Глава двадцать четвёртая, в которой долго и счастливо — это сказка, и любят не за что-то, а вопреки

23 февраля 2025, 19:10

***

Казахстан, г. Павлодар…

— …и жили они долго, и счастливо, — едва произнеся эти слова, Дана подняла взгляд и заметила, что Гуля уже закрыла глаза. Младшая сестрёнка уснула, обнимая новую игрушку — плюшевого медвежонка, подаренного тётей в первый же день их прибытия. Осторожно, чтобы не потревожить её чуткий детский сон, Хасанова поправила одеяло, укутав худые ноги, и поднялась со стула. Отложив книгу со сказками на стол, брюнетка на цыпочках вышла из комнаты, прикрыв за собой дверь. Прямо напротив комнаты Гули, находилась дверь в её собственную комнату, а между ними — широкая лестница, ведущая вниз, на первый этаж. Там, в гостиной, сейчас сидели супруги Булатовы, но говорить с ними не хотелось. Дана скрылась за дверью собственной комнаты, которая, как ей казалось, не принимала её в качестве хозяйки. Жизнь в доме Мурата была далека от той, которая была в Казани. Одна комната, отведённая Дане, по размерам была сравнима с целой квартирой, в которой они проживали вместе с сестрой и Дамиром! И всё вокруг было таким богатым: какие-то статуэтки, картины, дорогой шёлк, огромное количество косметики, парфюмерии — подарок тёти Сары, которая обустроила здесь всё, что было необходимо, по её мнению, для молодой девушки. И шкаф, ломящийся от одежды — в первые же дни их вместе с Гулей едва не вынудили обновить весь гардероб, потому что племянницы одного из крупнейших бизнесменов Казахстана просто не могут выглядеть как-то недопустимо, словно простолюдины. Тётя Сара взялась обучать Дану и Гулю правилам этикета, попыталась привить им любовь к прекрасному — живописи, музыке, кинематографу. Даже организовала какой-то поход на выставку одного из казахских художников — Дана не запомнила ни имени, ни чёткого изображения хоть одной из многочисленных картин, мелькавших перед глазами; ей это казалось откровенно скучным. Гуля тоже была не особо в восторге, но вела себя довольно сдержанно. А тётя Сара, очевидно, осознав, что прогадала с выбором, как-то раз заговорила с Даной начистоту. — Послушай, я понимаю, что у вас с Гулей совсем другие привычки, но мне бы хотелось, чтобы мы стали одной семьёй… — В ясных голубых глазах женщины промелькнула тень грусти, которая отчётливо слышалась и в самом голосе. — Может, я что-то делаю не так, но я очень стараюсь, чтобы найти общий язык с тобой и твоей сестрой. Правда… Тётя Сара казалась другой. Не такой, как дядя Мурат — от неё веяло теплом, чем-то таким семейным и почти что — почти — родным. И хотя кровного родства у них не было, но за этот месяц с небольшим, проживая в их доме, Дана поняла, что эта женщина действительно изо всех сил старается наладить контакт с племянницами мужа. Она ни разу не повысила голос, ни на секунду не дала усомниться в своих искренних намерениях подружиться, и потому Хасанова не чувствовала от неё исходящей угрозы. Однажды вечером, уложив Гулю спать, они даже разговорились — Дана слушала рассказы тёти Сары о молодости, о том, как она вышла замуж за Мурата и о маме… об Асии — тогда ещё Булатовой — которая знала тётю Сару и общалась с ней, пока не сбежала из отчего дома. Впрочем, даже несмотря на это, женщина отзывалась о ней довольно тепло, и Дана, хоть и не спрашивала напрямую, но предположила, что они были подругами. Этот факт стал ещё одной причиной, по которой девушка прониклась к жене Мурата, пусть и не большой, но крепкой симпатией. Порой Дана думала о том, чтобы рассказать ей — чтобы просто облегчить душу — о себе. Вернее, о том, что ей пришлось сделать, прежде чем приехать сюда — бросить и предать человека, которого она… Вспоминать об этом было больно, но не вспоминать не получалось: Вадим постоянно находился в её мыслях, как бы Дана ни пыталась его оттуда вытолкнуть. Снился ей ночами, тихо шепча о том, что он со всем разберётся и всё наладится. Хасанова не могла винить Желтухина в том, что его план не сработал, но винила себя, что уехала и даже не нашла в себе смелости открыто попрощаться с ним, передав записку через Зою. Господи, как глупо прощаться посредством писем! Но, в то же время, прокручивая