Глава 31, в которой правда вырывается наружу не по доброй воле, а по велению Триединой, и выясняется, что секретничать в одиночку — занятие неблагодарное.
6 июня 2026, 12:27 В древнегреческой мифологии боги были бессмертны. Они не старели, не умирали и могли наблюдать за миром людей со стороны, но, как ни странно, именно людям они чаще всего завидовали — ибо человек способен чувствовать боль. Именно через боль, многоликую и тысячелетнюю, человечество понимает, что для них важно, оно учится ценить моменты, себе подобных и себя. Человек умеет любить по-настоящему. Не вечно, но живо и искренне. Он может бояться потерять, скучать, переживать, и в этом есть своя особенная, своеобразная глубина. Люди живут, понимая, что всё когда-нибудь закончится, поэтому обычные разговоры, встречи, смех, тишина рядом с теми, кто дорог, становятся важными. А у богов есть вечность — когда у тебя есть всё время мира, каждый момент перестаёт быть особенным.
Возможно, именно поэтому в мифах бессмертные так частно обращают свой взгляд на людей — человеческая жизнь короткая, а оттого она ощущается настоящей.
Человеческая жизнь короткая.
Короткая.
— Короткая… — прошептала себе под нос Вандербум, поправляя высокую горловину своей сиреневой блузки, сверху укутываясь в широкий шарф, пряча шею и плечи между складок одежды.
Пару раз члены Ордена спрашивали её, не захворала ли та, и не морозит ли её — на что Рейна упрямо отвечала, что ей прохладно, уже шепотом в голове добавляя про то, что, возможно, она умирает быстрее, чем им может казаться. Работало идеально — больше ведьму не спрашивали о том, почему она в тридцатиградусную жару постоянно кутается в шарф, безостановочно поправляя, чтобы не сполз.
Сны — это восхитительная тайна, которая молит нас разгадать её. Глубокий, не предвещающий ничего хорошего сон, уже в который раз всплывал воспоминанием в сознании Вандербум, заставляя испытывать поистине некудышнее дежавю.
Лес, в котором она оказалась, не имел ни начала, ни конца. Деревья вздымались к небу чёрными, обугленными стволами, их ветви сплетались в плотный, непроницаемый полог, сквозь который не пробивался ни единый луч света. Воздух был тяжёлым, сырым, пахло прелой листвой, грибной гнильцой и чем-то ещё — животным страхом, который выделяет кожа, когда за тобой наблюдают из темноты. Земля под ногами хлюпала, голые ноги вязли в мягком мху, и каждый шаг давался с трудом, ибо сама природа ополчилась против неё, не желая отпускать.
Рейна в том сне бежала, не зная куда и зачем. Не помнила, как оказалась там, в этой глухой, давящей чаще. Но тело двигалось само, помимо воли, ноги несли её вперёд, обдирая кожу о коряги и острые камни, а лёгкие горели от нехватки воздуха. Позади, совсем близко, раздавался волчий вой. За первым воем следовал второй, третий, десятый — и вот уже вся ночная тьма наполнялась многоголосым, леденящим душу хором.
В последнее время мысль о том, чтобы быть разорванной в клочья, казалась почти желанной, сладкой, но ноги не слушались сердечного желания — они несли её прочь, вопреки усталости. Волчье зловонное дыхание становилось ощутимым и острая, режущая боль вспорола спину от лопаток до поясницы. Ведьма вскрикнула, споткнулась и рухнула лицом в сырую землю, обдирая щёки о корни и мелкие камни. Листья прилипли к губам, во рту появился привкус крови и лесной горечи. Вандербум попыталась подняться, опереться на руки, но чья-то тяжесть навалилась сверху, придавила к земле, не давая даже вздохнуть.
Сильные руки скользнули к её шее, к ключицам, туда, где под тонкой тканью спали чужеродные, вживлённые в кости отростки. Рейна дёрнулась, забилась, пытаясь сбросить невидимого противника, но пальцы уже сомкнулись на основании левого рога. Боль, какой она не знала даже в самые чёрные дни своей долгой жизни, пронзила тело от ключицы до самого низа живота — вживлять рога Фавна, дарованные Паном, позволяющие дожить до второго понедельника предстоящего декабря, было не так больно.
Волки выли, не переставая — их вой смешивался с её собственным, беззвучным криком. Руки тянули снова, вцепляясь в правый рог, и Вандербум, собрав последние крупицы воли, ухватилась за него сама. Пальцы сомкнулись на гладкой, тёплой поверхности, и она держала, держала изо всех сил, понимая, что если отпустит — если позволит выдернуть и второй — то рассыплется в прах прямо здесь, в этом проклятом лесу, среди мха и серебряных теней. Она и так сотню с лишним лет отрекалась от этого дара, фыркая на предложения заложника Крита ядом. Ну уж нет.
Не отдам.
Потупив предсмертный мандраж, Рейна медленно открывала глаза и сон заканчивался. Потолок её комнаты — старые деревянные балки, покрытые слоем вековой пыли, — медленно обретал очертания. Луна заглядывала в окно — полная, круглая, холодная, — и её свет разливал по комнате призрачное, чуть голубоватое сияние.
Лежа на спине, уставившись в потолок, Вандербум медленно, очень медленно возвращалась из того мира в этот. Ей не слишком нравится выражение «Царство Морфея», ибо бедненький древнегреческий божок не был повелителем сна, и точно не был его царем — этим в пантеоне занимался его отец, Гипнос. Поэтому, с мифологической точки зрения, правильно говорить: «Царство Гипноса, где сновидениями смертных повелевает Морфей», но это, почему-то, уже не нравилось Гипносу Рэгдоллу — ну а кто ему лекарь, что родители решили так назвать.
Ничего не случилось — это был сон, всего лишь сон. Но Геката никогда не посылала пустых снов — Вандербум это уяснила ещё с момента с банши и оказалась права.
Зеркало, в которое она глядела всю ту оставшуюся ночь, висело на противоположной стене — мутное, в старой, потрескавшейся раме, купленное когда-то на магловской барахолке за несколько фунтов. У основания ключиц, там, где кожа переходила в твёрдую, отполированную временем поверхность рогов, виднелись свежие, ещё сочащиеся красным трещины. Кровь медленно, лениво стекала по груди, оставляя на бледной коже тонкие, извилистые дорожки, похожие на корявые руны, выписанные невидимой рукой. Где кость встречалась с плотью, ощущалась шершавая, воспалённая кожа. Она нажимала на неё чуть сильнее — и морщилась от боли, острой, живой, такой настоящей, что сомнений не осталось.
Не хочет, чтобы она пользовалась чужими дарами. Боится, что уйдет из-под её опеки. А где же Она раньше была, а?
Вандербум закрыла глаза, возвращаясь в реальность из воспоминаний, и медленно, очень медленно выдохнула — было ли правильным её решение поддаться предложению старого верного друга, приняв его дар? Гипнос и Никки, увидев чужеродное на месте её ключиц, выдали не самую позитивную реакцию, но прямо про свое «фе» глаголить не стали — раз это помогает, то это, наверное, к лучшему. Рейна не понимала, почему та, к кому она обращалась тем же вечером, прося о помощи, переступив через свои гадкие и мешающие жить принципы, уже в который раз посылает ей подобные сны. Сомнений в том, что это дело рук Триединой не было — серебряные волки, густой и темный лес, вой, — никто, кроме первородной ведьмы не мог нарушить сон неудавшейся Хранительницы.
Ни слова, ни прямого намека — каждый раз одно и то же: пыль гоняют по исполинским владениям, стараясь вырвать из тела то, что помогает ей держаться на плаву и дает сил. Великая Мать хочет, чтобы Рейна умерла быстрее? Догадка прозвучала в голове странно — ей ведь ничего не стоит, чтобы одним движением пальца стереть Вандербум в порошок.
— Гарри! Рон, он здесь, Гарри здесь! А мы и не слышали, как ты вошел в дом! Ну, как ты, как ты? Ничего? Жутко злой на нас, наверно! Наверняка злой, я же понимаю, что от наших писем радости было мало, но мы не могли тебе ничего написать. Дамблдор строго-настрого запретил, а у нас так много всякого, что надо тебе рассказать!
Сейчас же Рейна сидела в соседней комнате от спальни Рона и Гермионы, подслушивая. Ведьминой инициативы в этом вовсе не было, только одна маленькая, но настойчивая просьба Альбуса Дамблдора, да без пояснений, стратегических отступлений, и даже намёка на то, какую нить он надеялся вытянуть из этого клубка подростковой ярости. Лишь мягкая настойчивость в голосе и взгляд поверх очков — сказано, делай.
Тебе же всё равно нечем заняться, Вандербум. От беспомощности только козлиные рога себе в ключицы и засовывать.
— Да? — отчётливо донеслось до неё. — На кого-нибудь из вас этим летом нападали дементоры?
Ведьма прикрыла глаза. Дементоры, пахнущие холодом и гнилью, отдают не самым приятным воспоминанием минувших месяцев, но гибель Барти Крауча младшего давно пора было отпустить, пусть его голосок всё ещё упрямо доносится из сферы.
— Может, он считает, что мне нельзя доверять? Или что я не могу о себе позаботиться.
Ткань шарфа скрипнула под её пальцами.
В комнате по соседству напряжение стало осязаемым. Вандербум почти видела, как Поттер стоит посреди спальни, его плечи напряжены, подбородок вздёрнут — мальчик, которому слишком рано позволили стать символом свободы и победы, и который об этом, мягко говоря, не просил. Как же неприятно это ей кое-кого напоминает — саму себя во времена Ковена. Можно ли считать Дамблдора личной Персой Айгис для Гарри? Подобная злость всегда выливается в самое нехорошее, ей ли не знать — избранность не подарок, а порок.
— Почему вам позволено всё знать, а мне нет?
Рейна понимала это чувство слишком хорошо — решения принимаются за твоей спиной, а тебе оставляют лишь роль фигуры на доске. Дамблдор умел защищать, изолируя, считая это, скорее всего, милосердием. Возможно, так оно и было. Но милосердие, лишённое объяснений, легко превращается в попрание.
Рон что-то говорил, что их тоже не пускали на собрания, что миссис Уизли считает их слишком маленькими для подобного. Слова звучали искренне, но до боли в ушах беспомощно — Поттер уже не слушал.
— Надо же, вас не пускали на собрания! Бедненькие! Но вы же были здесь, так или нет? Вы были вместе, а я целый месяц торчал у Дурслей! Я больше совершил, чем вы оба, и Дамблдор это знает! Кто защитил философский камень? Кто одолел Реддла? Кто спас вас обоих от дементоров?..
Человеческая жизнь короткая. Но человеческое одиночество может длиться вечность.
Поттер кричал, и в этом крике не было подростковой истерики, (может, совсем слегка) — а лишь отчаянная попытка доказать, что он не объект защиты, а субъект войны. Что его опыт — не случайность, а основание для доверия. Он не просил избавить его от опасности, а просил не лишать его правды. Рейна наклонилась вперёд, локти коснулись колен. Дамблдор хотел, чтобы она услышала именно это?
Апатичное и злобное гонение на друзей? У мальчика месяц назад друг умер на глазах, профессор, которому тот доверял, оказался предателем и вовсе не тем, за кого себя выдавал, а теперь его держат в шарике, как бедного хомячка, оберегая. Рейне, если честно, просто его безмерно жаль. В соседней комнате кричал мальчик, который слишком рано понял, что жизнь короткая — и что её могут отнять в любой момент. И если бессмертные завидуют людям за способность чувствовать боль, то, возможно, их долг — хотя бы не умножать её молчанием.
— Волан-де-Морт, вот что. Какие новости? Что он затеял? Где он? Как мы будем с ним сражаться?
За стеной голоса постепенно утратили форму крика и перешли в напряжённую, прерывистую речь. Рон говорил торопливо, сбиваясь, Гермиона же — аккуратно, объясняя, что это за Орден Феникса такой и как устроено старое объединение, созданное ещё во времена прежней войны, чтобы противостоять тому, чьё имя здесь предпочитали не произносить. Что взрослые собираются, обсуждают, планируют, спорят — и что им, младшим, не дозволяется знать ни очертаний, ни деталей.
Когда разговор перешёл к уборке дома, к старым комнатам, к многолетней пыли и тёмным углам, Рейна невольно перевела взгляд на потемневший потолок комнаты.
И вдруг — два резких хлопка.
В комнате Рона и Гермионы воздух изменился — стал легче, подвижнее. Появились голоса, в которых искрилась беспечность, что граничит с дерзостью.
— Привет, Гарри! — раздался знакомый, яркий тембр. — До наших ушей донеслись твои сладкозвучные трели.
И следом — второй, почти зеркальный, с иным оттенком насмешки:
— Слушай, Гарри, зря ты закупориваешь своё негодование, выпусти его наружу! А то за пятьдесят миль тебя, может, и не всякий услышит!
