Глава двадцать пятая, в которой наступает момент, когда извинения ничего не меняют — нужно двигаться дальше
25 февраля 2025, 18:44Зал городской столовой наполнен гнетущей тишиной. Накрытый стол, который, казалось бы, ломится от блюд, совершенно не вызывает желание притронуться к ним и отправить в рот хотя бы кусок чего-нибудь съедобного. Аппетит всё ещё время от времени бесследно терялся, но Катя не особо старалась его искать — за последний месяц Макарова сбросила несколько килограммов на своих «голодовках», чем вызывала неодобрительные вздохи со стороны мачехи. Но и у Татьяны, к слову, с едой были напряжённые отношения, учитывая развившийся на раннем сроке беременности токсикоз. Когда Катя узнала о её положении, поначалу растерялась, не ожидая такого, а затем обрадовалась. Она всегда мечтала иметь брата или сестру, и в детстве жалела, что родители не завели второго ребёнка, а потом, когда они развелись, эта мечта, казалось, навсегда осталась несбывшейся. Мать, живя с ненавистным отчимом в уже официальном браке, вторым ребёнком обзаводиться не желала, да и тот, судя по его отношению к падчерице, терпеть не мог детей. Татьяна же, с первых дней появления в Катиной жизни, произвела на неё впечатление мудрой и доброй женщины, поэтому девушка заверила, что мачеха может рассчитывать на любую помощь.
И где-то в глубине души Катя почувствовала, как новость, вопреки своей радости, полоснула по сердцу — этот ребёнок никогда не увидит отца, и сам отец никогда не узнает о его существовании. Хотя, конечно же, какой-то верующий в Бога человек сказал бы, что даже там, ушедшие в вечность, всё видят, всё знают и по-прежнему остаются… с близкими?
Сорок дней. Сорок дней жизни без него показались Кате вечностью. Её крутило, её ломало, её выворачивало наизнанку, и вот, здесь и сейчас, она сидит в этом зале на поминках, смотрит на фотографию отца, в правом углу которой находится траурная лента, и всё ещё не может смириться. Никогда до конца не сможет — боль от его смерти останется с ней, останется внутри неё, потому что никому и ничему не будет под силу извлечь её из сердца. Конечно, со временем, она научится — она уже пытается это сделать, несмотря на то, что у неё пока, возможно, это плохо получается — жить без него, но эта жизнь никогда не будет похожа на ту, где у неё была возможность позвонить ему и услышать заботливый голос в трубке; или прийти и крепко обнять, позабыв обо всех обидах и разногласиях.
Говорят, люди начинают что-то ценить по-настоящему лишь тогда, когда теряют это, и сейчас Катя понимала смысл этих слов. Понимала и, в то же время, винила себя за то, что могла обижаться на отца, упускала каждую возможность просто побыть с ним рядом. В её голове была учёба, сессия, экзамены, время на прогулки с Костей, и снова — учёба… А где же было места для человека, который всегда хотел для неё добра? Почему она забыла о нём? Считала, что это не так уж и срочно. Считала, что это может подождать, потому откладывала на потом. На завтра, на выходные, на следующую неделю…
«А теперь, когда ты больше всего на свете хочешь, звонить и идти уже не к кому, правда?» — Внутренний голос добивал её. — «Теперь уже у тебя нашлось время, чтобы показать ему, как сильно ты его любишь, но поздно. За поминальным столом только и говорить о любви и памяти, а на деле ты была не такой хорошей и любящей дочерью, какой тебя все здесь видят.»
Глупо отрицать то, что является правдой. Катя не справилась с ролью хорошей дочери, но, узнав о том, что её мачеха ждёт ребёнка, Макарова пообещала себе, что будет лучшей старшей сестрой. Она будет помогать Татьяне, будет заботиться о младшем братике или о младшей сестричке — и она сделает всё, чтобы этот ребёнок помнил и знал о своём отце. И память о Сергее Андреевиче, в то же время, всегда будет жить для окружающих в самой Кате, и в этом, ещё не родившемся, малыше.
Звенящую тишину нарушил звук отодвинувшегося стула — дядя Кирилл, прочистив горло, поднялся на ноги, держа в руке рюмку с водкой. Катя обратила взгляд на Суворова-старшего, признавая, что сегодня на поминках было уже значительно меньше народу, нежели на похоронах. Добрая половина тех, что скорбели на кладбище, сегодня наверняка не вспомнят об отце, но некоторые, всё же, присутствовали.
Катя сидела между мачехой и Костей, находившимся от неё по правую руку. Напротив — Суворовы-старшие, и рядом с ними — тринадцатилетний Марат, который из-за поминок сегодня пропускал школу. Кирилл Суворов считал это уважительной причиной, да и сам мальчик, глядя на фото Катиного отца, выглядел понурым — он всегда хорошо относился к дяде Серёже и новость о его внезапной смерти оставила даже на нём свой отпечаток. Не чужие были друг другу, Макаров-старший с его отцом дружил и частым гостем в их доме был, да и соседом приходился, как-никак.
Слева от Марата сидела Марья Абрамовна — пожилая женщина, присутствовавшая и на похоронах, и сегодня, здесь, время от времени утирала слёзы платком, бросая взгляд на фото Сергея Андреевича. Катя, которая сегодня не плакала вовсе — наверное, все слёзы уже давно засохли, их выкачали разом, весь запас, за эти сорок дней, не оставив к поминкам ничего, — смотрела на неё и вспоминала, как отец всегда хорошо отзывался об этой женщине. Марья Абрамовна, пожалуй, была единственной из всех присутствующих, кто знал Катиного отца так же хорошо, как и Кирилл Суворов: ведь именно она когда-то привела его на завод, она его обучила всему, что знала сама, она ему помогала не раз и поддерживала, словно родного сына. Она же, по словам отца, и родителей его знала, которые Кате приходились родными бабушкой и дедушкой — тех уже много лет в живых не было, и когда-то, точно так же, Марья Абрамовна присутствовала на их похоронах и поминках, но разве женщина могла себе представить, что в один день придёт, чтобы почтить память Серёжи Макарова?
Голос Суворова-старшего докатился до неё, вырывая из размышлений:
— Вот уж сорок дней, как нас покинул Серёжа… Честно говоря, до сих пор не верится, — мужчина шмыгнул носом, скользнув взглядом по собравшимся, и остановился на Кате. Макарова, уловив это, заметила, как дядя Кирилл слегка поджал губы, остановившись взглядом на руке Кости, соприкасавшейся с Катиной рукой. — Он был не просто хорошим человеком, для меня он был моим лучшим другом. Другом, которого мне очень не хватает и всегда будет не хватать. — В мужском голосе Катя слышала надламывающиеся нотки и понимала, что ему тяжело говорить. Она не могла его за это осуждать, поэтому, когда дядя Кирилл негромко добавил «Царствие ему небесное», Катя, вместе со всеми остальными — кроме Татьяны, употреблявшей воду или компот, — опрокинула в себя рюмку водки.
Горькая жидкость обожгла язык и растеклась по пищеводу вниз, согревая стенки желудка.
На несколько минут в зале снова воцарилась гнетущая тишина, которая казалась Кате невыносимой. И в тот момент, когда от неё в ушах появился противный, режущий писк, Макарова поняла, что не может её больше выносить. Осторожно убрав руку Кости со своей руки, она тоже поднялась, привлекая к себе внимание всех собравшихся. Если и был какой-то малейший шёпот, который она до этого не замечала, то он мгновенно затих, и все взгляды устремились на неё. Люди понимали, что она, как дочь покойного, тоже хочет сказать слово, но Катя вовсе не желала приковывать к себе их внимание. Она произнесёт эти слова не для них, а для себя и в память об отце, а потому, сглотнув ком в горле, всё же начала говорить:
— Сколько я себя помню, он всегда был моей защитой… Всегда давал мне ощущение, что я — его маленькая дочка, которую он любит, его главная ценность в жизни. Он называл меня «моя звёздочка», и рядом с ним я, действительно, чувствовала себя звёздочкой, которая могла начать сиять, даже когда мне было грустно. Потому что он умел поднять настроение, наверное, любому, кто хоть как-то грустил — умел шутить, умел как-то так подбирать слова, что, рано или поздно, любая грусть уходила, а разбитая коленка или простуда переставали быть проблемой, сталкиваясь с его вниманием и заботой. Он заботился обо мне так, как мог, даже несмотря на то, что мы, к моему большому сожалению, долгое время виделись только на моих каникулах, когда я приезжала сюда, в Казань, — Катя грустно улыбнулась, погрузившись в то прошлое. Воспоминания снова замелькали перед глазами, но не увлекая за собой до конца, а всего лишь проносясь картинками, дополнявшими её слова. — И каждый мой приезд был для него будто праздником, который заставлял его светиться своей улыбкой, потому что он всегда ждал меня, и всегда был рад меня видеть, даже если вырваться получалось совсем ненадолго, — Катя зацепилась взглядом за Марью Абрамовну, которая, протерев глаза платком, смотрела на неё, улыбаясь сквозь подступившие вновь слёзы. Женщиной она была душевной и сентиментальной. Макарова, выдержав паузу, продолжила: — Сколько себя помню, он всегда был рядом, даже если находился далеко. И сейчас, когда я думаю о том, что его больше нет, я будто нахожусь в каком-то бреду. Мне самой, если честно, хотелось бы верить в то, что это просто какой-то кошмар, который закончится, если я открою глаза в очередное утро, но он всё никак не заканчивается. Я много думала о том, сколько раз за последнее время я думала всё не о том, и не о тех: я занималась учёбой, сессией, я пыталась сделать всё, чтобы доказать ему, что я выросла и чтобы он гордился мной, — и, знаете, он действительно сказал мне это, когда мы говорили с ним в последний раз. Он услышал о том, что я сдала последний экзамен и поздравил меня, а я в тот момент даже не представляла, даже не почувствовала, что… — Горло сковало комом, и Катя остановилась на несколько секунд. Никто из присутствующих не стал шептаться, никто её не перебивал, а она, продолжая говорить, не обращала внимания ни на кого, думая лишь об отце, чьё фото сейчас приковывало взгляд карих глаз траурной лентой в углу. — …Говорю с ним в последний раз. Я откладывала наши встречи, откладывала наше общение и думала, что успею потом наверстать. Завтра, на выходных, на следующей неделе — когда угодно, но только не здесь и сейчас, а теперь, когда я готова отдать всё, чтобы услышать его или просто обнять, идти уже не к кому. — Её голос задрожал, но она собрала всю волю в кулак, чтобы не прерываться. Она должна закончить то, что начала, и она это сделает, даже если охрипнет. — Людям часто кажется, что у них много времени, но, на самом деле, они заблуждаются. Никто не может знать, сколько ему отведено, но я даже представить себе не могла, что ему этого времени… так мало. Прости меня, папа, что я не успела прийти к тебе и просто сказать, как сильно я тебя люблю — не по телефону, а вживую. Мне хотелось, чтобы ты мной гордился, но я не уверена, что могу гордиться тем, какой была я… Мне тебя очень не хватает. Покойся с миром.