тот их разговор, Дана понимала, что она не могла поступить по-другому. Она боялась, что, если увидит Вадима и скажет ему всё в открытую, то он её не отпустит. Боялась, что внутри всё будет разрываться, метаться между выбором: любовь или семья? И для неё этот выбор, несмотря на всю сложность и боль, был очевидным… Хасанова представляла себе, что он злится на неё сейчас. Может, проклинает последними словами; или думает, что он ничего для неё не значил, если она так «легко» уехала. Но вся эта «лёгкость» — сплошная видимость, спектакль, театр одной актрисы, которая до сих пор продолжает играть, разыгрывая отведённую ей роль на новых страницах жизни, превратившейся в глупое представление. Зоя тоже наверняка злилась на неё, потому что с того самого дня, как Дана покинула Казань, она так и ни разу не позвонила своей подруге. Просто потому, что была пока не готова соприкоснуться с той, другой жизнью, которую оставила в начале января — а, может, потому, что боялась разреветься от тоски по прошлому. Хасанова и так едва держалась, чтобы не показать сестре всех своих переживаний из-за их переезда, а если ещё услышит голос Павловой или, более того, новости о Желтухине… Дана не думала теперь, что и как будет завтра: чем они будут с сестрой питаться, где взять деньги на одежду или лекарства, если Гуля вдруг заболеет; не работала в прачечной, изводя свои руки до мозолей, следы которых даже сейчас красовались на её ладонях, хоть и давно уже зажили — тётя Сара охнула, впервые их увидев, и тут же принялась пихать Дане кучу разных кремов и мазей, чтобы вернуть коже на руках ухоженный вид. Все проблемы, не дававшие ей покоя в Казани, казалось бы, исчезли, но на смену им пришли другие. Девушка чувствовала, что этот богатый дом не становится ей родным. Эти стены, обвешанные кучей дорогущих картин и обклеенные позолоченными обоями; эти комнаты, обставленные изысканной мебелью; или полы, которые каждый день надраивались прислугой до такой степени, что можно было увидеть собственное отражение в них — всё это душило её, напоминая золотую клетку, из которой хотелось выпорхнуть. Сама же Дана казалась себе птицей, которую насильно запихали в эту клетку, лишив свободы — и пичкали этим богатством, этим достатком. А она, будучи совершенно не такой, как многие её ровесницы, которые были бы счастливы оказаться в таких условиях, медленно задыхалась, погибая среди этой роскоши. Засыпая на широкой двуспальной кровати, Дана закрывала глаза и, как и каждую ночь, вспоминала их с Гулей совместную небольшую комнатку, и свою старую небольшую кровать, на которой каждое движение сопровождалось скрипом пружин. Вспоминала лицо Вадима, которое рисовалось под закрытыми веками воображением, что впечатало в себя его образ. Слышала такие тихие, необходимые ей слова о том, что всё будет хорошо и он со всем разберётся, а наутро, просыпаясь в одиночестве, разбивалась о собственную иллюзию. Их «долго и счастливо» было изначально невозможным, но Дана всё же сорвала с себя признание. Сказала ему, что любит, и продолжала любить даже сейчас, несмотря на расстояние; несмотря на то, что сама отказалась от него. Любит, вопреки тому, что причинила ему боль. Любит, вопреки тому, что — как она полагала — больше никогда в жизни не увидит Вадима Желтухина. И Судьба, вопреки её мыслям, умалчивала о будущем, не раскрывая всех карт, потому что знала: её главная черта — это таинственность. Порой она играла злую шутку с теми, кто абсолютно не ждал поворотов в своей жизни, сводящих с людьми из прошлого, но здесь, пожалуй, был совсем другой случай. Обменялась рукопожатием со Временем, согласившимся на эту сделку и запустившим песочные часы, отсчитывавшие крупинки до нового столкновения Даны Хасановой и Вадима Желтухина. Время едва слышным голосом прошептало девушке о том, что это ещё не конец; а ей, сквозь сон, этот тембр показался чертовски похожим на голос авторитета Домбыта — быть может, именно поэтому она запретила себе воспринимать его всерьёз. Вопреки тому, что больше всего хотелось услышать его наяву. Ведь девушка не знала, что ждало её впереди, и уже совсем перестала верить в то, что это «впереди» окрасится знамением «долго и счастливо».