Рейна насупилась прежде, чем осознала это. За стеной Гарри фыркнул, шаги его стали мерить комнату — туда-сюда, туда-сюда. Фред и Джордж, как всегда, разрезали напряжение смехом и Вандербум поймала себя на том, что вслушивается в интонации Джорджа. В слова, в паузы между ними, в то, как он выдерживает её после шутки, в то, есть ли в голосе что-то ещё, кроме привычной лёгкости.
Слушая его голос — чуть насмешливый тенор, в котором даже в самой короткой фразе угадывалась усмешка, — внутри Рейны сжималось, принимая форму туго скрученной пружины. Две недели назад, на чердаке «Арканума», среди свечей, крови и вина, фавн выложил ей правду так же бесцеремонно, как выкладывают на прилавок гнилые фрукты, надеясь, что покупатель не заметит червоточины. И тогда, помнится, мир качнулся, стены поплыли, и Рейна едва не задохнулась от внезапной, острой, нелепой паники.
И что теперь?
Вопрос повис в голове занозой, которую не вытащить ни иглой, ни пинцетом, ни даже древней магией, текущей по венам с каждым ударом сердца. Что ей делать с этим знанием? Предупредить? Стоило представить его лицо — сначала недоуменное, потом недоверчивое, потом, возможно, испуганное, — и у неё сводило живот от тошноты.
Но если не сказать — что тогда? Если младший близнец Уизли уже находится в поле зрения, а его дорога начинает изгибаться в сторону перекрёстка, на котором стоят и машут ручкой боги, то её предупреждение может лишь ускорить процесс, хотя бы до момента, пока она не придумает способ выкрутиться. Рейна слишком хорошо знала, как работают силы, дарованные бессмертными: они усиливают то, что уже есть. А в Джордже — слишком много смелости, слишком много жажды эксперимента, слишком много внутреннего огня. Пу-пу-пу…
Последнюю неделю Вандербум почти не показывалась в общих комнатах поместья Блэков. Первоначально — из-за рогов: высокие вороты водолазок и шарфы скрывали чужеродные отростки, но каждое движение, любой неловкий наклон грозили выдать тайну, а объяснять орденцам, с какого перепугу она обзавелась козлиными атрибутами, не хотелось совершенно.
Их общение с младшим близнецом Уизли, и без того хрупкое, державшееся на случайных встречах в коридорах и коротких, полных недосказанности взглядах, свелось к нулю. Ей самой это не приносило наслаждения. Напротив — внутри нарастало тупое, вязкое напряжение, словно Рейна умышленно ломала что-то хрупкое, но не могла позволить себе иначе. Боязнь навлечь на него большую беду оказалась сильнее личного желания. Джордж не должен был становиться разменной фигурой в её давнем споре с Богами.
Теперь, сидя в беспросветной комнате, подслушивая, как он смеётся за стеной, Вандербум ощущала себя последней дурой. Рога Фавна давали ей сил, но мозгов, как выяснилось, в комплекте не прилагалось. Она зашла в тупик — рассказывать о своей личности Джорджу было нельзя, — по крайней мере, так она решила, и в этом решении была своя, извращённая логика. Но из этого запрета следовал другой, ещё более мучительный: она не могла предупредить его о Гермесе, не раскрыв себя. Замкнутый круг, который она сама же и начертила, обмакнув палец в собственную кровь.
Мысль рассказать об этом Дамблдору была соблазнительной — переложить груз на чужие плечи, пусть старик разбирается с божественными интригами, раз уж он так любит плести свои. Но, по велению остывающей в кипящей голове логики, делать этого ведьма пока не собиралась.
Человеческая жизнь короткая. Если она продолжит отталкивать Джорджа, то, возможно, однажды обнаружит, что упустила не опасность — а момент.
— Что-о? — послышался голос Гарри, удивленный и громкий.
— Да, да, — тихо сказал Рон. — А потом еще хуже. Он обозвал папу идиотом за то, что он водится с Дамблдором, заявил, что Дамблдор напрашивается на большие неприятности, что папа пойдет ко дну с ним заодно. А он, Перси, мол, знает, с кем ему быть, и будет с Министерством. И если мама с папой намерены предать интересы Министерства, он объявит всем и каждому, что больше не считает себя членом нашей семьи. В тот же вечер он собрал вещи и уехал. Теперь в Лондоне живет.
Подслушивание, точно! Из головы Вандербум, только она начинала думать о более глобальном и гложущем на данный момент, улетучивалось всё остальное. В соседней комнате снова зазвучали голоса — уже вперемешку, перебивая друг друга привычным уизлиевским ритмом. Поднимаясь, Вандербум последовала на выход — дверь комнаты приоткрылась почти бесшумно, половицы под ногами, к счастью, были из тех, что давно привыкли к осторожным шагам. Коридор встретил её полумраком и запахом старого дерева, а у двери в комнату Рона и Гермионы оставалась узкая щель, через которую пробивался свет.
И именно в этот момент внутри нечто зашевелилось, до боли синхронно. Подслушивающее устройство, которое близнецы смастерили на неделе, её выдало. Ведьма не видела его, но знала: тонкая магическая нить, протянутая под дверь, дрогнула, уловив лёгкий шорох ткани. Близнецы сработали мгновенно — шелест, быстрый рывок, едва слышный скрип.
Рейна толкнула дверь.
— А, это ты, Вандербум, — фыркнул Фред, уже спрятав руки за спину с той наигранной невинностью, которую мог изобразить только человек, всю жизнь совершенствующий искусство быть пойманным.
Джордж поднял голову — и карие глаза вспыхнули. Рейна легко кивнула, удерживая выражение лица нейтральным. Она подметила движение Фреда — тот собирался вновь размотать устройство, — и едва заметным жестом остановила его, подняв ладонь. Затем кивнула себе за спину, в сторону лестничного пролёта.
— Собрание закончилось, — произнесла та спокойно, пусть и не могла знать наверняка, так ли это.
— Ты тоже тут? — Гарри, до этого стоявший посреди комнаты с ещё не остывшим гневом и удивлением на лице, обернулся к ней.
Рейна медленно кивнула. Поттер прищурился, пытаясь сложить новую деталь в уже переполненную картину.
— И в Ордене?
Кивок в этот раз вышел менее уверенным. Рейна вздохнула едва заметно, собиралась заговорить, уже сформировала в голове первую фразу — сказать, что его гнев понятен? Что Дамблдор действует не из недоверия, а из страха за него? Она не была уверена, что сама до конца в это верит. Возможно, разговор вовсе не обязателен. Но тогда зачем Альбус попросил подслушать? Странно. Чересчур странно.
Вандербум только открыла рот — и в этот момент на лестничном пролёте послышались шаги. Миссис Уизли поднялась на этаж, пересеклась с Рейной в коридоре и заглянула в комнату. Её взгляд мгновенно настиг Фреда и Джорджа — невинно сложивших руки за спинами.
Молли нахмурилась. Рейна заговорила первой, перехватывая инициативу:
— Хотелось поздороваться с Гарри.
— О, ну что ты, милая, всё хорошо! — она тепло улыбнулась, хотя подозрительность в глазах ещё не исчезла полностью. — Тебя, кстати, ищет профессор МакГонагалл. Пойди спустись, пока она не ушла.
Рейна кивнула. Тяжёлый вздох сорвался прежде, чем она успела его скрыть. Развернувшись, она услышала, как Молли обращается к детям:
— Собрание кончилось, идите вниз ужинать. Всем не терпится тебя увидеть, Гарри. Но можно узнать, откуда под кухонной дверью навозные бомбы?
В комнате повисла пауза, наполненная фальшивой невинностью. Тяжёлый взгляд Джорджа буравил женскую спину, и Вандербум почувствовав это на уровне инстинкта, не сдержалась — короткий, мимолетный взгляд в ответ. Всего секунда. Но эта секунда была наполнена едва уловимой искрой, надеждой для него, и проблеском слабости для себя. Рейна отворачивается, быстро спускаясь по лестнице, стараясь снова замкнуться в привычной тишине, но в глубине ощущает, что та чуть тоньше, чем раньше. Может быть, всё-таки не стоит так сильно от него отгораживаться?
Мысли крутились в голове, едва успевая распутаться: на неё странно поглядывают все подростки, находящиеся в Поместье Блэков, когда ведьма игнорирует близнецов, а в особенности Джорджа, и это наблюдение вызывает смесь раздражения и тревоги. А может, сегодня, после ужина, перед тем как отправиться в домой, стоит всё-таки позволить ему словить её и завязать разговор? Да, может быть, стоит…
— Мисс Вандербум, вот вы где, — звучит решительно, но не без лёгкой улыбки.
Рейна кивает, спускаясь по лестнице.
— Профессор МакГонагалл, — тихо произносит та, оставляя в голосе каплю формальной вежливости.
— Вы уже собрались? — Минерва улыбается мягко, почти по-доброму.
Рейна, останавливаясь, вопросительно приподнимает бровь. Краем глаза она замечает движение: семейство Уизли спускается по лестнице, Гарри следом, близнецы притормаживают, прислушиваясь к её с профессором разговору. Из пролета на кухню выглядывает голова Никки, но взгляд её тут же переключается на Фреда — и Вандербум невольно фиксирует этот момент, отмечая то, как привычные линии внимания пересекаются и размываются.
— Куда? — тихо спрашивает ведьма.
— В Хогвартс, конечно же. Вы теперь ассистент преподавателя и должны явиться в школу раньше, чем остальные ученики, — Минерва изумлённо прищуривается. — Вас не предупредили?
Рейна поджимает губы, стараясь сдержать смесь удивления и раздражения:
— Не думаю.
— Повезло, что время до отправления ещё есть, — добавляет Минерва мягче, устало вздыхая. — Да, возможно забыли… Сейчас такой переполох.
Рейна щурится, подсчитывая дни и часы, думая, что её будут ждать в Хогвартсе к последней неделе августа, а значит есть еще точно недели две, чтобы попробовать поговорить с Гарри Поттером, придумать план «борьбы» с богом, и разобраться, как правильнее вести себя с Джорджем Уизли. А там на неделе ещё и День рождение Никки, и пару собраний Ордена — ну, половину точно должна успеть.
Решая ненавязчиво уточнить, Вандербум интересуется:
— А когда мне нужно прибыть в школу?
— О, через два дня, — сухо, но без излишней резкости, отзывается МакГонагалл.
Как из Рейны в этот момент не вырвалось роковое: «Чего, нахуй?», она сама до конца понять не смогла, но, видимо, выражение лица выдало её крайнюю степень удивления, заставив преподавательницу нахмуриться. Вандербум выпрямилась, скрещивая руки на груди и уводя взгляд в сторону — вот же… Из-за этой слишком радостной новости ведьма даже не заметила, как шарф съехал немного вправо.
Заметив нечто неизвестное и выпирающее у ведьмы в районе ключиц под шарфом, Джордж нахмурился, непонятливо прищурившись.
Профессор МакГонагалл, вздохнув с особенной, усталой ноткой, что появляется у педагогов, привыкших к тому, что их распоряжения исполняются с задержкой на пару сердечных приступов, развернулась и зашагала прочь — её мантия, строгая, тёмно-зелёная, шелестела по ступеням, как осенняя листва, которую ветер гонял по аллее. Не заметив, как Никки оказалась рядом, Вандербум дернулась. Пальцы Рэгдолл, тонкие, цепкие, скользнули к шарфу Рейны — поправили, подтянули повыше, закрывая то, что не должно было попасться на глаза посторонним.
— Два дня, значит? — Никки скрестила руки на груди, зеркально повторяя позу подруги.
— Придумаю что-нибудь, — откликнулась ведьма тихо, почти не размыкая губ. — Не пропускать же мне твой день рождения.
Никки хмыкнула — ни на секунду не поверив. У прохода в кухню, прислонившись плечом к косяку, ждал их Гипнос. Его расслабленная, почти ленивая поза плохо вязалась с тем, как цепко он перехватил взгляд Рейны, встретив её на полпути. Темные глаза, в которых всегда теплился самый опасный огонь предвидения, сощурились, и губы, тонкие, бледные, изогнулись в кривой, почти сочувственной усмешке.
— Сама Судьба тебя отводит от попойки, — произнёс он с особенной, тягучей интонацией. — Задумайся, может, это знак.
— Зато не отводит тебя, — закатила та в ответ глаза. — А ты и рад, что тебе больше достанется.
Из-за поворота, переговариваясь и подталкивая друг друга локтями, вышли близнецы Уизли. Фред, шагавший первым, бросил короткий взгляд на Никки — и та на мгновение резко отвернулась, прикрывая боковыми прядями волос уши.
— Если что, — сказал он, чуть замедляя шаг, — мы всегда готовы выручить Вандербум. И совсем не против её заменить.