Несколько коллег отца, которые тесно работали с ним, тоже сказали тёплые слова в память о нём. Марья Абрамовна, говорившая одна из последних, произнесла трогательную речь о том, что она помнит Сергея Макарова совсем ещё мальчишкой, который вырос и стал настоящим мужчиной: честным, отзывчивым, трудолюбивым, добрым и смелым. Когда она вслух заявила о том, что не представляет, кем надо быть, дабы лишить жизни другого человека, — да ещё и такого, как Серёжа, — Катя сдержала себя от того, чтобы сказать рвавшиеся наружу слова. Убийца её отца уже находится на том свете, но даже сам факт свершённой мести не вернёт его к жизни.
Поминки уже подходили к концу, когда широкая дверь распахнулась и раздался размеренный звук нескольких шагов на каблуках. Катя не сразу обратила внимание на вошедшую гостью, но, стоило ей повернуть голову и увидеть её, как у неё перед глазами появились противные, раздражающие мошки. Хотелось зажмуриться, протереть глаза, а затем, открыв их, убедиться, что это только галлюцинация, но нет. Клавдия стояла, держа в руках две небольшие гвоздики, которые, недолго думая, положила к фотографии с траурной лентой.
При этом, у неё на лице было такое каменное выражение, что посторонним было трудно понять её настоящие эмоции. Но Катя, в отличие от остальных, знала правду — за этой маской нет ничего, кроме равнодушия к человеку, память о котором они сегодня здесь собрались почтить. И если правду говорят о том, что на сороковой день после смерти душа покидает этот бренный мир, то Катя воспринимала появление матери на этих поминках как личное оскорбление, нанесённое не только отцу, но и ей. Девушка не желала её видеть и была уверена в том, что отец бы тоже не хотел её присутствия.
— Примите мои соболезнования, — тон, каким были произнесены эти слова, не говорил даже о малейшей капле искренности соболезнований. Только холодное безразличие, которое Кате поперёк горла костью встало.
Где-то под столом Костя сжал её руку, как бы подавая знак, что не стоит горячиться. Поминки — не лучшее место для выяснения отношений, особенно на повышенных тонах. Много лишних ушей и глаз, которые потом будут только и рады разнести сплетни, из которых выльется одна грязь, и ни капли правды. Ведь кому нужна эта правда, когда гораздо интереснее выдуманные фантазии и иллюзии?
Кажется, от такого «эффектного» появления не только Катя выпала в осадок неожиданности — на лицах Суворовых-старших так же было видно неподдельное удивление. Дядя Кирилл и тётя Диля переглянулись между собой, не подозревая об истинных причинах появления бывшей супруги покойного друга, а Марат, который вживую никогда не знал Катину мать — разве что только слышал, что та живёт в Москве и с Сергеем Андреевичем давно развелась, — не знал, как реагировать. Макарова поймала на себе короткий взгляд Суворова-младшего, будто бы он решил составлять мнение о ней исходя из Катиного отношения.
Татьяна кивнула Клавдии, приглашая присоединиться к столу, и когда та прошла, заняв свободное место возле Марьи Абрамовны, Катя, даже не глядя на неё, поднялась из-за стола и направилась к выходу. Такой знак был весьма демонстративным и, пожалуй, только совсем уж слепой человек мог бы не догадаться, что таким образом Катя открыто показала Савкиной, что не намерена сидеть с ней за одним столом.
Следом за ней со своего места поднялся и Костя, но Татьяна остановила его. Катя, прежде чем выйти из столовой, успела уловить её голос:
— Не нужно, я сама.
Девушка, выйдя на улицу, остановилась около небольшой белой колонны, прислонившись к ней плечом. На улице подул пронизывающий февральский ветер, заставив невольно поёжиться, обхватив правой рукой предплечье левой руки.
Катя смотрела на улицу, усыпанную белым снегом, щуря глаза от светящего в небе солнца. Оно совсем не согревало, хоть и окутывало землю своими лучами. В её душе будто царил холод — Макарова не чувствовала ничего, кроме тяги к одиночеству, которая всё чаще стала накатывать на неё в последнее время. Когда дверь позади неё скрипнула, отворившись, она не обернулась, понимая, что Татьяна и вправду вышла за ней. Мачеха остановилась рядом, выдыхая и выпуская изо рта пар.