***

Казань…

Дома её встретила только темнота. Лера, переступив порог, дотянулась рукой до выключателя — лампочка на потолке тут же загорелась, освещая своим желтоватым светом небольшой и тесноватый коридор. Те же обои с рисунком в цветочек, та же тумбочка и зеркало над ней — каждый сантиметр собственной квартиры, где она выросла, девушка знает наизусть. Сбросив с ног сапоги и повесив куртку на крючок, Лера хватает свою сумку и, в полтора шага преодолев расстояние до двери, прямо напротив входной, оказывается в своей комнате. Это, можно сказать — сугубо её территория, где никто не смеет ей диктовать каких-то условий. Всё, что здесь находится, — начиная от плакатов с Наутилусом и Цоем на стенах и заканчивая творческим беспорядком на столе — принадлежит только ей. Мать, бывало, заходя, частенько жаловалась, что у дочери творится какая-то неразбериха: куча разных листков с непонятными строчками, заметками, кассеты, которые она прослушивает, вставляя в свой плеер, большие наушники, переклеенные скотчем — девушка не берёт их с собой на улицу, но частенько эксплуатирует их дома, пытаясь оказаться в какой-то своей, только ей понятной, вселенной. А ещё на столе лежит большой альбом для рисования, заполненные страницы которого уже давно перешагнули рубеж за половину всей толщины полиграфического изделия. Рисовала она много, в основном — какие-то пейзажи. Делая лёгкие штрихи, могла с лёгкостью изобразить летний вечер из балкона какого-нибудь большого загородного дома, с видом на сад — взрослые поражались, откуда она всё это берёт в своей голове, если такого дома у них никогда не было? Но у Леры было воображение и были мечты, в которые она когда-то верила. Убеждала ведь себя, что вырастет и будет жить в таком доме, рядом с которым обязательно будет большой сад и море. В этом доме она будет просыпаться исключительно под шум волн, а не под звуки мальчишеских драк за окном или возмущения матери, которая приговаривала, что дочка проспит не только учёбу, но и жизнь со своими увлечениями. Иногда, впрочем, на страницах её альбома мелькали и лица — родные, знакомые. Чаще — отец. С тёмной густой шевелюрой на голове, с пронзительными глазами, которые она старательно подчёркивала, надавливая на грифель. Придать им тот сумасшедший луговой оттенок зелени не могла, но даже так ей казалось, что выглядит похоже. Особенно, когда мать, застав её за таким занятием, поджимала губы и выходила, оставляя свой упрёк недосказанным в воздухе. Напряжение после этого между ними можно было ощутить почти что физически, и девушка знала, что, в глубине души, мать желает выбросить к чертям все её рисунки, считая это пустой тратой времени. А поступлением в медицинский, конечно же, гордилась — профессия более чем серьёзная, прокормит, обеспечит лучшее будущее. Может, даже возможность работать в дальнейшем в столице, чтобы вырваться из этой Казани и больше никогда не возвращаться сюда. Ей было, пожалуй, глубоко плевать, что все эти рисунки — единственная отдушина в жизни дочери. Сейчас, однако, альбом не интересовал её от слова «совсем» — схватив наушники со стола, Лера подключила их к плееру и попыталась забыться в голосе Цоя, который начал окутывать её на полной громкости, помогая выбросить из головы все плохие мысли, которые там были.