Никки фыркнула, поджав губы с той самой игривой, чуть опасной грацией, которая заставляла окружающих либо восхищаться, либо настороженно коситься — третьего не дано. Разворачиваясь к старшему рыжему негоднику, Рэгдолл прищурилась.
— Ой, да что ты говоришь? — протянула она. — А юных бизнесменов мамочка отпустит ночью со взрослой тётей гулять?
— Нет, конечно, — отрезал Фред, расплываясь в ухмылке. — Мы же не с Рейной гулять идём.
Как раз таки Рейна в этот самый момент сворачивала к двери на кухню, а услышав брошенную шуткой фразу Фреда — мир её вокруг на секунду потерял резкость. То ли нога зацепилась за край половицы, то ли пространство вдруг сузилось, не желая пропускать слишком поспешную фигуру. Левое плечо с глухим, смачным стуком врезалось в дверной косяк, заставляя ведьму зашипеть сквозь зубы.
***
Недалекое прошлое, а может, и далёкое
Остров Ээя лежал на поверхности моря, словно камень драгоценный, оправленный в лазурную пену, — ни слишком большой, чтобы в нём можно было затеряться навсегда, ни слишком малый, чтобы не вместить в себя все чудеса, какие только способна родить фантазия бессмертных. Ветер, вечный странник, приносил сюда запахи тимьяна, лавра и дикого мёда, смешивая их с солёной свежестью волн, и эта ароматная смесь кружила голову слаще любого вина. Вдалеке, там, где горизонт целовался с небом, море переливалось всеми оттенками бирюзы и аметиста, но ближе к берегу вода становилась прозрачной, как стекло, обнажая белый песок и разноцветные камушки, что мерцали на дне, словно россыпи самоцветов. Солнце стояло высоко, и его лучи, преломляясь в каплях утренней росы, рассыпались по острову тысячами крошечных радуг. Сады, раскинувшиеся вокруг дворца, походили на воплотившийся сон: гранатовые деревья клонились под тяжестью плодов, виноградные лозы вились по мраморным перилам, обвивая те плотно, а розы, каких не найти ни в одном саду смертных, распускались прямо на глазах — их лепестки, опадая, устилали землю алыми, розовыми и белыми коврами, от которых исходило тонкое, почти невесомое благоухание. Между клумбами и фонтанами, среди зарослей мирта и олеандра, мелькали нимфы — дриады и наяды, неуловимые, как утренний туман, а пару оставшихся гиад, нимф дождя, светловолосых и красноглазых, прятались среди камней и скал, наблюдая за сестрами. Их обнажённые тела, смуглые от вечного лета, скользили между деревьями с грацией испуганных ланей, а смех — лёгкий, звенящий, похожий на журчание ручья — разносился по саду, сталкиваясь с мраморными колоннами и рассыпаясь на тысячи осколков. В центре сада, на широкой, выложенной белым мрамором площадке, высились колонны — капители их были увиты плющом, а у подножий, на мягких подушках из мха и лепестков, возлежали львицы. Их золотистые шкуры переливались на солнце, мышцы перекатывались под кожей с ленивой, сытой грацией, и только янтарные глаза, полуприкрытые веками, следили за всем, что происходило вокруг, с терпеливой, древней мудростью. Рядом со львицами, свернувшись кольцами, отдыхали волки. Их шерсть, серебряная при свете луны, сейчас отливала пеплом, и они были так неподвижны, что казались изваяниями, высеченными из дымчатого мрамора. Только изредка уши одного из них вздрагивали, улавливая звук, недоступный человеческому слуху, да хвост другого лениво стучал по камню, отбивая ритм. Между этими хищниками, не выказывая ни тени страха, ни капли беспокойства, прогуливалась женщина. Длинные волосы цвета каштана, засахаренного мёдом, падали на плечи тяжёлой волной, и в них, словно в лесной чаще, путались солнечные лучи, застревали на мгновение и умирали, не в силах пробиться сквозь эту густую, живую тьму. Облачена ведьма была в хитон — если, конечно, можно назвать хитоном два лоскута тончайшей, почти прозрачной ткани, соединённых на плечах золотыми фибулами. Ткань струилась при каждом движении, открывая смуглую, обожжённую солнцем кожу, и это целомудренное почти отсутствие одежды выглядело совершенно естественным. В одной руке ведьма держала ветку цветущего миндаля, и её тонкие пальцы время от времени поглаживали нежные розовые лепестки, ища в них ответ на давний, немой вопрос. Другой рукой она касалась спин львиц, проходя мимо, и те, закрывая глаза, подставляли морды под эту ласку, как домашние кошки. На её спине, между лопаток, сияла тройная луна. Само солнце выжгло этот знак на коже, оставив после себя светлый, почти белый рубец, похожий на шрам или на след от загара, который никогда не сойдёт, даже если спрятаться от света на тысячу лет. В рисунке этом чувствовалась древняя, грубоватая сила, не имеющая ничего общего с изящными завитушками, которыми любят украшать свои тела смертные — но более не подвластная ей. Путь этой ведьмы закончился тысячелетия назад — и за то, что та оказалась самой первой Хранительницей Древней магии, Богиня даровала ей самое прекрасное, что могла — спокойную, мирную жизнь, вне времени и пространства, наравне с остальными Богами. В отдалении, на небольшом облачке, плывущем над садом, лежал мужчина. Кудри его отсвечивали самой яростной, огненной рыжиной, которая бросается в глаза даже на расстоянии, и они, небрежно взлохмаченные, казались в солнечном свете ворохом сухих листьев, подожжённых с краю. Мужчина лежал на боку, подперев голову рукой, в позе полного, безмятежного расслабления, что, глядя на него, хотелось зевнуть и тоже растянуться на первом попавшемся облаке. На ногах его красовались сандалии с маленькими, почти игрушечными крылышками на пятках. Крылышки время от времени подрагивали, словно им было тесно и хотелось расправиться по-настоящему, но мужчина лениво шикал на них, не открывая глаз, и перышки покорно замирали. Гермес насвистывал. Мелодия была странной, не похожей ни на одну из тех, что можно услышать в мире смертных, — она переливалась, извивалась, петляла, как ручей в горах, и в ней угадывались отголоски чего-то очень древнего, того, что было известно ещё до того, как люди научились складывать звуки в слова, но определенно уже умели смеяться заливисто и неотрывно. Иногда мужчина сбивался, останавливался на полуслове, и слышно было только дыхание ветра да тихий плеск волн внизу. Цирцея, проходя мимо, бросила на него быстрый взгляд — один-единственный, колючий, исполненный той особенной женской недовольной снисходительности, с которой смотрят на нашкодивших, но слишком милых, чтобы наказывать по-настоящему, котов. Её бровь взметнулась вверх на долю секунды, губы чуть заметно поджались, но она не сказала ни слова. Львицы и волки, впрочем, разделяли её молчаливое неодобрение: ни один мускул не дрогнул на их мордах, когда они смотрели на ленивого гостя. Ветер переменился. Тепло, принесённое с моря, смешалось с прохладой, поднимающейся от мраморных плит, и в воздухе запахло грозой — далёкой, ещё не родившейся, предчувствуемой. Облако с рыжим мужчиной качнулось, подплывая ближе к колоннаде, и на мгновение тень от него легла на спину ведьме, отрезая от солнечных лучей. — Прекрати, — Цирцея остановилась, подняла голову и посмотрела на небо. Глаза её, цвета янтаря, в котором застыла капля мёда и капля яда, сузились. — Твоё квохтанье пугает моих зверей. Облако замерло. Мужчина приоткрыл один глаз — яркий, как небо над Эгеидой в самый ясный полдень, — и улыбнулся уголком губ. — Твои звери, дорогая моя, — протянул он, растягивая слова, как тянучку, — сами на кого хочешь напугают. А я просто наслаждаюсь жизнью. Чем тебе не угодил? Ведьма обернулась неспешным, полным скрытого величия движением — Цирцея не терпела суеты даже в самых малых жестах. Волосы, тяжёлые и густые, скользнули по обнажённым плечам, и солнечный свет, пробивающийся сквозь листву гранатовых деревьев, заиграл в них медью и старым золотом. Облачко, послушное неслышному приказу, качнулось и начало медленно опускаться, сначала поравнявшись с мраморными капителями колонн, потом с её поднятым подбородком и наконец замерло ровно напротив, так что их взгляды встретились на одной высоте, без унизительного превосходства одного над другим. Гермес помнил о всех особенностях, когда речь шла о её капризах. Она не могла на него злиться. Это открытие — или, скорее, признание — созревало в ней тысячелетиями, как вино в амфоре, запечатанной смолой. Сколько раз он появлялся на её острове без приглашения, бесцеремонно, как ветер, как сама весть, как тот, кому всегда и всюду открыты двери? Сколько раз она хмурилась, поджимала губы, отпускала колкости — и каждый раз в глубине души знала: если бы он перестал приходить, в этих садах, среди этих мраморных колонн и львиц, поселилась бы пустота, которую не заполнить ни цветами, ни зельями, ни даже лаской волчьей. Впрочем, не стоит путать снисхождение бессмертной с глупой человеческой нежностью. Если этот рыжий воришка услышит её мысли, его эго раздуется больше, чем дурацкое облако. И терпит ведьма его лишь потому, что яд в его речах порой приятнее на вкус, чем пресная глупость остальных мужчин. Цирцея помнила обиду, почти истлевшую, как свиток, пролежавший в сыром подвале тысячу лет. Кто бы мог забыть, как он помог Одиссею? Царю Итаки, хитрому, пронырливому смертному, который осмелился явиться на её остров и, вместо того чтобы пасть ниц, потребовал освободить его людей, коих она превратила в свиней — бывает, да. Но Гермес, вечный заступник, такой же хитрец, спустился с Олимпа, протянул Одиссею волшебный корень — моли — приказав съесть. Гермес был с ней всегда. Он явился к ней впервые, когда Цирцея была ещё молодой полубогиней — дерзкой, жадной до власти, ещё не познавшей вкуса утраты, — и протянул руку, спасая от того, на что были обреченны все дети Великой Матери. От одиночества. Она прошла с ним через века, пока тот показывал ей мир смертных — который та редко посещала, предпочитая тишину своих лесов и запах мёда, смешанного с полынью. Помнила, как Он вытащил её в тот самый миг, когда люди впервые сложили камень на камень и назвали это Вавилонской башней, а потом, через несколько тысяч лет, стоял с ней на холме и смотрел, как рушатся стены под тяжестью времени и чужих богов. Помнила римские дороги, по которым шли они ночами, и Гермес рассказывал, что каждая из них ведёт в Рим. Помнила, как они сидели на крыше собора Парижской Богоматери, когда его только начинали строить, и бог смеялся, что горгульи похожи на его тётю Геру после ссоры с Зевсом. А потом, через столетия, стояли у того же собора, и смотрели, как горит его деревянное сердце, и Гермес молчал. Цирцея помнила всё. Она помнила, как он водил её по Великой Китайской стене, которая тогда ещё не называлась Великой, и как они потерялись в Запретном городе, потому что Гермес решил, что знает короткий путь — он ведь и Бог дорог, в том числе, ага. Помнила, как он затащил её на Мачу-Пикчу, когда инки только начинали вытёсывать свои террасы из камня. Помнила Тадж-Махал в лунном свете, когда белый мрамор казался жидким серебром, и Гермес, серьёзный, каким она видела его раз в тысячу лет, рассказывал о том, что по приказу падишаха его соорудили в честь его жены. Обида давно прошла. Сначала она пенилась, кипела, как зелье на сильном огне, потом остыла, превратилась в терпкое, кисловатое смирение, а потом и вовсе рассыпалась в пыль — как те стены, которые он показывал, как те дороги, что зарастали травой, как те империи, что рушились под тяжестью собственной гордыни. Осталась только странная, невыразимая словами привычка. Она — хранительница Хаоса, дарованного Гекатой. Он — покровитель адептов, одарённых силой его золотых рук. Цирцея думала об этом, глядя на его рыжую, небрежно взлохмаченную голову, на эти смешные крылатые сандалии, на вечную полуулыбку, которая не сходила с его губ даже во сне. Медея и Ясон. Ведьма почти застонала, когда эта мысль пришла в голову — её безумная племянница… В её жилах текло то же яркое пламя Гелиоса, но она позволила жалкому аргонавту растоптать свое величие. Медея — великая колдунья, хранительница древней магии, — и Ясон, предводитель аргонавтов, хитрый, ловкий, отмеченный самим Гермесом. Их союз должен был стать вечным, но вместо этого стал уроком: даже божественная сила не спасает от человеческой глупости. Моргана Пендрагон и Артур. Тут и вовсе было смешно — они же родственники, единокровные брат и сестра, но разве это когда-нибудь останавливало тех, кого выбрал Гермес? Ну, особо никогда. Моргана — великая жрица, адептка самых древних, опасных ритуалов. Артур — король, символ порядка и справедливости, который на самом деле был всего лишь марионеткой в руках своего наставника и своей сестры. Их любовь — если это можно назвать любовью — разорвала Британию пополам и отправила в могилу больше народу, чем любая чума и тратить столько сил на месть смертному брату и его увядающему королевству, исключительно по мнению самой Цирцеи, — непозволительная роскошь для столь могущественной ведьмы. Владычица озера Нимуэ и Мерлин. Вот уж поистине странная пара. Мерлин — величайший волшебник всех времён, чья сила была столь огромна, что смертные до сих пор спорят, существовал ли он на самом деле. Но мало кто знал, что дар ему вложил в руки не Геката — нет, древняя мать хранителей была слишком мудра, чтобы связываться с пророками — Мерлина выбрал Гермес. Вдохнул в него хитрость, изобретательность, способность видеть на несколько ходов вперёд, а после свёл их с Нимуэ — хранительницей Хаоса, хозяйницей вод, научившую его любви и предательству. В итоге из-за любви огромной, или, тупости неподъемной, он позволил замуровать себя в дубе — какая жалкая участь для того, кто читал судьбы королей по звездам. Мужчины, даже наделенные великой силой, остаются непростительно слепы, едва дело касается женской лести. Лорелея и Гейне, пожалуй, самая печальная из всех. Девушка, сидящая на скале над Рейном, расчёсывающая золотые волосы и поющая песни, от которых разбиваются корабли. Поэт Генрих Гейне написал о любимой ведьме стихотворение, и мир решил, что Лорелея — всего лишь легенда, красивая сказка для туристов, плывущих по реке. Но Цирцея знала правду, Лорелея была хранительницей — последней из тех пяти повелевающих неудачным Хаосом, чьи имена не высечены на скрижалях, потому что сама Геката велела забыть их, стереть из памяти смертных, оставить лишь намёки и отголоски. Цирцея вздохнула — глубоко, грудью, хитон скользнул ниже, а волки, лежащие у её ног, подняли морды и замерли, улавливая смену настроения хозяйки. Она смотрела на Гермеса, и в её глазах, янтарных, влажных от внутреннего света, не было ни гнева, ни обиды, ни даже той показной холодности, которую она демонстрировала минуту назад. Было что-то другое — усталое и нежное. В тот самый миг, когда усталость и нежность смешались в янтарных глазах богини в терпкий, выдержанный веками коктейль, ветер переменился снова. Тучи, ещё минуту назад белые и пушистые, как овечья шерсть, вдруг начали темнеть, наливаться свинцом, сгущаться в тяжёлые, низкие громады, которые ползли по небу медленно, но неумолимо, закрывая солнце кусок за куском. Тени от них поползли по мраморным колоннам, по золотистым спинам львиц, по изумрудной листве гранатовых деревьев, и всё вокруг — цветы, травы, вода в фонтанах — вдруг стало приглушённым. Цирцея подняла лицо к небу, и ветер, игривый, наглый, растрепал её волосы, бросил их на глаза, на губы, заставил хитон затрепетать, как испуганную птицу, пока Гермес приоткрыл один глаз, прищурился, глядя на темнеющее небо, и лениво, с явной неохотой, приподнялся на облаке, опираясь на локоть. — Те щенята из Лондона, — произнесла Цирцея, не глядя на него, — те, о ком я думаю? Гермес усмехнулся. Медленно, со вкусом, как тот, что знает ответ, но не торопится его озвучивать, потому что сам процесс дразнения доставляет ему больше удовольствия, чем финальное откровение. — Щенята? — переспросил он, растягивая гласные. — Они похожи на щенят, — отрезала та. Гермес рассмеялся — негромко, почти беззвучно, одним лишь движением груди и подрагиванием крыльев на сандалиях и шлеме. В смехе его, в этих его вечных увертках и полунамёках было что-то мальчишеское, почти невыносимое в своей беззаботной невинности. Он не ответил, а лишь хмыкнул, прикрыв глаза, и покачал головой — «кто знает, кто знает». Его пальцы коснулись ведьминого виска, скользнули по скуле, зарылись в волосы у самого затылка — и потянули вперёд, нежно, настойчиво, заставляя наклониться ниже. Их лбы почти соприкоснулись, дыхание смешалось — тёплое, с оттенком мёда и морской соли. Гермес улыбался, и в этой улыбке, в этом прищуре синих, ярких глаз было столько тысячелетней, нерастраченной нежности, что воздух вокруг, казалось, потеплел, отогнал на миг наступающие тучи. Он уже наклонился, чтобы коснуться губами её лба — игриво, почти по-мальчишески, — но замер. Глаза, прежде полуприкрытые, распахнулись, и в их синеве отразилось что-то такое, что заставило даже ветер замереть. Цирцея почувствовала это мгновением позже — холод, не тот, что приходит с моря, а другой, глубинный, пронизывающий до костей, до самой сердцевины божественного естества. Она медленно, очень медленно повернула голову, следя за взглядом Гермеса, и замерла сама. Между деревьями, у самой кромки сада, где гранатовые ветви сплетались в непроницаемый полог, а мраморная дорожка терялась в зарослях дикого плюща, возвышалась фигура. Она была высока — настолько высока, что даже самые старые кипарисы казались рядом с ней низкорослыми кустарниками. Вся была соткана из тьмы и тумана, из того, что остаётся от мира, когда солнце уходит и не возвращается, когда звёзды гаснут одна за другой, а луна тонет в бездне. Её одежды — если это были одежды, а не сгустки теней, — струились вниз, не колеблемые ветром, и в их складках угадывались лица, звериные морды, звёздные карты, сплетённые из света и пепла. Три лика, обращённые в разные стороны, но смотрящие при этом на них — на Гермеса и Цирцею — с одинаковым, всевидящим вниманием. Одна — молодая, с чертами, ещё не утратившими человеческой мягкости, в чьих глазах светилась древняя, бездонная мудрость, которая не снится смертным даже в самых страшных снах. Другая — старая, морщинистая, с губами, сжатыми в тонкую нить, и взглядом, прожигающим насквозь, как огонь, что тлеет под пеплом тысячелетий. И третья — совсем юношеская, миловидная и припухлая, не познавшая пороки душ созданий всемогущих и нет. Владычица перекрёстков, покровительница ведьм, мать всех Хранителей, и не только Хаоса. Присутствие её не нарушало покой острова — скорее, сам остров был лишь временным, незначительным пристанищем для той, кто могла явиться где угодно, когда угодно и в любом обличье. Цирцея расширила глаза от удивления — Триединая редко покидала свои тёмные пределы. Она наблюдала, направляла, наказывала, но всегда — из того мира, который лежит за гранью видимого, старше их самих, старше их памяти, старше самого понятия «старости». И вот теперь она стояла здесь, и её три лика смотрели, и ни один из них не улыбался. Медленно, с той величественной неторопливостью, которая отличает истинных владык от их подражателей, Цирцея склонилась в поклоне. Геката — её великая покровительница, чье безмолвное благословение ведьма ценит превыше всех олимпийских милостей. Они обе знают, что истинная сила рождается в темноте и ядах, а не в слащавом золотом свете её отца Гелиоса. Великая Матерь — единственная, перед кем Цирцея готова склонить голову, но лишь из уважения, а не от страха. Спина прямая, голова опущена, волосы упали вперёд, скрывая лицо. Она не смотрела на Гермеса, но краем глаза видела, что он всё ещё сидит на облаке, выпрямившись, не сделав ни движения, чтобы тоже поклониться. Её рука метнулась вверх, ухватила край его хитона у самого ворота и дёрнула. Гермес, не ожидавший такого обращения — ибо кто в здравом уме осмелился бы дёргать бога торговли, воровства и дорог за шиворот? — кубарем скатился с облака. Крылатые сандалии взвизгнули, крылышки забились, пытаясь подхватить хозяина, но было поздно: он рухнул на мраморную плиту с глухим, небожественным стуком, ударившись коленом и локтем. Из-под хитона выпало несколько серебряных монет — видимо, завалялись в складках, — и они покатились по полу, звеня, как мелкие, раздражённые колокольчики. — Моя госпожа, — произнесла ведьма, выпрямляясь, и голос её, обычно низкий и чуть хрипловатый, теперь звенел от того особого, почтительного придыхания, которое смертные используют, обращаясь к своим богам, а боги — к тем, кто стоит выше их. — Какой ветер занёс тебя в мою скромную обитель? Чем я обязана твоему визиту? Геката молчала несколько долгих, тягучих мгновений. Её три головы медленно поворачивались, рассматривая сад, львиц, прижавшихся к земле, волков, не смеющих даже дышать, и, наконец, остановились на двух богах, замерших перед ней в почтительном ожидании. — Жизней хитросплетения, — заговорила Геката ветром, шумом, гулом, в котором тонули отдельные звуки, складываясь в слова только на самом краю восприятия. — Судьбы смертных… издавна непредсказуемы. Пряжа, что ткут Мойры, тоньше паутины Аттеркопа, и каждое движение неосторожной руки способно порвать её навсегда. Но сейчас… Она сделала паузу, и три её головы склонились одновременно, так что тени от них легли на землю тремя расходящимися клиньями. — …сейчас нити сплелись в узел, которого я не припомню за многие тысячелетия, а великая Судьба Лахесис обратилась ко мне лично, оставив запреты божественных покровителей. Они забредают в глухой угол, из которого нет прямого выхода. И поэтому, — её черные глаза (все три пары) впились в Цирцею, а потом медленно переместились на Гермеса, — я пришла не только к тебе, дитя моё. Цирцея почувствовала, как внутри неё что-то сжалось. Её взгляд метнулся к Гермесу, и в этом взгляде не было ни мольбы, ни вопроса — только ледяное, требовательное: «что ты уже натворил такого, что сама Лахесис в ступоре?». Губы, ещё минуту назад готовые сложиться в улыбку, теперь сжались в тонкую, почти невидимую линию. Но бог дорог, бог воров, бог тех, кто никогда не говорит всей правды, только вздохнул — тихо, почти неслышно — и поднял глаза на Триединую, в которых, впрочем, не было ни страха, ни раскаяния. Только странная, почти детская готовность принять любой приговор. — О, вина никак не моя, моя милая подруга, — прошептал шуршанием листьев Гермес, прикрыв глаза свои крыльями, обрамляющими шлем. — Издавна смертные чтили нас одновременно, располагали статуи наши вместе, мы с тобой владыки перекрестков и границ, проводники в царство Аида, а наш сакральный союз почитали как священную пару, что дополняет друг друга. Так причудлива ли связь твоих Хранителей и моих Адептов? Когда ветер стих, Цирцее поплохело от самого тона Гермеса. Облака застыли в небе. Даже море перестало дышать, ожидая, что скажет та, чьи слова способны изменить не только судьбы, но и саму ткань реальности. — Не о связи глаголю я тебе, а о тупике, что заставил содрогнуться Судьбу, — голос, звучащий из самой земли, стал тише. — Не вина ли это твоя, Трисмегист? — Моя? — крылатый усмехнулся, вновь беззаботно взмыв на облако, увернувшись от цепкого взгляда Цирцеи. — Я сделал всё, чтобы дать своему адепту понимание того, что происходит, я даровал ему знание и способность, о которых он не ведал прежде, и как любящий отец-одиночка подтасовывал события, прокладывая ему невидимую дорожку. Так что, о, любящая мамочка своих неугомонных и поломанных детёнышей, может, это твоя вина? Это пререкание пригвоздило повелительницу Ээя к своим землям тысячей колов и гвоздей, каких не видал даже Прометей в худшие годы своей жизни. Цирцея представила, как Гермес после этих недобрых, намекающих слов, испаряется на месте, но посланник богов никуда не делся. Наполненные солнцем глаза расширились, когда Триединая, с секунду помолчав, тихо хмыкнула, так по-людски.***