— Ты прости меня, — эти слова, неожиданно произнесённые ею, привлекают Катино внимание, заставляя всё же перевести взгляд на женщину, стоящую рядом. Проходит несколько секунд, прежде чем девушка понимает, о чём она говорит, хотя всё ещё не до конца верит в это. Только слова Татьяны подтверждают мысли, проскочившие у неё в голове: — Это я позвала твою мать на поминки… Она мне сказала, что хочет поговорить с тобой, — тут же добавляет, словно желая оправдаться. — Кать, я должна была, конечно, посоветоваться с тобой, предупредить, что ли…
Катя молчит, не зная, что сказать. Осуждать? Она не злится на Таню, знает, что та хотела как лучше. Ссориться у Кати нет сил, просто какая-то апатия, вмиг навалившаяся на неё — опять. Поэтому стоит, выдерживая паузу, прежде чем всё же ответить:
— Мою мать всегда интересовали только отчим и её собственные хотелки, до меня ей дела не было. — Смотрит в одну точку, произнося эти слова, и голос совсем отрешённый. Катя не заводится, не кричит и не бесится уже. Понимает, что устала.
Устала и, наверное, нервная система вконец истощилась. Ей плевать, кто и что будет думать о ней; плевать, что хочет предпринять мать и зачем она явилась — Катя просто хочет одного: чтобы её оставили в покое те, кому нет больше места в её жизни. Неужели так много? Неужели она всегда будет сталкиваться со своим прошлым, от которого сбежала в Казань?
«Можно подумать, что здесь, в Казани, ты не сталкивалась с прошлым. Ты с этим прошлым сюда приехала — и от себя ты не убежишь.» — А внутренний голос, как бы ни хотелось того признавать, прав. Катя пыталась убежать, пыталась сделать вид, будто бы ей совсем не больно, порвав все контакты. Но где-то глубоко внутри в ней продолжала сидеть эта обида маленькой девочки, что в своё время не получила достаточно материнского тепла и любви.
— Если хочешь знать моё мнение, мне кажется, вам обеим нужен этот разговор.
— А что это изменит? Разговаривай, не разговаривай — всё равно ничего уже не вернёшь…
— Вернуть, конечно, нельзя, но можно заново начать, по-новому. — Татьяна, сложив руки на груди, взгляд на неё бросает, в котором нет ни осуждения Катиным действиям, ни непонимания её слов. — Ты ещё очень юна, Катя, а мир — он… Он не чёрно-белый, — мачеха едва улыбается уголками губ, бросая взгляд куда-то перед собой. В этой радости нет улыбки, в ней полно грусти. Невысказанной, пережитой когда-то давно, грусти. — Иногда люди совершают ошибки, о которых потом жалеют всю свою жизнь, но у них не хватает какой-то смелости, чтобы попросить прощения. Стержня, если хочешь, назовём это так. И они носят маску, показную, играя роль каких-то бездушных, потому что в глубине души боятся, что люди причинят им боль за их ошибки. Пойми, ты всегда можешь успеть вычеркнуть человека из своей жизни, но не всегда можешь успеть поговорить с ним начистоту. Сегодня ты говорила об отце, и я понимаю, как тебе больно от той недосказанности, что осталась между вами. Знаю, что заставлять тебя никто не вправе, но я тебя прошу: ты подумай хорошенько, не руби сгоряча, чтобы потом не жалеть. Как бы там ни было, а она твоя мать.
Катя молчала, не перебивая. Вздохнула только на последних словах — «она твоя мать». Мать, которой всегда важнее было не то, как Катя себя чувствует и что она думает, а то, как бы угодить левому мужику и себе любимой.
— Я не знаю, что конкретно между вами произошло, и не хочу на тебя давить, но просто взвесь все «за» и «против». Твой отец, думаю, не хотел бы, чтобы ты до конца жизни обижалась на неё — он умел прощать людям их ошибки и принимать их. Может, стоит хотя бы попробовать дать шанс? — Татьяна смотрела на неё, не требуя ответа, задавая вопросы так, вскользь, для размышлений. — Если вы уж не живёте вместе, то хотя бы как-то по-человечески общаться, время от времени. Кто знает, вдруг, она действительно этого хочет, но боится показывать, зная, что ты оттолкнёшь?
— Ты её совсем не знаешь.
— Не буду спорить. Просто я не хочу, чтобы потом однажды ты жалела, как сейчас, насчёт отца. Пока она жива, ты можешь с ней поговорить, хотя бы просто выслушать её, а там уже принимать решение. Ни я, ни кто либо другой, не имеет права диктовать тебе какие-то указки, просто я думала, что сделаю, как лучше. Ещё раз прости, — Татьяна чувствовала себя неловко, это было заметно, но Катя не хотела, чтобы мачеха переживала. К тому же, в её положении противопоказаны волнения.
— Я на тебя не обижаюсь, — честно ответила Макарова, поддавшись вперёд и вдруг обняв её. И почувствовав тёплые объятья в ответ, Катя поняла, что в чём-то Таня права.
Поговорить — это ведь не преступление, это не предательство. И пусть Катя знает уже сейчас, что этот разговор ничего не изменит, но она воплотит его в жизнь — даже не ради матери, которая приехала из Москвы. Ради себя. Чтобы раз и навсегда действительно отпустить свои детские травмы, чтобы перебороть их и забыть, оставив в прошлом. Потому что теперь Катина жизнь существенно изменится, и она должна была взрослеть ещё больше.
Взрослые не убегают от разговоров, они сталкиваются с проблемами лицом к лицу и находят в себе мужество, чтобы сказать всю правду такой, какая она есть. Пусть даже эта правда и будет в чём-то неприятной, разрушительной… Но она поставит точку — раз и навсегда.
В зал Катя не вернулась — когда люди стали расходиться, покидая столовую, Макарова всё так же стояла около колонны, прощаясь лёгким кивком головы. Марья Абрамовна, прежде чем уйти, подошла к ней, обняла и тихо прошептала на самое ухо, что стоит держаться и жить дальше, простить себя, потому что её отец хотел бы, чтобы дочь была счастлива. И Катя понимала, что пожилая женщина права, но думала вовсе не о счастье в будущем, а о том, что сейчас она должна пережить, пожалуй, один из самых сложных разговоров в своей жизни.
Как только Марья Абрамовна ушла, взгляд Кати зацепился за вышедшую из зала Клавдию. Та уходила в компании молчаливых Суворовых-старших и Марата с Таней. Увидев дочь, Савкина остановилась и всё же направилась к ней. Катя успела заметить ободряющий Танин взгляд, полный поддержки — удивительная женщина. Уже во второй раз она помогает Кате разобраться в себе, расставляя по полочкам её мысли; своей мудростью помогает отключить напрасные обиды и посмотреть на ситуацию трезво. А ведь ей, в её положении, тоже хочется побыть слабой.
Катя что-то слишком уж расклеилась, нужно брать себя в руки. Не играючи, а по-настоящему.
— Здравствуй, Катя. — Дежавю. Совсем недавно она слышала её «здравствуй» возле подъезда, хотя, на самом деле, прошла уже неделя с той встречи.
— Здравствуй. — Не более, чем формальность. Если уж она надумала поставить точку, то почему бы и не начать этот разговор по-человечески? По-взрослому. — Почему ты здесь? — Вопрос, прозвучавший спокойно, казалось бы, выбивает Клавдию из колеи. Катя на материнском лице замешательство улавливает, в кои-то веки. Не злобу, не гнев, не презрение — замешательство, потому что Клавдия слышит тон голоса, каким Катя разговаривает.
Холодный и безразличный. Не злой, не обиженный. Равнодушный.
— Что значит «почему»? Я приехала, чтобы достучаться до тебя.
Достучаться?
Чёрт возьми, это так прозвучало, будто бы Катя всё это время плевала матери в душу, отгораживалась от неё, а та пыталась наладить их очень шаткие отношения, не знавшие раннее доверительной близости.
— Зачем? — Всё такой же равнодушный, прямой вопрос.
Катя не понимает, не видит причины: зачем ей это нужно? Решила на старости лет в мамочку поиграть? Куклу вернуть? Вот только она — не вещь, она живой человек, и играть собой больше не позволит.
— Потому что ты — моя дочь. И я хочу попытаться всё изменить. — Тон, полный напряжения. Катя взгляд отводит и случается то, чего прежде никогда не было. Мать, взглянув на неё, глаза прикрывает и, выдыхая, значительно тише произносит короткое слово из шести букв, врезающееся в подсознание острым кинжалом: — Прости.
Что?
Она оглохла?
Она спит?
Быть может, у неё начались слуховые галлюцинации?
Это «прости» выглядит как брошенная насмешка ей под ноги. Как тряпка, которая вся чёрная от следов тех ботинок, которыми Клавдия всю жизнь по ней топталась, чхая на свою дочь с высокой колокольни. В этом «прости» нет ни капли искренности, ни капли реального сожаления — Катя не слышит его. Или не слышит потому, что не верит? Слишком много воды утекло, слишком много слёз было пролито ею и слишком много раз она задавалась вопросом, почему мать её так не любит. Сейчас перед глазами всплывают все те воспоминания, что Катя, девчонкой совсем, ревела; что в ту ночь последнюю, перед побегом, она чётко увидела материну реакцию; и как потом, уже в гостинице, в плечо Костино рыдала, сотрясаясь всем телом, а он её успокоить пытался.
Прости.
Как, оказывается, легко и просто: сначала всю душу вымотать, всё вытрясти оттуда, порвать на мелкие кусочки, с дерьмом и грязью смешать, а потом просто сказать какие-то шесть букв, словно на откуп. Словно одолжение: ну, раз так это нужно тебе — тогда получи.
Прости.
