Глава 6. Ублюдок

29 октября 2025, 19:48
— Какую пакость, чёрт, ещё выдумал? — скорее себе под нос — нежели на этого неугомонного придурка ворчит Изосимова, пытаясь хоть чуть-чуть размять руки — связанные, неплохо так уже затёкшие за спиной. — Опять будешь бабку мучать? Череватый тотчас взрывается безудержным, ярким, счастливым до душераздирающего хохотом. — Не. Ну я ж не Пенсионный Фонд так-то, — поворачивается к дружкам своим на автомате, тут же гогот его обезьяний по «долгу службы» подхватывающим. — Я никому пенсии в три рубля не назначаю, — его рука невольно тянется к подбородку, а взор блуждающий, за дорогой, блять, не смотрящий — к ведьме, тотчас же фыркнувшей недовольно. — Да и для «бабки», по-моему, ты слишком хорошо сохранилась. Из груди рвется едкая, измождённая, обреченная уже усмешка. — Льстец. — Ну как же, бабонька, — Череватый пожимает плечами, продолжая прожигать своим карим взглядом теперь шальные огоньки фонарей да проезжающих мимо машин — и то благо. Сдохнуть в ДТП в планы женщины все же не входит категорически — даже если перспектива быть жестоко удушенной после развратных бесовских забав прельщает ещё меньше. Впрочем… Что-то неуловимо, упорно подсказывало Изосимовой, что подобная участь ее не настигнет — тем более, что смерть свою колдовка давно уже знала — и знала ее совсем не такой. Да и Владик, кажется, вел себя пока не совсем уж по-скотски — невзирая даже на ее безбашенный, к сожалению, так обидно и глупо сорвавшийся «Побег из Шоушенка». — «Владик всегда искренен. И в пакостях, и в благостях…» — а этот мерзавец снова хохочет — искристо, безудержно, кажется, несколько даже смущённо — и Ангелина в сердцах поворачивает голову, точно муха в меду гречишном, терпком, бесследно и странно утопая во взгляде открытом, теплом, ластящемся — ребяческом до щемоты под ребрами. «Какой же дурак ты, всё-таки» — проскакивает мимоходом, невольно, даже с горечью как-то. Они останавливаются в кромешной, пугающей, не обещающей ни намека на хорошее, темноте — и Ангелина начинает уже сомневаться в чутье своём колдовском, четко уверившим женщину в том, что загадочный «сюрприз» Владислава — не местечко в лесопарке ближайшем под ёлочкой. — Здесь, что ли? Мы точно туда приехали? — неуверенно спрашивает кто-то на заднем. — Туда, туда, — Череватый решительно отстегивает ремни безопасности. К ней наклоняется вдруг — да бинт этот чертов, до того подбородок неудобно и больно пережимающий, обратно на рот натягивает, возмущения яростные игнорируя. — Мудак, блять! — бурчит уже в этот бинт проклятый, провожая взглядом огонек тускловатый, фиолетовый, включенный Владиславом на айфоне в целях, очевидно, не потерять направление, одному Дьяволу лишь известное. «Подельнички» молча сидят, указаний ожидают дальнейших. Два «дуболома», ети их мать! Тихий, едковатый смешок безвестно утопает в бесовском кляпе. Это ж умудриться еще надо было — так бездарно проебать свое задание! «Пробухать», можно сказать… Ха! Николаича бы ещё припахал! Впрочем, а что, если… Шальная мыслишка, разрядом тока прошедшаяся через все тело — и сие же мгновение прострелившая мозг, казалась слишком, блядски безумной — и, вместе с этим простой, как чистая слеза росы. Левин?! Что если именно этот старый пропойца затеял ее похищение — с Владиком, пеньюарами и своим эффектным появлением в конце «представления»? Впрочем… Сердце тоскливо, тягостно заныло — столкнувшись с доводами здравого, безжалостного смысла. Нет. Не стал бы Макс подключать Владика — у него, небось, таких «ребят» и без него вагон и мааааленькая тележка. Да и шлюх малолетних тоже слишком достаточно — для того, чтобы напрочь стереть из памяти образ своенравного, колко усмехающегося Ангела, с крыльями шершавыми, загрубевшими, почерневшими — понуро к земле-матушке приклонившимися — под грузом обид прицельных, тягостных, без срока давности и право на прощение… — А вот и я! — ядрёный и словно бы даже чуть возвращающий к жизни, аромат