«Они говорят, им нельзя рисковать, Потому что у них есть дом — В доме горит свет»

Лера чувствовала себя уставшей. Разбитой, раздавленной, на кусочки разорванной. Такой, какой, пожалуй, ощущала себя в тот день, когда окончательно порвала всяческие контакты с отцом — просто потому, что поняла, что не нужна ему. И никогда, наверное, не была по-настоящему нужна, ведь человек не может в одночасье измениться? Человек может только носить маску на лице, не показывая окружающим себя настоящего, и это Лера знала уже не понаслышке, потому что сама носила маску лицемерной и стервозной девчонки. Однако, порой, случается так, что та маска, которую мы носим, срастается с кожей настолько сильно, что люди, знающие истину, перестают отличать её от реальности. Так, наверное, произошло и в их отношениях с Кириллом — и, наверное, именно поэтому Щукин, в конечном итоге, предпочёл не её, а собственную иллюзию в виде удачно подвернувшихся чувств к другой. К той, кого теперь Лера хотела точно так же растоптать и унизить, лишив последних капель гордости по отношению к самой себе.

«И я не знаю точно, кто из нас прав: Меня ждёт на улице дождь, Их ждёт дома обед»

Растоптала? Унизила ли её? Отчасти, да. Но, вместе с тем, Лера унизила ещё больше саму себя. В голове так некстати прозвучали слова из разговора с Радой Зарецкой — до недавнего времени одной из тех, кто считался её «свитой». Лера, честно говоря, с первого дня воспринимала её и Олю Тимирязеву как двух наивных дурочек, которым слишком легко навязать собственное мнение. Она полагала, что именно они безоговорочно встанут на её сторону, когда она решит поставить Макарову на место, но, если в Тимирязевой по-прежнему было полно решимости поддержать свою «подругу», — для Леры она подругой-то и не была — то в Раде проснулось озарение. И именно благодаря этому озарению она сегодня высказала ей после занятий всё то, что думала по поводу Леры и её затеи.

«Закрой за мной дверь, я ухожу!»

То, что это подло — играть на факторе чужого горя; то, что, в отличие от неё самой, Катя Макарова вовсе не зациклена на Щукине; и то, что своими поступками Лера только себя опускает ниже, но никак не свою «соперницу», которая и соперничать-то с ней не станет, если её не трогать.

«Закрой за мной дверь, я ухожу!»

«Если ты не прекратишь, то потеряешь окончательно не только Щукина, но и всех тех, кто нормально с тобой общается в группе. Просто они ещё сами не понимают, какую игру ты затеваешь, а я вижу. Остановись, Лер, пока не поздно. Если не боишься потерять, то хотя бы подумай о том, что ты можешь навлечь на себя крутые неприятности — если ты причинишь ей реальный вред, так просто это незамеченным не останется. С института ещё вылетишь, оно тебе надо?» — В голове пронеслись слова Зарецкой, озвученные на прощанье. Слова, в которых был огонёк истины, но Лера всё равно не могла отделаться от ощущения того, что её подло променяли на другую. Смириться с этим фактом, видя каждый Божий день в стенах института то, как твой бывший парень тянется к сопернице — не так-то просто, не каждая это способна выдержать, а у Леры нет того количества безграничного терпения, чтобы мириться с подобным; нет и той мудрости, которая помогла бы понять ей, что в жизни есть вещи гораздо важнее, чем обида, которая рано или поздно отступит, и месть, которая, как бы того ни хотелось, не сделает счастливым и не принесёт облегчения. Но она ведь — не сущее Зло, правда? У неё, как бы она ни боялась открывать другим себя настоящую, всё равно внутри было что-то человеческое. Она по-прежнему умела любить, и любила так, как умела это делать, отказываясь признавать тот факт, что любовь бывает разной. И она, к сожалению, не всегда срабатывает во благо — порой она выступает тем фактором, который душит человека, причём, до такой степени, что уже в лёгкие не поступает кислород, а губы становятся синими от ощущения сжимающей хватки на шее. Видимо, эту хватку она сама обеспечила Кириллу, становясь порой до жути ревнивой. Если любовь порождает лишь ревность, без доверия, то рано или поздно такие чувства будут обречены. И её любовь оказалась именно такой, а всё то доверие, которым она наделяла Кирилла — тоже маской, ведь ревность с её стороны как раз таки свидетельствовала о том, что доверять по-настоящему своему молодому человеку Лера так и не научилась. Следовательно, не могла винить его в том, что он это мнимое доверие не оправдал.

