Июнь\04\22 СБ
4 июня 2026, 10:00 Десять дней.
Я сижу на пластиковом стуле, который давно уже стал продолжением моего тела, и смотрю на кровать. Палата 313. Другая. Не та, где мы играли в УНО и ели пирог Кэтрин. Здесь стены другого оттенка — более холодного, более серого, будто сама больница готовится к худшему. Окно выходит на север, солнца почти не видно. Только белесый, выцветший свет, который не греет и не радует.
Четыре часа утра. Или пять. Я уже не различаю времени суток. Десять дней. Я фиксирую это число как приговор. Десять дней, как он не открывал глаза. Десять дней, как я говорю с пустотой. Десять дней, как мир за стенами этой палаты перестал существовать. Отец лежит на кровати, укрытый тонким больничным одеялом. Оно кажется слишком лёгким для него, слишком чужим. Его лицо — бледное, заострившееся, с провалившимися щеками и синими тенями под глазами — напоминает восковую маску. Не его. Не моего отца. Чужого человека, которого я не знаю. Трубки. Их стало больше. Или мне просто кажется? Толстая прозрачная трубка выходит из-под одеяла — дренаж, откачивает жидкость, которая снова и снова скапливается в груди. Тонкая — в вене на шее, катетер, через который капают антибиотики. Ещё одна — в руке, для обезболивающих и питательных растворов. Мониторы пищат — ровно, безучастно, отсчитывая удары его сердца, давление, сатурацию. Я знаю эти цифры наизусть.
Пульс — 88. Давление — 110 на 70. Сатурация — 94.
Хорошие цифры. Стабильные. Такие, которые врачи называют «обнадёживающими». Но он не просыпается.
Я смотрю на его лицо и не чувствую связи. Это пугает меня больше всего — больше, чем сама кома, больше, чем страх смерти. Я сижу рядом с человеком, который вырастил меня, который держал меня на руках, который плакал, когда я первый раз пошла, и смеялся, когда я сказала первое слово. И я не чувствую его. Передо мной — восковая фигура. Красивая, печальная, но чужая.
Слёзы стали моим постоянным спутником в этой пучине. Поначалу я не могла остановить их, кричала, билась головой о стену, выла на всю больницу — он всё равно не открывал глаза. Тело просто перестало функционировать адекватно, оно движется на инерции. Стадия «заморозки». Я где-то читала об этом. Когда психика защищается, отключая чувства. Когда ты превращаешься в робота, который ест, спит, ходит в туалет, но не живёт.
Я почти не ем. Еда кажется безвкусной — бумага, вата, песок, всё что угодно, но не вкус еды. Медсёстры приносят подносы с супами, кашами, но я смотрю на них и не чувствую голода. Желудок иногда урчит, но это просто рефлекс. Тело требует топлива. А я не могу его дать.
Иногда Кэтрин заходит, садится рядом, молча пододвигает тарелку.
— Поешь, — говорит она.
Я беру ложку. Жую. Глотаю. Не чувствую вкуса.
— Спасибо, — говорю я.
Она кивает и уходит. Кэтрин не задает вопросов. Она знает. Она видела такое много раз. Родственники, которые умирают вместе с пациентами, просто медленнее.
Звуки приглушенные. Пульсоксиметр пищит — ритмично, монотонно, как метроном. Где-то в коридоре катится тележка — колёса шуршат по линолеуму. Кто-то говорит — неразборчиво, далеко, будто под водой.
Я не отвечаю на звонки. Телефон лежит в сумке, разряженный. Последний раз я заряжала его в среду, когда Кэтрин принесла свою зарядку и буквально впихнула в розетку.
— Твои друзья волнуются, — сказала она.
Я кивнула. Не ответила.
Сообщения от Мэгги: «Ари, как ты?», «Ари, ответь, пожалуйста», «Ари, я приеду, если ты не ответишь».
От Зика: «Держись, мы с тобой», «Нужна помощь — звони в любое время».
От Чарли: «Я рядом. Просто знай».
От Харлея: «Ри-ри, я скучаю. Ответь, когда сможешь».
Я прочитала их все. В среду. Когда Кэтрин заставила меня включить телефон. Я смотрела на экран, на слова, которые складывались в предложения, и не чувствовала ничего. Ни тепла, ни благодарности, ни желания ответить. Они там. А я здесь. Между нами — пропасть, которую я не могу пересечь. Не хочу. Потому что если я отвечу, если позволю им войти, мне придётся признать, что это реально. Что отец в коме. Что он может не проснуться. А я не готова.
Я игнорирую внешний мир. Полностью. Обосновалась в больнице как в крепости, которую не собираюсь покидать. Умываюсь в туалете рядом с палатой. Сплю на стуле — или не сплю, просто отключаюсь на час-два, когда тело перестаёт слушаться. Меняю одежду раз в два дня, когда Кэтрин приносит чистое из моей квартиры. Я отдала ей ключи в прошлую пятницу. Она заезжала, кормила Сэмми, забирала вещи.
— Твоя собака скучает, — сказала она.
Я кивнула.
— Он будет рад тебя видеть.
Я не ответила.
Я не могу уйти. Потому что если я уйду, если оставлю его хотя бы на час, что-то случится. Я знаю это. Иррационально, по-детски, но знаю. Моё присутствие — единственное, что держит его здесь. Глупо. Я знаю, что глупо. Но я не могу рисковать.
Сегодня суббота. Четвертое июня. Ровно десять дней, как он в коме. Я сижу на стуле, поджав под себя ноги, и смотрю на его лицо. Щетина отросла — серая, жёсткая, непривычная.
Он всегда был гладко выбрит. Каждое утро, даже в выходные. Это был ритуал. Теперь медсестры бреют его раз в три дня. Я смотрела один раз. Отвернулась. Не могу видеть, как чужие руки касаются его лица.
Руки. Я беру его ладонь. Она холодная. Не ледяная — живая, но холодная. Пальцы неподвижны, не сжимают в ответ. Я глажу их большим пальцем, чувствую каждый сустав, каждую морщинку, каждую вену, которая пульсирует под тонкой кожей.
— Папочка, — шепчу я. Голос хриплый, почти беззвучный. Я не разговаривала вслух уже несколько дней. Только с ним. Но это не считается.
Он не отвечает.
— Я не знаю, слышишь ты меня или нет, — продолжаю я, сжимая его ладонь. — Я даже не знаю, надеяться ли на то, что ты слышишь мои слова.
Слезы. Снова. Откуда они берутся? Я думала, они кончились. Но нет — текут по щекам, горячие, солёные, бесконечные. Я не вытираю их. Пусть текут.
— Пап, прости, — выдыхаю я, и голос срывается на хрип. — Прости меня за всё. Я была такой глупой.
Я делаю паузу. В горле — ком. Я сглатываю, но он не проходит.
— Ты так хотел, чтобы я стала хорошим человеком. Я знаю, сколько сил ты вложил в меня за всю жизнь. Знаю, как ты любил маму и хотел семью. Знаю, как ты боролся за меня все те годы, что я умирала в их доме.
В их доме. Я не могу сказать «в доме матери». Она не заслуживает этого звания. Она заслуживает только «она». Та, кто родила меня и бросила. Та, кто смотрела, как Логан ломает меня, и делала вид, что ничего не происходит.
— Прости, что не делилась с тобой правдой, — шепчу я. — Я знаю, знаю, какая я глупая. Знаю, что ты бы помог мне. Но я так не хотела тебя разочаровывать.
Я смотрю на его лицо. Глаза закрыты. Ресницы — седые, длинные, они дрожат, когда он дышит. Он дышит. Спасибо. Он дышит.
— Пап, я люблю тебя, — говорю я, и голос становится твёрже. — Правда. Ты самый мой родной человек в этом грёбаном мире. Я не хотела... не хотела, чтобы всё так получилось. Я не знаю, как я пришла к этому всему. Прости.
Я отпускаю его руку, кладу на одеяло. Аккуратно, чтобы не задеть трубки. Поднимаю ноги на стул, обхватываю колени руками. Поза ребенка. Поза защиты.
— Я никогда не рассказывала тебе всего, — продолжаю я, глядя в стену. Там есть трещина. Я заметила её вчера. Тонкая, едва заметная. — Мне жаль, что ты узнаёшь это в таком состоянии. Прости.
Я замолкаю. В голове — пустота. Та самая, которая поселилась во мне ещё несколько лет назад. Она росла, расширялась, заполняла каждую клетку.
— Мне нужно высказаться, — шепчу я. — Наверное. А может, это ошибка, и тебе не стоит знать всё то дерьмо, что творится у меня в жизни.
Я смотрю на свои руки. На татуировки. На кольцо, которое он подарил мне на день рождения. На браслет Мэтта.
— Знаешь, я так люблю Стива, — вырывается у меня. — Веришь мне? До сих пор. Наверное, это такая же больная любовь, как у тебя с Анжи.
Имя матери обжигает губы. Я не произносила его вслух долгое время. Не хотела. Не могла.
— Знаю, ты любил её всегда. Поэтому ты до сих пор один. Это не нормально, пап. Ты достоин большего. Лучшего.
Я замолкаю. Смотрю на его лицо. Оно не меняется.
— Как и Стив, — продолжаю я. — Стив сейчас ошивается с Кристи. Интересно, ты видел её? Она такая красивая... Мне до неё далеко.
Я горько усмехаюсь.
— Знаю... он достоин лучшей. Той, что будет заботиться о нём и любить его. Но никто не полюбит его так, как я... Хотя может, я просто эгоистична.
Слёзы текут быстрее. Я вытираю их тыльной стороной ладони.
— Увы... Я так подвела его. Мне так жаль. Мне правда жаль.
Я делаю глубокий вдох. Грудную клетку сдавливает, будто кто-то обмотал её проволокой и затягивает.
— А ещё... ты помнишь Харлея? Ты видел его несколько раз. Я ввязалась в такую кашу... Прости, пап.
Я закрываю глаза. В темноте — его лицо. Стив. Харлей. Они перемешиваются, накладываются друг на друга, и я не могу их разделить.
— Я сбилась со счета, сколько же прошло времени, как я сблизилась с Харлеем. Прости, пап... Я торгую наркотиками.
Слова падают в тишину, тяжёлые, липкие, как смола.
— Ты переживал, что я употребляю... и это, к сожалению, оказалось правдой. Но теперь я не просто глотаю это дерьмо — я торгую им, чтобы были деньги.
Я открываю глаза. Смотрю на отца. Он не двигается.
— Меня уволили из таверны, и это стало точкой невозврата. Зато у меня есть деньги, которые пахнут смертью... Прости, пап, что подвела тебя так сильно.
Я сжимаю пальцы на коленях. Ногти впиваются в кожу, но я не чувствую боли.
— А ещё мы спим, — вырывается у меня, и я искренне смеюсь сквозь слезы. Горько, надрывно, почти истерично. — По дружбе. Представляешь? Трахаемся по дружбе.
Смех застревает в горле, превращается в кашель, в хрип.
— Я сбегала к нему от Стива. От той боли, что копилась у меня столько лет. От реальности. Это случилось совершенно спонтанно, и я не думала, что всё приведёт к такому. Но... наверное, только это спасало меня от безысходности.
Я замолкаю.
Тишина.
Только писк монитора.
— Я хранила все эти тайны от всех, — шепчу я. — От тебя, от Мэгги, от ребят... Боже, эти секреты просто сводят меня с ума, правда. Я чувствую их. И каждый грёбаный день был просто днём, когда появлялись новые секреты, новые тайны. И я больше не могу избавиться от них.
Я смотрю на свои руки. Они дрожат. Мелко, противно, предательски.
— Прости, пап, — шепчу я. — Я так и не стала хорошей дочерью. Я так и не стала хорошим человеком. Прости, пап. Я так виновата во всем.
Я опускаю голову. Лбом касаюсь его руки. Холодной, неподвижной. И жду. Чуда. Или конца. Я не знаю. Не знаю.
Через час, в шесть утра, палата оживает. Сначала шаги в коридоре — тяжёлые, размеренные, несколько пар. Потом голоса — приглушённые, профессиональные, без эмоций. Дверь открывается, и входят они: доктор Элиот, двое интернов, Кэтрин.
Я не встаю. Не двигаюсь. Просто поднимаю голову и смотрю.
— Мисс Лэвис, — доктор Элиот кивает мне. Он выглядит уставшим — под глазами синяки, на щеках небритость. Наверное, не спал всю ночь. Или не одну. — Доброе утро.
— Доброе, — отвечаю я. Голос — чужой, хриплый, будто я не говорила годами.
Они подходят к кровати. Интерны останавливаются в стороне, доктор Элиот наклоняется над отцом, проверяет зрачки, слушает дыхание, смотрит на мониторы. Кэтрин что-то записывает в планшет. Я смотрю на их лица. На доктора Элиота — сосредоточенное, серьёзное. На интернов — напряжённые, бледные. На Кэтрин — уставшая, но спокойная.
— Смотрите, — вдруг говорит доктор Элиот, указывая на монитор. — Дыхание стабилизировалось.
Я смотрю туда. Зеленая кривая — ровная, спокойная. Не та, дерганая, что была вчера.
— Показатели коры головного мозга оживились, — продолжает он. — Видите?
Он показывает на другой монитор. Я не понимаю, что там, но вижу: цифры изменились. Не знаю, какие были раньше, но сейчас они точно другие.
— Что это значит? — спрашиваю я. Голос дрожит.
Доктор Элиот поворачивается ко мне. Улыбается. Впервые за десять дней.
— Это значит, мисс Лэвис, что ваш отец идёт на поправку.
Я не дышу.
— Показатели улучшаются, — продолжает он. — Не быстро, но стабильно. Судя по всему, организм мобилизовался. Это агония перед пробуждением.
— Агония? — я чувствую, как кровь отливает от лица.
— В хорошем смысле, — быстро добавляет он. — Организм собирает все силы, чтобы проснуться. Это похоже на... на последний рывок перед финишем.
Я смотрю на него. На мониторы. На отца.
— Он проснётся? — шепчу я.
— Мы надеемся, — кивает доктор Элиот. — Прогнозы положительные. Если динамика сохранится, в ближайшие дни он может выйти из комы.
В ближайшие дни.
Я делаю вдох. Первый глубокий вдох за десять дней. Воздух врывается в лёгкие, жжёт, расширяет грудную клетку, и я чувствую, как внутри меня что-то расправляется. Не сердце. Не легкие. Что-то другое — то, что было сжато в тугой комок, то, что я думала, уже умерло. Надежда. Хрупкая, пугающая, почти запретная.
— Спасибо, — выдыхаю я. — Спасибо.
Доктор Элиот кивает.
— Мы продолжим наблюдение. Будем менять антибиотики, следить за давлением. Если что-то изменится — мы вас предупредим.
Они уходят.
Я остаюсь одна с отцом. Смотрю на его лицо. Оно всё такое же — бледное, заострившееся, с закрытыми глазами. Но теперь я вижу иначе. Не восковую фигуру — живого человека, который борется. Который собирает последние силы, чтобы вернуться ко мне.
— Ты слышал? — шепчу я. — Ты поправляешься. Скоро проснёшься.
Он не отвечает.
Я сижу, держу его за руку, и думаю. Думаю о том, что будет, когда он проснётся. Скажу ли я ему всё снова? Или снова спрячусь за ложью, потому что правда убьёт его? Не знаю.
Но одно я знаю точно: когда он откроет глаза, я скажу ему, как сильно я его люблю. Как сильно он нужен мне. Как сильно я жалею о каждом грубом слове, о каждой ссоре, о каждом дне, когда я не была рядом.
Я поглаживаю его руку.
— Когда ты проснешься, — говорю я, — мы пойдём гулять. В парк. Я куплю тебе кофе. И мы будем сидеть на лавочке и смотреть на озеро. И я расскажу тебе всё. Всю правду. И ты будешь злиться, и кричать, и, может быть, даже проклянёшь меня. Но ты будешь жив. И это главное.
Я замолкаю. В голове уже складывается план. Надо купить его любимые фрукты — бананы. Он обожает бананы. В прошлый раз, когда он был в сознании, он просил принести, но я забыла. Все эти дни я носилась как угорелая, забывая о мелочах. Но теперь я не забуду.
Я достаю телефон. Включаю. Экран загорается — 3% заряда. Быстро, пока не выключился, открываю заметки и пишу: «Бананы. Кофе.. Новая пижама. Книга — он просил какой-то детектив, название забыла, спросить у него, когда проснётся. Тапочки — его старые порвались, надо новые». Список растет. Я пишу и пишу, пальцы мелькают по экрану, и внутри меня разливается тепло. Не то, от которого плачут. То, от которого хочется жить. Я смотрю на отца.
— Ты поправишься, — говорю я. — Мы справимся.
Он не отвечает.
Но я знаю.
Я знаю.
В девять утра в палату заглядывает Кэтрин. Она уже переоделась — в форму, с уложенными волосами, с легкой улыбкой на губах.
— Как ты? — спрашивает она.
— Хорошо, — отвечаю я. И это почти правда.
— Я принесла тебе завтрак, — она ставит на тумбочку поднос. — Овсянка, йогурт, яблоко. И кофе. Настоящий, не из автомата.
— Спасибо, — я беру чашку. Кофе горячий, ароматный. Я делаю глоток и чувствую вкус. Впервые за десять дней.
Кэтрин смотрит на меня.
— Ты сегодня другая, — замечает она.
— Врачи сказали, он поправляется, — я киваю в сторону отца. — Показатели улучшились.
— Я знаю, — она улыбается. — Я была на утренней планёрке. Доктор Элиот очень доволен.
Я киваю.
— Я рада, — говорю я. И это правда.
Кэтрин уходит. Я остаюсь одна.
Весь день я провела так же, как и все предыдущие. Отходя от отца только лишь в туалет. Сижу с ним, иногда пытаюсь поесть — механически, без аппетита, просто чтобы желудок перестал напоминать о себе урчанием. Смотрю на него. То плачу — тихо, беззвучно, слёзы текут сами, я даже не замечаю, когда начинаю, когда заканчиваю. То просто сижу, поджав ноги, и размышляю. Словно день сурка.
Та же палата. Тот же стул. Те же мониторы, пищащие в такт его сердцу. Те же трубки, капельницы, тот же запах хлорки и лекарств. Я пыталась читать — взяла вчера книгу с тумбочки, какую-то старую, потёртую, наверное, оставил кто-то из предыдущих пациентов. Открыла на первой странице, прочитала абзац, второй. Не помню ни слова. Закрыла.
Пыталась смотреть в окно — но там только серое небо и крыша соседнего корпуса. И птицы. Несколько чаек кружат над карнизом, кричат противно, настойчиво. Я смотрела на них и думала: они свободны. А я нет.
Я заперта здесь. Не стенами — страхом. Страхом, что если я уйду, то пропущу момент. Что он откроет глаза, а меня не будет рядом. Что он позовёт, а я не услышу. Иррационально. Я знаю. Но не могу иначе.
Днём мне всё же удалось поспать пару часиков. В полусогнутой позе, головой на его кровати, рукой сжимая его ладонь. Сон — поверхностный, тревожный, полный обрывков кошмаров, которые я не запомнила. Только ощущение падения. Бесконечного, вязкого, как смола. Но это дало немного физических сил.
Когда я открыла глаза, в палате было тихо. Мониторы пищали ровно, спокойно. Отец не двигался. Я посмотрела на часы над дверью — половина пятого.
Пять часов вечера. Я не ела с утра. Желудок напомнил о себе громким урчанием, и я поняла — надо поесть. Или хотя бы выпить кофе. Я осторожно встала. Ноги затекли, в спине стрельнуло, когда я выпрямилась. Сделала несколько шагов по палате, разминая занемевшие мышцы. Взяла телефон — мёртвый, не включается. Кэтрин приносила зарядку, но я забыла попросить оставить.
Не важно.
Я вышла в коридор. Здесь всегда одинаково. Белые стены, белый свет, запах хлорки. Медсёстры снуют туда-сюда — кто-то с каталкой, кто-то с подносом, кто-то с папкой в руках. Их лица сливаются в одно — усталое, профессионально-сочувствующее. Я спустилась вниз, повернула направо, к автомату с кофе. Он стоял в нише у лифта, старый, потрёпанный, с облупившейся краской и заклеенной кнопкой «латте». Я пользовалась им уже много раз. Знаю алгоритм: нажать кнопку, подождать, пока зажжётся зелёный свет, ещё раз нажать.
Я нажимаю. Автомат гудит, из недр доносится плеск воды, шорох порошка. Вылетает стаканчик — белый, картонный, с логотипом больницы. Потом палочка для размешивания. И с гулом льется коричневая жидкость. Кофе.
Я беру стаканчик. Он горячий, почти обжигает пальцы. Я не чувствую. За годы работы в таверне пальцы привыкли к горячему. Поворачиваюсь, чтобы идти обратно в палату. И замираю. Стойка регистратуры. Я вижу её каждый день. Женщина в синей форме, с усталым лицом и вечно звенящим телефоном. Сегодня за стойкой кто-то другой — молодая девушка с рыжими волосами и веснушками на носу. Она что-то печатает, не поднимая головы. Но не это привлекает мое внимание. Рядом со стойкой стоит он.
Харлей. В своей яркой толстовке, с капюшоном, накинутым на голову. Он жестикулирует, разводит руками, что-то эмоционально говорит девушке за стойкой. Его лицо раскраснелось — то ли от спора, то ли от того, что он бежал. Волосы растрёпаны.
— Что тут происходит? — вырывается у меня, прежде чем я успеваю подумать.
Я двигаюсь в их сторону. Ноги несут сами, без команды. Стаканчик с кофе дымится в руке. Харлей оборачивается. Его лицо меняется — сначала растерянность, потом удивление, потом облегчение. Такое сильное, что я вижу, как опускаются его плечи, как расслабляются мышцы лица.
— Ария! — его голос звенит. Он делает шаг ко мне, и я чувствую запах — тот самый, его, смесь сигарет и сладостей. — Ария, слава богу!
— Тише, — говорю я. Голос ровный, почти безжизненный. — Это больница. Не шуми.
Он замирает. Смотрит на меня. В его глазах — что-то, чего я не могу прочитать. Боль? Облегчение? Страх?
— Эта женщина не пускает меня наверх, — он кивает на девушку за стойкой, и в его голосе снова появляется возмущение. — Я уже полчаса здесь стою, объясняю, что я к тебе, а она...
— Конечно, — перебиваю я спокойно. — Туда нельзя прийти просто так. Это реанимационное отделение.
— Но я...
— Харлей, — я смотрю на него. Устало. Без эмоций. — Правила есть правила.
Он замолкает. Смотрит на меня. Я знаю, что выгляжу плохо — бледная, с синяками под глазами, в мятой одежде. Волосы спутаны, собраны в небрежный пучок на затылке. Под глазами — тёмные круги, губы потрескались.
— Ари, — он делает шаг ко мне. Хочет обнять. Я отступаю.
— Не надо, — говорю я. — Я не... Не сейчас.
Он замирает. Руки опускаются.
— Я звонил тебе, — говорит он, и в голосе появляется горечь. — Мы писали тебе. Но ты не отвечаешь. Ни на звонки, ни на сообщения. Я сошел с ума уже! Ты хоть представляешь, как мы с ребятами переживаем за тебя?
Он говорит эмоционально, размахивает руками, и я смотрю на него и не чувствую ничего. Только усталость. Тяжелую, свинцовую, которая давит на плечи.
— Да, — отвечаю я. Голос — ровный, без интонаций. — Простите.
Простите. Не «прости». Не «прости, Харли». Просто «простите». Ко всем сразу. Или ни к кому конкретно.
Он смотрит на меня. Долго. Я вижу, как его лицо меняется — от облегчения к тревоге, от тревоги к чему-то, чему я не знаю названия.
— Ари, — тихо говорит он. — Ты...
— Пойдём, — перебиваю я. — В зоне ожидания поговорим. Здесь неудобно.
Я разворачиваюсь и иду к пластиковым стульям у стены. Харлей следует за мной. Его шаги — тяжёлые, уверенные — отдаются эхом в пустом коридоре.
Мы садимся. Я — на крайний стул, у окна. Он — рядом, но не слишком близко. Чувствует, что я не хочу, чтобы ко мне прикасались.
— Как ты? — спрашивает он.
— Нормально, — отвечаю я.
— Не ври.
— Я не вру.
Он смотрит на меня. Я чувствую его взгляд — тяжёлый, изучающий. Он сканирует моё лицо, мои руки, мою позу.
— Ты выглядишь как тень, — говорит он. — Ари, ты...
— Отец в коме, — перебиваю я. Голос — без эмоций, как будто я говорю о погоде. — Десять дней. Врачи говорят, динамика положительная. Сегодня утром сказали, что показатели улучшились. Но он не просыпается.
Я говорю быстро, сухо, перечисляю факты. Мне легче так. Без эмоций. Без слез.
— Я не ем, — продолжаю я. — Не сплю. Ну, почти. Иногда отключаюсь на час-другой. Не отвечаю на звонки. Не отвечаю на сообщения. Потому что мне просто не хочется.
Я замолкаю. Харлей молчит. Я чувствую, как он сжимает кулаки, как напряжены его плечи.
— Ари, — тихо говорит он. — Ты не одна.
— Знаю, — отвечаю я. — Но мне легче, когда я одна.
— Это неправда.
— Это правда, — я поворачиваюсь к нему. Смотрю в глаза. — Когда я одна, я не должна притворяться. Не должна улыбаться. Не должна говорить «всё хорошо», когда внутри пустота. Я просто... есть. И этого достаточно.
Он молчит.
— Харли, — говорю я. — Я не хочу тебя обидеть. Правда. Но я не могу сейчас... не могу быть с кем-то. Не могу говорить. Не могу чувствовать. Я просто хочу сидеть рядом с отцом и ждать. Ждать, когда он проснется. Или...
Я замолкаю. Не договариваю.
Мы сидим в тишине.
— Ари, — наконец говорит Харлей. — Ты не можешь так жить.
— Я и не живу, — отвечаю я. — Я существую.
Он смотрит на меня. Долго. В его глазах — боль. Не его. Моя. Он чувствует еЁ, хотя я не показываю.
— Послушай, — он наклоняется ближе, его голос становится тише, настойчивее. — Тебе нужно выдохнуть. Сменить обстановку. Хотя бы на час.
— Нет, — качаю я головой.
— Ари...
— Я сказала нет.
— Ария, — он берет меня за руку. Я не отдергиваю. Не потому, что хочу. Потому что сил нет. — Ты не можешь сидеть в этой палате сутками. Ты сойдЁшь с ума. Или уже сошла, — он усмехается, но в усмешке нет веселья. — Тебе нужно просто... выйти. Подышать воздухом. Посмотреть на солнце. Поесть нормальной еды.
— Харли...
— Час, — говорит он. — хотя бы один час. И ты вернёшься. Обещаю.
Я смотрю на него. На его лицо — бледное, уставшее, с синяком под глазом, который ещё не прошёл. На его руки — сильные, жилистые, в татуировках. На его глаза — тёмные, глубокие, полные того, чего я не могу принять.
— Харли, — говорю я. — Я не хочу.
— Знаю, — кивает он. — Но тебе нужно.
— Почему ты всегда знаешь, что мне нужно?
— Потому что я тебя знаю, — он пожимает плечами. — Ты упрямая, как чёрт. Если тебя не вытащить силком, ты сгниёшь здесь.
— Может, я хочу сгнить.
— Ари, — его голос становится жестче. — Не говори так. Пожалуйста.
Я замолкаю.
Смотрю в окно. За стеклом — серое небо, крыша соседнего корпуса, чайки. Они всё ещё кружат.
— Ладно, — говорю я.
— Что? — он не верит.
— Ладно, — повторяю я. — Не на долго. Но я должна быть рядом. Если что-то случится...
— Ничего не случится, — он сжимает мою руку. — Врачи присмотрят. И Кэтрин позвонит, если что-то изменится.
Я киваю. Не потому, что хочу. Потому что мне всё равно. Лень сопротивляться. Мне лень спорить. Лень объяснять, что я не хочу никуда идти, что единственное место, где я могу быть — это эта палата, этот стул, эта рука, которую я держу. Но Харлей прав. Я не могу так жить. Или могу. Но он не даст.
Я встаю. Ноги дрожат.
— Дай пять минут, — говорю я. — Я зайду к отцу, скажу, что ухожу ненадолго.
— Хорошо, — он кивает.
Я иду в палату. Осторожно открываю дверь, чтобы не шуметь. Отец лежит на кровати. Все так же — бледный, неподвижный, с трубками и капельницами. Я подхожу. Беру его за руку.
— Пап, — шепчу я. — Я уйду ненадолго. Харлей приехал, хочет... хочет, чтобы я вышла. Подышала воздухом.
Он не отвечает.
— Я скоро вернусь, — продолжаю я. — Ты не скучай.
Я наклоняюсь, целую его в лоб. Кожа — холодная, чуть влажная.
— Я люблю тебя, — шепчу я.
И выхожу.
Харлей ждет у лифта. Он успел снять капюшон, поправить волосы. Выглядит почти прилично.
— Поехали, — говорю я.
Мы заходим в лифт. Двери закрываются.
— Куда? — спрашиваю я.
— Сначала домой, — улыбается он, — приведёшь себя в порядок.
— Ладно. — тихо соглашаюсь я.
Харлей притащил меня домой. Я не спорила. Не задавала вопросов. Просто позволила увести себя — из больницы, из машины, по лестнице, в квартиру. Ключ щёлкнул в замке, дверь открылась, и я вдохнула запах, который не чувствовала больше недели.
Дом. Пахло Сэмми — его шерстью, его лежанкой, его миской. Пахло мной — моей пылью, моими духами, моей старой кофтой, висящей на спинке стула. Пахло тишиной.
— Иди в душ, — сказал Харлей, пропуская меня внутрь. — Я пока схожу с Сэмми.
Я кивнула. Не глядя на него, прошла в спальню, нащупала в темноте чистую футболку и спортивки. Пошла в ванную.
Горячая вода. Я стояла под струями, смотрела, как пар запотевает зеркало, и не чувствовала ничего. Тело мылось само — механически, на автомате. Шампунь, гель, мочалка. Я терла кожу, но не чувствовала. Не свою. Потом выключила воду. Вытерлась. Надела чистое — футболка пахла мной, но казалась чужой.
Я вышла в гостиную. Сэмми сидел у двери, вилял хвостом, скулил. Увидел меня — и рванул так, что я едва удержалась на ногах. Он прыгал, лаял, лизал мои руки, лицо, уши. Я опустилась на корточки, обняла его, прижала к себе.
— Сэмми, — шептала я. — Сэмми, прости. Прости, малыш. Я снова оставила тебя одного.
Он скулил, тыкался мокрым носом в мою щеку, и я чувствовала, как дрожу. Не от холода. От того, что он — единственный, кто не задает вопросов. Кто не смотрит с жалостью. Кто просто рад, что я вернулась. Я гладила его, целовала в черную макушку, извинялась снова и снова.
— Прости, что я такая плохая хозяйка. Прости, что бросаю тебя. Ты самый лучший, самый хороший, самый верный. Я люблю тебя, Сэмми. Ты знаешь?
Он лизнул меня в нос.
Харлей стоял в дверях, засунув руки в карманы, и смотрел. Я чувствовала его взгляд, но не оборачивалась.
— Нам пора, — сказал он.
Я подняла голову.
— Куда?
— Увидишь, — он улыбнулся. Не той своей обычной, наглой улыбкой, а мягко, почти неуверенно.
Я не стала спрашивать. Мне было все равно.
— Пойдём, — сказала я, вставая.
Сэмми снова заскулил. Я погладила его, пообещала, что вернусь скоро, и вышла.
Харлей повёл меня к машине. Я села на пассажирское сиденье, пристегнулась и уставилась в окно. Он не сказал, куда мы едем. Я не спрашивала. Город мелькал за стеклом — вечерний, подсвеченный неоном, живой. Люди спешили по своим делам, кто-то смеялся, кто-то спорил, кто-то просто шёл, уткнувшись в телефон. Обычная жизнь. Та, от которой я отвыкла.
Мы свернули на тихую улицу, потом ещё раз, потом ещё. Дома стали больше, решетки на окнах — толще, заборы — выше.
— Это чей-то частный дом, — сказала я.
— Да, — кивнул Харлей. — Знакомые.
— Знакомые.
— Не бойся.
— Я не боюсь.
Он припарковался у ворот, вышел, открыл мне дверь. Я не двигалась. Смотрела на дом — двухэтажный, кирпичный, с колоннами у входа и подсветкой на крыше. Оттуда доносилась музыка — глухая, ритмичная, с тяжелыми басами.
— Харли, — сказала я. — Это вечеринка.
— Ну да, — он пожал плечами.
— Я не хочу на вечеринку.
— Хочешь, — он протянул руку. — Ты просто забыла, как это.
Я смотрела на его ладонь. Широкую, с длинными пальцами. Потом на его лицо — в свете уличного фонаря оно казалось чужим, почти незнакомым.
— Ладно, — сказала я.
Взяла его за руку.
Мы вошли. Внутри было шумно. Громкая музыка била по ушам, гирлянды резали глаза. Люди — много людей — смеялись, танцевали, пили. Кто-то сидел на диванах в углу, кто-то толпился на кухне, кто-то уже ушёл в себя, сидя в кресле с пустым стаканом в руке. Все это казалось фальшивым. Нелепым.
Я стояла у входа, смотрела на этот хаос и не понимала, что я здесь делаю.
— Пойдём, — Харлей потянул меня за руку.
Мы прошли в гостиную. Он достал откуда-то два стакана, налил что-то янтарное, протянул мне.
— Пей, — сказал он.
Я выпила залпом. Горло обожгло. Виски. Хороший, дорогой, с привкусом дуба и карамели.
— Ещё, — сказала я.
Он налил ещё. Я выпила. Опять. Он не спрашивал, почему я пью так быстро. Не предлагал замедлиться. Просто наливал снова и снова.
Музыка гремела, басы отдавались в грудной клетке, и я чувствовала, как напряжение — то, что копилось десять дней — начинает выходить наружу. Не слезами. Не криком. А этой глупой, бессмысленной жаждой забыться. Я пила не от горя. Я пила от страха. От того ужаса, который сидел во мне все эти дни. Когда я смотрела на отца и боялась, что он не откроет глаза. Когда я держала его за руку и чувствовала, как из него уходит жизнь. Когда я оставалась одна в этой палате, в этой тишине, с этими мыслями, от которых нельзя было спрятаться. А теперь можно. Здесь — шум, свет, люди. Никто не спрашивает, как я. Никто не смотрит с жалостью. Никто не говорит «всё будет хорошо». Просто алкоголь, музыка, темнота.
Харлей держал меня за руку, иногда наклонялся к уху, что-то говорил, но я не слышала. Только чувствовала вибрацию его голоса. Он был здесь. Со мной. В этой круговерти, которую сам создал.
— Харли! — кто-то окликнул его.
Высокий парень с татуировкой на шее, в кожаной куртке. Они обменялись рукопожатием, какими-то жестами, которые я не поняла.
— Я сейчас, — сказал Харлей мне. — Отойду на минуту. Ты здесь?
— Да, — кивнула я.
Он ушёл. Я осталась одна.
Взяла со стола новый стакан — кто-то оставил, почти полный. Выпила. Горло горело, в голове шумело, но мысли не отключались. Я пила снова. И снова. Люди вокруг смеялись, танцевали, обнимались. Я смотрела на них и не чувствовала зависти. Только пустоту.
— Привет, — голос раздался сбоку.
Я повернула голову. Парень. На вид старше меня — лет двадцать пять, может, двадцать шесть. Светлые волосы, коротко стриженные, голубые глаза, улыбка — наглая, самоуверенная. Дорогие часы на запястье, рубашка расстегнута на две пуговицы.
— Привет, — ответила я.
— Я Генри, — он протянул руку.
Я не взяла. Он не смутился. Убрал руку в карман, наклонился ближе.
— Ты одна?
— Нет, — я покачала головой. — С другом.
— Друг ушёл, — он оглянулся. — А ты осталась. Пить одна — плохая идея.
— Я не одна, — повторила я.
Он усмехнулся.
— Люблю дерзких.
— Я не дерзкая. Я устала.
— Тем более, — он взял со стола бутылку, налил мне в стакан. — Выпей. Отдохни. Поговори со мной.
Я взяла стакан. Выпила. Генри сел рядом — на диван, слишком близко. Я чувствовала его запах — дорогой парфюм, смешанный с потом и алкоголем.
— Ты красивая, — сказал он. — Знаешь?
— Знаю, — ответила я.
Он засмеялся.
— И скромная.
— Я не скромная. Я просто не хочу с тобой разговаривать.
— А хочешь не разговаривать?
Его рука легла мне на колено. Я посмотрела на его пальцы — длинные, холёные, с идеальным маникюром. Не тронула.
— Убери руку, — сказала я.
— Зачем? — он не убрал. — Тебе же приятно.
— Нет.
— А я думаю, что да.
Я хотела встать. Но тело не слушалось. Алкоголь сделал своё — ноги стали ватными, движения замедленными.
— Выпей ещё, — он протянул мне новый стакан.
Я взяла. Сделала глоток. И замерла. Вкус. Он был странным. Сладковатым, с металлическим привкусом. Не тем, что был в прошлых стаканах. Я замерла. Горло сжалось. Мой опыт — старый, дурной, выученный на собственной шкуре — сработал мгновенно. Инстинкт самосохранения, который я считала давно умершим, вдруг проснулся. Язык онемел. Губы — тоже. В голове — резкая, пульсирующая боль.
— Что это? — спросила я.
Генри улыбнулся. Улыбка — хищная, довольная.
— Отдых, — сказал он. — Просто отдых.
— Не надо, — я попыталась встать, но ноги не слушались. Колени подогнулись, я упала бы, если бы он не подхватил меня.
— Тихо-тихо, — он прижал меня к себе. — Все хорошо. Я помогу.
— Отпусти, — прошептала я. Голос — чужой, далекий.
— Не бойся, — он вёл меня куда-то. К лестнице. Наверх. — Тут есть комната. Поспишь. Отдохнешь.
— Нет, — я пыталась сопротивляться, но тело не слушалось. Каждый шаг давался с трудом. — Мне нельзя... мне завтра к отцу... он проснётся...
Я шептала это, сама не понимая, что говорю.
— Он проснётся, — повторил Генри. — А ты пока отдохнёшь.
— Нет... Харли... позови Харли...
— Харли занят, — он тащил меня по коридору, к одной из дверей. — Он тебя не ищет.
— Не надо... пожалуйста... не надо...
Слёзы текли по щекам. Или не слезы. Я не понимала. Голова кружилась, мир расплывался.
— Мне завтра к отцу, — шептала я. — Он проснется... я обещала... я должна быть рядом...
Генри открыл дверь. В комнате было темно. Пахло пылью и чужими духами.
— Ложись, — он толкнул меня на кровать. — Поспи.
— Нет...
Я попыталась встать, но он навалился сверху. Тяжелый, липкий, чужой.
— Тихо, — прошептал он мне в ухо. — Всё будет хорошо. Просто расслабься.
— Харли... — позвала я.
Слабо. Почти беззвучно.
— Харли не придёт.
Он расстёгивал мою рубашку. Пальцы — холодные, скользкие — касались кожи. Я дёрнулась, но он прижал меня сильнее.
— Не надо, — мой голос — писк, шорох. — Пожалуйста... не надо...
Он не слушал.
Мир плывет. Я лежу на спине, смотрю в потолок, и он качается. Как палуба корабля в шторм. Или как качели в парке, когда я была маленькой, а отец толкал меня, и я смеялась, запрокидывая голову. Сейчас я не смеюсь. Сейчас надо мной чужое лицо. Светлые волосы, голубые глаза, улыбка — хищная, довольная. Генри. Его пальцы расстегивают пуговицы на моей рубашке.
— Не надо, — шепчу я. Голос — чужой, далекий, будто не мой. — Не надо...
Я пытаюсь оттолкнуть его, но руки не слушаются. Ватные. Чужие. Я чувствую их, но не могу управлять. А Генри наклоняется ниже. Его дыхание — кислое, с перегаром — касается моей шеи. И в этот момент…
В этот момент мир переворачивается. Воспоминания. Они приходят не постепенно — волной, ударом, взрывом. Картинки мелькают перед глазами, накладываются одна на другую, и я перестаю понимать, где реальность, а где прошлое.
Логан.
Его лицо. Такое же — светлые волосы, голубые глаза. Такая же улыбка.
— Сестричка, — шепчет он. — Не пищи, мышка.
Я зажмуриваюсь. Открываю глаза. Надо мной — Генри. Светлые волосы, голубые глаза.
— Не надо, — шепчу я.
— Не бойся.
— Пожалуйста...
Логан. Его руки — тяжёлые, грубые — сжимают мои запястья.
— Ты же хочешь, сестричка. Я знаю.
Я дергаюсь. Ноги обретают чувствительность — колючую, неприятную. Я бью. В голень. В колено. Куда попаду.
Генри шипит, отшатывается на секунду.
— Сука, — цедит он. — Ты что творишь?
— Отпусти, — мой голос — хриплый, но твёрдый. — Отпусти меня.
Он не отпускает. Наоборот — злится. Становится грубее. Его пальцы впиваются в мои плечи, оставляя синяки. Он наваливается всем телом, прижимает меня к кровати.
— Лежи смирно, — рычит он. — И не рыпайся.
Логан. Я снова вижу Логана.
— Открой рот, сестричка.
— Нет!
Я кричу. Не знаю, вслух или в голове. Рука нашаривает что-то на тумбочке. Лампа. Небольшая, керамическая, с тяжелым основанием. Я хватаю её, не думая, и бью. Удар пришёлся в плечо. Генри вскрикивает, откатывается в сторону.
— Чёртова сука! — орет он.
Лампа падает на пол, разбивается. Осколки разлетаются в стороны. Он снова набрасывается на меня. Теперь он зол. По-настоящему. В его глазах — не похоть, не желание. Жестокость.
— Ты пожалеешь, — шипит он, зажимая мне рот ладонью. — Ты, сука, пожалеешь, что родилась.
Я пытаюсь укусить. Он держит крепко. Сжимает челюсть так, что хрустят зубы. Слезы текут по щекам.
Папа, — думаю я. — Папа, прости. Я не хотела. Я не знала.
Генри возится с ремнем. Я слышу, как звякает пряжка. Как он расстегивает ширинку.
— Заткнись, — рычит он. — И не дёргайся. Так будет больнее.
Я закрываю глаза. И вдруг — голос.
— Ария!
Харлей. Я узнаю его сразу. Голос — громкий, встревоженный, перекрывающий музыку, которая доносится снизу.
— Ария! Где ты?
— Харли! — пытаюсь крикнуть я, но рот зажат. Издаётся только мычание. Сдавленное, жалкое, почти беззвучное.
Генри замирает.
— Чёрт, — шипит он. — Чёрт-чёрт-чёрт.
Он зажимает мне рот сильнее. Другой рукой — шею. Я задыхаюсь. В глазах темнеет.
— Молчи, — шепчет он. — Молчи, сука.
— Ария! — снова кричит Харлей. Где-то рядом. В коридоре.
Я слышу его шаги. Тяжелые, быстрые. Он приближается.
— Харли! — мычу я.
Генри бьет меня по лицу. Голова дергается в сторону, в ушах звенит.
— Я сказал — молчи!
Дверь дёргают. Ручка трещит.
— Ария! Ты там? — Харлей колотит в дверь.
— Не входить! — кричит Генри. — Занято!
— Ария! — голос Харлея становится жестче. — Ария, ответь!
Я пытаюсь. Мычу. Скулю. Генри затыкает мне рот, прижимает к кровати.
— Скажи, что ты здесь, — рычит он мне в ухо. — Скажи, что всё в порядке. Иначе я придушу тебя. Поняла?
Я не отвечаю. Не могу.
— Ария! — Харлей колотит в дверь снова.
— Я сейчас полицию вызову! — кричит Генри.
— Вызывай, — рычит Харлей. — Я сам позвоню, урод.
Дверь трещит. Петли скрипят.
— Ария, — уже тише, но с угрозой. — Держись. Я сейчас войду.
Генри мечется. Не знает, что делать. Отпустить меня — я закричу. Оставить — Харлей выломает дверь.
— Твой дружок пожалеет, что сунулся, — шипит он.
Я молчу. Смотрю на дверь. На ручку, которая дергается. Удар. Еще один.
Дверь распахивается. Харлей стоит на пороге. Запыхавшийся, растрепанный, с перекошенным от ярости лицом. На секунду — тишина. Он видит меня. Растерзанную, с разбитой губой, с синяками на плечах. И Генри, который все еще держит меня за горло.
— Убери руки, — говорит Харлей. Голос — низкий, спокойный. Спокойнее, чем должно быть.
— Проваливай, — рычит Генри. — Это не твоё дело.
Харлей делает шаг. Два. Три.
Я не вижу, что происходит дальше. Только слышу. Удар. Глухой, мокрый. Генри вскрикивает. Отпускает меня. Я падаю на кровать, сворачиваюсь калачиком. Ещё удар. И ещё. Генри орёт. Что-то хрустит — кости? мебель? я не знаю.
— Хватит, — шепчу я. — Харли, хватит.
Он не слышит.
— Харли, пожалуйста...
Я поднимаю голову. Харлей стоит над Генри, который лежит на полу, закрывая лицо руками. На его рубашке — кровь. На руках Харлея — тоже.
— Харли...
Он опускает кулак. Поворачивается ко мне. Его лицо... я не узнаю его. Нет той наглой, насмешливой улыбки. Нет спокойствия. Только ярость, которая медленно сменяется чем-то другим. Ужасом.
— Ари, — говорит он. Голос — хриплый, срывающийся. — Ари, боже...
Он подходит. Снимает с себя оранжевую кофту — ту самую, мягкую, в которой я спала, когда оставалась у него. Надевает на меня. Я чувствую его запах. Безопасность.
— Тише, — шепчет он, поднимая меня на руки. — Тише, Ри-ри. Я здесь.
Я плачу. В голос. Взахлеб. Слезы текут ручьями, смешиваются с кровью на разбитой губе, капают на его футболку.
Он выносит меня из комнаты.
— Ты в безопасности, — говорит он, шагая по коридору. — Я не дам тебя в обиду.
Люди расступаются. Кто-то охает, кто-то спрашивает, что случилось. Харлей не отвечает. Просто идёт к выходу.
На улице — прохладно. Ветер касается моего лица, высушивает слезы. Я смотрю в небо — там звёзды, которых не видно из-за городской засветки, но они есть.
— Харли, — шепчу я.
— Я здесь.
— Он...
— Не думай о нем, — он сажает меня в машину, пристегивает ремень. — Все кончено.
— Я испугалась, — говорю я. Слова вылетают сами, без контроля. — Я так испугалась, Харли. Я думала... думала, что он...
— Не надо, — перебивает он. — Не надо, Ари. Ты в безопасности. Я рядом.
Он садится за руль, заводит двигатель.
— Я оставил тебя одну, — говорит он, не глядя на меня. — Всего на минуту. Прости меня, Ри-ри. Прости.
— Ты не виноват.
— Виноват, — он сжимает руль. Костяшки белеют. — Я не должен был отходить. Я знал, что ты не в себе. Знал, что алкоголь...
— Харли, — я касаюсь его плеча. — Я жива. Ты пришёл. Всё хорошо.
— Нет, — он качает головой. — Не хорошо. Это никогда не будет хорошо.
Мы едем в тишине. Я смотрю в окно на огни города, на дома, на людей, которые живут своей жизнью, не зная, что только что произошло. Что я чуть не стала очередной жертвой. Что меня спас кто-то, кто не обязан был этого делать.
Дома Харлей паркуется у моего подъезда. Выходит, открывает мне дверь. Я пытаюсь идти сама, но ноги трясутся, и он снова берет меня на руки.
— Я сама, — шепчу я.
— Знаю, — отвечает он. — Но позволь мне.
Он открывает ключом — ключи у него есть, я дала. Впускает меня. Сэмми подбегает, виляет хвостом, обнюхивает меня. Чувствует запах крови, страха, чужого. Скулит, тычется носом в мою руку.
— Всё хорошо, малыш, — шепчу я. — Всё хорошо.
Харлей кладет меня на диван. Укрывает пледом.
— Никуда не уходи, — говорит он.
— Не уйду.
Он садится рядом, на пол. Прислоняется спиной к дивану.
— Харли, — зову я. — Обними меня.
Он поворачивается. В его глазах — что-то, чего я не могу прочитать. Боль, облегчение, вина.
— Ари...
— Пожалуйста.
Он ложится рядом. Обнимает меня, прижимает к себе. Я чувствую его тепло, его дыхание, его сердце — быстрое, неровное.
— Я так испугалась, — шепчу я. — Я думала, что он...
— Тсс, — он гладит меня по голове. — Не думай.
— Я снова его увидела. Логана. Он был так похож...
— Логана больше нет, — говорит он. — Он не тронет тебя.
— Но он здесь. В моей голове. Всегда.
Харлей молчит.
— Прости, — шепчу я. — Я не хотела. Не хотела этой вечеринки. Не хотела пить. Не хотела...
— Тише, — он целует меня в макушку. — Ты не виновата.
— Я во всем виновата.
— Нет.
Я смотрю в потолок. Слезы все еще текут, но уже тише, спокойнее.
— Харли, — зову я. — Ты спас меня.
Он молчит. Я чувствую, как его рука сильнее сжимает мое плечо.
— Всегда, Ари, — говорит он. — Всегда.
Мы лежим в тишине. Сэмми устроился у моих ног, свернувшись калачиком. За окном — ночной Чикаго. Где-то далеко воет сирена — или не сирена, может, просто ветер.
— Завтра я пойду к отцу, — говорю я. — Он проснется. Я знаю.
— Проснётся, — кивает Харлей.
— Я должна быть рядом.
— Будешь.
— Я обещала ему.
— Он знает.
Я закрываю глаза. В темноте — его лицо. Отца. Не бледное, не заострившееся. Живое. Улыбающееся.
— Ты моя хорошая, — шепчет он. — Моя Ари.
— Я здесь, пап, — шепчу я в ответ. — Я здесь.
Харлей гладит меня по волосам.
— Поспи, — говорит он. — