Часть 12
3 марта 2024, 06:47 Ночь казалась бесконечной. Фридрих лежал на боку, с открытыми глазами, уставившись в стену, на которой плясали причудливые блики теней. Когда он закрывал глаза, то снова видел перед собой окровавленный труп еврейского мальчика. Он всего лишь выполнил свой долг, то, что от него и требовалось. Почему же теперь он не может уснуть? Почему чувствует себя так, будто совершил нечто непоправимо ужасное, после чего внутри у него что-то умерло, какая-то часть его души?
Об этом не предупреждали в Наполе, когда учили его быть безжалостным к врагу, когда лепили из него воина и готовили к неустанной борьбе. Когда говорили, что его предназначение служить Германии и фюреру. Вот только забыли упомянуть, что этими врагами будут беззащитные дети.
Кто посочувствует убийце? Жалеть принято лишь жертву. Но жертва обретает покой и больше не страдает, в то время как убийца обречен на вечные муки своей собственной совести. Совесть - какое больное, обманчивое, чисто еврейское понятие! И откуда она только взялась в нем, чистокровном арийце? Проросла, словно сорняк в его сердце, терзая изнутри острыми колючками. Ему не положено думать, что правильно, а что нет. Лишь выполнять приказы. Но Фридрих думал и чувствовал, в отличие от остальных, себе подобных. Он считал это своей болезнью, слабостью, тем постыдным изъяном, который был скрыт от посторонних глаз за безупречной наружностью сурового нордида.
Утро встретило его привычным холодом и серым, затянутым в тучи небом. После бессонной ночи хотелось одного, провалиться куда-нибудь и спать, наплевав на все кошмары и убитых еврейских детей, что ему приснятся. Но нельзя было наплевать на обязанности, которые он должен был исполнять. Солдаты отмечали, что сегодня герр унтерштурмфюрер похож на призрака и злой, как черт. А его раздражало, что до сих пор не нашли заговорщиков, передававших записки. Лориц ведь потом с него спросит.
Подвешенный на столбе еврей красноречивее любых слов говорил о том, в каком расположении духа пребывает комендант.
Фридрих остановился и, брезгливо приподняв кончиками пальцев опущенную на грудь голову заключенного, вгляделся в это, искаженное болью, уродливое лицо с запекшимися потеками крови, стекавшими из носа и рта еврея. Тот, находясь уже в полубессознательном состоянии, застонал, приоткрывая налитые кровью глаза.
— Скажи, кто твои сообщники, и тебя снимут. — проговорил немец. — Кто передает записки и что в них говорится?
Еврей затрясся в беззвучном рыдании и, захлебываясь собственной кровью прохрипел:
— Я ничего не знаю.
Его ноги не касались земли, а руки, за которые он и был подвешен, были связаны и вывернуты за спиной. Фридриху казалось, что он попал в Средневековье. Любимая забава Лорица внушала ужас и отвращение даже самым зачерствелым из его товарищей.
— Сколько он уже здесь висит? — поинтересовался Шрайдер у часового.
— Пять часов, герр унтерштурмфюрер!
Фридрих знал, что с этим несчастным его люди тщательно работали уже несколько дней. В том числе, по приказу Лорица, используя подвешивание в течении 2-3 часов. И все безрезультатно.
— Может пора уже снять его? Он сейчас отключится. — Фридрих ощутил нечто похожее на жалость к этому ничтожному, но такому безумно упрямому созданию.
— Герр комендант приказал сегодня не снимать его. Даже в том случае, если он что-то расскажет. — послышалось в ответ. — Не снимать, пока не сдохнет. Так он сказал.
Заключенных по обыкновению сгоняли посмотреть, что бывает с бунтовщиками. Угрюмые и молчаливые, они с затаенной ненавистью бросали исподлобья взгляды на немецких палачей. А Фридрих, всматриваясь в каждого из этих отбросов, пытался понять, кто из них замешан в этой, позорной для всего лагеря истории. Подполье развернуло свою деятельность прямо у них под носом, а они ничего не могли с этим сделать. Кроме как перетравить газом всех до одного, как высказался комендант. Все равно на их место скоро привезут новых.
Для «камер смерти» регулярно составлялись списки. Заключенных в лагере становилось все больше и те, которые были непригодны для работы или плохо с ней справлялись, здесь долго не задерживались. Машинально просматривая один из таких списков, Шрайдер наткнулся вдруг на номер, при виде которого сердце его чуть не остановилось.
1921
И какой идиот только составлял этот список?! Кто посмел вписать сюда…
Злость, поднявшаяся в его душе, поразила его самого.
Почему, собственно, его настолько волнует судьба этой девчонки, этой Эллы? Разве тот факт, что он однажды опустился до плотской близости с ней, теперь обязывал его нести ответственность за эту еврейку? Она и сама не желала его помощи и покровительства. От такого, как он, ей ничего не нужно. Он помнил ее слова, по какой-то причине они врезались глубоко в его сердце. Но самое поразительное, что он ведь уже в какой-то степени считал эту еврейку своей. Своей вещью? Своей зверушкой? Своей персональной изощренной пыткой. И дело было не только в том, что он поимел ее. Разве она не стала его еще раньше? Когда пела для него под дождем. Когда он рисовал для нее, выводя в уголке ее имя. Это казалось чем-то еще более извращенным, страшным и постыдным. И теперь у него была возможность навсегда покончить с этим, оставить в прошлом, вычеркнуть этот позор из своей жизни, из своего сердца.
Все было предельно просто, ему даже не нужно для этого ничего делать. Просто ничего не делать. И она исчезнет навсегда, как будто ничего и не было. Не было этих бездонных черных глаз и призывно приоткрытых губ. Не было дрожащего тела и жара кожи, что трепетала от каждого его касания. Не было тугих, раздвинутых бедер и стонов, сводящих его с ума. И не было никакого мерзкого, межрасового падения. От него требовалось всего лишь ничего не делать , оставив этот список там, где он лежал. Вместо этого Фридрих аккуратно дописал в конце номера еще одну единицу, изменяя его. Конечно же, Элла никогда не узнает об этом. Она бы все равно не поняла, почему он это сделал. Он и сам не понимал. Что-то необъяснимое, сильное, что было гораздо сильнее его, заставляло Фридриха сохранить ей жизнь. Пускай умрет другой еврей, любой из них, но только не она…
Еще недавно Элле и в голову не приходило, что когда-нибудь ей представится возможность отомстить Шрайдеру. Он казался ей воплощением власти, вседозволенности и безнаказанности. А кем была она? Всего лишь еврейкой с номером вместо имени. Что она могла? В то время, как он мог сделать с ней все, что пожелает. И вот, в одно мгновение ей предоставили такую возможность. Отплатить ему за всю боль, за все унижения. Он не считал ее человеком, но сейчас именно в ее руках находилась его жизнь. Ей решать. От этого становилось до дрожи страшно. И закрадывалась предательская мысль, а вправе ли она решать чью-то судьбу? По человечески ли это, обманом завлечь его, чтобы… что?
Элле даже не дали времени подумать, намекая на то, что и выбора у нее по сути нет. Если она откажется помогать Сопротивлению, то, по словам Эстер, так представилась ей та девушка, докажет тем самым свою лояльность к нацистам и предаст своих.
— А предатель еще хуже врага. — говорила она ей. — Мы не прощаем предателей и нацистских пособниц.
— Если я помогу вам и приведу его, что вы сделаете? — зачем-то допытывалась Элла, хотя все уже и так прекрасно понимала.
— Мы сделаем из него хорошего нациста. — сдавленно хохотнула девушка. — А хороший нацист — мертвый нацист. Не забывай об этом.
Теперь эти слова прочно засели у нее в голове.
Обманом завлечь его, чтобы… убить.
«Разве это по человечески?» — снова задавалась она вопросом, в глубине души четко зная ответ. Но тут-же, в ее сознании возникал встречный вопрос.
«А стоит ли относиться по человечески к тому, кто сам бесчеловечен?»
И Элла вновь видела, как эсэсовец протягивает шоколадку перепуганному ребенку, мягко отрывая его от матери, как уводит за собой, а затем стреляет в голову, хладнокровно, будто выполняя что-то обыденное и простое. Крик матери и безумный смех коменданта… это то, что невозможно забыть, простить, стереть из памяти. За такое они все, все до единого должны гореть в аду, весь их проклятый немецкий народ! Кто-то из них отдает приказы и наслаждается видом человеческих страданий, как Лориц, а кто-то, как Шрайдер, без лишних эмоций, с холодной готовностью исполняет эти чудовищные приказы. В конечном счете все они одинаковы, все они убийцы по своей сути, даже те, кто остается в стороне, молчаливым обывателем, пассивно допуская к власти таких, как Гитлер. Их матери, что родили и воспитали монстров. Их жены и невесты, сестры и дочери. Разве они не знают, чем занимаются их благородные арийские воины, которыми они так гордятся? Они благословляют их, отправляя убивать тех, кого все они на самом деле не считают людьми.
Элле вдруг стало интересно, а какой была мать Шрайдера? Женщина, водившая его ребенком в церковь… Как могла она допустить, чтобы он стал таким? И тут-же девушка попыталась прогнать эти зарождающиеся в голове образы. Нет, она не должна видеть в нацисте человека! Эстер права, хороший нацист, это мертвый нацист! И ее не должно волновать, как и почему он стал таким, и каким был раньше. Этот подонок не достоин сочувствия, только смерти. Скольких невинных детей он еще убьет, если продолжит жить, сколько горя принесет? Без него, пожалуй, мир станет чуточку лучше.
— Хорошо. Я сделаю это. Я приведу его. — согласилась Элла.
Рядовой, разносивший почту, вручил ему небольшой, тонкий конверт. Покрутив его в руках, Фридрих решил, что прочитает письмо позже. Он не любил читать впопыхах, на виду у посторонних, которые непременно начинали проявлять любопытство и спрашивать, о чем ему пишут.
Это было письмо из дома, от матери. Лишь уединившись, он наконец-то разорвал конверт, интуитивно ощущая смутное беспокойство. Его мать не была сентиментальной женщиной и писала редко, по существу. В последний раз он получал от нее письмо, в котором говорилось о производственной травме отца, после которой ему пришлось оставить работу на оружейном заводе. Его старик тяжело переживал это и впал в озлобленное уныние, не хотел признавать, что возраст постепенно берет свое. Он был героем Великой войны и часто любил вспоминать свою военную молодость. Фридриху иногда казалось, что его братом он гордится больше, хотя тот и не удостоился чести служить в СС. Но зато Рудольф успел проявить себя в настоящих боях…
Разворачивая письмо и быстро пробегая глазами кривые, сбивчивые строчки, так непохожие на ровный и аккуратный почерк матери, Фридрих почувствовал, как все леденеет внутри. В некоторых местах чернила были размыты, очевидно, там, куда падали капли слез, когда женщина, склонившись над бумагой, писала это письмо.
«Дорогой Фридрих,— говорила она. — Мне трудно писать тебе об этом. Я просто в отчаянии! Сегодня мы получили похоронку на Рудольфа. Просто не могу в это поверить! Руди, его больше нет…Он героически погиб в России, под Москвой. Я понимаю, ты скажешь, что я, как настоящая немецкая мать, должна гордиться сыном, который отдал свою жизнь за Германию, и я горжусь, но от этого не менее больно! Я знаю, прочитав это письмо, ты тоже будешь скорбеть, как и мы с отцом. Мы знаем, как важна для Рейха твоя служба, но надеемся, что ты сможешь приехать и проститься с братом. Мы любим тебя и ждем. Теперь у нас никого, кроме тебя не осталось…»
Фридрих выронил из дрожащих пальцев письмо, и оно с шелестом опустилось на поверхность стола.
Застывшим взглядом он слепо смотрел перед собой, все еще не в состоянии осознать и принять прочитанное. Когда он в последний раз видел брата? Кажется, еще до войны. Это было, будто вчера, но годы летели так быстро… Они разъехались, он отправился тогда во Францию, а Руди в Польшу. Приезжая домой в отпуск, они так и не пересеклись, их отпуска ни разу не совпадали. А теперь… он уже больше никогда не увидит его живым.
«Бедная мама.» — подумал Фридрих.
Знала бы она, в чем заключается его почетная служба Рейху. В то время, как она оплакивает своего сына, он здесь стреляет в головы чужим детям…
Но ничто, пожалуй, не указывает на то, что у тебя все еще есть сердце, так сильно, как разрывающая его на куски боль…
Рабочие, строившие новый барак, действовали ему на нервы стуком своих молотков. От этого стука уже начинала болеть голова. А может это от мыслей, роившихся в ней, как гудящий улей? Фридрих с каким-то безучастным равнодушием наблюдал за тем, как суетятся строители, опасаясь его неудовольствия, как бегают заключенные-еврейки, приставленные им помогать. Они носили воду для раствора, каждый раз опуская головы и норовя прошмыгнуть мимо него незамеченными, съежившись от страха.
Было время, когда он испытал бы некоторое удовольствие, издеваясь над ними, запугивая и заставляя пресмыкаться, ведь еще недавно они с Вернером разгоняли скуку подобным образом. Когда же все успело в нем так измениться?
Теперь уже не хотелось ничего. Ни славы, ни подвигов, ни германского величия и превосходства. Только покоя. Чтобы все это закончилось. Но закончить самому не хватало мужества.
Одна из евреек не опустила голову. Та, что не боялась с вызовом смотреть ему в глаза и напоминать, кто он на самом деле. Вот и сейчас, проходя мимо него, гордо, так, будто, в противовес своим напуганным соплеменницам, наоборот хотела привлечь его внимание, она что-то уронила, какой-то скомканный клочок бумаги, и пошла, не оглядываясь. Провожая еврейку глазами, Фридрих наступил на него сапогом, и лишь убедившись, что никого поблизости нет, поднял его. Девушка обернулась, чтобы удостовериться в этом, и в какой-то миг их взгляды встретились.
Она тут-же юркнула в свой барак, а Фридрих прочитал в записке:
«Буду ждать вечером, после работы, там, где все произошло. Нужно поговорить.»
Это звучало, как приказ. Она не просила его прийти, а ставила перед фактом, что будет ждать. При том, что еще недавно сама, с ненавистью во взгляде, заявляла, что не хочет больше его видеть, никогда. Наверное, его бы разозлила наглость этой еврейки, если бы не было уже настолько все равно. Не оставалось сил даже на злость и возмущение. Все эмоции в нем, словно выгорели.
Казалось, что он устал от жизни, от самого себя, от той работы, которую ему полагалось исполнять с радостным энтузиазмом, во славу тысячелетнего Рейха. А он вместо этого чувствовал себя выжатым и опустошенным.
Внутри не оставалось ничего, кроме всепоглощающей пустоты, что разрасталась в нем черной, зияющей дырой. И уже почти не волновало, что будет дальше. Только не хотелось снова убивать.
Фридрих понимал, что ему будут приказывать делать это, и он выполнит любой из приказов. Потому что он машина. Он создан для этого. Этому его обучали, этого ждал от него фюрер, этого требовала Германия. Если ему прикажут собственноручно застрелить сотню или тысячу еврейских детей, он, не задумываясь, сделает это. Потому что давал присягу. Потому что его честь называется верность.
«О какой верности уже может идти речь, если ты предатель, нарушивший расовый закон?!» — говорил его внутренний голос.
Да, он предатель и трус, боящийся признаться в своем преступлении. Предпочитающий жить с этим вечным позором, нежели пустить себе заслуженную пулю в висок. Будь он настоящим мужчиной и арийцем, он так бы и сделал…
И оставил бы свою мать без детей, понимая, что она не переживет этого? Фридриху трудно было представить, в каком она сейчас состоянии. Он вспомнил ее, рыдающую на полу, возле тела сестры, но этот образ в его сознании тут же вытеснил другой, более живой и увиденный им совсем недавно, образ плачущей еврейской женщины, сына которой он застрелил…
Он сам не знал, для чего пришел сюда. Почему позволил заключенной еврейке вызывать его, словно собачонку. Она медленно прохаживалась в ожидании, вдоль нагроможденных у стен ящиков, напряженно задумчивая, и, как ему показалось, взволнованная.
Не сразу заметив его тихое появление, девушка вздрогнула и замерла на месте, когда еле слышно скрипнула дверь. В сгущающемся вечернем полумраке его силуэт, что остановился на пороге, вызвал в ее воображении смутные ассоциации с кошмарными демонами и злодеями из детских сказок, тут-же заставив сердце забиться чаще. Пожалуй, настоящие демоны, в людском обличье, коим он и являлся, оказались страшнее любых, самых изощренных выдумок. И, тем не менее, в глубине души Элла надеялась, что он не придет, проигнорирует ее записку. Он ведь и не должен приходить на зов какой-то еврейки.
— Ты хотела говорить со мной? — его голос казался уставшим, а глаза, что смотрели на нее без прежней надменности и превосходства, были тусклыми и пустыми.
Покрасневшие веки и залегшие под ресницами тени указывали на то, что прошлую ночь он провел без сна.
Что она могла сказать ему? Как сильно его презирает? Наверняка, он и сам об этом догадывается. Спросить, как ему спалось после убийства невинного ребенка? Очевидно, что плохо. Но что это, черт возьми, меняет?!
Элле хотелось отвернуться, она не могла выдержать этого тяжелого взгляда. Хотелось сбежать, оказаться, где угодно, лишь бы не здесь, не с ним. А он все смотрел на нее, ожидая ответа, и нужно было что-то придумать, но, как назло, все мысли вылетели из головы, остался лишь отчаянный стук сердца. И ей казалось, будто этот стук слышен и ему тоже, что сейчас он все поймет, поймет, для чего она позвала его в это место…
— Кто-нибудь видел, как вы вошли сюда? — настороженно спросила девушка.
— Никто. У тебя есть что сказать мне или ты просто соскучилась? — немец выглядел настолько измученным и разбитым, что какая бы то ни было попытка иронизировать абсолютно противоречила всему его облику.
Даже тон, которым это было сказано, показался Элле безжизненным. Тем не менее она покраснела, опустив голову, чтобы он этого не заметил.
— Я только хотела сказать, что не нуждаюсь в каком-то особом отношении с вашей стороны. Наоборот, оно вредит мне. — девушка запнулась, пробуя подобрать нужные слова. В конце концов, от нее требовалось лишь тянуть время. — Я не хочу, чтобы все считали меня вашей шлюхой.
— А кто так считает? — он приблизился к ней, тем самым вынуждая попятиться назад. — И о каком особом отношении вообще идет речь?
Элла напряглась, силясь отогнать от себя ненавистные воспоминания о его руках на своем теле, о горячем дыхании, обжигающем кожу, о том, как эти, всегда плотно сжатые губы, целовали ее шею…
— Все будут так считать, если о чем-то заподозрят. — выкрутилась она. — Вы прекрасно понимаете, что я имею в виду, герр Шрайдер. — последнее слово она выплюнула, словно оскорбление, с трудом сдерживаясь, чтобы не наговорить лишнего.
— Когда мы одни, ты можешь называть меня Фридрихом. — неожиданно предложил он.
Его почему-то раздражало, что она всегда обращается к нему официально, по фамилии. Да, ему запрещалось открывать заключенным какую либо информацию о себе, но раз уж она знает его фамилию, то что изменится, если она узнает и имя? Он нарушал и более серьезные запреты.
Фридрих.
Девушка выглядела ошарашенной. Зачем? Зачем он это сказал? Ее не интересует, как его зовут! Особенно теперь, когда… она видит его в последний раз.
Фридрих.
Этим именем называла его мать.
Нацистам не полагается иметь имя. Только руны и свастику на рукаве. Только череп на фуражке и ледяные глаза. Только звание и пистолет, из которого они стреляют в таких, как она.
Но теперь она знала, что этого нациста зовут Фридрих.
— Нет, это ни к чему. — она отрицательно покачала головой, словно отторгая от себя это имя вместе с его носителем. — Нас с вами ничего не связывает. И я искренне надеюсь больше никогда не оказаться с вами наедине.
Оставайтесь хорошим нацистом, продолжайте и дальше выполнять свою работу. — «Хороший нацист — мертвый нацист.» — всплыли вдруг в памяти слова Эстер. И сердце почему-то сжалось в груди так, будто кто-то сдавил его в кулаке. — Думаю, с каждым разом это будет все легче и легче. А я буду выполнять свою. Пока не окажусь там, куда вы нас всех рано или поздно намерены отправить. Относитесь ко мне так-же, как к остальным. Это все, о чем я прошу.
Элла, в отличие от большинства своих сестер по несчастью, не питала иллюзий касательно того, что с ними хотят сделать нацисты. Да, они использовали их в качестве бесплатной рабочей силы, выжимая из них все, что можно было выжать, но в итоге собирались уничтожить всех, в этом у девушки не было сомнений.
С каждым разом все легче и легче? Перед его глазами снова возник еврейский мальчик с простреленным затылком. Вот как, значит, она думает? Что для него это легко… Так говорили многие. Будто, после первого раза станет проще. Вот только, ему становилось лишь хуже и тяжелее. Наверное, он какой-то неправильный, недостойный, неспособный искоренить в себе слабость.
Фридрих смотрел на нее и не понимал, неужели она хочет, чтобы он относился к ней, как к остальным евреям? Как к грязи? Поймав себя на мысли, что по каким-то причинам он уже не может так к ней относиться, немец попытался было возразить:
— После того, что у нас…
— Ничего не было! — не выдержав, перебила она его. — Ты изнасиловал меня, потому что имеешь здесь власть, а я никто, вещь, об которую можно вытирать ноги. Но это не делает меня твоей шлюхой. Мне не нужны твои подачки, шоколадки, и я была бы рада, если бы меня перевели обратно в швейный цех, там работают все мои соседки по бараку. Такие же еврейки, как я. Относись ко мне так же, как ко всем остальным евреям! Я от них ничем не отличаюсь!
Только сейчас он в полной мере осознал, какую боль ей причинил. У этой еврейки была гордость. Этим она уже отличалась от всех остальных.
— Хорошо. — с какой-то обреченной покорностью согласился немец. — Если ты этого хочешь.
«Изнасиловал» — все еще набатом гремело у него в голове. — «Ты изнасиловал меня»
В самом деле, на что он рассчитывал? Что теперь между ними какая-то особая связь? Что теперь она видит в нем нечто большее, чем одного из убийц?
— Но я не насиловал тебя. — всё же воспротивился обвинению он. — Я никогда не брал женщин силой. У тебя был выбор!
— В самом деле? — девушка изогнула свою черную бровь. — Выбор между бесчестием и смертью всех моих соседок?!
— Но у тебя был выбор! — с нажимом повторил он, скорее самому себе, нежели ей. — Я не насильник!
— Так ты утешаешь себя? — Элла чувствовала, как внутри нее поднимается волна негодования. — Ты изнасиловал меня, потому что я для тебя не человек, а вещь, которой можно воспользоваться! И тебе наплевать, что я чувствую! Вернее, ты считаешь, что у таких, как я, вообще не может быть никаких чувств! — наконец-то она могла позволить себе высказать ему все, что накопилось в ее душе, не опасаясь, что придется ответить за свои слова. — Вы уверены, что с нами можно обращаться, как угодно! Унижать, насиловать, убивать. Даже детей!
Возбужденная и в то же время напуганная собственной дерзостью, она застыла в ожидании ответной реакции, но он смотрел на нее все с той же печальной опустошенностью во взгляде и молчал.
— Знаете, я ведь хотела просто посмотреть вам в глаза, после того, как вы, — продолжила она, но уже более робко. Да, собственно, почему она собралась жалеть его напоследок? Пускай услышит правду! — После того, как ты, — поправилась она. — Хладнокровно застрелил ребенка.
Он ждал чего-то подобного и был к нему готов, но уже не осталось сил даже на какое-то мерзкое подобие защитной, циничной усмешки.
— И что? Посмотрела? — только и смог спросить он, безучастно глядя на отчего-то раскрасневшееся лицо девушки.
Сейчас она скажет ему, какой он бесчеловечный убийца, лишенный чувства сострадания. Он уже и без нее это понял. В ее глазах он зверь, у которого нет сердца, не заслуживающий оправдания и прощения.
— Да, — кивнула девушка. Ей не хотелось думать о том, что именно она в них увидела. Лучше бы бездушную пустоту, чем эту простую человеческую усталость. — С моей стороны было наивно ожидать от вас, — она снова запнулась, не зная, как теперь к нему обращаться. — Чего-то другого. Какого-то милосердия. Как вообще может подняться рука на ребенка? Или это для вас даже не убийство, а так, уборка мусора?
Что она знает о его мучениях? О его бессонной ночи и о том, как дрожали его пальцы, когда он нажимал на курок? Это не ей ведь теперь приходилось видеть перед собой того маленького еврея.
— Мальчишка в любом случае был обречен, детям здесь не место, их никогда не оставляют. — он не знал, зачем пытается ей что-то объяснить. Она ведь все равно не поймет. — Если бы этого не сделал я, сделали бы другие. Это пришлось бы выполнить кому-то из моих солдат, что еще вчера сами были детьми и никогда прежде не отнимали чью-то жизнь. И я должен был приказать им начать с ребенка?
— А, так вы пожалели своих бедных солдат и решили облегчить им задачу? Как благородно. — Элла покачала головой, горько усмехнувшись. — Впрочем, чему тут удивляться? Нацистский палач заботится о таких же палачах, как сам, а не о беззащитных, ни в чем не повинных детях.
— Именно. — жестко отрезал немец, глядя ей прямо в глаза и впитывая взглядом все ее презрение и ненависть. — Я думаю в первую очередь о своих людях. Это мой долг, как офицера. Для них это было бы тяжело.
О них больше некому позаботиться. Еще недавно он был таким же. Наивно верил в священное и благородное служение Рейху.
И вскоре все они станут такими же, как он, убийцами. Этого требовала от своих сынов великая Германия. Так пускай же еще хоть немного побудут невинными подростками, пускай поиграются в благородных рыцарей.
Ему не хотелось снова читать предсмертные записки и смотреть на еще один бездыханный труп. Не хотелось писать их матерям и нести ответственность за очередное самоубийство.
— А для тебя это было легко, да? — словно решив его добить, спросила еврейка.
Фридрих молчал, не отводя взгляда. Он то уже запачкал руки кровью, ему не так страшно. Должно было быть.
И она почти ощутила к нему какую-то странную жалость, которая, однако, рассыпалась в ее душе на мелкие осколки, когда он сказал:
— Какое это имеет значение? Если поступает приказ, я просто его выполняю. Кто-то ведь должен очищать мир.
— Ну да. — девушка со всей полнотой почувствовала, как сильно она его ненавидит. — От таких, как я.
— От евреев. — зачем-то уточнил он. Как будто она не была одной из них.
Что тут еще можно было добавить? Элла смотрела на него, такого совершенного внешне и прогнившего внутри, и думала о том, что скоро эта тварь получит по заслугам. Странно, но данная мысль почему-то не приносила ей удовлетворения.
— Сегодня я получил письмо от моей матери. — на секунду он задумался, стоит ли вообще говорить ей об этом, но уже просто не мог промолчать. — Мой брат погиб в России.
— Этого следует ожидать, когда идешь в чужую страну в качестве оккупанта. — Элла не знала, как еще реагировать на его откровения. — Ты же не надеялся услышать от еврейки слова сочувствия?
Да, в таких ситуациях полагается выражать людям соболезнования. Но людям. Не нацистам.
Наверняка, его брат был такой же нацистской мразью, как и он сам. Скольких он убил, прежде чем его отправили в ад? Тем не менее, от мысли, что вскоре туда отправится и Фридрих, почему-то становилось не по себе.
— Нет, не надеялся. — а глаза его говорили обратное.
— Для чего тогда сообщать мне об этом?
И в самом деле, для чего? Та иллюзия связи, что, как ему казалось, возникла между ними, растворилась, исчезла без следа. Он видел перед собой всего лишь еврейку, ненавидящую его всем сердцем, и, должно быть, вполне справедливо. А разве он сам ее не ненавидел? Пожалуй, ненависть слишком сильное чувство. К евреям можно испытывать лишь презрение, отвращение. Но сейчас он презирал самого себя гораздо больше. Тому, что он испытывал к ней, он не находил ни названия, ни объяснения.
Конечно же, она только порадуется его боли и потере. Нашел с кем поделиться. Да она ведь даже не человек в полном смысле этого слова! А он стоял тут и пытался разговаривать с ней, как с равной, забывая о том, что она не способна понять его.
Чувство полнейшего одиночества накрыло Фридриха … Из-за нее, точнее из-за того, что он сам сделал с ней, поддавшись какому-то больному наваждению, он чувствовал себя чужим среди своих, как будто был навсегда от них оторван. Но и для нее он был врагом, и всегда будет.
— Прости меня. — вдруг сказал немец, неожиданно для себя самого, и для нее тоже. — За все, что я сделал тогда. Я не должен был принуждать тебя к этому. Это было низко и недостойно мужчины.
Глаза его растерянно бегали из стороны в сторону, словно боясь столкнуться с ее застывшим взглядом.
Что на него нашло? Он действительно просил прощения у еврейки?
— Слишком поздно. — тихо проговорила девушка, чувствуя, как в горле застревает ком.
Если он думает, что эти несколько слов заставят ее забыть о тех страданиях, что он ей причинил, обо всем, что он с ней сделал, то этот чертов нацист еще глупее, чем следовало бы ожидать! Несмотря на это, что-то в его голосе, в самом его взгляде, непроизвольно тронуло ее.
Она не могла понять, почему так блестят его глаза, пока не увидела одиноко скатившуюся слезу, что оставляла за собой мокрую дорожку на щеке. Этот бесчеловечный монстр способен плакать? Эллу поразила та невыразимая мука, с которой он смотрел на нее.
Ей хотелось закричать: «Уходи отсюда, пока не поздно!» Но она молчала, глядя в эти, почти прозрачные от слез, голубые глаза.
Никогда еще он не был таким уязвимым, и ей вдруг стало стыдно за то, что она привела его сюда. Будто воспользовавшись этой его уязвимостью и растерянностью. В тот момент, когда убили его брата, она хотела убить его самого. Когда его мать страдает, потеряв одного из сыновей, она собирается отнять у нее и второго. Элла подумала, что какими бы жестокими и хладнокровными не были немцы, наверняка, их матери тоже любят своих детей, даже таких монстров, как Шрайдер. И вот, когда он сам демонстрирует ей, пожалуй, все самое человеческое, что в нем осталось, с какой-то детской наивностью ожидая от нее сочувствия после всего, что совершил, она покажет ему все то бесчеловечное, что появилось в ней, благодаря таким, как он…
— Ты тоже прости меня. — с сожалением произнесла она, и голос ее дрогнул.
— За что?
Фридрих обратил внимание, что она смотрит ему за спину, но прежде чем успел обернуться, различив какой-то непонятный шорох позади себя, ощутил удавку на своей шее, которая моментально врезалась в кожу.
Элла заметила, как он тут-же инстинктивно вцепился в нее пальцами, пытаясь оттянуть эту тонкую, но удивительно прочную нить, смертельно сдавливающую горло и лишающую возможности дышать, а его глаза с расширившимися зрачками, что беспомощно смотрели на девушку с какой-то немой укоризной, словно пронзали ее насквозь.
Она непроизвольно отступила назад, к стене, вжимаясь в эту твердую поверхность, чтобы не упасть.
Нападавший попытался затянуть веревку потуже, но получил удар локтем под дых и на мгновенье ослабил хватку. Этого оказалось достаточно, чтобы Фридрих смог перебросить его через себя, приложив с размаху спиной о землю, и попытаться достать пистолет.
Но в это время второй нападавший вонзил ему заточку в бок, заставив скорчиться от боли.
Да, ему было больно, как всякому другому человеку. И его благородная арийская кровь, показавшаяся на одежде, ничем не отличалась от грязной крови евреев, которую проливали здесь без сожаления, она была такой же темно красной и имела тот же тошнотворно соленый запах.
Элла не могла понять, почему это так потрясло ее. Не думала же она в самом деле, что он является каким-то неодушевленным предметом, механизмом, функционирование которого можно просто остановить, сломав его, абсолютно безболезненно для него самого?!
Нет, хотя он и вел себя бесчеловечно, что, порой, наталкивало на такую мысль, он состоял из плоти и крови, и рожден был человеческой матерью, как и она сама. Как часто, глядя в его холодные и непроницаемые ледяные глаза, она понимала, что он не лишен способности чувствовать. И, как оказалось, даже плакать. Однако, разве это должно было смягчить ее ненависть и жажду мщения? Она ведь желала его смерти, а теперь по какой-то причине не могла смотреть, как его убивают. Почему? Разве он не заслужил этого? Кому судить о том, чего он заслуживает, а чего нет, кому решать?
Тот, что нанес ему удар, похоже, метил в сердце, но промахнулся. Нанесенная рана не была смертельной, однако, ее хватило, чтобы на мгновение вывести немца из строя. Воспользовавшись моментом, мужчина, который был значительно ниже и уже в плечах, выбил у него из руки пистолет и попытался сбить его с ног, что ему сделать не удалось. Несмотря на обильно кровоточащую рану, Фридрих, хорошо подготовленный еще в Наполе, оказался сильным и опытным противником. Сделав подсечку ногой, он свалил второго нападавшего, и тот, падая, размозжил себе затылок об каменный пол, но Шрайдер не заметил еще одного, оставленного караулить у дверей, чтобы предупредить в случае, если кто-то будет проходить мимо.
Завидев, что его товарищи не могут справиться вдвоем, он поспешил им на помощь, навалившись на немца сзади всем весом. Фридрих хотел уложить его броском через бедро, но боль в боку, под ребрами, помешала ему это сделать. Пытаясь сбросить его с себя и вырваться из захвата, он чувствовал, как теряет силы, что покидали его вместе с вытекающей кровью. Но даже, когда один из тех, что успели подняться, ударил его чем-то острым в живот, снова промахнувшись, так как он прикрывал грудь сгибом локтя, Фридрих продолжал бороться. Не столько из-за того, что ему сильно хотелось жить в этом мире, полном грязи и жестокости, который сделал и его под конец таким-же грязным и жестоким, сколько потому, что не хотелось сдохнуть вот так, здесь, быть убитым какой-то швалью.
Он сумел захватить ту руку, нанесшую ему удар, и вывернуть ее до треска, услышав при этом отчаянный вой. Оставшиеся двое, совместными усилиями сбили его, обессиленного, с ног. Но падая на пол, он увлек одного из них за собой, чувствуя, как боль уже огнем пульсирует в каждой клеточке его тела.
Второй наступил ногой ему на руку, когда Фридрих пытался дотянуться до пистолета, отлетевшего в угол, к стене. И Элла услышала, как хрустнули костяшки его пальцев. Ей хотелось закрыть уши, таким отвратительным и болезненным показался ей этот звук, как и последовавший за ним хрипящий стон Шрайдера.
Несмотря на боль и все нанесенные ему увечья, он, словно дикий зверь, затравленный охотничьими псами, пытался стряхнуть их с себя и подняться, но тот, что насел на него сзади, крепко прижимал его к полу, не давая возможности освободиться. В какой-то момент ему все же удалось перевернуться, сбрасывая противника. Он даже каким-то образом умудрился подсечь за ноги того из мужчин, который еще продолжал стоять и как раз намеревался поднять пистолет. Фридрих не позволил ему это сделать, и уже на полу они сцепились в жестокой схватке, терзая друг-друга и нанося удары.
С покалеченной рукой и кровоточащими ранами Шрайдер, конечно же, не мог противостоять сразу троим, как бы силен и хорошо подготовлен он ни был. И Элле казалось, будто она кожей чувствует те удары, что посыпались на него со всех сторон. Казалось, что это в нее вонзаются все эти острые заточки, что это ее пальцы ломаются с хрустом, и что это ее алая кровь темным пятном растекается по полу. Она буквально чувствовала на себе всю его боль и отчаяние.
В ней всегда была сильно развита способность к эмпатии, и каждая увиденная ею смерть, ранила девушку до глубины души. Но то почти всегда были смерти евреев, иногда славян или цыган. Теперь ей приходилось смотреть, как получает справедливую расплату тот, кто еще недавно сам безжалостно, не задумываясь, убивал невинных. Тот, кто надругался над ней, воспользовавшись ее телом, как вещью для удовлетворения своих нужд. Так почему же ее должна так волновать смерть и мучения этого бесчеловечного нациста, убийцы, которого она ненавидела до дрожи? Ненавидела настолько сильно, что видела его во снах. Ненавидела так сильно, что каждый раз при встрече с ним ее сердце отбивало бешеный ритм, а внутри становилось жарко. И всегда не хватало воздуха… Почему же сейчас она с таким ужасом смотрит на то, как Шрайдер отчаянно сопротивляется, цепляясь за жизнь? Может быть лишь потому, что сама она не была бесчеловечной убийцей?
«После этого будешь.» — шепнуло что-то внутри нее.
А до ее ушей долетело резкое:
— Чего стоишь? Возьми пистолет!
Девушка не сразу поняла, что эти слова были адресованы ей, и лишь растерянно, непонимающе смотрела, как все они, пыхтя от натуги, катались по полу, пытаясь завладеть оружием. Шрайдеру почти удалось подползти к нему, но дотянуться до него немцу не позволяли, хватая за одежду, царапая, впиваясь ему в волосы, в горло, в эту отчаянно тянущуюся к спасительно близко лежащему пистолету руку.
— Ну же, чего ты ждешь?! — снова крикнул ей один из тех, что удерживали эсэсовца, навалившись на него сверху. — Возьми пистолет! Быстрее!
Он лежал у самых ее ног, оставалось лишь наклониться и поднять, но Элла почему-то не могла этого сделать. Она смотрела в эти голубые глаза, полные боли, что вдруг устремились на нее со всяким отсутствием надежды, с такой, несвойственной им, отчаянной безысходностью, и бросилась бежать.
Прочь отсюда, из этого, пропитанного запахом крови, помещения, прочь от тех, что и так уже сделали ее соучастницей убийства, но хотели большего, чтобы она собственноручно подала им оружие для этого убийства, прочь от взгляда умирающего нациста, который она теперь, наверное, будет видеть перед собой до конца своих дней.
Уже выбегая, она заметила, как один из мужчин снова нанес немцу удар заточкой, на этот раз в спину, под лопатку, пока остальные двое держали его.
Глотнув свежего воздуха, словно утопающий, только что вытащенный на берег, нахлебавшийся вдоволь соленой воды, она чувствовала, как он холодом обжигает ее разгоряченные легкие. Сердце не переставало бешено колотиться и девушка, взглянув на свои руки, увидела, как они дрожат, как она вся дрожит.
Что же она наделала! Во что позволила себя втянуть! В кого позволила себя превратить! Ей хотелось, чтобы всего этого не было, чтобы это ей только приснилось, но она не спала этой ночью, нет. Она кралась, как самая настоящая преступница, страшась быть замеченной, спешила поскорее уйти от этого ужасного места, вернуться в свой барак, лечь в постель, рядом со своими соседками, будто бы ничего не было, будто бы она не заманила человека в смертельную ловушку.
«Нет, не человека, нациста!» — всё еще пыталась оправдаться девушка. Но теперь то она знала, нацисты умирают так-же, как люди, в муках, истекая кровью.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!