Часть 21

28 сентября 2024, 13:01
      Аромат цветущих деревьев, приносимый ветром оттуда, из-за колючей проволоки, казался ей ароматом свободы. Хотя бы ему они не могли перекрыть дорогу своими заборами и решетками. Если бы могли, конечно, сделали бы и это.       Элла закрывала глаза и мысленно возвращалась туда, где был мир, счастье, беззаботность, где рядом с ней была ее семья. Девушка представляла, что сидит в саду у родительского дома. Возможно, это был аромат вишни или цветущей яблони. Аромат весны, аромат жизни. Не случайно, что на территории лагеря не было ни деревьев, ни цветов, ничего живого. Заключенные были лишены даже возможности видеть жизнь, прикасаться к ней. Нацисты, словно, боялись, что они почерпнут от природы ее энергию, красоту, ее жизненные силы, и лишили их даже этого, окружив только серостью и колючей проволокой безысходности.       На миг позабыв, где она находится и позволив себе краткий миг покоя, остановившись на полпути к бараку, она услышала позади себя его голос, уже столь привычный, что даже не вздрогнула, не повернула головы, продолжая все так же смотреть вдаль, туда, за колючую проволоку, за стену, за которой виднелись, возвышаясь, ветви деревьев с молодыми побегами. Кажется, он поинтересовался, что она делает и почему стоит здесь, в нескольких метрах от предупредительной линии. — Я не собираюсь броситься на ток, если ты об этом. — усмехнулась девушка, хотя на самом деле не раз прокручивала в голове подобные сюжеты. — Там наверное красиво, за этими стенами. — она перевела взгляд на немца и с такой же грустной усмешкой продолжила. — Мне туда не попасть, но отсюда можно увидеть верхушки деревьев в цвету. Когда дует ветер, сюда долетает запах. Запахи и воспоминания - это то, что у нас здесь осталось, что вы не сумели отнять. Я ведь имею право смотреть? Или только вы достойны любоваться красотой весны? — ей показалось, или он почувствовал себя виноватым? — Красота доступна всем, кто способен ее видеть. — Фридрих смотрел на нее сверху вниз и Элла, как всегда, чувствовала себя рядом с ним такой маленькой, такой беспомощно жалкой. — Но если капо или кто-то из надзирательниц заметит, что ты стоишь здесь без дела, то вряд-ли они поймут тебя правильно. Как будто он понимал! — В таком случае, — она развернулась, чтобы уйти. — Я лучше вернусь к работе. — Подожди. — он остановил ее, положив ладонь на плечо. — Пока ты со мной, никто из них тебе и слова не скажет. И это «со мной» резануло ей слух своей двусмысленностью. — Ты же не хочешь, чтобы нас опять кто-то увидел и возникли проблемы? — Элла и так постоянно слышала, как все шепчутся у нее за спиной. Слова Эстер, услышанные ее соседками, похоже, разнеслись уже по всему лагерю. Все знали, что она нацистская шлюха, и Элла была благодарна за то, что они хотя бы не говорили ей этого в лицо. — И что они увидят? Как я отчитываю заключенную, отлынивающую от работы? — на его лице промелькнула тень улыбки. — У них больше нет ничего, никаких доказательств наших отношений. — но все же, на всякий случай оглянувшись по сторонам, он отвел ее за угол барака, туда, где глухая стена параллельных построек загораживала прямой обзор. — А разве у нас с тобой отношения? — если что и связывало их, то лишь боль, насилие и взаимное презрение. И, тем не менее, почему-то от его, неудачно подобранных, слов, ее сердце забилось чаще. — А как бы ты сама назвала то, что у нас происходит? — он смотрел на нее с напускным безразличием, лениво поигрывая сорванной травинкой, что умудрилась прорости меж досками барака. — Я… — Элла замялась, усмехнувшись как-то невесело и покачав головой, будто не хотела вступать с ним в спор. — Я не знаю. Тебе виднее. Если бы! Если бы ему было виднее. Фридрих и сам не мог дать четкого определения тому, что происходило между ним и этой еврейкой. То, что он чувствовал, было похоже на бурю, на взорвавшийся вулкан, он не мог это контролировать и не мог предположить, чем все это может закончиться. Знал только, что он не прав. Во всем. Но не мог поступать иначе. — Если бы ты вернулась домой, если бы тебя отпустили, что бы ты делала? — неожиданно для самого себя спросил он. Элла посмотрела на него так, будто не могла понять, он издевается над ней или что-то предлагает. Чтобы рассеять ее бессмысленные ожидания, он добавил: — Мне просто интересно. — Хм, интересно? — девушка тихонько усмехнулась, словно и впрямь на что-то понадеявшись. — У меня нет дома. Некуда возвращаться. И семьи нет. — Да, Фридрих помнил, что ее семья погибла от рук таких, как он. — Я бы наверное уехала куда-нибудь. Если бы была такая возможность. — ей вдруг показалось