VII

13 мая 2025, 23:44
Отвратителен. Он сам стал себе отвратителен. И прежде за похотью и удовольствием словно тень тянулся стыд, но такого пламенеющего где-то на дне души раскаяния он ещё не знал. Как он мог, как посмел променять свою единственную отраду на какую-то бессовестную девку, позабыть, как спешил к Анастасии? Всё равно, что Анастасия изменила бы ему с гонцом, принёсшим от него же весточку, ведь что есть ведьма? Лишь глашатая его жены, не больше, тогда почему же? Чем она его приворожила? Приворожила ― было так искушающее легко обвинить её в колдовстве, а потом велеть Малюте в память о её службе отрубить ей без лишних пыток голову, но мысль о том, что все её доселе молчавшие недруги станут потешаться над ней, радоваться её смерти, отзывалась в нём каким-то гадким зудом. Да и разве могла жалкая знахарка хоть один единственный вечер иметь власть над царём? Нет, это не она его поработила, а он её, пусть ему придётся самому отвечать за свой грех ― это удел всякого, кто является господином собственной воли. ― Больше учить тебя надобности нет, ты расторопной оказалась, о царице больше моего знаешь, так что мне на глаза не показывайся, только её видеть хочу, ― сказал он Агнии так, будто бы речь шла о том, что он не желает, чтобы она впредь носила кафтаны, как мужчина. ― Как же, государь… ― тихо произнесла она, охрипнув от удивления. Неужто думала, что совсем ему голову своими увёртками задурила? ― Я же так околею. ― Скажи-ка, Агния, ― для Агнии такая грубая мудрость в самый раз, ― если коза околеет, оттого что с неё шерсть стригут и доят, что с ней делать? Не стричь и не доить? Какой от неё прок тогда? Перехвалил он её, не так уж она умна. Была б умна ― ответила бы, хотя, когда ничего не понимают, так тяжело не вздыхают и не бледнеют. ― Вот какой с тебя толк, когда ты это ты? Ну ладная ты девка, но я тебя не за красоту помиловал. В ответ молчание кровожаднее хищного зверя, и чтобы тишина не скалила на него зубы, он спросил, что там Агнии насоветовали его лекари. Безумец столько не повторяет про себя одно и то же, сколько он потом вспоминал её рассказ про чудодейственные травы и заговоры Улу-Актара ― будто проклял его кто-то тем мгновением, когда она, борясь со слезами, в последний раз при нём о своём ремесле толковала. Лето завяло, зима уж в ворота стучалась, не упомнится каждая его угроза, за эти месяцы произнесённая, каждое обещание на пытку её послать, а едва не заплакала она при нём впервые. Истрепалась её спесь, страшно ей, или её печалит, что никогда его голос не тронет её имени? Складно бы вышло, не одному же ему тосковать. Хотя ему до сих пор чудилось рядом с Анастасией, будто его живым взяли в рай, поутру его не терзало разочарование, когда он глядел на спящую Агнию. Напрасно он силился разозлиться или хотя бы огорчиться, совсем другое чувство задувало в нём и ярость, и грусть, как ветер задувает костёр. Он не искал с ней встречи, но если этот тяжкий пост, которым он чаял очистить свою душу для одной лишь Анастасии, прерывался, и он хоть издали видел её, смутная жалость обступала его сердце частоколом. Презрение могло бы излечить эту болезнь ― нельзя ведь сразу скорбеть о мёртвой жене и пока что живой наложнице ― однако от сравнений с царицей делалось лишь хуже. Одна знатного рода, другая всего-то холопка. Одна святая, другая погань. Одна кроткая что агнец, другая хлыста будто выпрашивает, но в каждом её движении, в каждом повороте головы, в каждом шаге, в каждом слове он узнавал свою жену, чтобы потом восторг и ужас, которые разрывали на куски пророков, когда им являлись ангелы, сводили его с ума. Что же это? Колдовство крепнет, и в Агнии остаётся всё меньше от неё самой и становится всё больше от его юницы, или он до того привык к новой, воскресшей Анастасии, что не замечал в ней ухватки и ужимки Агнии? ― Переменилась знахарка, как по-твоему? ― устав сомневаться, спросил он как-то Малюту, когда им на пути случилась Агния. ― Переменилась, как же не перемениться? Любая девка твоими заботами расцветёт, ― лесть, а следом клятва вытрясти из Агнии всю душу, если государь в чём её подозревает. Ничего другого ждать и не стоило. Недаром смирение зовут великой добродетелью, и хотя всевластным царям постичь её гораздо труднее, чем их слугам, пора и ему смириться с тем, что оберегая драгоценную правду, он словно обнёс себя и Агнию рвом, в котором вместо воды плескалось его безумие. Некому, кроме неё самой, дать ответ на терзавшую его загадку. Хотя Малюта мог бы уважить своего государя честностью, потому как и слепой видел, что Агния расцвела разве что недугом. Белые маки, выросшие на могиле убийцы и вплетённые русалкой в венок, так цветут