Предчувствие было нехорошим — словно в этой ситуации оно вообще могло не быть дурным. Можно подолгу томиться им на фоне размеренно текущей жизни — до тех пор, пока не появится кто-то и не сформулирует вслух то, что всем лишь смутно мерещилось. И тогда всё сразу случается: предчувствия сбываются, ожидания оправдываются. Иногда сказать вслух — все равно что прочитать заклинание. Последние два дня, уже без странных сновидений, Рейна, как обычно это и случалось в последний год её жизни, бегала от места к месту, от задачи к задаче, не позабыв, но совсем откинув на второй план всё, что гложило её каждую секунду. Она никуда не делась — эта тревога. Она возрастала в Рейне каждый новый миг, каждый мелкий диалог с Гипносом по поводу управления магазином, каждый разговор с Никки о том, что она никак не успеет на её девятнадцатилетие, каждый мимолетный взгляд с Джорджем в коридорах поместья, а когда успевала, и за обеденным столом. Вандербум смутно казалось, что она хочет с ним поговорить. За следующие, после прибытия Избранного, два дня так много произошло — слушанье Гарри в Визенгамоте, где с помощью, конечно же, Дамблдора и ещё одной свидетельницы, удалось убедить судей в правоте Поттера и оправдать мальчишку по всем пунктам. Гермиона старалась примирить Гарри и Рона, пока у второго внезапно появились пугающие кошмары и боль в спине, но всё свели к тому, что нужно спать в положении не дебильном. Орден Феникса остался Орденом Феникса — ничего нового, кроме того, что один волчара всё пытался удостоиться хоть малейшего расположения Рейны, не случалось. За окнами, выходящими на площадь Гриммо, не было ни души — лишь фонари, чадящие маслянистым светом, да редкие тени прохожих, которые спешили мимо, не замечая дома, спрятанного за завесой древних чар. Внутри, на кухне, что занимала нижний этаж, — было тихо. Так тихо, что Рейна слышала, как потрескивают сухие листья мяты под её пальцами, как шуршат стебли полыни, ломаясь о край глиняной миски. Сидя за длинным, исцарапанным ножами столом, ведьмины руки двигались сами собой, размеренно, почти медитативно, растирая травы, складывая в стопку то, что годится для настоек, и отбрасывая в сторону то, что годится только для мусорного ведра. Занятие было бессмысленным — в аптечке «Арканума» хранились куда более свежие сборы, а у мадам Помфри, когда она понадобится, наверняка найдутся свои, проверенные веками рецепты. Но Вандербум нужно было занять руки, нужно было ни думать, ни представлять, как завтра утром она сядет в поезд на платформе 7½, который унесёт её прочь от этого дома прямиком к Хогсмиду. Пусть и мысль о том, что ей хочется перед отъездом переброситься парой слов с Джорджем пищала в голове сильнее обычного, и Вандербум пока ещё не думала, что хочет ему сказать, всё же сегодня днем она успела поговорить с близнецами. Если это, конечно, можно было назвать разговором. — Ого, Вандербум, уже уезжаешь? — спросил её Фред, как всегда, с улыбкой до ушей, притормозив около полки с книгами, а после продолжил, и ведьма почувствовала, как уголки губ предательски дёргаются, хотят расплыться в улыбке — Надеюсь, ты же не забудешь, что мы твои верные друзья и не будешь нас душить в школе, да? Это будет так подло с твоей стороны. — Ну что ты, Фред, — подхватил его Джордж, выглянувший с другой стороны стеллажа. — Дождик никогда нас в обиду не даст. Да? Черканёшь письмецо, каким будет новый препод по Защите? И разве этого было достаточно? Сейчас, перетирая мяту в мелкую крошку, Рейна раздумывала о том, что после этого внезапного маленького диалога, где она успела лишь промычать едва слышное «конечно», вернувшего ей флёр хогвартских деньков, она не хочет говорить о важном. Она хочет говорить о пустяках — о том, какой дурак этот Фред, о том, как там их магазин, о том, что новый преподаватель по Защите наверняка окажется очередным психом, потому что эта должность проклята ещё со времён, когда ведьмы прятались от огня магловских костров. Она хочет слышать его голос таким, каким он был раньше — не напряжённый, не обеспокоенный, а тот самый, лёгкий, насмешливый, в котором тонет любая тревога. Начиная с конца прошлого учебного года, Вандербум это признавала, она всё же сняла с себя маску школьницы, или её сняли силой, и теперь было ещё невыносимее представать перед ними такой, какой она была изначально — поломанной и холодной, уставшей до одури. Только спустя время Рейна осознала, что с ней сделал этот учебный год в Хогвартсе, какую часть её личности заставил возродиться, подняться из усыпальницы, где сбережено задубевшее сердце. А теперь всё это исчезло — и по вине ли её сказать сложно. Она перебирала в памяти, как карточки в колоде Таро, события последних месяцев: возрождение Тёмного лорда, безмолвие, которое осталось после исчезновения Эленоры, собрание Ордена, где Дамблдор снял с неё покровы, выставив на всеобщее обозрение то, что она так тщательно прятала. Вишенка на тортике — рога Фавна и информация о Гермесе, — ей аж самой тошно столько раз об этом вспоминать. Всё стало душным. Странным. Изломанным. Ненормальным. Она чувствовала это каждой клеткой — мир, который ещё недавно имел хоть какую-то форму, вдруг рассыпался на осколки, и куда ни повернись — везде глухой угол, из которого нет выхода. Рейна плевалась на свою судьбу в прошлом году в Хогвартсе и даже не заметила, что это было лучшее, что случалось с ней за последние пять лет. Пять лет, которые она прожила, как призрак, как ведьма-пыль, в «Аркануме», среди пыльных книг и редких покупателей, с двумя сиротами, что подобрали её на чердаке, и с пустотой в груди, которую ничем нельзя было заполнить. А теперь, когда пустота начала заполняться — чужими голосами, чужим смехом, чужими прикосновениями — оказалось, что это опасно. Что за всё приходится платить. И плата эта — не галеоны и не драгоценности, а куски её собственной, и без того разбитой души. Есть одна деталь — слишком откровенно ненормальная, слишком болезненная, — которая всё портит. Она не могла её сформулировать, не могла вытащить на свет, не могла даже подумать о ней прямо, не обжигаясь. Как заноза под ногтем, как трещина в стекле, которая может не расширяться годами, но достаточно одного неловкого движения — и всё рассыплется. Рейна прикусила язык. Клык, острый, впился в мягкую плоть, и вкус крови — металлический, солоноватый — напомнил ей, что эта мысль болезненна. И что боль, как бы сильно она ни жгла, всё же лучше, чем онемение. — А что это мы тут делаем в ночи? — голос возник прямо за спиной, тёплый, чуть хрипловатый от сна, и Рейна вздрогнула так, что стопка растёртых трав едва не рассыпалась по столу. Не услышала шагов, не уловила скрипа половиц, не почувствовала движения воздуха — и это было странно, потому что в последнее время её чувства, обострённые до предела благодаря подпитке из сил, не пропускали ничего. Но Джордж, казалось, умел становиться тенью, когда это было нужно. Или, может быть, она просто слишком глубоко ушла в свои мысли, чтобы замечать что-то вокруг. Его подбородок, слегка-слегка колючий от вечерней щетины, опустился ей на плечо. Всё в последний месяц стало настолько странным, что даже привычная близость с Джорджем словно перелистнулась на начало эпоса их истории взаимоотношений. Рейна ощутила тепло его дыхания у виска и медленно, очень неторопливо высвободилась из-под этой хватки, поведя плечом. — Делать нечего, вот… — голос её звучал ровно. Она помолчала, собираясь с мыслями, и добавила, чуть тише: — Ты чего не спишь? Джордж, не дожидаясь приглашения, опустился на стул напротив, зевая. — Спустился попить, — ответил младший близнец Уизли, и в его голосе всё ещё звучала лёгкая сонливость. — Вино, которое Люпин принёс на ужин, ужасно сушит горло. Рейна фыркнула — коротко, почти невольно, и тут же скривила губы, будто её вырвало против воли. Ведьма не хотела, чтобы Джордж думал, будто её неприязнь к Римусу распространяется на всех, кто его окружает, но фырканье и гримаса сказали достаточно и лично тому в лицо. — Извини, — добавил Джордж после короткой паузы, прочистив горло, уводя карий взгляд в сторону. — Не надо, — закатив глаза, Вандербум вздохнула. Рейна чувствовала паузу кожей, волосами, каждым нервом, который ещё не успел атрофироваться за годы безразличия, отодвигая стопку с перемолотыми травами подальше — жест бессмысленный, почти рефлекторный, но ей нужно было чем-то занять руки, чтобы не начать теребить край шарфа, не выдать себя этой мелкой, унизительной суетой. Джордж молчал, а его пальцы, крупные, — руки волшебника, который умеет и палочку держать, и мастерить умело, и, наверное, сердце чужое сжимать в ладони так, что не вырваться, — лежали на столе неподвижно. Только большой палец левой руки иногда проводил по столешнице, чертил невидимые узоры, которые он один мог прочесть. Внимательный, тёплый взгляд скользил по ведьминой фигуре, но в нём читалась какая-то новая, тревожная нота, и Вандербум не выдержала, начав дистанцироваться. Сначала чуть сдвинулась в сторону, потом поправила шарф — подтянула выше, плотнее закутала горло и ключичную зону. — Что-то случилось? — спросил Джордж, и в его голосе, несмотря на кажущуюся небрежность, прорезалась довольно серьёзная интонация. — Ну… серьёзное? — Не думаю, — выдохнула Рейна тихо, глядя в окно, где за мутным стеклом чернела площадь Гриммо, и фонари казались ей сейчас единственными, что не ждали от неё ответов. Джордж кивнул — она услышала, как скрипнул стул под его тяжестью, как он чуть подался вперёд, сокращая расстояние, которое она так старательно выстраивала. — Я понимаю, наверное, почему ты меня игнорировала раньше, — начал он медленно, подбирая слова. — Но мы вроде объяснились. Знаю, что ты вечно занятая, да и мама не хочет, чтобы мы с тобой общались… но… не знаю. Странно, что я скучаю по тебе, когда мы находимся в одном помещении. Уизли замолчал, давая ей время на то, чтобы переварить услышанное. Рейна молчала — спиной чувствовала его взгляд, затылком — его далекое дыхание, всем телом — его присутствие. — Поэтому, — продолжил Джордж, — если что-то случилось, ты можешь мне рассказать. Ведьма медленно, очень медленно обернулась и увидела между ними пропасть. Такую широкую, что чувствам её не пересечь. Крики глохнут, и той стороны достигают лишь стоны и мычание. Она смотрела на него — на веснушки, рассыпанные по переносице, на родинку у левого виска, на карие глаза, в которых ещё теплился привычный огонёк, но уже с примесью тревоги, — и не находила слов. Та мысль, что с ним нужно поговорить, что он заслуживает правды, что нельзя тянуть дальше, канула в лету, растворилась в густом, вязком молчании, как ложка сахара в чёрном кофе. В голове не было ничего. Ни единой зацепки, ни обрывка фразы, ни даже той привычной колкости, которая спасала её в самые неловкие моменты. И он — сидящий напротив, живой, настоящий, и в то же время какой-то чужой, потому что она видела в нём теперь не Джорджа Уизли, а адепта Гермеса, парня, которого она втянула во всё это — своим присутствием, своим даром, своей глупой, неуместной привязанностью. — Мне не нравится твой взгляд, — сказал Джордж, прерывая неуютную паузу. — Прости, — прошептала она в ответ, отвернувшись. Джордж молчал ещё несколько секунд, разглядывая её лицо — бледное, заострившееся, и то, как тени от огонька нескольких свеч плясали на кончиках тёмных, взъерошенных волос. — Ты мне… не доверяешь? — спросил он наконец, склонив голову набок. — Или… не знаю. — Уизли помолчал, собираясь с мыслями, и вдруг выпалил, глядя прямо в глаза: — Я тебе вообще нравлюсь? Рейна распахнула глаза так широко, что, кажется, услышала, как щёлкают веки. Вопрос ударил наотмашь, заставляя замереть, не в силах вымолвить ни слова, только смотреть на него в ответ. — Что? — выдохнула Вандербум, и вопрос прозвучал глухо, почти обиженно, будто он спросил её о чём-то неприличном. — Я тебе вообще нравлюсь? — повторил младший близнец Уизли, поднимаясь со стула, пока в глубине карих глаз всё ещё пряталась тень неуверенности. Рейна молчала, и довольно долго для того, чтобы это молчание можно было объяснить замешательством. Ведьма ощущала, как время течёт сквозь пальцы, как каждая секунда отдаляется от неё, становясь всё тяжелее, всё невыносимее. А Джордж стоял напротив, и его взор — серьёзный, почти суровый, без привычной искры, без того огонька, который делал его похожим на мальчишку, — прожигал её насквозь. И тогда она, нахмурившись так, что между бровями пролегла глубокая, болезненная складка, ответила. Тихим, холодным голосом, в котором смешались и