странным, что даже в своих мечтах она никогда не представляла, как будет жить дальше, если выживет, если когда-нибудь выйдет отсюда. Все ее мысли были обращены к прошлому, но никогда к будущему. Ох, как часто она видела, закрывая глаза, свой дом. Представляла, как входит в него, как скрипит ступенька на старом крыльце, как навстречу ей выходит мама… она видела ее ласковую улыбку и добрые, грустные глаза, видела папу, и Ханну… в зале потрескивал камин, а она усаживалась за пианино и… Как то теперь выглядит дом ее детства? Кто живет в ее комнате? Элла часто думала об этом. Наверняка, новые немецкие хозяева все там переделали на свое усмотрение, выбросили их старые вещи, возможно, срубили сад. Хотя, это вряд-ли. Немцы весьма трепетно относились к природе, не так, как к людям. Да и еврейскими вещами они не брезговали, прикарманивая себе все, что оставалось после убитых ими… Работая на складе она знала об этом, как никто другой. — Но я отсюда никогда не выйду, правда же? Фридрих ничего не ответил, пристально глядя в ее темные глаза, будто пытался разглядеть в них свое отражение. Он не хотел ей врать. И сказать правду не отваживался. И она вдруг четко осознала эту простую истину, впервые за долгое время пребывания в лагере ей стало очевидным то, что никакого возврата к прежней жизни, к счастью, уже быть не может. Если бы даже она и вышла отсюда, что бы ее ждало там, на воле? Бездомное одиночество, тот же ад в сердце, что навеки стал частью ее. Заксенхаузен стал частью ее, вгрызся ей в плоть, в душу. После всего, что она здесь увидела и прочувствовала, невозможно вернуться к нормальной, человеческой жизни, невозможно забыть, невозможно стать прежней. — Я не могу уйти отсюда. — сказала девушка. — А ты можешь, но остаешься здесь добровольно. Неужели тебе не хочется туда, на свободу? Туда, где есть красота и цветущие деревья, и дом, и где никого не нужно убивать. — она не ожидала, что бездушный нацист поймет ее, но надеялась, что поймет автор прочитанного ею дневника, который не мог уснуть ночами, раздираемый противоречиями и чувством вины. — Как давно ты не был дома? — ей почему-то стало интересно, какой он, его дом, как выглядит комната, в которой он жил. Полки с книгами? Фотографии? Или только портрет фюрера и аккуратно сложенные вещи в шкафу, спартанская простота, ничего лишнего? Или же там сохранились его рисунки, краски? Элла помнила, что он хотел стать художником. — Я не могу позволить себе такую роскошь. У меня есть долг перед моей Отчизной. — его глаза, до боли чистые и глубокие, смотрели на нее с какой-то невыразимой тоской и Элле становилось жаль его. Несмотря на всю ненависть и презрение, что она к нему испытывала, ей было жаль того человека, который скрывался за этой личиной чудовища. — Я был дома перед тем, как поступил на службу сюда, и после этого еще несколько раз… — Фридрих вспомнил, что это было не так уж и давно, но с тех пор, будто, прошла целая вечность. Столько всего изменилось. Он стал другим. Вернуться туда сейчас не представлялось ему возможным. Одна мысль об этом наполняла его каким-то позорным, трусливым страхом. Как он посмотрит в глаза матери? Как сможет войти в дом, где прошло его детство таким, каким он стал? — А что бы ты делал, если бы война закончилась? Если бы вы победили и расправились со всеми нами? Твой долг был бы исполнен? Ты вернулся бы домой? Стал художником, как мечтал в детстве? Надо же, она помнит о том, что он ей рассказывал. — Это вряд-ли. — он почувствовал в ее словах, помимо горечи, и некоторую иронию. — Для военного всегда найдется работа, поскольку война никогда не заканчивается. Как и враги. — И в этом смысл твоей жизни? Вечно сражаться с врагами? — она вроде бы и не говорила ничего такого, но в то же время каждое слово, будто жалило его, кололо в самое сердце. — Жизнь - это вечная борьба, хотим мы того или нет. — ответил он и, цитируя своего фюрера, добавил: — Кто хочет жить, тот должен бороться, а кто в этом мире вечной борьбы не хочет участвовать в драке, тот не заслуживает права на жизнь. Элле хотелось рассмеяться, настолько нелепыми и напыщенными показались ей эти слова. И предсказуемыми. — И до каких пор ты намерен драться? — спросила она. — С кем и ради чего? — насмешливость в ее голосе и взгляде не укрылась от внимания Фридриха. — До победы. — сухо отрезал он, не понимая, что именно ее так позабавило. — Какой победы? Над кем? Над нами? — Элла показательно развела руки. — Над этими истощенными, измученными работой женщинами? «Над детьми, которым вы стреляете в голову!?» — чуть было не вырвалось у нее, но отчего-то в последний момент она