Потому что это всё равно ничего не значит. Потому что больше нет веры человеку, который предал; который заставил всё перечеркнуть и уйти. Катя почти восемнадцать лет жила с надеждой, что однажды мать к ней отнесётся по-человечески — и ничего. Ни одного нормального разговора, ни одного клятого, блять, взгляда с её стороны — это поразительно.
Прости.
Говорят, что всё можно изменить, пока человек жив. Единственная безвыходная ситуация — когда закрывают крышку гроба, вбивая гвозди по всем четырём углам. У каждого человека должен быть этот шанс, чтобы изменить — и измениться — хотя бы раз в жизни. Нет людей, которые не совершают ошибки; нет идеалов, которые всегда и во всём были бы правы, поступая правильно. И Катя сама не идеал, но её ошибка заключалась в том, что почти восемнадцать лет своей жизни она слепо тянулась к матери, надеясь получить хотя бы кроху её любви. Не упрёка, не осуждения, а любви. Любви не было. И Катя, не веря в это, тянулась снова и снова — она терпела к себе наплевательское отношение, она вбила себе в голову мысль, что это с ней что-то не так; что она недостаточно хорошая дочь; что она не заслуживает к себе такого отношения. Все эти мысли накапливались в ней годами и в конце-концов лопнули, как мыльный пузырь, растворившись. Они потеряли свою ценность, потому что силы её закончились, и веры больше не было. Катя выбрала себя, Катя сбежала к отцу в Казань — и какими бы ни были напряжёнными отношения между ними в последние месяцы, Катя знала наверняка, что отец её любит. Даже Таня, с которой она знакома почти полгода, за всё это время стала ей ближе, чем родная мать. Она ни разу не осудила Катю, даже когда стало понятно, что она связалась с бывшим уголовником — поддержала её, попыталась точно так же разглядеть в Косте хоть что-то хорошее, не опираясь на его тёмное прошлое.
Прости.
А что всё это время делала она? Клавдия сидела в своей Москве, вместе с отчимом, и навряд ли даже задавалась вопросом о том, каково её дочери было принять тот факт, что Савкин ей дороже, чем Катя. Тем не менее, это уже случилось — Катя это приняла, попытавшись себя убедить в том, что она начнёт новую жизнь. В какой-то момент ей даже показалось, что у неё это вышло, хотя она бессовестно соврёт, если скажет, что рана совсем перестала болеть. Она болела — гноилась где-то глубоко внутри, покрываясь едва заметной коркой, как те ранки, которые она набивала в детстве, падая с велосипеда, пока училась на нём кататься. Но если тогда Катя не сдавалась, раз за разом седлая двухколёсного «коня», то сейчас она понимала, что всё бесполезно. Клавдия Савкина никогда не изменится, и её отношение к Кате тоже — не будет никакой материнской любви, потому что с первого дня, прожитого девушкой на этом свете, её и не было заложено между ними. Она её родила и содержала, но не любила.
Прости.
Оказывается, всё это время Катя врала себе, слепо на что-то надеясь. Но сейчас этих надежд больше не было, и то, что кровоточило внутри неё долгие годы, уже молчало. Макарова внезапно осознала, что даже как таковой ненависти не испытывает — после услышанного этого слова, брошенного ей, будто насмешка, ничего не осталось. Говорят, что именно ненависть — худшее чувство, но она бы с этим поспорила. Любую ненависть можно перебороть, можно исцелить, можно как-то уменьшить и заглушить с течением долгого времени. Настоящая беда — это равнодушие. То холодное и пустое чувство, которое не вызывает никаких вопросов, не оставляет ни малейшего желания разбираться в том, кто прав и виноват в случившемся. Раньше Катя взрывалась, злилась, обижалась на неё — потому что ей было не всё равно. Потому что где-то в глубине души у неё всё ещё была эта вера, и реальность, которая не совпадала с ожиданиями и мечтами, вызывала внутри гнев. А теперь, глядя на неё, она не чувствовала ни гнева, ни обиды. Она не чувствовала ни-че-го.
Наверное, дошла до той точки, после которой действительно нет возврата. Поэтому, подняв на неё глаза, совершенно спокойно и без каких-либо оскорблений, разве что с лёгкой горечью, выдала:
— Знаешь, если бы в ту ночь, когда я решила сбежать, ты бы сказала мне это, всё могло бы быть по-другому. Я очень долго ждала и надеялась, что ты всё-таки любишь меня и хотя бы раз скажешь об этом, — Клавдия открыла было рот, чтобы что-то сказать, но Катя покачала головой, обрубая: — теперь не жду и не надеюсь. Хватит. Я не знаю, на что ты надеешься и зачем устраиваешь этот спектакль, потому что я не верю ни одному твоему слову, и твоему «прости» — грош цена, Клавдия Васильевна. Если ты действительно хочешь, чтобы я тебя простила — уезжай. — В карих глазах напротив что-то надломилось. Маска. — Уезжай и никогда не попадайся мне на глаза. Я не хочу больше, правда. Я очень сильно устала, просто оставь меня в покое и уезжай к отчиму — уверена, он только обрадуется, если ты заявишься в Москву одна.