«Если тебе вдруг наскучит твой ласковый свет, Тебе найдётся место у нас, Дождя хватит на всех»

Сорокина наивно полагала, что всё это время она хотела любить и быть любимой. Она и любила, и любимой была, но только этого оказалось мало. Своими беспочвенными подозрениями и истериками она постепенно смывала любовь Кирилла к себе, сжигала её, разнося пеплом по ветру, испытывая тем самым на прочность его терпение. Лере была нужна не любовь, а постоянное ощущение собственной власти над ним; крепкое и нерушимое осознание того, что он принадлежит только ей, и никому больше.

«Посмотри на часы, посмотри на портрет на стене Прислушайся, там за окном Ты услышишь наш смех.»

А каждый человек, несмотря на любовь, прежде всего хочет принадлежать себе. Каждый человек, сталкиваясь с недоверием со стороны второй половинки, приходит в недоумение и, конечно же, пытается доказать свою верность, не подозревая о том, что каждый поступок и каждое слово — как роковая клятва, нарушить которую потом будет всё легче и легче. Потому что планка будет повышаться. Это словно дрессировка: с каждым разом, чтобы получить вознаграждение — доверие — нужно будет прыгнуть на планку выше, нужно будет доказать, что этого достоин. А сам факт повторяющихся доказательств лишает ценности любое доверие. И со временем подобные «игры» выматывают, лишая последних сил; человеку кажется, что его действия — абсолютно безрезультатны, что все усилия катятся псу под хвост, когда во взгляде второй половинки разжигаются искры ревности. В какой-то момент эти искры превращаются в самое настоящее пламя, которое съедает изнутри все самые прекрасные чувства, что когда бы то ни было связывали с объектом симпатии. У Кирилла этих чувств больше не осталось, поэтому он и ушёл — и в этом, на самом деле, была вина только Леры, ничья больше.

«Закрой за мной дверь, я ухожу!»

