Май\22\22\ВС
22 мая 2026, 11:31 Утро пахнет сырой травой и остывающим кофе. Я сижу на потемневших от влаги брёвнах во дворе дома Чарли, плотно закутавшись в колючий плед. Трава под ногами мокрая от росы, воздух холодный и сырой. Мир вокруг кажется затянутым серой дымкой, хотя солнце уже начинает пробиваться сквозь верхушки деревьев Фуллер Парка. Кофе в кружке давно остыл. Я всё равно делаю глоток — горький, жидкий, противный. Сэмми спит у меня на коленях, свернувшись в тугой чёрный клубок. Его бока мерно вздымаются, нос изредка подрагивает — наверное, что-то снится. Я глажу его, не глядя, пальцами погружаюсь в мягкую шерсть, чувствую, как тепло его тела просачивается сквозь плед, сквозь джинсы, сквозь кожу. Единственное живое тепло в этой серой, неподвижной тишине.
Мои мысли пусты. Это не та приятная пустота, которая бывает после хорошего отдыха, а серая, вязкая тишина измождённого разума. Я просто смотрю в одну точку — на старый куст, который никак не зацветёт. Я устала. Устала прокручивать в голове сценарии будущего, устала копаться в обломках прошлого, пытаясь понять, в какой именно момент всё пошло к черту. Анализ, планирование, страх — всё это выжало меня досуха.
Четвёртый день.
Четвёртый день мы здесь, в доме Чарли. Все четверо. Плюс Сэмми, которого я привезла позавчера, потому что не могла больше оставлять его одного в пустой квартире. Он сидел в прихожей, когда я зашла, и смотрел на меня так, будто я бросила его навсегда. Вилял хвостом, скулил, прыгал на меня лапами — и я чувствовала себя последней тварью.
— Прости, малыш, — шептала я, обнимая его. — Больше не буду.
Вру, конечно.
Четыре дня без отца. Но я знаю, что поступаю неправильно. Я должна быть там. Должна сидеть на том стуле, держать его за руку, кормить с ложки, слушать, как он дышит. А вместо этого я здесь — во дворе старого дома, в пледе, с остывшим кофе, и пялюсь в одну точку уже не первый час. Где-то внутри, под слоем усталости и апатии, шевелится чувство вины. Оно не острое, не режущее. Оно тупое, ноющее, как зуб, который давно пора вырвать, но всё никак не соберёшься. Я должна быть там.
Но я не могу. Пока не могу. Потому что, если я приду туда сейчас, в таком состоянии, он увидит. Он всегда видит. Даже когда молчит. Даже когда делает вид, что не замечает. Он прочитает всё по моим глазам, по тому, как дрожат руки, по тому, как я избегаю его взгляда. И спросит. А я не выдержу. Разрыдаюсь, расскажу всё — про клуб, про полицию, про Харлея, про Стива, про эту чёрную дыру, в которую я проваливаюсь всё глубже. И он... он просто не переживёт этого. Его сердце.
Поэтому я здесь. Вру ему. Прячусь. Жду, когда станет легче.
Когда?
Я не знаю.
Мы решили задержаться. Чарли предложил — «давайте просто побудем вместе, без повода, без дел», — и никто не стал спорить. Зик сказал, что ему всё равно, где сидеть. Харлей промолчал — но остался. Я тоже осталась. Потому что, если бы я вернулась в свою квартиру, я бы просто лежала на диване и смотрела в потолок, пока Сэмми не начал бы скулить от голода. А здесь — здесь есть шум, есть движение, есть кто-то, кто заставляет меня вставать, есть, кому налить кофе, есть, с кем не говорить о том, о чём я не хочу говорить.
Четыре дня мы живём как в коммуне. Зик готовит — и это единственное, Чарли что-то чинит. Харлей... Харлей просто есть. Он появляется то на кухне, то в гостиной, то на крыльце, и я чувствую его присутствие кожей, даже когда не смотрю в его сторону.
Когда я привезла Сэмми, Чарли долго смотрел на меня, стоя на пороге. Он ничего не сказал. Просто взял у меня из рук сумку, поставил в прихожей и спросил: «Есть будешь?». Я кивнула. Он сварил макароны. Мы ели молча, глядя в тарелки. И это было нормально.
Иногда, когда я слишком долго сижу одна, подходит Зик. Он не задаёт вопросов. Просто садится рядом, кладёт руку мне на плечо и молчит. Иногда курит. Иногда просто смотрит на небо — туда, где звёзды, которых не видно. Его молчание — не давящее. Оно как одеяло, которым можно укрыться. Тёплое. Надёжное. Не требующее ничего взамен.
Чарли перестал обращать внимание, как я одета. В первый день он ещё смотрел на мою растянутую футболку и спутанные волосы с лёгкой тревогой, но потом перестал. Или просто перестал показывать. Он вообще мало говорит в последние дни. Больше делает. Его действия стали какими-то механическими, почти медитативными. Будто он тоже пытается не думать.
А Харлей... Харлей пытается. Я вижу это. Каждое утро он приносит мне кофе — чёрный, без сахара, такой, как я люблю, и ставит его на тумбочку рядом с кроватью, которую Чарли отдал мне. Говорит: «Доброе утро, Ри-ри». Улыбается той самой своей улыбкой — чуть насмешливой, но тёплой. И уходит, не дожидаясь ответа. Он не лезет. Не пытается говорить о том, что случилось. Не напоминает о той ночи. Но он рядом — всегда, в любой момент, стоит мне выйти из комнаты или спуститься во двор. Я чувствую его взгляд на своей спине, когда иду на кухню. Слышу его шаги в коридоре, когда он проходит мимо моей двери. И это... это тяжело. Потому что я не знаю, что чувствую. Не знаю, что делать. Не знаю, как смотреть на него — на человека, который стал для меня и спасением, и проклятием одновременно.
Он знает меня. Видел меня в самой грязи, в самой слабости, в самом отчаянии. И не отвернулся. Был рядом. Гладил по голове, когда я плакала. Держал за руку, когда я тряслась. Давал мне то, что помогало забыть — дурь, алкоголь, своё тело, свою ложную уверенность, что всё будет хорошо. Но он же и источник этой боли. Не прямо, не намеренно. Но он. Потому что с ним я стала той, кем не хотела быть. С ним я опустилась на дно — туда, где не видно света. И он не вытащил меня. Он просто спустился следом. Я не виню его. Я виню себя. Себя за то, что согласилась. За то, что не остановилась. За то, что позволила ему стать моим наркозом.
Я устала.