сдержалась, прикусив язык. — Над мировым сионизмом. Ну как тут было не смеяться? — Так, ладно, — покачав головой примирительно сказала она. — Что, по твоему, представляет собой этот мировой сионизм? — Как будто ты сама не знаешь. — Нет, не знаю. Или ты думаешь, что я заодно с этими… Ротшильдами, Рокфеллерами, или кто там еще все время угнетал немецкий народ, наживался на вашем труде и отнимал у вас последний кусок хлеба? — ирония, звучащая в ее словах, злила и раздражала его, но Фридрих ничем этого не выказывал, лишь взгляд его сделался более жестким и холодным. — Каждый еврей - не более чем винтик в едином механизме, сплоченно работающем над порабощением всех народов. Кто-то задействован в этом процессе больше, кто-то меньше, но факт остается фактом, среди вас нет непричастных. — И снова он говорит словами Гитлера! Господи, да у него в голове осталась хоть одна своя, не заимствованная мысль?! — Как там ваши говорили? Пасти все народы? «Народ или царство, что не захочет тебе служить, погибнет»? — А, так вы боитесь, что мы станем вас пасти? Боитесь, что придется служить нам? — Вот тут она не выдержала и рассмеялась ему в лицо. — Извини, не знаю даже, что смешнее, возможная перспектива такого варианта или то, что ты читал что-то, помимо «Mein Kampf». — Мне не нужно читать ваше пособие по захвату мира для того, чтобы знать о чем там идет речь. — парировал он. — Но я получил хорошее образование, и не на столько глуп, как ты обо мне думаешь. Раньше оно было бы моей семье не по карману, но благодаря нашему фюреру каждый немец может получить достойное образование и достойное будущее. Ну да, как же, промывка мозгов теперь считается хорошим образованием. — Достойное будущее? — переспросила она. — Оно здесь, в качестве… палача? — Уж во всяком разе получше, чем то, что готовили для нас вы! — И что же мы для вас готовили? Вот правда, интересно узнать. — она видела, как распаляют его ее слова, какой ненавистью наливаются его голубые глаза, но ничего не могла с собой поделать. — Этот свой комунизм! Равенство для всех, да? Уравнять здоровых и больных, смешать красоту с уродством, создать общество дегенератов, недоразвитых калек, для которых слова родина, народ, семья, честь это пустой звук. Для которых нет ничего важнее, чем жить сегодняшним днем, которые не способны ничего уважать и любить, кроме себя самих, которым в жизни не нужно ничего, кроме потребления. Потребление - это все, что вам выгодно. Продавать. Это то, что евреи всегда хорошо умели. Народ без родины, без морали, не знающий, что такое благородство и гордость. И вы хотите отнять это у других. Мир без границ - вот ваша мечта. Чтобы не было отдельных государств и народов. Единое мировое государство, единая денежная валюта, единый язык и религия. — Я не коммунистка. И никто из моей семьи не был коммунистом. Но разве то, о чем ты говоришь, так уж плохо? Что плохого в единстве? Или ты предпочитаешь вечный раздор и войну? — Ты не понимаешь. Цель этого, так называемого, единства лишь в том, чтобы уничтожить все настоящее, заменив его фальшивкой, подменить понятия и назвать зло добром! Природа не случайно создала все живое таким разным. Не случайно одни народы были наделены высоким уровнем интеллекта и творческим потенциалом, в то время, как другие были созданы лишь для самого примитивного труда. Нарушить этот естественный порядок жизни и перемешать черное с белым - это преступление против природы, против всего живого! Они хотят, — и от Эллы не укрылось, что в этот раз он сказал «они», вместо «вы». — Хотят уничтожить национальную идентичность и культуру каждого народа! Хотят, чтобы мы утратили все, наш язык, нашу историю и наши знания. Чтобы все стали тем самым единым тупым стадом, которым на много легче управлять, чем разрозненными народами. Они забирают женщин из семьи, создавая такие условия, чтобы те вынуждены были работать и не хотели рожать детей. Нордическая раса, самая высшая и совершенная, но и самая малочисленная. Потому что веками они стравливали нас, германцев, между собой, заставляя убивать друг друга. А сами наблюдали со стороны и богатели, наживаясь на каждой такой развязанной бойне. Но теперь мы в самом деле едины, вот оно, настоящее единство, — он сжал руку в кулак. — Великий тысячелетний Рейх! Который сокрушит каждого, кто представляет для нас угрозу, каждого, кто разрушает наши ценности. Да, это то, что они пытались сделать на протяжении многих лет, внушить нам чувство беспомощности и незначительности, навязать нам вину, заставить стыдиться самих себя. Они подрывали уважение к нашим традициям и предкам, высмеивали и подвергали критике все, что нам дорого. Ты спрашиваешь, какое будущее они нам готовили? Будущее без семьи, родины и расы. Посмотри на эту гадость с розовыми треугольниками на одежде. Им не нужно, чтобы наши женщины рожали детей, им нужны вот такие выродки. — на его лице отразилось такое презрение, что Элла невольно отшатнулась. Она не знала о людях с нетрадиционной ориентацией ничего, пока не попала в лагерь. Уже здесь до нее дошли слухи о том, что представляют из себя носители тех самых розовых треугольников, отделенные от всех прочих и презираемые сверх меры, как персоналом лагеря, так и самими заключенными. — Вот то будущее, которое ждет наших детей в случае, если мы проиграем. — с запалом подытожил Фридрих, глядя на нее. — Но этого не случится. Ты спрашивала, в чем смысл моей жизни. Вот в чем. Бороться до конца, пока вся эта мразь не будет окончательно повержена, навсегда. — Казалось, он и сам уже начал забывать об этом, а теперь, с жаром доказывая ей свою правоту, снова вспомнил, ради чего все было начато, ради чего все эти жертвы и ради чего он продолжает жить. Элла смотрела на него, не зная, что еще можно сказать на все это. В какой-то мере она была впечатлена этим безумным, слепым фанатизмом и подавлена его непоколебимостью. — Я вижу, что ты любишь Германию и свой народ больше всего на свете. И возможно в твоих словах есть что-то, чего мне никогда не понять, но одно я знаю точно. То, что вы делаете, неважно ради какой высокой цели, ужасно и бесчеловечно. Этому нет оправдания. — А нам оно и не нужно. Элла лишь хмыкнула, искривив губы в горькой полуулыбке, удрученно опустив голову. Ну разумеется. Как же иначе? Интересно, любил ли он когда-нибудь кого-то так сильно, с подобной страстью? Или весь его пыл, все его чувства всегда принадлежали лишь Германии? Способен ли он любить женщину столь же сильно, с такой же верностью и самоотдачей? Какую нибудь породистую арийку с безупречной генетикой и родословной. Наверняка, такая должна была присутствовать в его жизни. Но такую, как она, еврейку…никогда. То, что она прочла на страницах его дневника - это просто глупый самообман… это… Почувствовав на своей щеке его легкое прикосновение, Элла вздрогнула, будто к ее разгоряченной коже прикоснулись кубиком льда. Свисток надзирательницы заставил их обоих встрепенуться и отпрянуть друг от друга. Отдернув руку, словно обжегшись, Фридрих взглядом приказал ей оставаться на месте. И она еще долго чувствовала бешеный стук своего сердца, прижавшись спиной к дощатой стене барака после того, как он торопливо покинул ее. Слышала, как он отвлекал надзирательницу, которая чуть было не заметила ее, стоило ей лишь свернуть за угол. Слышала привычную возню заключенных. Кто-то явно получил пинок или удар дубинкой. А она стояла, не в силах сдвинуться с места и ей казалось, что она все еще чувствует кожей прикосновение его пальцев…       Проходя под воротами лагеря, он отломал для нее цветущую ветку сирени, что росла по ту сторону колючей проволоки. Ему вдруг вспомнилось, с какой печалью она смотрела туда, поверх стены, и просто отчаянно захотелось поделиться с ней этой весенней красотой, созерцания которой она была лишена. Вдохнув сладкий аромат, Фридрих на миг почувствовал себя мечтательным школьником, ему захотелось увидеть выражение ее лица, когда он преподнесет ей эти скромные, дикие цветы. Как она отреагирует? Улыбнется? На ее щеках появится румянец и она опустит глаза? Или же наоборот ее взгляд будет открытым и устремленным прямо на него? Возможно, он прочтет в нем удивление. Конечно, она вряд ли ждет от него чего-то подобного. Порадует ли ее то, что он сделал? Или же наоборот она разозлится на него и воспримет этот странный жест с его стороны, как издевку? Или того хуже… Не будет ли это равносильно признанию в том, что у него есть к ней какие-то чувства? То, что он испытывал, это ведь просто недоразумение, болезнь, это ведь скоро пройдет? Или нет? Если оно не прошло после того, как он насытился ею сполна, не прошло после того, как она пыталась его убить, то пройдет ли оно вообще когда-нибудь?       Ему приходилось признать, что никогда в своей жизни он не испытывал ничего подобного. Это чувство. Мучительное, необъяснимое, что мешало ему жить и в то же время наполняло жизнью. Если его невозможно заглушить, невозможно вырвать из себя, то что ему делать с ним дальше? Фридрих понимал, что у этого чувства нет будущего, оно не имеет права на существование, оно позорное и преступное, обреченное вечно таиться в глубине его души, обжигая ее изнутри.       Приблизившись к ее бараку, он, будто увидел себя со стороны. Какое постыдное зрелище. Офицер СС. С цветами. Для еврейки. Насколько смешно, насколько нелепо. И что теперь? Бросить их под ноги было жалко и он, подумав, положил их на скамейку у барака, где она часто сидела.       Возвращаясь с работы, уставшая и обессиленная, Элла заметила на скамейке возле своего барака цветы сирени. Откуда они здесь? Осторожно, словно не в силах решиться, она подняла эту, усыпанную мелкими лиловыми цветочками ветку, и робко ткнувшись в нее носом, вдохнула в себя ее свежий и сладкий аромат, на секунду прикрыв глаза. Улыбка, что при этом невольно всплыла на ее лице, привлекла внимание идущих следом девушек, ее соседок. — Что это? — одна из них подошла поближе. — Цветы? Откуда они у тебя? — Лежали здесь, на скамейке. — Оставь! — нахмурившись, вмешалась другая. — Это кто-то из надзирательниц принес. Девушки, переговариваясь меж собой, пошли к бараку, а Элла, будто о чем-то задумавшись, опустилась на скамейку, и сирень, лежавшая на ее коленях, вдруг показалась ей тяжелым камнем…       В один из вечеров, после работы, Элла заметила необычное оживление среди заключенных. Когда она поинтересовалась, что происходит, ей ответили что-то неопределенное и под неясными предлогами попытались отослать подальше от одного из бараков, в который все то и дело бегали, кто-то таская воду, кто-то со свертками тряпья под мышкой, опасливо оглядываясь. — Схватки начались уже давно. — услышала она взволнованный шепот и, заглянув внутрь барака, увидела скорчившуюся на одной из нижних коек молодую женщину, вокруг которой суетились ее соседки. — Дверь закрой! — шикнула на нее одна из них, обдав девушку недоверчивым взглядом. Они опасались, что она их выдаст, и это само по себе казалось обидным. Лежащая на койке протяжно застонала, скривившись от боли. — Ну же, давай, еще немного. — подбадривали ее женщины, обтирая влажной тряпкой пот со лба. Одна из них умелыми движениями надавливала на живот, а вторая, склонившись, орудовала меж ее, широко разведенных ног, просунув туда голову и комментируя процесс лишь короткими репликами: — Тужься, дорогая, сильнее! Еще разок! Элла с ужасом смотрела на пятна крови на смятой постели, на искаженное от боли лицо роженицы, на ее худые скрюченные пальцы, что с невероятной силой впивались в деревянные доски кровати. Женщина изо всех сил стискивала зубы, чтобы не закричать. Понимала, что кричать было нельзя. — Дайте ей что-то в зубы! — скомандовала одна из помощниц, увидев, что та уже не может сдерживаться. Все ее тело била дрожь, жилы были похожи на натянутые струны, что вот-вот лопнут. Кто-то поспешно сунул ей в рот какую-то скрученную тряпку. — Сожми сильнее! Несчастная застонала, зажмурившись и откинув голову назад, когда раздался слабый, еле слышный писк новорожденного. — Это мальчик. — прошептал кто-то. Элла с замиранием сердца следила за тем, как крошечное, покрытое кровью и слизью тельце, быстро передаваемое из рук в руки, обмыли и завернули в чистый кусок ткани. — Смотри, какой славный у тебя сыночек. — улыбнувшись, одна из женщин бережно положила ребенка новоиспеченной матери на грудь. — Ты молодчина. Ты смогла. Теперь нужно подумать, как спрятать его и уберечь от этих, — и она с опаской оглянулась на дверь и стоящую на пороге Эллу. — Пожалуйста, не говори никому. — надломленным, хриплым голосом взмолилась мать, прижимая дрожащими руками к груди своего младенца. Малыш принялся хныкать, жалобно потянувшись к груди, в которой не было молока. — Я никому не скажу. — внутри что-то кольнуло. — Я бы никогда так не поступила. Зачем мне это? — кажется, ее слова не вызывали ни у кого особого доверия. Конечно, она ведь нацистская подстилка, того и гляди побежит и обо всем доложит своему… — Она не сдаст. Если бы собиралась, то сделала бы это раньше. — вмешалась одна из присутствующих. — Она же видела, как ты перевязываешь живот. — Лучше скажите, чем мы будем его кормить? — спросил кто-то. — Ребенку нужно молоко. Здесь его не достать.       