благородной терпкой арабики проникает в салон первым. А следом за ним появляется и Его Величество Владислав — улыбающийся до ушей, и, кажется, вполне успешно претворивший свой замысел в жизнь. — Доедем до дома — тогда и получишь, — блять. Вот же несносная падла! Бесцеремонно ставит стаканчик на то же самое место, улыбаясь при этом, точно скотина последняя. — Садист! — запах свежесваренного, обожаемого до дрожи в коленях напитка мутит и блядски сносит крышу, пробуждая в желудке дикого, необузданного, не знающего пощады и милости зверя — естественно, не насытившегося парочкой ебучих недавних глотков — и теперь дерущего стенки с удвоенной, поистине нечеловеческой силой. «Выберусь — такую порчу на тебя забабахаю, что Толя твой взовьется ввысь петушинными перьями!» — Выберись сначала! Геля, — ехидно — но, в отличии от нее, уже вслух отвечает бесноватый паршивец, уже уверенно крутя руль в направлении ее временного (остаётся молиться) места обитания. — Заключенная Изосимова, а нельзя ли как-то поактивнее? — Ангелина матерится сквозь зубы и едва ли не вспахивает податливую, мягкую землю круглыми носочками рабочих бутс-говнодавов, кое-как пытаясь поймать ритм этих гребаных «бравых ребят», безапелляционно, грубо, точно бы под конвоем ведущих женщину сквозь темноту к избе ненавистно-знакомой. — Чего ты как будто психотропов тяжелых обожралась? — а эта гадюка преспокойненько рядом вышагивает, дорожку айфоном подсвечивая, еще и командовать умудряясь, словно бы на плацу. — Уверенней иди, уверенней! — Тебя бы, скотина, психотропами накормить! «Уверенный» ты мой! — от проклятой повязки пространство вокруг рта потеет и неистово чешется. Впрочем, также как и руки — по-прежнему зафиксированные за спиной в позе, как выяснилось, причиняющий еще больший дискомфорт при ходьбе. И откуда только Левин брал силы каждый день ходить так на протяжении аж нескольких лет? Кажется, только оказавшись здесь, сейчас, Ангелина начала понимать его по-настоящему. Впрочем, если быть до конца честной, за это Изосимова его никогда особо и не осуждала. В конце-концов финансы — дело тонкое, непростое, ювелирное — здесь любой неосторожный шажочек в один прекрасный момент может привести тебя на скамью подсудимых. Сами варились во всем этом, знаем. Сама порой выкручивалась еле-еле — чего уж и говорить… Это тебе не живого человека порезать бензопилой. И не похитить даже — что гораздо страшнее и непостижимее разуму. — За маму, Геля, — как маленькую, кормит ее с ложечки — холодным, но с голодухи, безумно вкусным борщом. А мог бы просто руки развязать наконец, импровизатор хуев! Но его скудного бесовского умишки хватило только на то, чтобы кое-как усадить на кровать, прислонив спиной к металлическим, больно впивающимся в нее прутам. — За папу. За дедушку Ленина. За дядюшку Левина… — Пиздюк, блять! — Ангелина непременно плюнула бы супчиком в его беспечно улыбающуюся, наглую рожу — коли было бы не жалко переводить на этого козла столь охуеннейший продукт. — Получишь у меня еще! Череватый не отвечает — лишь смеется как обычно — беззаботно, искристо, как последний дурак, да ложечку, наполненную чем-то неудержимо-алым и аппетитным до безобразия. — Давай, Геля, давай. В тебя еще пловчик поместиться должен… — Ну что, бабонька? — когда «пловчик» оказывается благополучно уничтожен — как и последовавший за ним стаканчик уже подостывшего, но от того не менее обалденного кофе, не к добру, во все роскошные тридцать два улыбается Влад. — На сытый желудок может и «того»? — бровями еще играет недвусмысленно, зазывающе, сально — точно бомжара на Курском вокзале. — Покажешь, как смотрится на тебе мой подарочек? Едкая, почти злорадная усмешка тонет в глубоком, гортанном, тотчас же подхваченном Владиком смехе. — Владюш, развязать для начала надо бы, — елейно — сахарно — как можно более безобидно — беззащитно моргает Изосимова и этот наивный дурашка в тот же миг подрывается с