Глава 3. Кошмар наяву

2 октября 2025, 13:51
«Получай, сука! Получай, получай, получай! Я лучше сдохну тут в муках, чем когда-нибудь буду дефилировать перед тобой в этих срамных веревочках!» — бесконечность этих самых «веревочек» мельтешит-летает перед глазами, взвивается в воздух ебучим кроваво-красным конфетти. Утырок бесовской! Маньячонышка! Тварина, возомнившая себя не просто Господом-Богом — Сатаной, удумавшей соорудить личную бетонно-бункерную Преисподнюю — чтобы запирать туда того, кого душа изволит — и истязать неволей, развратом и бешеным, плотно отпечатавшимся на подкорке сознания, ужасом — что завтра все закончится бельишком, разорванным уже непосредственно на ней — а то и вовсе земелькой, едва ли прикрывающей ее уже испустившее дух тело… «Да что ж ты не рвёшься-то, зараза!» — руки гудят и пылают адским (как и положено, верно, здесь) пламенем. Смотри-ка, гадёныш, подготовился! Явно эту пакость приобрёл в бутике элитном, а не в «Магните» каком за углом! Жене подарил бы лучше! Она бы и надела, и продефилировала и канкан на столе станцевала! Придумал же, блять… Сердечки! На жопе б тебе их вырезать — выгравировать остреньким ножичком, да и перед тоже захватить — чтобы в принципе никогда ничего не стояло на такие «затеи»! И на взрослых, пусть и неплохо сохранившихся к своим годам тетенек, которые на полном серьёзе годятся тебе в матери — которые воспринимали тебя как сына. На глаза снова просятся эти проклятые соленые капли. Но из груди вновь вырывается неверящий, яростный, без преувеличения ебанутый смех. Нет, нет, нет! Такое не могло, просто не могло с ней случиться! Чтобы средь бела дня вот так вот. Связать. Запихать в машину, словно мешок картошки. В погребе закрыть, точно этот самый мешок. А потом еще, словно какую-то куртизанку, просить раздеться почти догола — и грозиться привлечь к этому сторонних лиц. И ведь это все он. Владик. Обаятельный, забавный, совершенно беззлобный мальчишка, которого она, казалось, успела выучить за это время, как детское четверостишие. Владик, который сделал, кажется, все возможное и невозможное — чтобы она вновь стояла в этом готическом зале вместе с ним — уже в гордом статусе новой участницы «Битвы сильнейших». Владик, который всегда так незримо, преданно, по-детски — по-юношески мило находился рядом — поддерживая, поднимая настроения своими бесконечными, идиотскими, кажущимися ему, верно, безумно смешными шуточками и… возможно, уже докучая. Уже нехило покусанные и оттого отдающие солью губы Изосимовой кривятся в сухой, горьковатой усмешке. Да. Временами этот пиздюк откровенно переходил грань. Но она всеми силами пыталась относиться к его выкрутасам с юмором, по-женски, по-бабковски мудро, понимая, что молод слишком пацан. Зелен. Горяч — и таких мимолётных пылких влюбленностей у него еще будет вагон и мааааленькая тележка. Да. Конечно, конечно она все знала и видела. Все, уже, кажется, видели — и балагур-весельчак Башаров, некогда обозвавший чернокнижника «преданным фанатом бабоньки»; и Елена-визажистка-Свет-Прекрасная, каждый божий понедельник волей-неволей созерцающая его нелепые попытки потрогать-погладить-пофлиртовать; и, конечно же, многоуважаемый (только хуй знает кем) Максим Николаевич Левин — то и дело бросающий по поводу их с Владиком «дружбы» язвительные, так и сочащиеся ядом комментарии. Рука, уже благополучно отпустившая истерзанную в крошку, красную тряпочку, непроизвольно сжимается в кулак — который смачно ударяет в первую попавшуюся стену. Вот же ведь старый пропойца! Мало ему было того, что он некогда душу ее всю растрепал, словно Тузик грелку, ебучую своими бесчисленными попойками и засосами появившимися: «Ангелок, я не знаю откуда, честно»; мало было того, как вытряс из этой самой души все оставшееся — хорошее, доброе, хоть толику веры в него питающее — угрозами буквально стереть колдовку с лица земли, ежели она не положит к его, пропахшим въедливой, казенной сыростью ногам веретено, их общее, рабочее, почти семейное; мало было того, что безвозвратно похитил ее сон, покой