разве что. Она бледнела и Агнией, и Анастасией, словно какой-то невидимый глазу упырь выпивал в один глоток целый кубок её крови. Не он ли, царь православный?.. Жалобы не истончали её голос, он не слышал ни просьб отпустить на тот свет от жены, ни угроз, что ей недолго осталось, от любовницы, но, увы, то, как её, бывало, вело, то, как медленно и осторожно тянулись её шаги, как иногда застывала её рука с иглой, будто она совсем не видела полотна перед собой, не позволяло ему спастись пренебрежением к её шутовской болезни. Чахла его голубка, чуть не на зло ему, тихо, упорно, но чахла. Должно ведь быть лекарство от её хвори, что ж она из него жилы тянет? Жалость его украсть под чужой личиной хотела? Зря, ох, зря. Вечером накануне она была добра как встарь, не боялась рассуждать о его заботах и якобы верных ему опричниках, не уберегших Москву. Время и прежняя ремесленная ложь заставили его позабыть о том, что он мог казаться сам себе лучше, чем он есть, а не только поражаться чистоте своей жены. Он был не только счастлив, но и покоен, однако утром с него будто бы потребовали мзду за этот покой. Запахло дымом, послышался топот ног ― спросонья он решил было, что начался пожар, но пламя горело в руках жавшейся к двери Агнии, вернее, в одной её ладони, другую она пыталась обжечь. ― Как мёртвая, как мёртвая, ― повторяла она дрожащим шёпотом. Огонь извивался, корчился в муках, точно умирающий, а она глядела на своё уродливое творение как на единственное спасение, грея или обугливая синеватые пальцы, покуда Иван не развёл ей насильно руки. Едва ли хватка его была настолько груба, но Агния потеряла сознания, как в конце самой страшной пытки. От страха что ль, или наоборот его в отместку за свой испуг стращала, ведь вопреки безразличию к её судьбе минута, что она не приходила в себя, показалась ему беспощадно длинной ― за такую минуту и в дряхлого старца превратиться можно. Обругать бы её, пригрозить, что если ещё раз такое учинит, ей помогут в огне сгореть, но только чушь всякая на языке крутилась, пока она наново к яви привыкала. И не в силах ни ругать её, ни бабиться над ней он молчал. Молча зачерпнул ей в ковш воды, молча напоил, молча взялся растирать её ледяную ладонь, а тишина ширилась её быстрыми глотками, разрослась шелестом, с которым его пальцы скользили по её руке, пока ему не почудилось, что она раздавит его, если он её не убьёт хоть одним-единственным словом. ― Премудрость такая знахарская отлёжанную руку огнём лечить? Волдырей себе чуть не наставила. ― Я не отлежала, это всё перстень, ― слабо возразила она. Гордыня поволокла её прочь, но он не пустил свою хилую зазнобушку. Куда строптивица рвалась, ежели Улу-Актару над ней спящей ворожить пришлось? Не дошла бы до своей спальни, лоб бы себе расшибла по дороге, а всё для того, чтобы наказать своего милостивца. Солнце будто забыло о его покоях, такими мрачными они сделались. Богато украшенная, расписная пещера, а не покои, однако он никуда не желал сбегать: напротив, когда дела позволили ему, он воротился к себе сторожить Агнию и своё уныние, как в сказках кладовик стережёт свои сокровища. Впрочем, упрекнуть его даже в мыслях, мол, он своей полюбовнице за няньку, никто бы не сумел, ведь ему одному было ведомо, сколько раз его перо замирало, оттого что его скрип по бумаге мешал разобрать, не звенят ли за дверью шаги; сколько раз он сбился, вспоминая, как прислушивался точно так же одиннадцать лет назад, когда хворала Анастасия… Дважды он заглядывал к ней и заглянул бы и вновь, если бы к нему не явился с рассказом о после Фёдор, и сам походивший на чужестранца со своей вечной весёлостью ― какое уж веселье в этих стенах, в этих краях? ― Что ты кричишь как на пиру с глухими? ― оборвал его разглагольствования Иван, когда необходимое уже было рассказано, и пошли шутки да прочие глупости. ― Агния захворала, не дери горло. Улыбка на лице его кравчего вмиг сменилась ухмылкой, и ему, снедаемому не тоской, но чем-то очень похожим, было удивительно, как это кто-то, а тем паче его слуга, может ёрничать теперь? Как на всём белом свете вообще осталось место для насмешничанья, почему не всех косит, как мор, изводившая его печаль? ― Что ж за знахарка такая, что сама себя вылечить не может? ― наконец вымолвил Фёдор. ― Ты это брось, ― советы, а не приказы так дают. ― Анна Алексеевна давеча сказала, что если мне с Агнией любо, то и ей она мила. Если кому и ревновать, так только ей, а не моим опричникам. ― Приворожила она, царь-батюшка, и тебя, и государыню, ― почему-то не пожелал уняться Фёдор, прежде отличавшийся умением замолкать, когда следовало. ― Приворожила, а недуг её вранье сплошное. В ту самую первую ночь Агния обманула его, не постыдившись раздробить ему душу, словно орех, чтобы добраться до его милосердия, и из Слободы он её не отпускал, потому что больно её обман был искусен, и о дымке она расспрашивала, обманывая, однако для приворота она казалась слишком гордой, а гордецы славят своё себялюбие честностью. Но гордятся ли по собственной воле чужой гордыней? Впрочем, государевой зазнобе не пристало быть трусливой и услужливой, как и всякой, кого отогревает своими лучами власть, тем более наложницы, если их не точит заклятие, иногда и детей царской крови носят. Только почему ж он не покусился на её чванство сразу же, или восхититься живой ему попросту не по силам? Мертвецу мёртвую подавай? ― А без колдовства мне, по-твоему, девица по душе прийтись не может? ― оставив перо вымокать в чернилах, поднял он взгляд на Басманова. ― Может, ― как нетерпеливо соглашается, торопится дальше напраслину на Агнию возводить, ― но сам посуди, ведь тогда весной, когда её Захарьин на поклон к тебе приводил, она тебе не приглянулась. Досада берёт, что он и лица не запомнил той, кого ему судьба в насмешку послала, а ещё досаднее, что Захарьина на сестру его раньше не обменял. Мудрец ― столько месяцев скорбью как хворью маялся, а лекарство уж близёхонько было. ― Если бы мне кто сказал, что знахарка умеет, ― сощурился Иван, ― к Никите бы она уже не вернулась. Но тогда она, верно, и сама не догадывалась, какая она кудесница. По тому, как изумился Фёдор, можно было решить, что страшная правда настигла и его, но он вдруг покраснел и с растерянной завистью посмотрел на дверь, за которой спала или подслушивала их беседу Агния. Вот и вечный юношеский голод до разврата встал на стражу царской тайны. Ах, пускай задыхается мыслью обо всяких срамных чудесах ― лишь бы больше выдумками своими про приворот не надоедал. ― Присушила она тебя, ― смех в груди разливается, когда Фёдор сам на своё смущение сердится и к окну глаза отводит. Напрасно, знал бы, что у этого окна было, и рта раскрыть не сумел бы. ― Отошли её к Захарьину хоть на неделю, и сразу чары её спадут. Сам подивишься, как мог её своей милостью одаривать. ― Права Агния, кравчего другого найду, а тебя сказателем сделаю, ― кто ещё столько сказок на разный лад про ведьму и царя сочинит? ― Как она ядом своим не подавилась, когда тебе про меня нашёптывала? Брякнул малец в сердцах, как-то от унижения своего отбиться старался, но нельзя ведь порох бросать на раскалённые угли! Вспыхнул разум от ненавистного слова, зажёгся, загорелся наваждением ― Агния мела белей на перинах и Анастасия в саван закутанная. ― К батюшке на тот свет захотел, а самому себе брюхо вспороть боязно? Помощь у палача вымаливаешь? Или за подвиги ратные тебе честь оказать и твоими цацками тебя самому задушить? ― пальцы уже сводит судорога, но он тянет Фёдора за ворот кафтана и бусы всё сильнее. Ещё немного и нитка лопнет, но и тогда не сбежит. Право, любопытно иногда, не будь он царём, многие бы вырваться сумели из его рук? Басманов и младше, и сильнее, а шелохнуться не может. Что богатырь, что калека немощный ― все от государева гнева хиреют. ― Рядишься под бабу и с бабой враждуешь! Только враждовал ты со знахаркой Никиты, а теперь она моя, и ты о тех временах, когда я ей у тебя прощения просить велел, забудь, ― злость каждое слово будто кнутом подгоняет. ― Хоть какого бы рода вы ни были, я всё вам дал, всё и отобрать могу. Она без моей милости прах, и ты прах! Прикажу, будешь ей до земли кланяться, прикажу, и шутом ей будешь. Громко ― сам же горло драть запретил и сам расшумелся. Разорванная в клочья тишина перед самым ложем больной горечью сочится, но от этой горечи как будто взор проясняется. ― Государь, ― начал отброшенный ним к стене Фёдор, ― да ведь я о тебе… Врёт, шельмец. Всяк за себя дрожит, а если кто и желает царю-батюшке долгих лет, то лишь потому, что им хватает ума понять: все их богатства, вся слава вместе с ним помрут, а у нового государя свои любимцы будут. Настенька одна о нём пеклась, но её отобрали у него ― не Господь, лиходеи, а теперь за тень её принялись. ― Мне надоело девок из своей постели в гроб перекладывать, ― признался Иван. Беседуй он с другом, это была бы жалоба, но её довелось перековать в предупреждение. ― Она мне больше жена, чем Анна, даже больше, чем Маша была. Молись о её здоровье, потому как если и она от яда сгинет, у тебя даже могилы не будет. Хоронить нечего будет, кроме твоих побрякушек. Пусть не ты её отравишь, на тебе другая вина будет. Покуда я горевать буду, ты будешь ликовать, и я тебе этого не прощу, ― и не только кравчему своему, никому не простит.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!