Внезапно распахнулась дверь, заставив всех встрепенуться, и на пороге появилась одна из надзирательниц. На миг она застыла, будто не в состоянии поверить в то, что предстало ее глазам, глядя на мать с ребенком и столпившихся вокруг перепуганных женщин. Кто-то осмелился заговорить первым: — Прошу вас… — Это что такое?! — не дав договорить, заорала немка. — Это ребеночек, фрау, маленький ребеночек. Посмотрите, разве он не прелесть? — кто-то из женщин выступил вперед. — Вы ведь тоже женщина, вы можете понять. — Это запрещено! — отрезала надзирательница. — Здесь не может быть никаких детей! Давайте его сюда! Но когда она подошла к кровати и попыталась было взять ребенка, его мать, казалось бы, полностью обессиленная родами и сама по себе похожая на живой скелет, обтянутый кожей, с неожиданной силой вцепившись в своего ребенка, закричала: — Нет, не забирайте его! Не трогайте! Прошу вас! — в ее голосе звучала боль и мольба, но лицо надзирательницы оставалось безучастным, на нем промелькнуло лишь злое раздражение. Эта уж точно не пожалеет. Элла часто видела, с какой жестокостью она относилась к заключенным. — Я его вам не отдам! Ни за что не отдам! — закричала молодая мать, не выпуская ребенка из рук. — Мой малыш! Они убьют его! — она в отчаянии переводила взгляд с одной женщины на другую, как будто кто-то из них был способен помешать немке отнять ее дитя. — Ах ты шлюха жидовская! Грязная свинья! Что ты из себя возомнила?! Будешь мне перечить?! — нацистка замахнулась на нее хлыстом, но одна из женщин успела подскочить и подставить руку, на которую и пришелся удар надзирательницы. За то, что помешала ей, заступница получила еще несколько ударов по лицу. — Сжальтесь. — взмолилась женщина, принимавшая роды. — Невинное дитя ведь. Не отнимайте его у матери. Позвольте ей побыть с ним еще хоть немного. Что ж у вас, совсем сердца нет? Немка сверкнула на нее холодным, злым взглядом и молча направилась к выходу. Открыв дверь, она, еще раз оглянувшись на умоляюще смотрящих на нее женщин и усмехнувшись, крикнула кому-то во двор, махнув рукой: — Охрану сюда позови! Да, немедленно! Молодая мать залилась плачем, все еще прижимая кричащего ребенка к себе. И сердце сжималось от боли, глядя на все это. Элла не могла понять, как и почему Бог допускает такую несправедливость, такие страдания и жестокость по отношению к невинным.       Эсэсовцы, вбежавшие в барак с оружием наготове, будто здесь их могла поджидать какая-то опасность, насмешливо переглянулись, увидев всего лишь женщину с младенцем и, оглянувшись на вошедшего следом за ними командира, застыли в ожидании распоряжений. Фридрих, поймав на себе взгляд Эллы, тут же отвел глаза и кивнул головой в сторону плачущей женщины с ребенком, тем самым отдавая приказ своему солдату.       Одним рывком немец отнял кричащего ребенка из рук матери, грубо, не церемонясь, словно это был кусок мяса, а не живое существо, хрупкое и беспомощное. Не обращая внимания ни на его плач, ни на причитания и мольбы женщины, кинувшейся было вслед за ним, но откинутой прочь сапогом его товарища, солдат с невозмутимым видом вышел за дверь, унося с собой этот кричащий сверток.       «Пожалуйста, — словно умоляли глаза Эллы, отчаянно устремленные на него. — Сделай же что-нибудь.» И Фридрих изо всех сил старался не замечать этого взгляда, не поворачивать головы в ее сторону. Что он мог сделать?! Кроме того, что предписывал его долг и прямые обязанности. Не глядя на нее, он покинул барак вместе со своими солдатами, конечно, прекрасно отдавая себе отчет в том, что ждет дальше этого ребенка, которого он приказал вырвать из материнских рук.       Хильда, невероятно гордая тем, что первая обнаружила его и выполнила свой долг, сообщив о нем, увязалась вслед за ними. — Надо же, они как тараканы. Их давишь, а они продолжают размножаться, даже здесь! — услышал он ее самодовольный голос за спиной. Наверное, она и доложила коменданту, а может это был кто-то из его солдат, не важно. Но тот вскоре лично явился, согнав на плацу всех обитательниц блока, в котором случился данный инцидент. Недавно родившая с трудом стояла на ногах, опираясь на свою соседку. И Фридрих был уверен, что Лориц казнит ее, но он, вместо этого, приказал высечь всех, кто помогал ей при родах. Хорошая тактика. Чтобы в следующий раз всем неповадно было оказывать кому-либо подобного рода помощь. В какой-то момент его сердце замерло, когда комендант остановился напротив Эллы, окинув ее с ног до головы беглым взглядом. — Эта тоже была там? — спросил он. — Нет, она из другого барака. — Фридрих, не моргая, смотрел ему в глаза, мысленно благодаря за то, что задал этот вопрос ему, а не Хильде, которая стояла чуть поодаль и, к счастью, его не расслышала. — Ну что ж, проследи, чтобы все, кто там был, были наказаны. — Будет выполнено, герр оберфюрер! — И еще. — брезгливо бросил ему Лориц. — Избавься от этого выродка. — и добавил, заметив его нерешительность, — Пристрели, брось в печь, скорми собакам. Мне все равно. Кажется, он специально сказал это достаточно громко, чтобы мать младенца услышала и залилась слезами. — Ты же не сделаешь этого? — он знал, чувствовал, что Элла прийдет к нему со своими дурацкими мольбами о милосердии, и вот. — Ты же не убьешь невинного младенца? — она заглядывала ему в глаза с какой-то наивной, почти детской надеждой. — Как я уже говорил, я исполняю свой долг. — раздраженно оборвал он ее, не в силах выдержать этот взгляд. — У меня есть приказ. — Нет, ты не можешь! — девушка, будто, отказывалась верить в его бессердечность. Хотя, скорее стоило бы удивляться, обнаружив у эсэсовца сердце. Он уже убивал детей! Безжалостно, хладнокровно. Так с каких же пор она стала надеяться на какое-то милосердие с его стороны? Он сможет. Он сделает это снова, и его рука не дрогнет. С каких пор она стала верить, что в нем есть что-то присущее человеку? С тех пор, как прочла его дневник и поняла, насколько глубоко он может чувствовать? — Ты не можешь. — повторила она. — В тебе же должно остаться хоть что-то человеческое! — Человеческое? — хмыкнул он. — В машине для убийства? Вряд-ли. — ему не нужно было сейчас видеть эти глаза. Не нужно было, чтобы она взывала к тому, что еще осталось в его душе и заставляла чувствовать себя так мерзко. Для того, что он обязан сделать, ему нужно заглушить в себе все то, что она называет «человеческим». Да что вообще еврейка может знать о том, что значит быть человеком?! И о его боли. — Я ведь в твоих глазах только это, бездушная машина. Ты не раз мне об этом напоминала, так что не надо теперь. — Ну так докажи мне, что ты нечто большее! Поступи, как человек, а не как тупой, безвольный механизм, неспособный чувствовать и сопереживать! — ее попытка манипулировать им вызывала в нем только раздражение и злость. — Если тебе не жаль это невинное дитя, то пожалей хотя бы себя самого. — покачав головой, добавила она. — Если ты сделаешь это, если отнимешь эту невинную жизнь, — Элла не знала, как еще до него достучаться. — После этого ты потеряешь все, что в тебе еще осталось от человека. А я знаю, что пока еще что-то осталось. — с болью выговорила она, глядя ему в глаза. И ей показалось, что в них промелькнуло что-то похожее на отчаянную безысходность. — Сейчас у тебя еще есть выбор. Сохранить в себе остатки человечности или стать законченной мразью, не имеющей шанса на прощение ни от Бога, ни от людей. — С чего ты взяла, что я нуждаюсь в чьем-то прощении? — его слова прозвучали цинично, но в глубине души что-то сжалось и защемило. Есть ли у него шанс получить прощение от нее? За все, что с ней сделал. Что-то подсказывало, что этого никогда не случится. Эта еврейка будет ненавидеть его до конца своих дней и смотреть с презрением, независимо от того, что он сделает и как поступит. Или же…? — Ну да, конечно, ариец не нуждается ни в чьем прощении, все ведь ниже вас, перед кем тут оправдываться? Я это уже поняла. Ты любишь напоминать об этом. — но заметив в его глазах какое-то мимолетное колебание, похожее на сомнение, на внутреннюю борьбу, добавила, — А сам то ты себя сможешь простить после такого? Сможешь смотреть на себя в зеркало? Сможешь спокойно спать по ночам? — Моё отражение в зеркале меня вполне устраивает. — самонадеянная ухмылка промелькнула на его каменном лице. Конечно, он знает, что красив и безупречен. И умело скрывает за этим внешним лоском свое гнилое нутро. — Мне уже приходилось совершать то, что было мне не по душе. Как-нибудь и это переживу, не умру от бессонницы. — он посмотрел на нее с плохо скрываемым раздражением. — Не делай вид, что переживаешь о моем внутреннем равновесии.  — И не подумаю. — поспешила заверить его Элла. — Мне нет дела до того, как ты будешь себя чувствовать и проводить свои ночи. Все, что меня волнует, так это судьба несчастного, ни в чем не повинного ребенка. — и с отчаянием, наткнувшись на холодную непроницаемость в его взгляде, взмолилась, отбросив остатки гордости: — Прошу тебя, Фридрих, пощади его. Это невинное дитя, пришедшее в мир, чтобы радоваться солнцу и жизни, но едва выйдя из утробы матери уже столкнувшееся с жестокостью. Умоляю, не отнимай у него жизнь. Ты ведь можешь что-то придумать, как-то спасти его. — девушка была готова на всё, сказать все, что угодно, сделать все, что он потребует… От Фридриха не укрылось, что она впервые назвала его по имени. И в груди что-то шевельнулось под этим умоляющим взглядом. Возможно, она права и все то живое и настоящее, что он еще испытывает, умрет вместе с этим еврейским ребенком, как умирала, постепенно распадаясь по частицам, его душа после каждого совершенного убийства. И с каждым разом оставалось все меньше. С каждым разом и правда становилось легче. Так будет до тех пор, пока, как она сказала, в нем не останется ничего… Но разве не к этому он стремился? Стать тем бесстрастным, лишенным эмоций и сомнений сверхчеловеком, которым ему предписывалось быть. Разве не станет ему самому проще и лучше жить, избавившись от груза вины, от угрызений совести и от того, что он испытывает к ней, от этого в особенности? — Я сделаю, что должен. — сухо проговорил немец, подавляя в себе все лишнее. Сомнения. Сострадание. То странное отчаянное желание доказать ей, что он нечто большее. — Ну что ж, — с отчаянием воскликнула девушка, осознавая всю тщетность своих усилий, всю невозможность смягчить его сердце. — Если сделаешь это, не смей больше прикасаться ко мне! Никогда. — прошипела она. — Тебе придется убить и меня, прежде чем я позволю тебе это сделать! — А, так тебе противно, чтобы тебя трогал убийца, да? — его ухмылка больше походила на гримасу боли. — Просто омерзительно. — выплюнула она ему в лицо. — Вот только когда я убивал для тебя, ты не была так категорична! — Для меня? — Элла вся вспыхнула. — По твоему, это я хотела, чтобы ты убил Эстер? Хочешь сказать, что убил ее для меня? Не ради собственной драгоценной арийской шкуры?! Ты боялся, что она расскажет всем о том, что ты сделал! Что ты, весь такой образцовый националсоциалист, на самом деле расовый преступник и предатель! — Если бы ты не прибежала ко мне и не рассказала о ней, твоя Эстер была бы жива! С какой целью ты сообщила мне? Чего ты хотела? Ты же знала, что я сделаю! Ты хотела этого! — он угрожающе приблизился к ней и процедил сквозь зубы. — И ты была вся мокрая в тот раз, когда раздвигала ноги перед убийцей! Элла почувствовала, как пылает ее лицо и становится трудно дышать. От стыда. От злости. От обиды и бессилия. Наивная. Неужто она в самом деле вообразила, что имеет на него какое-то влияние? То, что он трахает ее, когда ему заблагорассудится, ни к чему его не обязывает! А чувства, что он расписал в своем дневнике, не что иное как сентиментальная немецкая блажь! Ему нравится считать себя благородным рыцарем, нравится романтизировать свои животные инстинкты и выдавать за душевные муки то, что на самом деле было лишь игрой воображения, средством, чтобы разогнать скуку и как-то разнообразить свой привычный жизненный уклад, суровый и лишенный какого бы то ни было намека на что-то высшее и духовное. Он не убивает ее лишь по той простой причине, что еще не натешился, не наигрался в любовь. Тварь! Просто бездушная нацистская тварь, в которой давно уже не осталось ничего… Напрасно она снова поверила, что есть в глубине его души какой-то остаток человечности. — Давай, поступай, как велит тебе твой долг убийцы! — с надрывом в голосе проговорила она. — И не забудь потом написать, насколько сильно это ранило твои нежные чувства и как ты устал от жизни палача! Вот только я не стану тебе сочувствовать, нет, ты этого не заслуживаешь! И в следующий раз, когда захочется сдохнуть, уж постарайся найти в себе мужество для этого! — Что ты сказала? — ей показалось или он побледнел, стал похож на белое полотно, с этой своей, и без того, алебастровой нордической кожей? — Ничего. — в какой-то миг все вокруг поплыло, а стук сердца заглушал даже звук ее собственного голоса. Элла не собиралась этого говорить, оно само сорвалось с языка. Но чего ей, собственно, бояться? Пусть знает. Что еще он может с ней сделать? И с удивительным, неожиданным для себя самой, спокойствием она гордо вскинула подбородок, подняв на него глаза и глядя в упор. — Ты читала мой дневник. — в его словах не было вопроса, лишь утверждение, а в глазах сверкнула сталь. — И соврала мне, сказала, будто понятия не имеешь, что в той тетради, что тебя это не интересует! — И ты оказался настолько глупым, чтобы поверить в то, что какая-то девушка не проявит любопытства?! Не поинтересуется тем, ради чего было отдано столько невинных жизней, ради чего рисковала и своей собственной?! — Еврейка. — помолчав, констатировал он, — Что с тебя взять? — и взгляд его показался ей до боли презрительным, еще более, чем обычно. — Мне и самому противно к тебе прикасаться. Так что, можешь не беспокоиться, больше не стану.       Его слова все еще звенели в ее ушах, когда она осталась одна. Как приговор. Хотелось упасть на пол и закричать от бессилия. Что же она наделала? Своей дерзостью, своими необдуманными словами … Если бы только она была помягче, польстивее с ним, как и положено шлюхе, если бы заплакала, встала перед ним на колени, предложила себя для… всего, что он захочет, облизывала там, где он прикажет, сосала то, что он прикажет, возможно, это сделало бы его снисходительнее… и у младенца был бы хоть какой-то шанс. А теперь… Он больше не хочет ее и ей нечего предложить ему в уплату за детскую жизнь. И он отомстит ей, убив ребенка… Она все испортила.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!