и душу — одним лишь своим присутствием на «Битве сильнейших» — так еще и здесь, сука, не обошлось без упоминания его «светлейшего» имени… В горле проклято, катастрофически сохнет. Что ж. Кажется, этот мелкий засранец среди прочего бреда говорил о том, что где-то здесь есть ванна и душ? «Барские» апартаменты, конечно. Но, кажется, тут и впрямь есть еще одна комнатка. Взгляд невольно тянется к обшарпанной деревянной двери, находящейся около того самого, каких-то полчаса назад гревшего жопу этого бесноватого хуя, кресло. Ангелина, конечно же, от всей души пинает его ногой, отчего то поскрипывает жалобно и женщина дает себе слово разъебать его в мелкую трушку. Только это все будет позже. А сейчас ей жизненно необходимо повернуть рычажок совдеповского знатно проржавевшего крючковатого крана. Набрать в ладони максимально возможное количество ледяной, дай Бог, без кишечной палочки в составе водицы. И пить, пить, пить, пить — а после щедро окропить этим холодным, до обжигающего, безобразием губы, щеки, глаза — и с сожалением не найти не единого, даже самого малюсенького зеркала — ни над раковиной, ни уж тем более над огромной, чугунной, пережившей явно не одно и не два поколения ванной — над которой женщина тотчас же замечает узкую, деревянную, вполне современную (что удивительно) и причудливо выбивающуюся из интерьера, полочку. И как, скажите на милость, на ней только уместилась парочка гелей, голубая квадратная мочалка, дорогой, но судя по марке, хуевый шампунь и… Пара-тройка каких-то странных кремов для кожи. От морщин? Вот же бесноватый опарыш! Ну, ничего-ничего. Посмотрим на его личико в полтинник. Там утюгом не разгладишь, наверное. Впрочем, что-то упорно подсказывало Изосимовой — кричало практически с первой их встречи, что с таким-то образом жизни Череватому почтенная седина не светит. И сегодня он лишил себя последнего шанса на оную. Злорадный, истерический, практически рабочий смех бьёт по стенам маленькой ванной комнатки глухим, практически потусторонним эхом. Впрочем, Максим Николаич у нас, наверное, делал в жизни пакости и похлеще — и живет до сих пор, собака. Вечно как гусь сухим из воды выползает — мастерски обращая липнущее к нему говно в шоколад. А фанаты мажутся, хавают и верят — что его «банники» и «великие волчьи силы» уж точно сумеют изменить их жизнь в лучшую сторону — в отличии от наработанных веками ведовских природных практик. Дышать становится блядски, до невыносимого сложно. Словно этот Левин ебанный стоит прямо в этот миг за спиной; словно зубоскалит, хохочет зловеще, все сильнее затягивая петлю на шее Изосимовой. Как тогда затянул — не собственной волей, а волей этого недоделанного, хитровыебанного клиента — с которым она согласилась встретиться сегодня утром. И ведь знала же, чувствовала, что не надо было — тем более скоро так, кубарем, еще и на этой проклятой опушке леса. Да она никогда бы в жизни не пошла на подобный риск! Но. Левин. Женщина спешно скидывает с себя все тряпочное и лишнее. В ванну, в ванну, в ванну. Ей нужно, катастрофически необходимо охладиться. А после — сжечь, сжечь себя до тла — и слезающей нахуй кожи. Ей нужно смыть с себя этот ужас, позор, непроходимую, непозволительную для столь опытной прожженной колдовки глупость — так по-детски, по-женски повестись на «слабо» — и на угрозу клиента «пойти к «сильнейшему» колдуну Левину» — если уж она, Ангелина, «ничем не может помочь в его ситуации». Немилосердные струи воды отчаянно хлещут по шее, лицу, дрожащему, как в лихорадке телу. Из груди снова рвется этот блядский, уже невыносимый до тошноты, смех. И ведь знал, прекрасно знал этот мелкий сучонок, чем задеть ведьму за живое — как заставить потерять трезвый рассудок и контроль. И Изосимова потеряла. Изосимова и впрямь поверила в то, что этот козел пойдет к Левину — не почувствовав, не увидев за его спиной зловещего оскала Толика, уже подготовившего для нее эту малогабаритную, до последней щёлочки залитую бетоном тюрьму — не то для ёбли, не то для издевательства, не то еще для чего — непонятного