Это слово не передаёт и десятой доли того, что у меня внутри. Усталость — это когда тело ноет, а глаза слипаются. У меня — другое. У меня выгорело всё. Не просто силы — желание что-либо чувствовать. Мысли — вот что меня убивает. Они не прекращаются ни на секунду. Даже когда я ложусь спать, даже когда я закрываю глаза, даже когда алкоголь или травка делают картинку размытой — где-то на заднем плане, в самой глубине, продолжается этот бесконечный, изнуряющий диалог с самой собой. О чём я думаю? О всём. И ни о чём конкретно. Вот почему я сижу здесь с пяти утра. Но сегодня, сегодня я просто пытаюсь не думать.
Дверь за спиной скрипит. Я не оборачиваюсь — но слышу, как он выходит на крыльцо, как зевает, как потягивается. Ступеньки скрипят под его босыми ногами, и я чувствую, как он смотрит на меня — на мою спину, на плед, на Сэмми, на кружку на земле.
— Доброе утро, Ри-ри, — его голос хриплый, полусонный после долгой ночи.
Он подходит. Садится рядом на бревно, и я чувствую тепло его тела даже через плед. На нём — мятная футболка, в которой он, кажется, спал, и старые шорты, которые Чарли когда-то ему отдал. Волосы растрёпаны, лицо бледное, под глазами круги.
— Доброе, — отвечаю я. И кидаю ему лёгкую улыбку — такую же лёгкую, как утренний туман.
Он садится рядом. Не слишком близко, но и не на другом конце бревна.
— Давно проснулась? — спрашивает.
— Ага, — киваю, кутаясь в плед сильнее.
— Во сколько?
— Часов в пять.
— Жесть, — он усмехается, качает головой.
— Не спалось как-то, — я пожимаю плечами, чувствуя, как в груди разливается привычная тяжесть. — Вот вышла попить кофе на свежем воздухе.
— Да, кофе поможет тебе уснуть, — смеётся он.
— Точно, — поддерживаю я его сарказм.
Не знаю, почему это кажется мне смешным. Может, от недосыпа. Может, от того, что я слишком устала, чтобы быть серьёзной. Может, просто потому, что он сидит рядом.
— Не замёрзла? — спрашивает он, и его рука ложится мне на спину.
Я ёжусь — не от холода, от его прикосновения. Плечи напрягаются, спина выпрямляется, и он чувствует это, я знаю. Но не убирает руку. Ждёт.
— Не то чтобы, — отвечаю я. Голос звучит тише, чем я планировала.
— Иди ко мне, — он притягивает меня ближе, обнимает, и я оказываюсь прижатой к его боку.
Плед сбивается, открывая плечо, и холодный утренний воздух касается кожи. Я не сопротивляюсь. Позволяю себе упасть в это тепло — в тепло его тела, его рук, его присутствия.
— Харли... — шепчу я. Предупреждение? Вопрос? Мольба?
— Что? — он издаёт короткий смешок, и я чувствую вибрацию его грудной клетки. — Во-первых, друзья могут обниматься. Во-вторых, ребята спят, если ты так переживаешь. И вообще...
— Знаю, — перебиваю я.
Знаю, что ребята спят. Знаю, что друзья могут обниматься. Знаю, что он не сделает ничего, что я не позволю. Знаю.
— Ари, — его голос становится серьёзнее, и я чувствую, как он подбирает слова. — Из-за того, что Зик что-то там узнал, мы теперь не можем общаться? Теперь ты будешь игнорировать меня?
— Нет, — фыркаю я.
Конечно, нет. Дело не в Зике. Зик — не проблема. Проблема — во мне. В том, что я вижу, когда смотрю на Харлея. В том, что я чувствую, когда он рядом. В том, что я больше не знаю, где заканчивается дружба и начинается что-то другое. В том, что Стив знает. В том, что он смотрел на меня с такой болью, с таким презрением, и я не смогла ничего сказать в своё оправдание. Потому что мне нечем оправдываться.
Харлей вздыхает. Проводит рукой по лицу — устало, раздражённо, не на меня, на себя.
— Ария, я знаю, что натворил херни в тот день, но правда... я... — он сжимает моё плечо, и я чувствую, как горят его пальцы сквозь ткань. — Я не хотел навредить тебе. Я не хотел расстраивать тебя. Всё это просто эмоции. Мне было дико неприятно, когда он так с тобой говорил.
— Что? — переспрашиваю я, не понимая.
— Я про этого твоего байкера, — усмехается он, и в этой усмешке — горечь, которую я не привыкла в нём видеть. — Он говорил с тобой так, будто ты... не знаю... будто бы ты убила человека или что-то хуже.
— Что может быть хуже, чем убить человека? — вырывается у меня. Это звучит как шутка — горькая, неуместная, но я не сдерживаюсь. Смех выходит резким, почти истеричным.
— Не важно, — он качает головой, не обращая внимания на мой смех. — Но он не имел права так с тобой разговаривать, и тем более кричать на тебя.
Я вижу, как он закипает. Желваки ходят под кожей, пальцы сжимаются в кулак, дыхание становится тяжелее.
— Он не знает, что было с тобой всё эти годы, пока он прохлаждался где-то там. И он не смел говорить тебе всё это дерьмо.
— Но это не значило, что ты должен был выливать на него свои мысли, — перебиваю я.
— Я знаю, — он опускает голову. — Знаю, что поступил неправильно. Но я хотел защитить тебя.
— Меня не нужно защищать от Стивена, — мой голос становится твёрже, холоднее. — Это его нужно защищать от меня. Ведь я только и умею, что портить чужие жизни.
— Это не так, — он поворачивается ко мне, и в его глазах — столько искренности, что у меня перехватывает дыхание. — Ты не портишь чужие жизни, Ария. Ты не способна навредить, уж поверь мне.
Я молчу. Смотрю на него — на его лицо, на его губы, на его глаза, в которых я вижу своё отражение. Такое бледное, такое уставшее. Чужое.
— Ладно, — выдыхаю я наконец. — Давай не будем говорить об этом. Я не хочу больше даже думать о том, что случилось. Мне нужно... просто снова пережить это и попытаться запереть где-то глубоко и навечно.
— Как скажешь, — он сдаётся, и я чувствую, как его плечи опускаются. — Тогда предлагаю покататься на твоём шикарном байке.
— И куда мы поедем? — я приподнимаю бровь.
— В «Вендис», — улыбается он. — Давай, давай, хватит тут сидеть в одиночестве. Побудь со мной.
Я смотрю на него. На его улыбку — ту самую, которая когда-то заставила меня забыть обо всём на свете. На его глаза — тёмные, глубокие, в которых сейчас нет ни капли той пустоты, что я видела последние дни. Он просто сидит рядом и ждёт.
— Харли... — начинаю я, но он перебивает.
— Ари, я знаю, что тебе тяжело. Знаю, что ты не хочешь ни с кем говорить. Знаю, что ты пытаешься спрятаться — от себя, от меня, от всего этого дерьма. Но, чёрт возьми, — он проводит рукой по лицу, — я не могу смотреть, как ты сидишь тут одна и смотришь в одну точку. Это... это убивает меня, понимаешь?