места. — Сейчас, сейчас, бабонька, — побегает, наклоняется, суетится — хвостиком виляет, точно щеночек, запах наваристой косточки почуявший. Да замирает внезапно — матерится, чуть отстраняется, припадая к ногам ее пажом провинившимся, да поднимаясь обратно уже с маленьким кроваво-красным лоскуточком, между пальцами длинными затерявшимся и немым, уже пышущим возмущением вопросом в темных как январская ночь глазах. — Это че за хуйня, а? Ангелина прикусывает губку, чуть виновато опуская глаза. Жаль, жаль, конечно. Что этот черноглазый козёл не успел развязать ей руки — прежде, чем проявить чудеса неожиданно острого зрения. Так, глядишь, шансов выжить было бы больше — что, впрочем, не точно. — Оно стоило пятьдесят кусков! Пятьдесят кусков, нахуй! — нещадно рвет волосы, орет, точно ужаленный во все возможные интересные места одновременно, носится по дому этот бесноватый, едва ли не сбивая о бетон свои костяшки. Нет, она всегда подозревала, что Череватый — дурак. Но что он готов спустить полсотни тысяч рублей буквально на ветер… Причём действительно «на ветер» — ему-то, батюшке, путаться в этих порнографических ниточках — только всласть… — Ну что?! Что он тебе сделал?! — Он пострадал за твой идиотизм, — холодно чеканит — практически выплёвывает ведьма — раздосадованно, без доли страха. — И за неумение держать свое шибко расшалившееся «хозяйство» в уздечке… Последняя фраза так и встаёт поперёк горла. Ведь Череватый в мгновение ока оказывается рядом. Изосимова не успевает пискнуть — отшатнуться от вдруг полыхнувшего в его глазах праведного бесовского гнева, ощутив тяжёлую, кажется, невероятно большую ладонь, сдавившую шею сзади мощными адскими щупальцами. — Если б я «не умел держать в узде свое хозяйство», бабонька, — страстное, почти звериное уже дыхание мерзко щекочет, жжет, огнем опаляет ухо. Ангелина шипит, впивается ногтями в его руку, чувствуя, как та, в свою очередь, сжимается еще яростнее. Кажется, еще чуть-чуть — и тонкие, беззащитные позвоночки захрустят нахер. — Ты бы уже давно лежала кверху жопой, во всех позах перетраханная! — «щупальца», чуть дрожа, разжимаются. Но темные, сумасшедшие, сейчас, как никогда напоминающие два провала в неизвестность, глаза продолжают гореть первобытной, поистине дьявольской злобой. — Шутки закончились, если ты еще не поняла! — Да куда уж понятнее, Владик, — сука! Лёгкие горят огнём Преисподней и, что есть силы пытаются заполнить утраченные запасы кислорода, а горло рвется блядовым, душераздирающим кашлем. По-прежнему связанные за спиной руки безумно хотят коснуться шеи — ощупывая ее на предмет будущих, обещающих непременно остаться ссадин. Сердце наполняется тоскливым, горьковатым разочарованием, а разум — холодным, безоговорочным пониманием, какой это за человек — и что он может с ней сотворить в конечном счете. Что любое сказанное неосторожно слово может стоить ей жизни — не уж про честь, достоинство и прочие блажи. И Ангелина решает идти ва-банк — тем более, что другого выхода у нее как будто бы не остаётся. — Совсем одурел, что ли? — собственный голос все ещё кажется каким-то слабым, умирающим. — А если б с твоей матерью вот так вот… — А вот не тебе, сука, мать мою трогать! — Череватый почти замахивается. Череватый обреченно опускает руку и сжимает ее в кулак — рыча зверем раненым, обезумевшим, так безжалостно загнанным в клетку. И этой клеткой стала жгучая, всепоглощающая, ненависть — и не к бабоньке даже. Нет. К ублюдку, уже в десять лет его до петли доведшему. Ублюдку, мать пиздившему так, что удары по собственной башке казались ласковым поглаживанием. К ублюдку, которым так обидно, ебуче и непредсказуемо обратился в этот момент сам — меньше всего того желая. Когда-либо желая. Боль ебашит, терзает, раскалывает башку надвое — чудовищно, невыносимо, как тогда. А эта сука все смотрит. С сочувствием каким-то, болью. Жалостью. И терпеть ее он уже становится не в силах…

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!