***

Она стояла на берегу реки, наблюдая за ровной и спокойной водной гладью. Вокруг всё было таким зелёным от листвы деревьев и травы, что Катя на секунду удивилась — сейчас зима, почему она находится тогда в этом месте? И солнце, светящее высоко в небе, согревало своим теплом, посылая на землю лучи. Макарова любовалась раскинувшимся перед ней видом. Деревья противоположном берегу отражались в воде расплывчатым, нечётким рисунком. Пение птиц и отсутствие малейшего облачка на небе навевали мысль на то, что здесь и сейчас — лето. Осознание пришло практически сразу, стоило ей услышать детский голос — собственный голос. Она, стоя в стороне, наблюдала за тем, как, совсем ещё мелкая девчонка, которой она когда-то была, с разбегу несётся в воду, в свои семь лет абсолютно не боясь глубины. И тут же, следом, слышится обеспокоенный голос отца, просящий не заплывать на глубину. Конечно же, она его не послушалась и, стоило судороге ухватить её за ногу, как маленькая Катя закричала, и отец ринулся в воду, чтобы вытащить её. Взрослая Катя Макарова вздрогнула, почувствовав чьё-то прикосновение к своему правому плечу и, обернувшись, едва не вскрикнула, увидев отца. Таким, каким он был в день своей смерти — с сединой, безжалостно коснувшейся некогда тёмной и густой шевелюры, и с глазами, в которых была необъятная мудрость, а сейчас её стало ещё больше. — Я всегда тебя оберегал, Кать. И всегда буду оберегать, — в его голосе не было ни капли обиды, а у неё на глазах проступили отчего-то слёзы. Особенно, когда отец, выдержав паузу, добавил: — Даже если ты сама себя губишь… Катя вздрогнула, резко открыв глаза и, увидев перед собой темноту Кащеевой спальни, с досадой вздохнула. Он ей снился — не обвинял, не упрекал, но сон этот был таким коротким, таким горьким, что у неё сердце внутри кровью обливалось. Макарова была бы рада вернуться в сновидение, чтобы снова увидеть отца и поговорить хотя бы так, но, последующие полчаса, как бы сильно Катя ни старалась, уснуть не получалось. Всякий раз, прикрывая глаза, она снова и снова слышала в ушах слова. «Я всегда тебя оберегал, Кать. И всегда буду оберегать, даже если ты сама себя губишь…» Что он имел ввиду? Хотя, конечно, догадаться было несложно: Катя прекрасно помнит всё, что произошло за последние сутки. И то, как она напилась, и то, как Костя, желая её проучить, преподал урок, показав, какими могли бы быть последствия. И даже о том, что после, на всё той же кухне, Катя совершенно беспардонно отдалась ему — так, будто бы ничего и не было. Стыд пронзил каждую клеточку тела, от макушки до пяток. Несмотря на то, что Катя ещё при жизни отца выбрала Костю, заявив, что хочет быть с ним, здесь и сейчас ей стало противно от собственных действий. Винить Кащея в том, что происходило, Макарова не могла — он, всё же, оставался собой. Группировщиком. Где-то грубым, где-то более снисходительным к её персоне, но он открыто говорил ей, что думает, и не боялся того, что его мнение как-то оттолкнёт Катю. Грубость его была обоснована переживаниями, потому что никогда он не заводился, если ему было похрен — а наплевать на неё не мог. Точно так же, как и Катя не могла наплевать на его действия, видя его старания как-то поддержать: криво, практически не умеючи, но искренне. Он давно уже стал Кащеем, но при ней всё же пытался оставаться Костей. Или Катя просто хотела в это верить, находясь рядом с ним? Глядя на него, Макарова полагала, что всерьёз этот парень никогда не причинит ей вреда, потому что знала его, кажется, всю свою сознательную жизнь. Потому что сейчас уже практически не помнит тех почти восьми лет своей жизни, до знакомства с ним. Осторожно перевернувшись на кровати, Катя скользит взглядом по расслабленным чертам Кащеевого Костиного лица. В голову невольно лезут воспоминания о том, как она впервые провела ночь рядом с ним — не тогда, в гостинице, а позже, после его дня рождения. Именно тогда, как ей казалось, между ними стёрлись все границы, о чём, конечно же, она не жалела до сих пор, но сейчас невольно задумывалась: не рано ли было перешагивать черту? Не рано ли было позволять себе связывать с ним всё: не только сердце и душу, но и тело? Не было ли с её стороны наивностью отдаться человеку, который, при всём её нежелании это замечать, вовсе не был похож на принца на белом коне? И хотя принц ей был не нужен, ей нужен был именно он — Костя Вечный. Каждый раз, когда кто-то пытался её отвадить от него, когда она слышала чужие речи, предостерегающие от связи с ним, Катя будто закрывала уши, переставая трезво смотреть на вещи. Любовь, говорят, слепа, а люди не могли достучаться до её сердца, которое уже было отдано кудрявому мужчине с болотными глазами, в которых плясали черти. Именно эти черти заставляли её испытывать волнующую дрожь, которая проходила по телу, когда он смотрел на неё; заставляли сжиматься и, в то же время, идти наперекор каким-то собственным убеждениям, что она старательно выстраивала с лета восемьдесят второго. Сейчас ей кажется, что он всегда был рядом. Даже после их злополучной ссоры, растянувшейся на долгие четыре года, Костя не уходил — не исчезал из памяти, оставаясь где-то глубоко обугленным пятном под рёбрами. Раной, которая со временем сумела затянуться, оставив тонкую полоску шрама, как напоминание о первом серьёзном разочаровании в этой жизни. Катя ведь влюбилась в него ещё тогда, будучи девчонкой, — не понимала своих чувств или скрывала, цепляя на Костю ярлык лучшего друга; а когда допустила мысль, что в его жизни может быть кто-то ещё, к кому он потянется, обиделась и совсем по-детски распрощалась, желая оставить его в прошлом. Думала, что так будет правильно; а на деле просто обжигалась обидой, которую, как ей казалось, он нанёс ей своим безразличием и глупыми, неуместными шутками в тот день в её адрес. А можно ли считать её собственный побег от него — умным поступком? В Кате говорила исключительно обида, которая заставила её по-детски закрыться и оставить его за пределами досягаемости своего разума. Из сердца, в котором он уже прочно поселился, изгнать не получилось. Позже, когда он уже был в колонии, а она — в Москве, грызя школьный гранит науки, её жизнь будто замерла, потеряв всякий блеск. Этот блеск вернулся вместе с искрами, оглушив её и сбив с ног, когда она увидела его на рынке в тот майский день. Катя ведь ещё тогда, невольно, не признаваясь в том себе, задумалась: а что было бы, если бы она с ним поговорила? Что было бы, если бы в тот день, не поддавшись собственным эмоциям, она просто сказала ему, как сильно за него переживает? Что было бы, если бы она дала ему понять причину всей степени своего к нему отношения? Стало бы ему это нужно, если он, совершенно не заботясь, пропадал где-то целую неделю, не выходя с ней на связь? Точно ждал этого шага от неё, снося стереотипы о том, что первый шаг всегда должен исходить именно от мужчины. Мужчиной тогда Костя не был, но им зато теперь был Кащей, который сделал свой первый шаг, протянув ей руку около подъезда, пока Катя билась в истерике из-за своей окончательно рухнувшей иллюзии. И именно с того момента, а не с дня рождения, когда он приехал к ней, чтобы поздравить и увезти на ту крышу, Катя, сама того не осознавая, подписалась на всё это. Именно тогда, наверное, всё стало предрешено: то, что она будет с ним; то, что она окажется в его постели; то, что он снова начнёт хозяйствовать в её сердце, порой заставляя его сжиматься от тревоги, но при этом продолжая мастерски пускать пыль в глаза, чтобы она ничего не замечала. Катина любовь была слепой, и в моменты прозрения, когда она порывалась ему объяснить, что жить так — неправильно, Кащей её не слышал. А Костя мастерски крутил ею, дёргал за ниточки, и Катя поддавалась на его манипуляции, доказывая ему, что он — единственный, кто всегда знал её даже лучше, чем она сама. Без тормозов. Вчера в её голове тоже была эта идея — сбежать. Когда она сидела в ванной, глотая беззвучные слёзы, собиралась ведь уйти, хлопнув дверью, даже несмотря на то, что часть её понимала: это был всего лишь урок. Возможно, грубый, но грубость в понимании Кащея допускалась только тогда, когда словами уже не доходило. До этого он ни разу не позволял себе не то, что как-то приставать к ней — он, наверное, даже думать об этом не смел. Но, с другой стороны, не сделай он вчера того, что сделал, дошло бы до Кати, что так нельзя? Не повторила бы она потом это забвение наедине с собой, влипая в новые неприятности? Теперь уже можно было сказать точно, что не повторит — ощущение жёсткой хватки на своём теле и то, как легко и просто он хватал её, ломая Катину волю, отчётливо запомнилось. Горечью осело на языке, раздражая своим привкусом во рту, вперемешку с металлом крови — у Кащея её на руках прибавилось, когда он наказал тех тварей, что отца её убили. «Ты понимаешь, что ты оправдываешь?» — Собственный внутренний голос, кажется, был не согласен с её рассуждениями. Или это была Совесть? Совесть, о которой Катя Макарова совершенно позабыла, связавшись с группировщиком. — «Уроки уроками, но, что, если в следующий раз одним таким спектаклем всё не закончится? Что, если он проучит тебя по-другому — гораздо хуже, чем ты можешь себе сейчас представить?» Ведь это, пожалуй, ненормально в обычных отношениях, чтобы парень допускал подобное в сторону своей девушки. И ненормально от мужчины в сторону своей женщины, конечно же. Многие бы сейчас сказали Кате, что она дура, что не ушла вчера, выскочив из ванной; дура, что прощения у него попросила, потому что, по-хорошему, пощёчина была заслуженной; дура, которая с каждым днём всё больше и больше падала в пропасть, без тормозов, летела на самое дно, которое для неё окажется смертельным. «Ты в самом деле веришь, что вы будете долго и счастливо жить?» Катя всё ещё верила, что где-то там, на дне Кащеевой души, хорошее одержит вверх над плохим. Он изменится, и в один прекрасный день вся эта чёртова история с Универсамом закончится — не всю же жизнь во главе группировки стоять, рано или поздно настанет тот момент, когда придётся двигаться дальше. «Дура.» «Он меня любит» — шепчет мысленно сама себе Катя, игнорируя всё остальное. В её глазах, несмотря ни на что, Костя продолжал быть тем самым мальчишкой-защитником, который всегда признавал свою неправоту, а если не признавал — значит, поистине был прав. И Катя совершенно позабыла о том, что, на самом деле, правота в глазах Кости была вещью относительной, и там, где был хотя бы один шанс вывернуться, он обязательно это делал, давая взглянуть оппоненту на ситуацию с другого ракурса, подводя к той черте, с которой всё воспринималось иначе; при этом, конечно же, обосновывая всё собственным мнением, которое становилось весомым, подкрепляясь фактами. Истинной правоты в его мире не было, но она признавалась за тем, у кого было больше козырей на руках. И вчера он продемонстрировал ей эти козыри, давая чётко понять, что не намерен будет терпеть её выкрутасы вечно. Он по-прежнему оставался рядом, протягивая свою руку, и Катя в голове называла её помощью, не задаваясь особо мыслями о будущем. То, что она невольно строила в своей голове, можно было смело называть иллюзией, которая, вопреки её желанию, разрушалась под доводами поступков его тёмной стороны. И, в то же время, возобновлялась под его взглядом, в котором она видела тепло по отношению к себе, видела желание обнять и защитить, мигом избавляя её от каких бы то сомнений на его счёт. А, может, всё дело было в том, что Катя и сама была рада поверить собственным иллюзиям? И, как бы она ни пыталась казаться взрослой: отцу, Косте, да и остальным окружающим — именно для Кащея она всё ещё оставалась мелкой, потому что не видела очевидных вещей; или видела, но мирилась с ними, полагая, что так будет не всегда. Костя, без сомнения, любит Катю. Но любит ли её Кащей? Несмотря на то, что это был один и тот же человек, в своей голове Катя уже начала разделять их. Отделяла хорошее от плохого, тянулась навстречу к его рукам, которые крепко держали её, прижимая к себе и давая то чувство безопасности, которое не мог дать никто. Для Кати Костя и Кащей просто не могли быть связаны одним целым, хоть и находились в одном человеке. Две сущности, которые по-разному сводили её с ума, но обязательно — до дрожи, до бешено бьющегося сердцебиения. С Кащеем Катя разум свой теряла, чувствуя, как земля уходит из-под ног, а с Костей снова обретала надежду на стабильность в завтрашнем дне. И то, как быстро начинали сменяться эти две личности в нём, представая перед ней, должно было бы напугать, должно было бы оттолкнуть. Именно это и подбросило ей идею вчера сбежать, шепча на ухо о том, что у неё будет ещё шанс начать всё сначала. Слепая, призрачная иллюзия, которой Катя лишилась в тот момент, когда увидела мужчину на кухне. Шанса на то, чтобы уйти без последствий, у неё больше не было, но главное — не было по-настоящему и желания уходить, потому что, несмотря ни на что, внутренне Катя хотела, чтобы он не позволил ей этого сделать, остановив. Потому что она любит его, несмотря на то, что эта любовь стала приносить ей первые серьёзные проблемы. Любят ведь не за что-то, а вопреки?.. Наверное, именно поэтому она осталась здесь вчера, увидев его заботу. Перед сном Костя снова напоил её чаем, они лежали в этой постели в обнимку и Катя слушала его сердцебиение, приходя в себя. Мысленно ругала за то, что напилась, и благодарила его — надо же — за то, что вернул ей здравый смысл такой встряской. Катя продолжала любить и верить, вопреки тому, что голос Совести пытался подать ей знак. Сталкиваясь с отрицанием, Совесть была вынуждена замолчать, принимая тот факт, что ей сейчас невозможно будет достучаться до девушки. Возможно, это удастся сделать позже, со временем — после того, как в один прекрасный день именно Кащей растопчет Катю, предавая в жертву своим понятиям и законам, по которым он жил всю свою жизнь. И главной иллюзией, в которой пребывала девушка, было даже не «долго и счастливо», а упорное нежелание замечать правды, которая уже вышла напрямую, приближаясь к ней, и скоро, вне всякого сомнения, предстанет лицом к лицу, добиваясь того, чтобы стать замеченной. Костя всегда был Кащеем. Кащеем, который ждал своего часа, чтобы показать всё то, на что он способен — не задумываясь над тем, что тем самым выбьет почву из-под ног той, которая любит его. Той, которую он точно так же, вопреки всему, любил сам.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!