Я молчу.
— Ты не обязана быть сильной, — продолжает он, и в его голосе появляется та самая мягкость, которую я слышу, только когда мы одни. — Ты не обязана разбираться со всем этим дерьмом в одиночку. Я здесь. Зик здесь. Чарли здесь. Мы — твоя банда, помнишь? Мы — твоя семья. И мы никуда не денемся, даже если ты попросишь.
— Я знаю, — шепчу я, и голос предательски дрожит.
— Тогда позволь мне помочь, — он берёт меня за руку, сжимает её. — Просто... будь рядом. Поехали со мной поедим этих дурацких бургеров. Посмотрим на город. Проветримся. А потом вернёмся сюда, и ты снова можешь прятаться в свою раковину.
Я смотрю на него. На его руку, сжимающую мою. На его лицо — уставшее, но такое живое.
— Ты как собака, — говорю я. — Не отстанешь, пока не получишь своё.
— Это комплимент? — усмехается он.
— Это факт.
— Тогда я — твоя собака. Пойдём, хозяин.
И я не сдерживаюсь. Смеюсь, и слёзы наворачиваются на глаза — но это не слёзы боли, нет. Это облегчение. Маленькое, хрупкое, почти невесомое.
— Ладно, — я вытираю глаза тыльной стороной ладони. — Ладно. Поехали.
Харлей улыбается. Встаёт, протягивает мне руку. Я беру её — холодную, чуть шершавую — и позволяю поднять себя.
— Пойдём, — повторяет он.
— Сейчас, сейчас, малыш, — шепчу я, слезая с байка.
Я открываю дверь как можно тише — внутри всё ещё спят, слышно только ровное гудение холодильника на кухне. Сэмми, почуяв знакомые запахи, тут же бежит к своей лежанке в углу гостиной, где Чарли постелил ему старое одеяло. На цыпочках прохожу в комнату, которую Чарли отдал мне. На кровати — разбросано одеяло, на тумбочке — вчерашняя кружка с остатками чая. Я беру свою ветровку — тонкую, чёрную, и ключи от байка. Звяканье металла кажется оглушительным, я замираю, прислушиваясь. Ни звука. Выхожу обратно.
Харлей стоит на крыльце, засунув руки в карманы. Ветер треплет его волосы, и он жмурится, подставляя лицо утреннему солнцу.
— Ну что, готова? — спрашивает он, улыбаясь.
— Ага, — я протягиваю ему ключи. — Хочешь за руль?
Он приподнимает бровь. Удивлён — я вижу, но не спрашивает почему. Просто берёт ключи, обходит байк, садится. Я устраиваюсь сзади, обхватываю его за талию — так привычно, будто на автомате. Ветер, двигатель, запах бензина и свободы.
— Держись крепче, — бросает он через плечо.
— Ага, — отвечаю я.
Мы выезжаем со двора. Медленно — так, чтобы не разбудить соседей, не привлекать внимания. Но как только сворачиваем на Сэнт-Чарльз-роуд, Харлей жмёт на газ, и мир вокруг превращается в размытое пятно.
Сорок миль. Пятьдесят. Шестьдесят. Ветер бьёт в лицо, выбивает слёзы из глаз, выдувает из головы все мысли. Я закрываю глаза и просто чувствую — скорость, вибрацию мотора, тепло его спины. Мы едем не по прямой — петляем по улицам, сворачиваем в незнакомые переулки, вылетаем на пустынные проспекты. Я не знаю, куда мы направляемся, да и не хочу знать. Пусть везёт куда хочет. Сейчас это не важно.
Где-то на Мэдисон-авеню, когда светофор загорается красным и мы останавливаемся, Харлей оборачивается.
— Ну как? — кричит он, перекрывая шум мотора.
— Отлично! — кричу в ответ. И это правда.
Он улыбается — той самой своей улыбкой, от которой у меня когда-то замирало сердце, но сейчас я просто чувствую тепло. И свободу. Мы едем дальше.
В «Вендис» мы заезжаем где-то через час. Я не считала. Время потеряло смысл где-то между Вест-Рузвельт-роуд и Саут-Уэстерн-авеню. Харлей паркуется у края парковки — подальше от входа, ближе к деревьям. Глушит мотор. Тишина кажется почти физической — она давит на уши, и я несколько секунд просто сижу, привыкая.
— Ты как? — спрашивает он, слезая с байка.
— Голодная, — отвечаю я честно.
— Это хорошо, — он кивает. — Давно не слышал от тебя этого слова.
Я не отвечаю. Просто иду за ним в заведение.
Внутри пахнет жареным картофелем, дешёвым кофе и пластиком. Немного народу — пара семей с детьми, несколько одиноких посетителей с ноутбуками, водитель фуры, который дремлет за дальним столиком, положив голову на сложенные руки. Мы заказываем много — четыре бургера, три большие картошки, наггетсы, колу со льдом. Харлей смотрит на меня с удивлением, когда я перечисляю, но не спорит. Только усмехается.
— Это на всех, — поясняю я.
— А я уж думал, ты решила отъесться за раз, — подкалывает он.
— И это тоже, — пожимаю я плечами.
Мы забираем еду, выходим на улицу. Солнце уже поднялось выше, воздух стал чуть теплее, но ветер всё ещё холодный. Я сажусь на бордюр — бетонный, серый, в трещинах, из которых пробивается пожухлая трава. Байк стоит в паре метров, блестя на солнце.
Харлей пристраивается рядом. Кладёт пакет с едой между нами, достаёт свой бургер, откусывает огромный кусок.
— Боже, — мычит он с набитым ртом. — Это то, что мне было нужно.
— Не говори, — я тоже беру свой.
Мы едим молча. Не потому, что не о чем говорить — просто потому, что еда горячая, а мы оба голодные. И это простое, почти животное удовольствие — жевать, глотать, чувствовать вкус — возвращает меня к реальности. Напоминает, что я жива, что тело ещё помнит, как быть телом, а не просто вместилищем боли.
Когда первый голод утолён, я достаю колу — холодную, шипучую, — делаю большой глоток. Жидкость обжигает горло, и я зажмуриваюсь на секунду.
— Давно мы так не сидели, — замечает Харлей, откидываясь назад и опираясь на руки.
— Давно, — соглашаюсь я.
Мы смотрим на парковку. На машины, которые въезжают и выезжают. На людей, которые идут за едой, с едой, или просто мимо. Обычная жизнь. Та, в которой нет клубов, наркотиков, полиции, скандалов. Та, которой у меня нет. Я достаю сигареты. Красный «Мальборо». Щёлкаю зажигалкой — пламя пляшет на ветру, никак не хочет разгораться. Харлей прикрывает его ладонью, и я чувствую тепло его пальцев на своих.
— Спасибо, — говорю я.
— Всегда, пожалуйста.
Первая затяжка. Глубокая, долгая, почти болезненная. Дым заполняет лёгкие, вытесняя оттуда остатки утренней тоски.
— Харли, — зову я, не глядя на него.
— Слушаю?
— Ты не злишься? Ну... что я избегала тебя?
Он молчит. Я чувствую, как он обдумывает ответ — для Харлея это редкость. Он обычно говорит не думая, на эмоциях, и только потом жалеет. Но сейчас он медлит.
— Не злюсь, — наконец говорит он. — Обидно, но не злюсь.
— Почему обидно?
— Потому что я думал, мы ближе, — он поворачивается ко мне, и я вижу его профиль — острый, с чёткими линиями, как вырезанный из дерева. — Не в том смысле, в котором ты думаешь. А в том, что ты могла бы просто сказать: «Харли, мне нужно время побыть одной». И я бы понял. А ты просто... исчезла. Перестала смотреть в мою сторону.
Я делаю ещё одну затяжку. Горький дым.
— Я не знала, как сказать, — признаюсь я. — Не знала, что вообще говорить. И не хотела, чтобы ты думал, что я виню тебя.
— А ты винишь?
— Нет, — это честно. — Я виню себя.
Он вздыхает. Проводит рукой по лицу — жест, который я видела у него уже много раз, но только сейчас замечаю, какой он уставший. Уставший от меня, наверное. От моих вечных метаний, от моей неспособности принять решение, от того, что я всегда на грани, всегда в бегах, всегда не здесь.
— Ари, — он говорит моё имя так, будто пробует на вкус. — Ты знаешь, что я ни к чему тебя не привязываю, да?
Я поворачиваюсь к нему. Смотрю в глаза.
— В плане?
— Я не хочу влиять на твои решения, — он говорит медленно, тщательно подбирая слова — что для него почти подвиг. — Я не хочу, чтобы ты думала, что должна что-то делать, потому что я так сказал или потому что я так хочу. Ты сама решаешь. Сама выбираешь. Сама несешь ответственность.
— Я знаю, — говорю я. И это правда. Я знаю. Но знание и чувство — разные вещи.
— Но избегать — не выход, — продолжает он. — Ты можешь прятаться от меня, от ребят, от себя, от всего этого дерьма, но это не сделает его меньше. Оно никуда не денется. Оно будет ждать — как этот чёртов кот, который сидит у двери и смотрит, пока ты не откроешь.
Я невольно усмехаюсь. Кот. Только Харлей может сравнить мои проблемы с котом.
— Я знаю, — повторяю я. — Но я не знала, что делать. Не знала, что сказать. Не знала, как смотреть на тебя после того, как...
Я замолкаю. Слова застревают в горле, как кости.
— После того, как я влез в твои отношения с бывшим? — заканчивает он за меня.
Я киваю.
— Ари, — он вздыхает. — Ты не обязана была иметь со мной что-то общее. В любой момент ты могла просто сказать «стоп». И я бы остановился. Не потому, что я такой хороший. А потому что ты мне не безразлична. И твои границы для меня важнее, чем мои желания.
Я смотрю на него. На его лицо — серьёзное, без привычной насмешки. На его глаза — в них сейчас столько искренности, что мне становится почти больно.
— Я просто хотела подумать, — говорю я тихо. — Мне нужно было время переварить всё. И я до сих пор не пришла ни к какому выводу.
— Это нормально, — он пожимает плечами. — Не обязательно иметь вывод. Не обязательно знать, что будет дальше. Иногда можно просто... быть.
— Легко тебе говорить, — я горько усмехаюсь. — У тебя нет отца в больнице. У тебя нет диплома. У тебя нет бывшего, который смотрит на тебя как на дерьмо.
— Нет, — соглашается он. — Но у меня есть дерьмо в голове, от которого я тоже не знаю, как избавиться.
Я смотрю на него. На его руки, которые держат сигарету. На то, как дым струится между ними, тает в воздухе.
— Харли, — я делаю паузу, набираюсь смелости. — Мне страшно.
Он не перебивает. Просто смотрит на меня и ждёт.
— Мне страшно, что я не справлюсь. Что отец умрёт. Что я останусь одна. Что я никогда не выберусь из этого дерьма. Что все эти годы — школа, колледж, работа, попытки стать нормальной — были просто бегом на месте. Что я не изменилась. Что я всё та же шестнадцатилетняя дура, которая готова на всё, лишь бы не чувствовать боли.
Голос дрожит. Я чувствую, как слёзы подступают к горлу, но не позволяю себе плакать.
— И я не знаю, что будет дальше, — продолжаю я. — Не знаю, что делать. Не знаю, куда идти. Я потеряна, Харли. Полностью. И мне кажется, что я никогда не найду выхода.
Он молчит. Секунду. Две. Три.
— Ари, — наконец говорит он, и его голос такой мягкий, что у меня перехватывает дыхание. — Ты не обязана знать. Ты не обязана иметь план. Ты можешь просто... плыть. День за днём. Час за часом. Минута за минутой.
— Это так просто? — шепчу я.
— Нет, — он качает головой. — Это пиздец как сложно. Но это единственный способ не сойти с ума.
Он делает затяжку, выпускает дым в небо.
— Слушай, — говорит он, поворачиваясь ко мне. — Ты наша семья. Ты, Зик, Чарли... вы все — моя семья. Я не хочу, чтобы ты забывала об этом. И я не хочу, чтобы ты убегала. Не от меня, не от них, не от себя. Потому что это не поможет. Только сделает хуже.
— Я знаю, — я вытираю глаза тыльной стороной ладони.
— Но ты сама решаешь, как тебе поступать, — он сжимает моё плечо. — Я не буду говорить тебе, что делать. Я не буду давать советы. Я просто хочу, чтобы ты знала: мы рядом. Всегда. Что бы ты ни решила — мы поддержим. Даже если это будет самое тупое решение в твоей жизни.
— Даже если я решу уехать? — спрашиваю я.
— Даже тогда, — он кивает. — Мы будем скучать, будем звонить, будем приезжать. Но если тебе это нужно — мы не станем удерживать.
— А если я решу остаться?
— Тогда будем есть эти дурацкие бургеры на парковках и смотреть, как ты куришь, — он улыбается.
— А если я решу, что между нами ничего не было?
Он замирает. Смотрит на меня.
— Тогда не было, — просто говорит он. — Я не буду спорить. Не буду доказывать обратное. Если тебе так легче — значит, так и было.
— Ты не обидишься?
— Ари, — он вздыхает. — Я уже говорил. Я не привязываю тебя. Мы — друзья. Которые иногда... ну, ты поняла. Но если ты хочешь, чтобы мы были просто друзьями — я согласен. Если хочешь, чтобы мы вообще не были друзьями — я, наверное, тоже соглашусь, хотя это будет пиздец как больно.
— Я не хочу, чтобы мы не были друзьями, — говорю я быстро. Слишком быстро.
Он усмехается.
— Вот и хорошо.
Мы сидим в тишине. Докуриваем сигареты. Смотрим на парковку, на машины, на людей. Харлей достаёт из пакета картошку — уже холодную, — жуёт, морщится.
— Надо было есть сразу, — бормочет он.
— Всегда так, — пожимаю я плечами.
— Завтра купим горячую, — он подмигивает. — Если, конечно, ты захочешь.
— Захочу, — говорю я. И понимаю, что это правда. Не знаю, что будет завтра, не знаю, что через неделю, не знаю, что через месяц. Но сейчас, в эту минуту, я хочу верить, что завтра мы снова купим эти дурацкие бургеры и будем сидеть на бордюре и курить.
Харлей встаёт, отряхивает джинсы. Протягивает мне руку.
— Поехали, — говорит он. — Отвезём еду ребятам, а то они скоро проснутся и устроят бунт.
Я беру его руку. Он тянет меня вверх, и я чувствую, как его пальцы сжимают мои — крепко, надёжно, как тогда, в первую нашу поездку.
— Харли, — говорю я, когда мы уже подходим к байку. — Спасибо. За то, что ты есть, — я смотрю ему в глаза. — И за то, что не даёшь мне утонуть.
Он улыбается. Коротко, почти невесомо.
— Конечно, Ри-ри. Всегда.
Мы садимся на байк. Я обхватываю его за талию, прижимаюсь щекой к его спине. Мотор рычит, и мы вылетаем с парковки, оставляя позади этот «Вендис», этот бордюр, эту минуту, когда я почти поверила, что всё может быть хорошо. Ветер бьёт в лицо, и я закрываю глаза. Не знаю, что будет дальше. Не знаю, смогу ли я выбраться. Не знаю, найду ли ответы на свои вопросы. Но сейчас — хотя бы на несколько минут — мне кажется, что я не одна. И что, возможно, это уже половина победы.
Этот день вышел солнечным. По-настоящему солнечным — не таким, когда солнце только светит, а таким, когда оно ещё и греет, и ветер почти стих, и небо над головой кажется не серым, а голубым, почти летним. Мы вернулись с завтраком где-то в районе девяти, и дом уже начал просыпаться. Зик сидел на кухне, взъерошенный, в одной футболке и спортивных штанах, и пил кофе. Он смотрел в окно таким отсутствующим взглядом, будто ещё не проснулся, но стоило нам войти, как он ожил.
— Вы где пропадали? — спросил он, принимая от меня пакет с едой.
— Катались, — ответил Харлей, плюхаясь на стул. — Дышали свежим воздухом. Не спали же вы всё равно.
— Я спал, — возразил Зик, но тут же потянулся за бургером.
Чарли спустился через десять минут. Он был в своей обычной чёрной футболке и джинсах, волосы мокрые после душа. Он кивнул нам, взял кофе и сел за стол.
— Сэмми кормили? — спросил он.
— Нет ещё, — ответила я. — Сейчас.
Я насыпала корм в миску, и пёс, который до этого дремал на своей лежанке, мигом ожил, завилял хвостом и принялся за еду с таким энтузиазмом, будто его не кормили неделю.
Завтрак вчетвером — это всегда шумно. Даже когда мы молчим. Потому что молчание у нас особенное — не неловкое, не давящее, а своё, домашнее. Зик первым делом накинулся на картошку, которая уже успела остыть, но ему было всё равно. Харлей пил кофе и подкалывал Чарли из-за того, что тот спит слишком мало.
— Ты выглядишь как зомби, — заявил он.
— Ты выглядишь как человек, который не знает, что такое режим, — парировал Чарли.
— Это называется свобода.
— Это называется бессонница.
Я смотрела на них и почти улыбалась. Обычный разговор. Обычное утро. Обычная жизнь.
После завтрака Чарли вышел во двор. Сэмми, который успел выспаться и набраться сил, рванул за ним, и через минуту я услышала громкий, радостный лай. Выглянула в окно — Чарли кидал палку, а Сэмми носился за ней по всей длине двора, поднимая облака пыли.
— Глянь на них, — сказал Зик, подходя к окну. — Два балбеса.
— Сэмми хотя бы не пытается принести палку обратно, — заметил Харлей.
— А Чарли пытается, — усмехнулся Зик.
Я стояла у окна и смотрела, как Чарли бегает за Сэмми, как пёс радостно скачет вокруг него, как солнце освещает их обоих. И впервые за долгое время мне захотелось выйти туда. Не потому, что надо. Не потому, что кто-то просит. Просто потому, что хочется.
Я вышла.
— Давай я, — сказала я, подходя к Чарли.
Он удивлённо посмотрел на меня, но палку отдал. Я бросила — недалеко, но Сэмми всё равно рванул, как угорелый, и через секунду уже носился по кругу, забыв, зачем вообще побежал.
— Ты сегодня какая-то другая, — заметил Чарли.
— Просто выспалась, — соврала я.
Он не поверил, но спорить не стал.
К обеду Зик и Харлей заняли кухню. Зик командовал, Харлей исполнял — резал овощи, перемешивал соусы, открывал банки. Чарли тем временем чинил дверь в сарае. Я вышла посмотреть — он стоял на коленях, возился с петлями, и Сэмми сидел рядом и внимательно наблюдал, будто пытался понять, зачем человек мучает железо.
— Помочь?
— Не надо, — буркнул он.
Я сажусь на ступеньки крыльца. Солнце уже поднимается высоко, тени становятся короче. Двор выглядит почти ухоженным — трава подстрижена, дрова сложены в поленницу, старые шины у забора. Чарли постарался.
— Готово! — кричит он через десять минут, выпрямляясь и вытирая руки о джинсы.
Дверь открывается и закрывается без скрипа.
— Профи, — усмехаюсь я.
— Знаю, — он улыбается.
Чарли медленно поднимается. Оставляет отвертку на земле, вытирает руки о джинсы. Поворачивается ко мне. Его лицо — спокойное, но я вижу, как напряжены желваки, как глубоко засела морщина между бровей.
— Что-то случилось? — спрашивает он.
— Нет, — я делаю затяжку. — То есть да. Не знаю.
Я замолкаю. Пытаюсь подобрать слова, но их нет. В голове — гулкая пустота. Эту пустоту я ношу в себе уже несколько дней, может, недель, может, месяцев. Она стала моим вторым «я». Моим убежищем и моей тюрьмой одновременно.
Чарли делает шаг ко мне. Останавливается на безопасном расстоянии — не слишком близко, чтобы не давить, но и не слишком далеко, чтобы я чувствовала: он здесь. Он всегда здесь.
— Ари, — его голос становится мягче, почти шёпотом. — Ты знаешь, что я давно хотел поговорить с тобой?
Я киваю. Не потому, что знаю, о чём именно он говорит. А потому, что чувствую. Все эти месяцы, все эти взгляды, все эти моменты, когда он молчал, а я делала вид, что не замечаю.
— Я знаю, — говорю я.
Он садится на ступеньку рядом со мной. Не на ту, на которой я сижу, а на соседнюю — ниже, так что ему приходится повернуть голову, чтобы смотреть на меня. Это почти символично. Он всегда был рядом, но всегда чуть ниже, чуть сбоку. Ждал.
— Чарли... — начинаю я, но он перебивает.
— Не надо, Ари. Дай мне сказать. Пожалуйста.
Я замолкаю. Закуриваю сигарету, дым обжигает горло, и на секунду мне хочется закашляться, но я сдерживаюсь.
— Я не знаю, как сказать это правильно, — он проводит рукой по лицу, трёт переносицу. — Я вообще не умею говорить о таких вещах. Ты знаешь.
— Знаю, — шепчу я.
— Но я больше не могу молчать, — он смотрит на меня. Прямо. В глаза. В его взгляде — столько всего, что я не могу разобрать. Боль, надежда, страх, нежность. — Я люблю тебя, Ария. Не как друга. Не как брата. Не как члена семьи. Ты нравишься мне намного больше.
Воздух застревает в лёгких. Я смотрю на него, на его лицо — такое родное, такое знакомое, такое... чужое сейчас. Потому что он смотрит на меня так, как не должен смотреть друг. Как не должен смотреть брат.
— Чарли... — мой голос срывается. — Прости, но...
— Я не прошу тебя любить меня и быть сейчас моей так сразу, — он перебивает меня, и в его голосе — отчаяние, которое он пытается спрятать за твёрдостью. — Я знаю, что вывалил на тебя это слишком резко. Но я просто... просто не хочу больше скрывать. Да и не могу. Не могу, и всё. Просто пойми.
Я молчу.
— Слишком эгоистично? — он усмехается, но в усмешке нет веселья. — Да. Определённо. Но мне уже слишком тяжело.
— Чарли, я знаю, это не просто, но... — я отвожу взгляд, делаю затяжку. Сигарета почти догорела, но я держу её, потому что не знаю, куда деть руки. — Пойми. Я не могу. Я люблю тебя как своего брата, как своего друга, как члена своей семьи. И не могу дать больше. Даже если захочу, не могу.
— Ты всё ещё любишь бывшего? — спрашивает он тихо.
— Извини, — вздыхаю я.
Это всё, что я могу сказать. Извини. Такое маленькое слово, а сколько в нём боли. За себя, за него, за нас, за всё, чего никогда не будет.
— Когда ты поймёшь, что не нужна ему? — в его голосе появляется злость. Не на меня. На себя. На Стива. На всё, что он не может изменить.
— Я знаю, чёрт возьми, знаю! — я чувствую, как к горлу подступает комок. — Я знаю, что не нужна ему. Знаю, что он выбрал другую. Знаю, что между нами всё кончено. Но это не значит, что я могу просто взять и выключить свои чувства. Это не работает так, Чарли.
— Может быть, не сейчас, — он не сдаётся. — Может быть, позже...
— Нет, Чарли, — я встаю с крыльца. Ноги дрожат, но я заставляю себя стоять ровно. — Я не думаю.
Я делаю шаг, но останавливаюсь. Поворачиваюсь к нему лицом. Смотрю сверху вниз на него, на его руки, которые он положил на колени, на его плечи, которые опустились, будто он несёт на себе невидимый груз.
— Ты не думал, — говорю я, и голос мой звучит жёстче, чем я планировала, — что твои чувства — это иллюзия? Что это лишь... просто... просто мы столько лет дружим. И рано или поздно все задаются таким вопросом: «А вдруг я чувствую не дружбу, а большее?» Но в итоге это оказывается не так.
— Ария...
— Нет, дай закончить, — перебиваю я. — Я не хочу портить нашу дружбу. Но пойми, я не хочу переходить эту черту. Это не любовь, Чарли. Это привычка. Привязанность. Называй как хочешь.
Он молчит. Смотрит на меня. В его глазах — такая боль, что мне хочется подойти, обнять, сказать, что всё будет хорошо. Но я не могу. Потому что это будет ложь.
— Ария, — говорит он тихо. — Как ты можешь быть уверена?
— Потому что я знаю, что такое любовь, — отвечаю я. — Я знаю, как она бьёт под дых, как выворачивает наизнанку, как заставляет терять голову. Я чувствовала это. Со Стивом. И с тобой... с тобой я чувствую тепло. Безопасность. Надёжность. Это важно. Это ценно. Но это не любовь.
Он отводит взгляд. Смотрит на свои руки.
— И ты никогда не полюбишь меня? — спрашивает он. Не обиженно, не зло. Просто... устало.
— Я не знаю, — честно отвечаю я. — Не сейчас. Я слишком устала, чтобы что-то чувствовать. Слишком сломана, чтобы думать о будущем. Может, через год, через два, через пять... Я не знаю. Но сейчас я не могу дать тебе того, что ты хочешь. И я не хочу обманывать тебя ложной надеждой.
Он кивает. Медленно, тяжело.
— Я знаю, что всё это трудно, — продолжаю я. — Понимаю, как тебе сейчас. Но просто задумайся над моими словами. Может быть, это просто физическое влечение? Может, всё это пройдёт?
Он поднимает на меня глаза.
— А если не пройдёт?
Я молчу. Потому что не знаю, что ответить.
— В любом случае, — говорю я наконец, — я не хочу терять тебя. Но если тебе будет проще... я соглашусь. Ты моя семья, и я приму любой вариант.
— Прости, — шепчет он.
Я смотрю на него. На его опущенные плечи, на его сжатые кулаки, на его лицо — бледное, уставшее, чужое.
— Тебе не за что просить прощения, — говорю я. — Просто... давай пока не будем обсуждать это. Не сейчас.
Он кивает. Встаёт, берёт отвертку. Возвращается к двери. Я смотрю на его спину, на то, как напряжены его плечи, на то, как он держится — ровно, прямо, будто ничего не случилось.
Я докуриваю сигарету, тушу её о подошву. Встаю. Иду в дом. Ничего не разрешилось. Ничего не стало легче. Но я хотя бы сказала правду. И, наверное, это уже что-то.
Обед затянулся. Мы сидели за большим столом, который Чарли притащил из дома — старый, деревянный, с потёртой столешницей и следами от ножей. Зик с гордостью поставил в центр огромную миску с пастой — с томатным соусом, базиликом, сыром. Харлей принёс салат. Чарли нарезал хлеб. Я притащила пиво.
— За что пьём? — спросил Харлей, поднимая бутылку.
— За то, что живы, — сказал Зик.
Мы чокнулись. Ели молча — не от неловкости, а от голода. Паста была вкусной — Зик знал толк в еде. Даже я, которая почти не чувствовала вкуса последние дни, съела целую тарелку и потянулась за добавкой.
— Ещё? — удивился Харлей.
— Голодная, — пожала я плечами.
Он усмехнулся, но ничего не сказал.
После обеда мы вышли во двор. Чарли разжёг костёр — не для тепла, просто так, для атмосферы. Зик принёс колонку. Харлей — пледы. Я — сигареты. Мы сидели на брёвнах, слушали музыку, смотрели на огонь. Зик рассказывал какую-то историю про клиента, который пытался его обмануть, но в итоге сам попал в дурацкое положение. Харлей ржал — громко, запрокидывая голову. Чарли улыбался краем губ. Я слушала вполуха, но улыбалась искренне. В какой-то момент Харлей встал, подошёл ко мне и протянул руку.
— Пойдём, — сказал он.
— Куда?
— Танцевать.
Я посмотрела на него. На его руку. На его улыбку. На Зика, который наблюдал за нами с лёгкой усмешкой, и на Чарли, который делал вид, что смотрит в телефон. Я встала. Взяла его за руку. Мы отошли в сторону — туда, где трава была мягче, а тени от деревьев гуще. Музыка сменилась на что-то медленное, почти грустное. Харлей положил руки мне на талию. Я обняла его за шею. Мы покачивались в такт — неуклюже, но нелепо, почти по-детски.
— Ты сегодня молодец, — сказал он.
— В смысле?
— Не загоняешься. Не сидишь в углу. Просто... здесь.
— Ты просил, — я пожала плечами.
— Я просил быть. Ты здесь.
Он улыбнулся. Я улыбнулась в ответ.
Мы танцевали, наверное, минут десять. Или пятнадцать. Потом Зик крикнул, что у него есть идея, и мы все собрались вокруг костра. Идея оказалась дурацкой — спеть какую-то песню, которую никто толком не знал, но мы всё равно орали, сбивались, начинали заново, и в итоге просто ржали, даже не пытаясь попасть в ноты.
Сэмми, разбуженный нашим гвалтом, подбежал к нам, начал кружить вокруг костра, гавкать, и Чарли схватил его на руки, усадил к себе на колени.
— Ты наш главный слушатель, — сказал он псу.
Сэмми лизнул его в щёку.
Я смотрела на эту картину и не понимала, что чувствую. Чарли улыбался — той самой своей редкой улыбкой, которая появлялась, только когда он был по-настоящему спокоен. Он трепал Сэмми за ухом, что-то шептал ему, и пёс сидел смирно, положив голову ему на плечо.
Всё было так странно. Я поглядывала на Чарли, пытаясь понять, что у него внутри. Но он держался ровно — будто ничего не случилось. Будто того разговора на крыльце не было. Будто он не признавался мне в любви, а я не разбила его сердце. Мы все продолжали играть в нашем маленьком цирке. Зик шутил, Харлей пил, Чарли улыбался. Я сидела на бревне, курила и делала вид, что мне хорошо. И, наверное, в какой-то момент мне даже стало почти хорошо. Почти.
К семи вечера небо начало темнеть. Я посмотрела на часы — время, которого я так боялась, наступило. Нужно было ехать.
— Мне пора, — сказала я, вставая.
Зик поднял голову.
— К отцу?
— Да.
— Позвони, когда доберёшься, — кивнул он.
Харлей ничего не сказал. Просто посмотрел на меня — долго, внимательно, будто пытался запомнить каждую чёрточку. И кивнул. Чарли проводил меня до байка. Мы шли молча. У меня внутри всё сжималось от неловкости, от этой тяжёлой, липкой тишины, которая висела между нами как простыня.
— Ари, — сказал он, когда я уже садилась.
Я подняла голову.
— Береги себя, — он улыбнулся. Коротко, грустно. — И не пропадай.
— Постараюсь, — ответила я.
Байк завёлся с пол-оборота. Я выехала со двора, не оглядываясь. Боялась, что если оглянусь — увижу что-то, с чем не смогу справиться.
Дорога до Делавэр-Плейс заняла минут двадцать. Город уже начал зажигать огни, и Чикаго медленно погружался в сумерки. Я ехала по пустынным улицам и думала о том, как странно устроена жизнь. Ещё утром я сидела на этом байке с Харлеем, смеялась, чувствовала себя почти свободной. А теперь еду одна, и внутри — пустота.
Дому Сэмми обрадовался. Он носился по квартире, вилял хвостом, обнюхивал углы, будто проверял, всё ли на месте. Я собрала сумку — чистую одежду на несколько дней, пару книг, которые всё равно не прочитаю, зарядку, пачку сигарет. Всё быстро, на автомате. Потом села на диван, обняла Сэмми.
— Малыш, мне снова нужно уезжать, — сказала я. — Но на этот раз ненадолго. Я скоро вернусь.
Он лизнул меня в нос.
Я оставила ему миску полной водой и кормом. Погладила по голове. Поцеловала в чёрную макушку.
— Будь умницей.
Дверь захлопнулась. Я спустилась вниз, села на байк и поехала к отцу.
Больница встретила меня запахом хлорки и стерильной тишиной. Я поднялась на четвёртый этаж, прошла по коридору, остановилась у палаты. Сердце колотилось где-то в горле.
Я толкнула дверь. Отец сидел на кровати, обложенный подушками, и смотрел в окно. Услышав шаги, повернулся. Его лицо — бледное, уставшее, но живое. Глаза — внимательные, изучающие.
— Ари, — сказал он. — Ты пришла.
— Пришла, пап, — я подошла, села на стул. — Как ты?
— Нормально, — он сжал мою руку. — Скучал.
— Я тоже.
Мы молчали. Я не знала, что сказать. Как объяснить, где я была? Как рассказать о том, что со мной случилось? Как признаться, что врала ему всё это время? Я не стала.
— У меня всё хорошо, — сказала я. — Просто... нужно было немного времени.
Он кивнул. Не стал спрашивать.
— Ты похудела, — заметил он.
— Немного, — я улыбнулась. — Но я буду есть. Обещаю.
— Смотри у меня, — он сжал мою руку крепче.
Я смотрела на него и чувствовала, как внутри понемногу отпускает. Не всё. Не до конца. Но хотя бы немного. Я вернулась. Я здесь. И это уже что-то. За окном темнело. В палате горел тусклый свет. Я сидела на стуле, держала отца за руку и думала о том, что завтра будет новый день. И что бы он ни принёс — я справлюсь. Должна справиться.
Я уснула после того, как Кэтрин в последний раз за день проведала нас. Она принесла отцу ужин — какой-то перетёртый суп, потому что жевать ему всё ещё было тяжело, — и привычно проверила показатели на мониторах.
— Всё в порядке, — сказала она, улыбнувшись мне. — Немного повышенное давление, но это нормально. Вы отдыхайте.
Я кивнула. Она выключила верхний свет, оставив только тусклую лампу у кровати отца, и вышла. Я сидела в кресле, поджав под себя ноги, и смотрела на отца. Он спал — ровно, спокойно, без той мучительной одышки, которая мучила его в первые дни. Я слушала его дыхание, считала вдохи и выдохи, пока веки не начали тяжелеть.
Сон пришёл незаметно. Я провалилась в него, как в тёплую воду, и на удивление — мне снилось что-то хорошее. Я не помнила, что именно. Обрывки: солнце, трава, чей-то смех. Может, Мэтт. Может, Ви. Или просто моё воображение, которое наконец-то решило дать мне передышку. Но покой длился недолго.
Резкий, прерывистый звук ворвался в сон, как нож в ткань. Я открыла глаза, не сразу понимая, где нахожусь. Темнота. Тусклый свет лампы. Монитор у кровати отца мигал красным — ровно, пугающе, как сигнал тревоги.
— Нет, — прошептала я, вскакивая с кресла.
Моё сердце пропустило удар, потом забилось где-то в горле. Пальцы дрожали, когда я нажала кнопку вызова — один раз, второй, третий. Где-то в коридоре запищал сигнал.
— Помогите! — мой голос сорвался на хрип. — Срочно!
Я обернулась к отцу. Он спал. Лицо бледное, губы синеватые, но он дышал. Ровно. Спокойно. Может, всё нормально? Может, это ложная тревога?
А потом он закашлял. Это был не тот кашель, который я слышала раньше — сухой, надрывный, когда он пытался откашляться после трубки. Нет. Этот был глухим, влажным, будто что-то рвалось наружу из самой глубины. Отец приподнялся на кровати, сжимая простыню побелевшими пальцами, и я увидела, как его лицо исказилось — не от боли, от нехватки воздуха.
— Папа! — я кинулась к нему, схватила за руку. — Папа, что с тобой?
Он не мог ответить. Только хрипел, кашлял, и из уголка его рта потекла тонкая струйка крови.
Страх обжёг меня изнутри, как кислота. Я не думала. Не соображала. Просто вырвалась в коридор и закричала — так громко, что голос сорвался на какой-то чужой, дикий визг.
— ПОМОГИТЕ! КТО-НИБУДЬ! ПАПЕ ПЛОХО! ПОЖАЛУЙСТА, КТО-НИБУДЬ!
Шаги. Много шагов. Гулкие, быстрые, они неслись по коридору с разных концов. Дверь в палату распахнулась, и ворвалась целая команда — три человека в синих формах, халатах, с катетерами, мешками, какими-то приборами, названий которых я не знала.
— Отойдите, пожалуйста, — кто-то мягко, но твёрдо отодвинул меня в сторону.
Один из них, высокий мужчина с короткой стрижкой, склонился над отцом, приподнял ему голову, начал что-то делать с трубкой в горле. Второй, женщина с тёмными волосами, следила за монитором, что-то выкрикивала — цифры, названия лекарств, я не понимала. Третий, молодой парень, уже подключал какой-то аппарат, который издавал низкий, пульсирующий звук.
Отец задыхался. Я видела, как его грудная клетка ходит ходуном, как он хватает ртом воздух, как его глаза — мутные, испуганные — мечутся по потолку, не находя меня.
— Он не дышит! — крикнул кто-то.
— Давление падает!
— Амиодарон внутривенно!
— Откройте доступ!
Я стояла в углу, прижавшись спиной к холодной стене, и смотрела. Не могла отвести взгляд. Не могла закрыть глаза. В голове — белый шум, в ушах — стук собственного сердца, которое, казалось, вот-вот выпрыгнет из груди.
Кто-то схватил меня за плечо.
— Вам нужно выйти.
— Нет, — я вырвалась. — Я останусь.
— Это не место для...
— Я ОСТАНУСЬ!
Мой крик заставил их замолчать на секунду. Мужчина, который пытался меня вывести, отступил. Женщина у монитора даже не обернулась.
Их руки двигались так быстро, что я не успевала следить. Игла, шприц, зажим, трубка. Кровь на простыне. Кровь у отца на губах. Я сжимала кулаки так сильно, что ногти впивались в ладони, но боли не чувствовала.
— Есть пульс!
— Сатурация поднимается.
— Давление 90 на 60.
— Ещё амиодарон.
Минуты тянулись как часы. Я смотрела на отца, на его бледное лицо, на закрытые глаза, и молилась — всем богам, в которых не верила, всем силам, которым нет названия.
— Не умирай, — шептала я. — Пожалуйста, не умирай.
Они что-то сделали с трубкой — я не поняла, что именно, — и отец вдруг вздохнул. Глубоко, судорожно, как человек, который вынырнул из глубины.
— Давление стабилизируется.
— Пульс ровный.
— Вызывайте реанимационную бригаду, — сказал высокий мужчина. — Нужно переводить в интенсивную терапию.
— Что? — я шагнула вперёд. — Зачем? Он же...
— Мисс, — он повернулся ко мне. Его лицо было серьёзным, но не злым. — У вашего отца рецидив. Жидкость снова скапливается в перикарде. Нужно срочное вмешательство.
— Но операция же была...
— Это осложнение. Такое бывает. Мы сделаем всё возможное.
Через несколько минут прикатили каталку. Отца переложили — осторожно, быстро, привычными движениями. Он не открывал глаз. Не стонал. Просто лежал, бледный, с трубками, торчащими изо рта и груди, и выглядел таким хрупким, что у меня перехватывало дыхание.
— Мы едем в реанимацию, — сказал мужчина. — Вам нужно подождать здесь.
— Я поеду с ним.
— Это невозможно.
— Я поеду с ним, — повторила я, чувствуя, как голос дрожит.
Он посмотрел на меня. Секунду. Другую. Потом кивнул.
— Хорошо. Но в реанимацию вас не пустят. Только до дверей.
— Согласна.
Каталку покатили по коридору. Я шла рядом, держа отца за руку — его пальцы были холодными, почти ледяными. Лифт, этаж, длинный коридор, яркий свет. Белые стены, белые лампы, белые халаты.
— Мы на месте, — сказал кто-то. — Дальше нельзя.
Я остановилась. Двери реанимации закрылись перед моим носом.
Я осталась одна. Села на пол. Прямо на холодный кафель, прислонившись спиной к стене. В голове — пустота. Тело дрожало. Я смотрела на дверь, на табличку «Посторонним вход воспрещён», на красную лампочку, которая горела над косяком. Не плакала. Не могла.
Я просто сидела, обхватив колени руками, и ждала.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!