не только Ангелине, но и самому этому засранцу. — Блять! — от души, вполне оправданно матерится Изосимова, едва не снеся при выходе (а точнее, вылазе) из ванной неизменно ищущим приключения мизинцем, незамеченную по первости, деревянную, спасибо, если не оставившую занозы дверцу, искривившейся от старости, маленькой, принесенной сюда явно не Владиком тумбы. Прошлые хозяева оставили, что ли? А может, там и ножик перочинный какой завалялся? Осторожно, лелея в сердце толику наивной, но все же, дарующей хоть какие-то силы, надежды, женщина тянет дверцу на себя и… действительно видит там что-то. Красное. Даже венозно-красное. Атласное, кажется. И… Явно не обещающее ей ничего доброго. Рубашка?... Ага. Рубашка, блять. Без единой пуговицы. С пояском зато. В кружевах романтически-черных — в аккурат на вороте и две четверти рукавах. Спасибо хоть, не прозрачная — прикрывающая своей длинной разве лишь то, чего не смогли бы это клятое сердечко на трусиках — если взять во внимание тот факт, что продолжения этого безобразия, похоже, не предвидится. Потому что это халат! — Ну, конечно же, блять! — колдовка тотчас «ныряет» в трухляво-опилочное тумбочное нутро в слабой надежде отыскать там… Записку? «Так будет немного теплее, — кричали издёвкой неровные, черные, чуть размашистые буковки. — А то, что надеть под низ — я тебе уже принес» — далее следовало ровненькое, аккуратное, при других обстоятельствах — очень даже миленькое, сердечко — нарисованное, естественно, красным фломастером — но не заштрихованное по центру. — Чтоб у тебя хуй таким же сердечком скукурузился! — дрожащие пальцы тотчас же рвут листочек на мелкие-премелкие кусочки. Собственное сердце мечется в грудной клетке таким же испуганным, беззащитным котёнком. До того, ощущаемая лишь на осознаваемом и контролируем уровне безысходность, вдруг наваливается невидимой, напрочь перекрывающей доступ кислорода своей тяжестью плитой. Этот чертов веретник продумал буквально все. Не мытьем, так катаньем, не катаньем, так сокребом — он буквально не оставил ей выбора. Только не на ту рот раззявил, голубчик. Ох, не на ту! Звуки другого уже — вкрадчивого, зловещего, поистине бесовского смеха — сорванным, сумасшедшим эхом бесперебойно — наотмашь хлещут по стенам — пока Изосимова, судорожно натягивает чёрное, неизменно любимое платье на голое, местами влажное, тело. Лучше уж так — чем надевать под низ этот кровавый сердечно-ниточный срам! Срам, которого все равно больше нет — спасибо ее недавним, слишком яростным, усилиям. Срам, который, даже если бы и остался цел и невредим, все равно не сумел уберечь бы женщину от грязной похоти этого чужого, уже мало знакомого ей, определенно ублюдочного Владика — вздумай тот распустить свои руки и таки-залезть ими к ней под подол. Что, кажется, сделать он непременно и собирался — а иначе к чему все эти прозрачные, кружевные намёки? К чему это чудное, безоконное, повидавшее развал Советского Союза помещение, обустроенное им конкретно под нее? К чему эта пара здоровых, тупоголовых, готовых за парочку барышей помочь и одеть ее, и раздеть, и может быть, даже трахнуть, мужиков — если многоуважаемый Владислав Витальевич вдруг не справится самостоятельно? Бесперебойно, безжалостно хлещущий по стенам смех становится отчаяннее, пронзительнее, звонче. Безумнее — и это безумнее звенит, окунает в себя, словно в море, заполоняет каждую ебучую клеточку, заставляя в беспамятстве метаться по периметру белой, бездушной ванной: драть, безбожно царапать ногтями шею, ключицы, руки, срывая уже осипшее горло в душераздирающем смехо-плаче-крике. Нет, нет, нет, нет! Она так просто не дастся! Не сдастся! Не даст этому малолетнему подонку сделать с собой все, что душеньке его тёмной будет угодно! Ишь удумал чего, скотина! Юрьевну он захотел отбарабанить! Хуй еще не вырос и ровно не встал! Скажи спасибо, если он у тебя не отвалится и сможет как-то хоть жену удовлетворять — как только она, Ангелина, таки-выберется на вожделенную свободу! Свобода… Свобода, свобода, свобода… Она же