— Катя, послушай, ты потеряла отца, я знаю, как он был важен для тебя… — Она взяла её за руку, она смотрела ей в глаза. При этом, голос её впервые в жизни прозвучал так надломлено. — Прости меня, я не должна была на тебя срываться тогда, у подъезда, просто это всё эмоции — ты же знаешь, я не могу себя контролировать, когда злюсь. Я обижалась на твоего отца почти всю жизнь, потому что он бросил тебя и меня, он наплевал на нашу семью, а ты встала на его сторону, ты к нему так тянулась и я это видела, и поэтому так злилась…
На Катином лице появилась горькая усмешка. Все эти слова, произносимые Савкиной, в одно ухо влетали и через другое вылетали моментально.
— Даже сейчас ты пытаешься сделать крайней меня или его, но никак не себя, — смешок сорвался с её губ. — Уезжай. — Она развернулась, чтобы уйти, и в спину ей тут же бросилась фраза:
— Катя, я больна! — Это заставляет остановиться и обернуться, чтобы посмотреть на неё снова.
— Что за дешёвый цирк? У тебя появились новые методы манипуляции? — Это уже слишком даже для неё.
Савкина, в глазах которой заблестели слёзы, ответила:
— У меня лейкоз. Мне нужны деньги на лечение и мне нужна поддержка, забота…
«Мне нужны деньги на лечение» — это всё. Это было первым, это было основным и это, чёрт возьми, единственное. Ну, конечно.
Она приехала сюда не ради того, чтобы Катю, лишившуюся отца, обогреть материнской любовью, которую зажимала все эти годы. Она приехала, чтобы спасти себя, потому что поняла: страшно. Страшно будет умирать в одиночку, страшно будет потерять отчима, который не станет оплачивать дорогостоящее лечение, не дающее никаких гарантий — с его-то долгами, всегда найдётся спрос на то, куда купюры деть.
А Катя — дурочка наивная, на её горе, связанном со смертью отца, можно нажиться. Сердце дрогнет, потому что не вконец ещё окаменело; потому что нормальная, любящая дочь никогда не допустит смерть матери.
А разве она эту любовь заслужила?
Разве она не сделала всё, чтобы Катино сердце окаменело по отношению к ней?
Разве не она бросала ей гневные тирады в лицо, заставляя прощения просить перед тем, кто её унижал и топтал?
В этом мире есть вещи, которые никакое «прости» не смоет, не переделает, не заставит забыть. И не смягчит прежние раны, заштопав их коркой — вскроет по новой, выглядя издевательством.
У Кати вскрывать больше нечего — она всю душу вывернула. Равнодушие осталось.
— Тебе нужны деньги? — Рука полезла в карман, за купюрами. Катя буквально на прошлой неделе получила стипендию, и сейчас в её ладони было зажато целых пятьдесят рублей. Всё, что у неё при себе было. Подойдя ближе и взяв её за руку, Катя сунула эту купюру в ладонь, заставив сцепить вокруг неё пальцы. — Забирай и проваливай из моей жизни. — Без истерики, без скандала.
Без тормозов, потому что нажать на тормоза уже невозможно. Процесс необратим. Слишком долго это всё тянулось, и сейчас единственное, чего Катя по-настоящему хочет — это спокойствия.
— Я надеюсь, ты больше никогда о себе не напомнишь.
Пожалуй, именно сейчас, в этот момент, Клавдия Савкина впервые в своей жизни осознала, что она потеряла дочь. И в её глазах дрогнуло то неподдельное, что там было — в уголках скопились слёзы. Женщина будто посмотрела на всю свою жизнь со стороны и мысленно прокляла собственную неправоту, исправить которую было уже нельзя.
— Катя, я… Я была неправа, но, пожалуйста, выслушай, у меня нет никого ближе тебя, нет.
— У меня есть. — И, словно в подтверждение этим словам, взгляд её направился в сторону Кащеевого ижа. Он уже сидел за рулём, ожидая её — и когда только проскочил мимо? Видимо, сделал это совсем незаметно, не желая мешать последнему разговору. А, может, просто Таня успела ему объяснить ситуацию, и он не стал давить, кидаясь на Савкину с претензиями. Потому что по-настоящему единственной, кто имела право выдвигать эти претензии, была сама Катя.
Клавдия, проследив за её взглядом, тоже заметила его — узнала сразу, безо всяких сомнений. Разглядела сквозь лобовое стекло черты лица, которые были схожи с мальчишкой, что за дочкой её хвостом когда-то ходил. В Москву к ней приезжал из Казани, а женщина, видя его во дворе, всякий раз порывалась только плюнуть ему в лицо. Когда однажды, во время разговора с бывшим мужем по телефону, тот попросил её быть помягче с дочкой, порывалась ему ответить, что сама знает, как воспитывать, и охоту отобьёт, чтобы с хулиганьём шастать, раз Макаров не в состоянии этого сделать, а в ответ услышала: «Сел он, а Катька с ним сама порвала уже…»
И вот, здрасьте. Вылез опять, как гнойный фурункул, отравляя своим фактом существования жизнь её дочери.
То, что Клавдия сама была во многом неидеальна, в этот момент мигом как-то позабылось.
— Уголовник? — Выплюнула, как презрение. Клеймо. — Урка тебе дороже и ближе, чем мать родная?..
Холодом чеканит в ответ:
— Я с тобой это обсуждать не собираюсь. — И в глазах — холод. Такой, какого не было никогда в жизни прежде. Такой, которого бояться следовало бы, потому что даже ненависть выглядит снисходительнее, чем это.
— Такие, как он, отца у тебя отобрали, и мать твоя в могилу ляжет скоро — а ты и рада лечь под него?.. Что у тебя в голове творится, Катерина?! Он тебя совсем испортил, мозги тебе запудрил!
Катя краем глаза уловила, что Костя в машине засуетился, словно боролся с самим собой: выйти хотел, прояснить, кто и кого портил, но Кате было достаточно один раз посмотреть на него сквозь лобовое стекло, чтобы одними глазами попросить: «не надо, не стоит оно того, не вылезай — я сама.»
И он руки на руль уложил, выдыхая. Пальцами ритм отбивать начал — закипал.
Сама, так сама.
Клавдия, между тем, смотрела на дочь свою и не осознавала, что видит перед собой её. Нет, это не она. Не та, что убегала из дома летней ночью — уже другая.
Та Катя Макарова, без сомнения, не смогла бы наплевать на беду, связанную со здоровьем Савкиной; та Катя Макарова вернулась бы и, словно собака преданная, ухаживала бы до последнего, делая всё, чтобы помочь.
Эта Катя Макарова всё так же равнодушно взглянула в глаза, словно её не зацепило ни одно слово, ни один упрёк, и отрезала прежним холодом финальную точку:
— Прощай. — И мысленно добавила: «Будем считать, что простила.»
Ведь, как ни крути, а прощать — это, действительно, то умение, которое необходимо человеку. Не для того, чтобы облегчить боль того, кто когда-то нанёс непоправимую рану, а для того, чтобы исцелить себя, окончательно и бесповоротно.
…В тот день Катя Макарова наконец-то исцелила себя от болезненных отношений с матерью, избавившись от последних невидимых крох любви, живших в её душе. Разрубила узел с кровоточащими, гниющими краями у себя в сердце; отпустила ту боль и ненависть, ту обиду, что сидела в ней.
И ей, в каком-то смысле, стало легче двигаться дальше — навстречу морковному ижу, очутившись в котором, она без лишних слов пристегнулась и просто кивнула на Костин взгляд, обращённый к ней. В болотных глазах читался вопрос: «Ну, ты как?»
— Поехали отсюда, пожалуйста. — Попросила Катя, и Кащей просьбу её исполнил. Завёл машину, отчего мотор взревел, разбавляя тишину улицы, и надавил на педаль газа, выкручивая руль влево, чтобы развернуться в противоположную сторону, выезжая к проезжей части.
Катя смотрела прямо перед собой, не бросая взгляд на боковое зеркало, слегка заляпанное от прошедшего накануне дождя, а тонкая полоска, символизирующая на расстоянии застывшую фигуру Клавдии Савкиной, всё уменьшалась, делая её какой-то призрачной точкой, пока совсем не исчезла из виду.
Она вдруг захотела поблагодарить Костю, но слова застряли в горле — казались какими-то слишком уж сопливыми. Поэтому, Катя просто коснулась Кащеевой руки, слегка пройдясь по костяшкам пальцев, где ещё не зажили ранки. Наверное, сбивал на собрании руки о лица скорлупы, которая опять за что-то проштрафилась. Катя даже как-то раз видела сбор Универсама своими глазами — проходила мимо ледовой коробки, где все эти мальчишки, словно волчата, олицетворяющие собой кровожадную стаю, бились друг с другом из-за малейших косяков.
А потом и улицами друг на друга бросались, сворачивая друг другу головы, оказываясь после этого у неё в процедурной или, чего хуже, на столе у Хирурга.
Костя притормозил — светофор впереди них загорелся красным. Какая-то тётка, таща сумки, набитые продуктами, перебежала дорогу, стараясь при этом удержать равновесие на скользком асфальте. Катя невольно сравнила себя с ней, а жизнь — с этим гололёдом. Все ведь рано или поздно спотыкаются, набивают шишки, которые потом обрастают опытом — если делать правильные выводы. Если рядом есть кто-то, он протянет руку помощи, чтобы поднять с колен, заживить полученные ранки и шагать по жизни дальше.
Упасть — это ведь не проблема и не беда. Беда — не суметь подняться.
И когда мужские пальцы слегка сжали её руку в ответ, Катя наплевала на все слова, что ей сказала Клавдия, и на все те, что говорили ей прежде. В этом невольном жесте с его стороны поддержки было куда больше, чем в любых словах — ей тогда так казалось. А он её понял, без слов.
Ещё секунда — и светофор переменился, блеснув сначала жёлтым, а затем — зелёным. Иж снова тронулся с места, а Катина рука вдруг потянулась к магнитоле, чтобы включить какую-то песню. Хотелось разорвать эту тишину и отпустить всё.
И Кате почему-то казалось, что папа бы её понял.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!