усталость, и обречённость, и та самая, запретная нежность, которую она столь долго прятала. — Разве нормально целовать того, кто не нравится? Серьёзное лицо Джорджа дрогнуло уголками губ, разглаживаясь. Улыбка пробивалась сквозь напряжение последних минут, сквозь колючий, недоверчивый взгляд, которым он смотрел, ожидая если не правды, то хотя бы намёка. Но вот она появилась — мягкая, тёплая, чуть виноватая, словно он извинялся за то, что заставил Рейну отвечать на такой неловкий вопрос. — Что-то всё равно случилось, — произнёс тот негромко, припрятав искреннюю улыбку, так и рвущуюся наружу. — Я вижу, что тебе плохо. Рейна дёрнулась — едва заметно, одними плечами, хотела пожать ими, но раздумала на полпути. Это маленькое, почти незаметное поражение собственной привычке быть неприступной отозвалось в груди странной, щемящей болью — смесью страха и облегчения. — Если хочешь выплеснуть, — продолжил Уизли, делая шаг вперёд, — или просто поговорить… я готов прослушать хоть всю ночь, — он сделал паузу, и в уголках его глаз собрались едва заметные морщинки. — Но не слишком долго, чтобы ты ещё успела выспаться перед поездом. Последние слова он произнёс с лёгкой интонацией, которая превращала неловкую заботу в нечто большее — в признание, что сон, комфорт, её маленькие, человеческие нужды важны для него. — Пусть даже не о проблемах, — ещё добавил Джордж видя, что ведьма никак не реагирует. — О чём угодно. Ты говоришь, я слушаю. Она отвернулась — профиль в тусклом свете кухонной лампы казался вырезанным из старого, тронутого временем камня: острые скулы, впалые щёки, губы, сжатые в тонкую, почти невидимую линию. — Не хочу тебя нагружать своими проблемами, — произнесла Вандербум, недовольно поджав губы. — И что, — фыркая себе под нос, он подошёл ближе, и склонился над лицом, заставляя поднять взгляд, — держать всё в себе? Его глаза, карие, глубокие, смотрели с такой прямотой, что Рейне захотелось отшатнуться, спрятаться, сбежать. Но она не сделала ни того, ни другого, ни третьего. — Держать всё в себе, — повторил он тише, почти шёпотом, — мне кажется, это путь в никуда, Рейна. — У меня нет привычки вываливать свои проблемы на других, — ответила та, вздрогнув от своего имени, произнесённого его голосом. — Но… Не на секунду, и не на две ведьма замолчала — на целую вечность, уместившуюся в несколько ударов сердца, которые колотились где-то в горле, мешая дышать. Она думала. Пыталась собрать рассыпавшиеся мысли в одну, ровную, понятную линию, но они, как ртуть, ускользали, распадались на мелкие, блестящие капли, которые невозможно поймать. Вандербум ведь уже пыталась, тогда, в своей комнате, после того, как новость об Эленоре разорвала её внутренности на куски, а она выла Джорджу в грудь — бесстыдно, отчаянно, теряя последние остатки гордости. Она хотела рассказать, но он же сам остановил её. И Рейна тогда подумала — сама судьба отвела её от греха подальше. Сама судьба протянула руку и зажала ей рот, чтобы она не наговорила лишнего. А теперь? Если сказать сейчас — можно быстро сбежать в комнату, спрятаться под одеялом, рано утром уехать на вокзал, а в Хогвартсе уже само собой всё образуется. Появится ещё большая пропасть, и их минувшие деньки, эти украденные мгновения тепла и близости, перестанут существовать. Растворятся, как утренний туман над озером. И ей станет легче? Или она просто привыкнет к новой боли, как привыкают к фантомным конечностям — чувствуя их, зная, что их нет? Мысль была тупой. Трусливой до омерзения. Рейна чувствовала отвращение к себе за неё, но не могла отделаться — слишком сладким казалось это бегство, слишком простым. Не надо взирать в его глаза, когда он узнает правду. Не надо лицезреть, как свет в них гаснет, сменяясь сначала недоверием, потом страхом, потом — чем? Омерзением? Жалостью? — Ничего, — продолжила Вандербум, выдохнув. — Я, всё же, пойду посплю. Джордж, стоявший напротив, на секунду застыл. Его лицо, ещё минуту назад тёплое, открытое, вдруг стало каким-то… иным, расстроенным. В уголках губ появилась едва заметная, горькая складка и парень кивнул — медленно, понимающе, больше не прося и не давя. — Ладно, — откликнулся он тихо, и в этом «ладно» было столько недосказанного, что Рейне захотелось броситься обратно, выкрикнуть всё, разбить эту хрупкую, глупую тишину, которая вот-вот должна была рассыпаться на осколки. — Спокойной ночи. Но она не бросилась, не выкрикнула — сжала пальцы в кулак, чувствуя, как ногти впиваются в кожу, и заставила себя отвернуться. Джордж, не глядя на неё, направился к кувшину с водой — налил воду в стакан, и в тишине кухни этот звук — плеск, звон, — померещился оглушительным, почти неприличным. Прошептав негромкое: «И тебе спокойной», Вандербум еще раз устало выдохнула, чувствуя упущенную возможность, и развернулась к дверному проёму, внезапно замерев. Ведьма не услышала ничего — ни скрипа половиц, ни шороха ткани, ни даже дыхания. Просто вдруг — между ней и выходом, там, где секунду назад была только пустота и дрожащий свет лампы, — возникла тьма. В дверном проёме, перекрывая выход, торчала фигура. Высокая — настолько, что её голова почти касалась притолоки, — беспроглядная, сотканная из тьмы, что имела свою, плотную, почти осязаемую субстанцию. Шесть глаз, чёрных, как сама бездна, глядели на неё из трёх коронованных голов. И в этом взгляде, направленном от трёх ликов сразу, не было ни гнева, ни приказа, ни даже того привычного, почти материнского беспокойства. Вандербум сглотнула. Слюна была вязкой, горькой, и она с трудом протолкнула её в пересохшее горло. Как там было?.. Нужно называть вещи своими именами? Страх перед именем лишь усиливает страх перед тем, кто его носит? Рейна почувствовала, как её внутренности превратились в лёд — глубокий, первородный, от которого отказывают ноги, немеют пальцы и пересыхает во рту. Она сглотнула ещё раз — плотная слюна с трудом прошла по горлу, оставляя после себя саднящее, неприятное ощущение. Ей кажется. Ей точно кажется. Ведьмина рука неспешно, почти незаметно поднялась к шее, к шарфу, к тому месту, где под тканью угадывались неровные, чужеродные выпуклости. Пальцы коснулись рогов — тёплых, живых, пульсирующих в такт сердцу, — и это прикосновение почти рефлекторное, вдруг стало единственной точкой опоры в мире, который стремительно терял очертания. Ей кажется. Ей кажется. Это не правда. Очередное видение. Оно пришло не вовремя, как всегда, но оно не настоящее, оно не может быть настоящим. Вандербум пыталась убедить себя, заставить сердце биться ровнее, но тело не слушалось. Ноги приросли к полу, руки повисли плетьми, и только глаза — широко раскрытые, испуганные — метались по тёмной фигуре, пытаясь найти в ней хоть что-то, что выдало бы иллюзию. Но Матерь была реальна, Рейна чувствовала тяжесть хтонического присутствия, что давила на плечи, на грудь, на затылок, как давит толща воды. Как начинает припекать метка на спине в виде тройной луны. Что она здесь делает? Почему сейчас? Вопросы бились в висках, но ответа не было. Что тебе надо? Что тебе надо? Джордж, стоявший у стола с кувшином в руке, не видел ничего. Он наливал воду, и плечи были расслаблены, дыхание — ровно. Уизли не чувствовал тяжести, не видел тени, не задыхался от этого древнего, всепоглощающего присутствия. Для него кухня оставалась кухней — тёплой, чуть прокуренной, с запахом трав и старого дерева. Вандербум выпрямилась. Сделала над собой усилие — нечеловеческое, почти невозможное — и заставила свои губы растянуться в подобие спокойной, безмятежной улыбки. Она не знала, как это выглядит со стороны — наверное, жутко, наверное, как гримаса, которую вырезают на тыквах перед Самайном, — но она старалась. Делала вид, что просто остановилась, засмотрелась на что-то, что-то вспомнила, задумалась о чём-то своём. Кусочек театра, который должен был убедить Джорджа в том, что с ней всё в порядке. А потом фигура двинулась. Слишком быстро для чего-то такого огромного, такого древнего, такого неподвижного ещё секунду назад. Рейна не успела моргнуть — и тьма уже была рядом. Вплотную. Так близко, что она ощутила холод — что живёт в пещерах, куда не проникает свет, и в утробах гор, где время течёт иначе. Шесть глаз смотрели на неё сверху вниз. Вандербум не могла отвести взгляд — не потому, что не хотела, а потому, что тело перестало слушаться. Каждая мышца, каждая клетка, каждый нерв застыли в ожидании. Что тебе надо? Она не успела ни закричать, ни отшатнуться, ни даже зажмуриться — только смотрела, как когтистая ладонь, сотканная из тьмы и древней, дохристианской силы, тянется к её лицу. В голове, пульсируя в такт бешеному сердцу, пронеслось: сейчас, сейчас она схватит её за рога, как в том сне, вырвет их с мясом, и Джордж увидит, как из её ключиц хлещет кровь, увидит, какое она чудовище, и тогда — тогда всё кончится. Вандербум даже не отметила, как перестала дышать. Лёгкие горели, в глазах темнело, но она не имела возможности сделать вдох. Пальцы Триединой — холодные, шершавые, как кора тысячелетнего дуба, — коснулись не рогов. Они легли на её подбородок, осторожно, почти невесомо, и в этом прикосновении не было угрозы — только власть. Древняя, безапелляционная, не терпящая возражений. Шесть чёрных глаз взирали на неё безжалостно, но пальцы были мягкими, почти ласковыми, как у матери, что поворачивает лицо ребёнка к свету, с намерением рассмотреть. Челюсть Рейны неторопливо, по миллиметру, начала поворачиваться. Она ощущала, как когти — острые, как бритва, — царапают кожу, но не протыкают её, не оставляют следов. Только направляют. Заставляют смотреть туда, куда надо. Туда, где у стола, всё ещё сжимая в руке стакан, стоял Джордж. Вандербум захлопала ресницами — быстро, растерянно, словно только что очнулась от глубокого сна и никак не могла понять, где находится. Её взгляд встретился с его взглядом — карим, тёплым, чуть озадаченным тем, что она застыла посреди кухни и смотрит на него с таким выражением, будто увидела привидение. А когти всё сжимали её челюсть, раскрывая рот, как раскрывают створки раковины, чтобы добраться до жемчужины. И когда до Рейны наконец дошло — было уже поздно. Слова потекли не по её воле, они выходили из горла помимо сознания, минуя все фильтры, все запреты, всю ту колючую, многолетнюю защиту, которую она выстраивала вокруг своей тайны. Голос звучал ровно, чётко, уверенно: — Я родилась в тысяча восемьсот семьдесят пятом году. Я и есть та самая Рейна Вандербум, и нет никакой прабабки — это всё ложь. Мне сто двадцать лет, и я Хранительница древней магии, а артефакт, который я ищу — мой. Джордж поперхнулся. Это случилось так внезапно, так нелепо, так по-человечески, что Рейна, несмотря на весь ужас происходящего, на секунду замялась. Вода пошла у него через нос — он захлебнулся, закашлялся, забился в приступе, хватаясь за край стола, чтобы не упасть. Румянец залил щёки, глаза заслезились, и он кашлял, кашлял, кашлял, пытаясь отдышаться, а Рейна стояла напротив, чувствуя, как рука Матери исчезла — растворилась в воздухе, как утренний туман, оставив после себя только холодный, липкий след на подбородке. Она отшатнулась. Бёдра врезались в кухонные стеллажи позади, посуда жалобно звякнула, и только этот звук вернул её в реальность. Триединой не было. Только кухня, только травы на столе, несколько горящих свечей, только кашляющий Джордж и её собственное, бешено колотящееся сердце. Рейну бросило в холодный пот. Крупные, липкие капли выступили на лбу, на спине, на ладонях, которые вдруг стали влажными и горячими одновременно. Она замерла, не в силах пошевелиться, и смотрела, как Уизли вытирает лицо рукавом, откашливается, выпрямляется — и вдруг… посмеивается. Сначала тихо, только уголками губ, потом чуть громче, и в этом смехе, хрипловатом, всё ещё перемежающимся с кашлем, не было ни злости, ни ужаса, ни даже недоверия. Боги, он принял это за шутку. Он думает, она пошутила. Какое облегчение, какое нелепое, глупое, смехотворное облегчение. Джордж выпрямился, поставив стакан на стол — рука его ещё подрагивала, но голос уже обрёл привычную, чуть насмешливую твёрдость. Уизли глянул на неё — и в его глазах, мокрых от слёз, которые выдавил кашель, танцевали весёлые чёртики. — Предупреждать же надо, — произнёс он, и голос сел, проскрипел, как несмазанная дверь. — Я не думал, что ты расскажешь об этом так внезапно. И после этих слов земля ушла из-под ног Рейны — её выдернули из-под подошв одним резким, безжалостным движением, и она повисла в пустоте, хватая ртом воздух, не понимая, где верх, где низ, где спасение, а где пропасть. — Что? Джордж прочистил горло — коротко, будто ему всё ещё мешали остатки воды, попавшей не туда, — и пожал плечами. Жест получился нарочито неаккуратным, почти ленивым, но Рейна, даже в своём оцепенении, заметила, как напряглись мышцы его шеи, как пальцы, лежащие на столе, чуть дрогнули. — Да я… в курсе, — сказал Уизли, а после, чуть помедлив, легко выдохнул. — Ты не представляешь, сколько шуток про старушек ждали своего часа ещё со Святочного бала. Рейна рассматривала его, и в голове, забитой ватой шока, медленно, с мучительной отчётливостью, начали складываться обрывки в картину. Он… что? Он был в курсе? Ещё со Святочного бала? Но тогда — тогда сколько же он молчал? Сколько недель, месяцев, разговоров, взглядов, прикосновений — и всё это время он знал? Знал, что она не девятнадцатилетняя студентка, не сирота с тёмным прошлым, а столетняя ведьма, Хранительница, беглянка, чудовище. Знал — и молчал. И… и… и… Внутри неё сломалось. Вандербум открыла рот, пытаясь втянуть воздух, но лёгкие, будто сжатые невидимой рукой, не слушались. Вдох — короткий, рваный, — выдох — ещё короче, ещё беспомощнее. Сердце колотилось где-то в горле, отдаваясь глухими, болезненными толчками в висках, в затылке, в кончиках пальцев, которые вдруг стали холодными, влажными, чужими. Она сказала это. Она сказала это ему. Правда? Но какая разница? Правда вырвалась наружу, и он её услышал. Знал — и всё это время смотрел на неё так, будто она была не чудовищем, а… а кем? Мысли путались, наезжали одна на другую, как вагоны поезда, который сходит с рельс. Рейна ощутила, как ноги становятся ватными, как мир вокруг начинает плыть, терять чёткость, распадаться на цветные пятна — теплый свет свечей, тёмное дерево стола, рыжие волосы Джорджа, его лицо, которое вдруг оказалось слишком близко, потому что ведьма уже не стояла на ногах твердо — а оседала, цепляясь руками за край тумбы, чтобы не рухнуть окончательно. — Эй, эй, Дождик. Голос Джорджа пробился сквозь шум в ушах — приглушённый, но настойчивый. Вандербум почувствовала его руки на своих предплечьях — тёплые, крепкие, они держали, не давая сползти на пол, и в этом прикосновении, таком незамысловатом, было что-то спасительное. — Дыши, — проронил он, и его голос, на этот раз, звучал твёрже. — Рейна, ау? Дыши. Но ведьма не могла. Вдох — и воздух упирается в спазмированное горло, не проходит дальше. Выдох — и выходит только жалкий, свистящий звук, похожий на крик задушенного зверька. Лёгкие горели, в глазах темнело, и она, понимая, что сейчас потеряет сознание, очень вовремя, всё равно не могла остановить эту панику, которая разгоняла кровь по венам быстрее, чем любое боевое заклинание. — Это не я сказала, — выдавила Вандербум сквозь зубы, и голос её сорвался на хрип. — Это не я… Джордж не стал спрашивать, кто, опускаясь на пол рядом, не выпуская предплечий, и теперь они сидели напротив друг друга на холодных, скрипучих половицах кухни, и расстояние между было таким маленьким, что Рейна чувствовала тепло его дыхания на своей щеке. — Хорошо-хорошо, — ответил Уизли тихо, слегка её тряхнув. — Неважно, кто сказал. Дыши, ну? Юношеская рука потянулась к её шее — туда, где шарф, тёплый, плотный, скрывал от посторонних глаз то, что она так старательно прятала. Рейна дёрнулась — резко, испуганно, — и замотала головой, хватая ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Нет. Только не это. Только не сейчас. Возможно, Вандербум всё ещё не отдавала себе отчета в том, что происходит, а потому мысль, что если он увидит рога — то испугается её. Он должен испугаться. Любой нормальный человек испугался бы. Почему ты меня не боишься? Бойся. Бойся. БОЙСЯ. Но Джордж, кажется, не слышал её молчаливого крика. Его пальцы осторожно, очень бережно, как будто он разматывал бинты на свежей ране, начали распутывать шарф. Рейна сопротивлялась — пыталась оттолкнуть его руки, отстраниться, но сил не было. Только хриплое, рваное дыхание и влажные от пота ладони, которые скользили по его запястьям, не в силах удержать. — Дыши, — повторил Уизли. — Вот так. Смотри на меня. Вдох. И выдох. Шарф упал на пол — тихо, почти беззвучно, — и Вандербум почувствовала, как холодный воздух кухни коснулся её шеи, ключиц, того места, где кожа переходила в твёрдую, гладкую поверхность, которая не принадлежала телу, но стала его частью. Ведьма зажмурилась, резко, до боли, до искр под веками, и отвернулась, вжимая подбородок в плечо, будто это могло спрятать то, что он уже увидел. — Рейна. Голос Джорджа был таким же, как и минуту назад. Ни ужаса, ни отвращения, ни даже удивления. Только тихая, почти усталая нежность. Вандербум почувствовала его ладони на своих плечах — тёплые, чуть шершавые, они легли уверенно, но в то же время мягко, словно держал тот нечто очень хрупкое, что могло рассыпаться от одного неловкого движения. Почему ты меня не боишься? Бойся. Бойся. БОЙСЯ. — Открой глаза, — настойчиво зашептал. — И дыши. Вот так, как я. Смотри. Рейна не слушала, не открывала глаз. Боялась увидеть в его взгляде то, что видела в сотнях других взглядов на протяжении своей долгой, долгой жизни: страх, брезгливость, отвращение. — Рейна, — повторил Джордж, чуть настойчивее сжав плечи. — Посмотри на меня. Пожалуйста. Медленно, по миллиметру, Вандербум поддавалась его просьбе, разлепляя веки. И встретилась с его взглядом — карим, спокойным, без тени того, чего она так боялась. — Дыши, — сказал Уизли и глубоко вдохнул сам, показывая. — Вот так. Вдох. Задержала. Выдох. И ведьма, сама не понимая как, начала повторять. Вдох — воздух вошёл в лёгкие, ещё не полной грудью, но уже легче. Выдох — и паника, скрутившая внутренности тугим узлом, чуть ослабла. Ещё вдох — глубже, ровнее. Ещё выдох — и мир перестал плыть, обрёл очертания: тёмные балки под потолком, огонь свечей в полумраке, его лицо — такое близкое. — Вот так, — повторил он, и его губы тронула кривоватая улыбка. — Молодец. Взор Джорджа скользнул вниз — туда, где шарф, упавший на пол, открыл то, что она так старательно прятала. Рейна почувствовала этот взгляд кожей, каждой клеткой, каждой фиброй истерзанного тела. Ей захотелось сжаться, свернуться в клубок, прикрыться, исчезнуть — сделать что угодно, лишь бы он не смотрел на эти вживлённые в ключицы отростки. Она дёрнулась, потянулась к шарфу, но Джордж настойчиво удержал её за плечи, не давая закрыться. — Не надо, — спокойно прошептал. — Не прячься. Замерев, не в силах ни подчиниться, ни сопротивляться, Рейна смотрела, как его взгляд медленно скользит по её ключицам, по гладкой, тёмной поверхности рогов, уходящих под кожу, по воспалённой, покрасневшей границе, где кость встречалась с плотью. — Я думал, — произнёс он после долгой, тягучей паузы, и голос его чуть дрогнул, — что это был просто плохой сон. Рейна подняла на него глаза, во всё ещё мутном от пережитого ужаса взгляде, мелькнуло недоумение. Она облизнула пересохшие губы, сглотнула, пытаясь собрать остатки воздуха в горевшие лёгкие. — Тебе… — выдавила ведьма, и голос её прервался ниткой, перетёртой о край ножа, — снилось… что? — У меня был кошмар, — Джордж чуть наклонил голову, рассматривая. — Может, недели две назад. Я проснулся от того, что кто-то в моем сне кричал. И в ключицах… — он коснулся собственной груди, там, где у неё сейчас темнели рога, — была такая лютая боль, что… кхм. И я почему-то думал, знал точно, что девушка из сна — ты. Уизли замолчал, давая ей время переварить услышанное, пока Рейна сидела, прижимая ладони к вискам, и чувствовала, как воздух снова становится тяжелым, вязким, как патока. — Так вот, что это было, — пробормотал Джордж, и в его голосе, на этот раз, прозвучала нотка, похожая на облегчение. — Что это такое? Рейна набрала побольше воздуха и, держась за голову, словно это могло удержать её от распада, ответила: — Усилитель, — Боги, она правда говорит это ему? — М-м-м, — протянул Джордж, брови его сошлись к переносице. — Болезненно выглядит. Рейна не отозвалась. Только прикрыла глаза на секунду, позволяя себе этот маленький, почти незаметный отдых. — Как ты узнал? Джордж помедлил. Его рука, лежавшая на её плече, чуть сжалась, а после расслабилась — жест, в котором было больше неуверенности, чем она когда-либо видела. — Лучше показать, чем рассказать, — произнёс он и, сунув руку в карман спальных штанов, добавил: — Я постоянно ношу его с собой, так что, извини, если помялся. Глядя на него, сердце Вандербум, только начавшее биться ровнее, снова сорвалось в галоп. Не знала, что он достанет — может, ещё один каменный глаз, может, записку от Гермеса, может, что угодно, — но когда его пальцы вытянули из кармана небольшой, потрёпанный предмет, мир вокруг неё сузился до одной-единственной точки. Тёмно-фиолетовая обложка. Потертая, с выцветшими буквами, которые когда-то складывались в слово, теперь почти нечитаемое. Уголки, загнутые от времени, и тонкая, почти стёршаяся золотая тесёмка, которая служила закладкой. Её дневник. Тот самый, который она вела в Хогвартсе лет сто назад, куда записывала свои мысли, страхи, обрывки снов, рисунки — всё, что не могла сказать вслух. Тот, который она спрятала так далеко, так надёжно, что сама почти забыла о его существовании. — Нет, — выдохнула ведьма, и воздух снова кончился. — Нет, нет, нет… Паника нахлынула второй волной — более липкой, удушающей, потому что теперь он знал не только то, что она ему сказала, но и то, что она никогда не хотела говорить. Все эти слова, выведенные дрожащей рукой, все эти рисунки, все эти признания, которые она делала сама себе, потому что не могла доверить их никому живому, — были у него. Джордж, заметив, как она побелела, как задрожали её плечи, подсел ещё ближе. Осторожно, почти невесомо, он переложил её ноги к себе на колени — жест был настолько естественным, будто они делали это сотни раз, — и продолжил, не глядя на неё, а куда-то в сторону, в полумрак кухни, где огонь свечей выхватывал из темноты то старый буфет, то связку трав под потолком. — Но, если честно, — продолжил тот, и в его голосе слышалась привычная лёгкость, которая, однако, не могла скрыть того, как сильно дрожали его пальцы, когда он разворачивал дневник, — я понял ещё раньше. Он вытянул из дневника две смятые бумажки. Маленькие, почти квадратные, с неровными краями — рисунки. — Ты очень любишь Мыс Мэнор, да? — спросил Джордж тихо, хихикнув. Мыс Мэнор — скалистый выступ, о который разбиваются волны, старый разрушенный маяк на вершине, и чайки, кружащие в сером небе. Один рисунок — она помнила, как рисовала его прошлой осенью, сидя на койке после круциатуса Не-Грюма и как Джордж упрямо его стырил. Второй… Рейна прикрыла глаза. Закрыла лицо руками, вжимая ладони в веки, пока перед глазами не поплыли разноцветные круги. Какая же тупость. — Ты… читал? — Пару… — Джордж смущённо увёл взгляд в сторону, и уголки его губ дрогнули в виноватой, почти детской улыбке, — пару десятков раз. — О боже. Медленно протягивая руку, забирая дневник, пальцы дрогнули, когда Вандербум открывала потрёпанную обложку, перелистывала страницы, исписанные её почерком — то ровным, то торопливым, то почти неразборчивым, когда она писала ночью, при свете палочки. Там были обрывки мыслей, рисунки нечистей приходящих во снах, которые её успокаивали, и засушенная анемона, что подарила ей Чекколи. «Мне хочется уйти, исчезнуть, никогда не рождаться, улететь туда, где я на самом деле буду на своём месте, в своей тарелке, со своими людьми. Не понимаю, почему я?» «Я никогда не была одинокой. Никогда не думала, что одиночество может стоять в одном ряду с моим именем.» «Существование — вот, чего я боюсь. Не жить жизнь, а загнать себя в рамки, коробку метр на метр и ничего не делать. Существовать. Быть одинокой. Быть пылью. Стать ничтожеством. Не хочу этого, не хочу, не хочу, не хочу.» Рейне хватило этих нескольких строчек обрывков, вырванных из контекста, но бьющих прямо в цель, чтобы захлопнуть дневник. Обложка, потрёпанная, с выцветшими буквами, глухо стукнула, и этот звук показался выстрелом, который разбудил всех мертвецов, что спали в памяти. Она провела ладонями по лицу — снизу вверх, от подбородка ко лбу. — Аж тошно, — беспомощно произнесла та, осознавая, что та девушка, которая писала эти строки, была не чужой, а ею самой. Джордж пожал плечами. Жест оказался нарочито небрежным, почти ленивым, но в уголках его глаз, в едва заметной морщинке, читалось что-то другое — сочувствие, смешанное с виной. — Ну, ты постарела, — протянул он, задумчиво потирая подбородок. — Может, это с возрастом… Рейна подняла на него взгляд — и в нём, ещё влажном от непролитых слёз, горело такое красноречивое, такое убийственное «ты сейчас пожалеешь», что Джордж, не выдержав, хихикнул. — Я же предупредил, — сказал Уизли, поднимая руки в жесте капитуляции. — Очень много шуток про старушек. Ты даже не представляешь, сколько. Вандербум отложила дневник в сторону. Кожаная обложка скользнула на деревянный пол и замерла, пока Рейна смотрела на неё, не в силах отвести взгляд. В голове всё ещё было пусто — ни мыслей, ни чувств, только глухое, давящее понимание того, что её тайна, больше не была тайной для Джорджа, а точнее, почти всё это время ею не была. Но вместо облегчения пришло другое — страх. Липкий, холодный, он поднимался из желудка к горлу, и ведьма не знала, как его проглотить. — Это не всё, — произнесла она наконец. — Никто из этого дневника не остался в живых. По моей вине. Слова падали камнями в стоячую воду, — круги расходились, затихали, оставляя после себя только рябь. Не говоря ему прямо, что всех тех, кто был упомянут в этом дневнике, она убила собственными руками, Рейна смотрела в пол, на свои руки, на дневник, на что угодно, только не на Джорджа. Она не хотела видеть, как изменится его лицо. Не хотела знать, перевесит ли эта правда — грязная, кровавая, не имеющая оправданий, да и не сказанная вслух, ибо стыдно до жути — всё то, что он узнал до этого. — Ну, — после небольшой паузы, протянул тот наконец, и в голосе, на этот раз, не было привычной насмешки, — по тому, что тебя называли тёмной волшебницей, можно было догадаться, что ты не такая уж белая и пушистая. В её взгляде — растерянном, почти испуганном — читался один-единственный, невысказанный вопрос: — Тебе что, всё равно? — спросила Вандербум вслух, и голос её негодованием дрогнул. — Я пытаюсь сказать, что я их убила. — Нет, не очень, — заговорил Уизли бравадой мальчишеской. — Но я об этом догадывался, поэтому не могу сказать, что сильно удивлен. — А если бы я вообще никогда об этом не рассказала? — Рейна нахмурилась, бровь её взметнулась вверх, губы сжались в тонкую, почти невидимую линию. — Твоё право, — сказал он, хмыкая. — Я бы от этого не умер. Я даже думал пару раз, что, если ты отбросишь прошлое и не расскажешь мне, то, может, нам с тобой будет даже поспокойнее. — Нам? — переспросила Рейна, и в её голосе, в том, как она выделила это слово, послышалась недоверчивая, но странная надежда, что Джордж, не выдержав, улыбнулся. — Нам, — повторил Уизли, склоняясь чуть ближе. Вандербум глядела на его лицо, в карие глаза, в которых, несмотря на всё, что она ему только что рассказала, не было ни страха, ни брезгливости, только свет и огонь. Вот, в каком она теперь положении — и куда ей сунуться непонятно? Она так боялась того, что об этом узнает Джордж, но вот Уизли узнал, вся тайна раскрыта была еще давным-давно, и теперь… что? — Нам… — пробуя слово на вкус, ведьма медленно вздохнула, — нужно поговорить. — А мы что делаем? — Джордж распахнул глаза так широко, что в них отразились огоньки свечей, стоявших на столе. Рейна отрицательно покачала головой, не зная, куда идти и зачем, но зная, что здесь, на этой кухне, среди вонючих, на самом деле, трав и погасших свечей, она не может больше сидеть. Не может больше дышать этим воздухом, в котором смешались её страх и его терпение. Ноги были ватными, непослушными, как у новорождённого жеребёнка, который только учится стоять. Голова кружилась, в ушах шумело, и мир перед глазами плыл, распадаясь на цветные пятна, когда Вандербум попыталась резко встать. Джордж, не говоря ни слова, подхватил её под руки и помог выпрямиться: ладонь легла на талию, поддерживая, и это прикосновение стало подходящей точкой опоры, которой ей так не хватало. Рейна, не отпуская его руки — наоборот, вцепившись в неё, как утопающий в спасательный круг, — взмахнула свободной ладонью. Одно движение, короткое, почти небрежное, и все оставшиеся свечи в кухне погасли. Пламя дёрнулось, зашипело и исчезло, оставив после себя только тонкие струйки дыма, что потянулись к потолку, и темноту, в которой теперь единственным источником света были лунные блики за мутным окном. Забрав валявшийся на полу шарф и дневник, перехватив руку Уизли чуть поудобнее, Вандербум зашагала прочь из кухни, в сторону лестницы. Дверь в её с Гипносом и Никки псевдокомнату поддалась с тихим, жалобным скрипом, и Рейна влетела внутрь, отпуская руку Джорджа, теперь уже, чтобы зажечь свечи. Одно движение пальцами — и фитили вспыхнули, отбрасывая на стены дрожащие, золотистые тени. Комната, залитая мягким, трепетным светом, обрела очертания: три кровати, старый платяной шкаф с отколотой ручкой, письменный стол, заваленный книгами, и распахнутое окно, в которое врывался ночной, прохладный воздух, пахнущий Лондоном и дальней, едва уловимой грозой. Никки и Гипноса не было. Даже в кошачьем обличье — ни белоснежного комка, свернувшегося на подушке, ни бурого, с лениво подрагивающим хвостом. Только пустые кровати, смятые простыни и чувство, что их отсутствие — не случайность, а чья-то насмешливая, божественная услуга. Круг за кругом, от окна к двери, от двери к шкафу, от шкафа снова к окну, Вандербум ходила по комнате не переставая. Шаги её были тяжёлыми, почти топочущими, и в этом бесцельном, лихорадочном движении чувствовалась вся накопленная за вечер энергия, которая не могла найти выхода. Пальцы теребили край рукава, губы шевелились, беззвучно проговаривая что-то, что она никак не могла сложить в слова. — Рейна, — тихо позвал Джордж, но ведьма не остановилась. — Рейна. Дождик. Она остолбенела на полуслове, когда его ладони легли на её плечи, останавливая этот бесконечный, бессмысленный маятник. Джордж стоял перед ней, и лицо, освещённое свечами, казалось спокойным, почти безмятежным, хотя в уголках глаз, в том, как чуть напряглись скулы, читалось напряжение. Рейна выдохнула — длинно, судорожно, а руки её, до этого сжатые в кулаки, разжались, и уронила их вдоль тела, чувствуя, как пальцы покалывает от резкого прилива крови. Потом неспешно, почти машинально, подняла ладони к ключицам — где под тканью блузки угадывались неровные, чужеродные выпуклости, — как же хотелось прикрыться. Нет, а смысл? Или есть смысл? Или… или… Да что ей, чёрт возьми, вообще делать? Джордж, не давая ещё пары секунд на тревожные мысли, притянул её к себе. Объятие было осторожным, и не словно, а так и есть, он боялся сломать её, надавить на то, что болит — казалось, на сегодня хватит. Его руки сомкнулись на спине, одна — чуть выше талии, другая — между лопатками, туда, где под кожей угадывалась тройная луна, темная и тонкая. Рейна уткнулась носом ему в плечо, прикрывая глаза, заставляя свои нерешительные мысли угомониться, вдыхая знакомый, приятный запах. — Ты сказала, — Рейна почувствовала, как вибрирует его грудная клетка, — что это была не ты. Ну, то есть, что это сказала не ты. Он чуть отстранился, заглядывая в лицо. Рука, всё ещё лежавшая на спине, скользнула выше, к шее, к ключицам, и пальцы, осторожно, кончиками спрашивая разрешения, коснулись рога у самого основания. Вандербум вздрогнула — от неожиданности скорее, от того, что он не боится, не отшатывается, а гладит этот чужеродный, невозможный отросток так, будто это — часть её. И, наверное, так оно и было. Заметив недоверчивый ведьмин взгляд, Уизли отдёрнул руку — почти виновато, — и опустил на плечо Вандербум, сжимая чуть сильнее, чем обычно. — Не я, да, это была… — начала Рейна и замолчала, не зная, с чего начать. Слова путались, наезжали одно на другое, как вагоны разбитого поезда. — Я не знаю. Это началось ещё с Эленоры, кстати, она тоже в курсе. И когда я узнала, что она банши, точнее, Пожиратель смерти об этом тоже узнал. И видения, а волки… — Воу, воу, воу, — Джордж поднял свободную руку, останавливая этот бесконечный поток полноправного бреда сумасшедшей, в котором невозможно было уловить ни начала, ни конца. — Давай по порядку. Рейна перевела дыхание. Её пальцы, лежавшие на ключицах, судорожно сжались, и она уже собиралась начать — с Эленоры, с той ночи, когда она впервые услышала видения про банши, или с Ковена, или с Гекаты, чья тень всё ещё, казалось, стояла за её спиной, а лучше и вовсе с того, как она вообще прожила эти сто лет, — как дверь в комнату распахнулась с грохотом, от которого, наверное, проснулись даже портреты на первом этаже. — Рейна, это просто пиз… Розоволосая застыла на пороге, распахнув глаза так широко, что в них, кажется, мог поместиться весь Космос в целом. Её рот, ещё секунду назад готовый выдать очередную порцию новостей, медленно, очень медленно закрылся, превратившись в тонкую, почти незаметную линию. За её плечом, выглядывая из-за косяка, замер Гипнос. Лицо, обычно непроницаемое, как каменная маска, сейчас выражало что-то среднее между удивлением и особенной, брезгливой гримасой, которую он, видимо, приберегал для самых неподходящих моментов. — Ага, — выдохнула Вандербум. — Полный. — Если за все твои сто с хвостиком лет, то это, как минимум, обидно, — перевел на неё взгляд Джордж, усмехнувшись. — Он знает? — голос Гипноса прозвучал глухо. Рэгдолл старший всё ещё стоял в дверях, не переступая порога, но его поза — скрещённые на груди руки, согнутая шея с экстравагантной татуировкой, напряжённые плечи — выдавала внутреннее напряжение. — Конечно, он знает, — отозвалась Никки, и в её голосе приглушённом, потому что она как раз вынимала из ушей маленькие, телесного цвета беруши, слышалась бесстрастная уверенность. — Давно пора. — Ты знаешь, что он знает? — Рейна перевела взгляд с розоволосой на Джорджа, потом обратно, проверяя, не ослышалась ли. — Ну, мне Эребус рассказал ещё в Хогвартсе, — Никки пожала плечами — изящно, почти театрально. — Так что… — Эребус знает, что он знает? — вымучила из себя страдальчески ведьма, прикрыв лицо руками. — А кто вообще не знает? В комнате повисла тишина. Свечи тихонько потрескивали, отбрасывая на стены танцующие, золотистые тени. — Ну, как минимум, Фред, — Джордж, стоявший рядом, чуть кашлянул — коротко, извиняясь, — и поднял руку. Рейна не знала, смеяться ей или плакать. Внутри всё клокотало — страх, облегчение, растерянность и ещё что-то, чему она пока не могла дать названия. Она открыла рот, чтобы сказать что-то — колкое, злое, может быть, даже обидное, — но Никки, не дав ей и слова вставить, шагнула вперёд, размахивая берушами, как дирижёрской палочкой. — Тем же лучше, у него и так самомнения на троих, — отрезала Рэгдолл, вновь устремив взгляд на Вандербум. — С вами разберёмся попозже. А сейчас, Рейна, это такой пи… — Да что? — перебила её Вандербум, чувствуя, как внутри поднимается новая, острая волна паники и негодования. — Перса и Ковен нашли новую Хранительницу, — всё же выдала Никки, и слова её, тяжёлые, упали в тишину, разбивая её на осколки. — Малявке лет одиннадцать, не больше. — Хранительницу? — голос Рейны, на этот раз, прозвучал шёпотом умирающего. — Перса жива? — спросил Джордж, хмыкнув себе под нос. — Откуда он знает про Персу? — перебил его Гипнос, сверля Джорджа взглядом. — Ты сказала, Хранительницу? — Вандербум, не слушая никого, повернулась к Никки. — Девочку? Одиннадцати лет?Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!