невыносимо, катастрофически близко — всего-то за этими крепкими, но, наверняка, не такими уж и толстыми стенами. Да! Нужно просто найти слабое место у этого беса и этого дома. Нужно просто отыскать тот самый секретный, но наверняка имеющийся здесь выход. Хотя бы маленькую-маленькую лазеечку. Окна… Бетон, бетон, бетон. Бетон нещадно, почти до крови царапает руки, блядски, упрямо сопротивляясь отчаянным попыткам колдовки выскрести-выкорябать в когда-то имевшемся здесь, окошке, хотя бы малюсенькую, микроскопическую брешь. Скотина! Сука! Бесноватая мразь! Длинные черные ногти едва не ломаются о шершавую, непоколебимую поверхность бетона: ладони горят огнем, болят, умоляют, почти кричат о том, что пора заканчивать — о том, что даже самые сильные, самые жестокие удары женщины, окажутся не у дел. И Ангелина это понимает. Ангелина сдается. Ангелина в бессилии сползает вниз по шершавой холодной стене. Задыхается. Захлебывается в собственных рыданиях — беззвучных, истерических, сухих, словно снег в январе — где-то в далекой сибирской глубинке. Спрятаться бы, схорониться, замерзнуть бы в этом снегу — ледяной, бесчувственной глыбой. Замереть — и просто слиться с этим морозным безумием. Наверное, это было бы не так больно, не так страшно, не так… Беспомощно. Не так, черт, возьми унизительно — как заглядывать в рот этому, еще не прохававшему толком жизнь пизденышу — и гадать, в какой же момент — и в какой же именно позе он решит тебя поиметь! Пусть тебя поимеют для начала, бесёныш! Хотя бы железной ножкой вот этой вот, спизженной, будто из психбольницы, кровати! Взгляд женщины невольно тянется к этой самой койке — и застывает, застревает намертво. Точно. Кровать! Сердце прыгает в груди, словно она на Владике в его самых грязных фантазиях, а дрожащие, неожиданно сильные руки женщины уже что есть мо‌чи толкают эту самую койку к выходу. К самой-самой двери — спасибо, что проём между коридором и единственной комнатой, позволяет ей протиснуться без труда. Еще немного, еще чуть-чуть… Уф… Адреналин и неумолимое, разбивающее в пух и прах все преграды желание остаться живой, нетронутой и невредимой, в конце-концов делают свое дело. Остаётся только максимально подпереть дверь кроватью — а затем удобно устроиться на последней, беззаботно пожёвывая бургер и с нетерпением ожидая шагов, да последующих трёхэтажных матов снаружи. Так-то, мой маленький бесноватый мальчик. Рано тебе еще тягаться со взрослыми умными тетями — и уж тем более пытаться запрыгнуть на них с далеко не благими намерениями. Пусть сначала попробует перепрыгнуть эту, пережившую дедушку Ленина, хлеб по талонам и сам Советский Союз кровать — которую притащил сюда скорее всего, своими руками — ведь ее изогнутая белая боковушка безукоризненно позволяет привязать к себе, как минимум, за руки — чтобы завладеть «беззащитной», по его мнению, «жертвой» было еще легче. Вот и почувствуй всю «лёгкость», скотина! Вместе с ребятами своими бравыми — сам оплачивать им будешь операцию по удалению грыжи, коль богатый такой. И себе, стало быть, оплатишь — да не удивляйся совсем, если не поможет оно тебе — если до конца своих дней на коляске передвигаться будешь… На лицо просится коварная, слишком довольная для пленницы ухмылка. Хотелось, безумно хотелось, черт возьми, верить в то, что все получится. Что этот пиздюк при помощи своих трех — десяти в перспективе мальчиков, не сможет открыть эту чёртову дверь — и ее не тронут хотя бы в самое ближайшее, так необходимое для построения плана побега время. Что он не порвет Изосимову в такие же мелкие, беззащитные клочья — когда, наконец, увидит глазищами своими черными, что она сделала с его подарком. Что завтра утром она благополучно проснется в своей уютной и мягонькой, московской, а может и питерской кровати — с ужасом и лёгким содроганием осознав, что все случившееся — кошмарный, чудовищный, подкинутый играми расшалившегося воображения сон — который никогда не повторится в реальности. И даже еще раз, в таком же сне…

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!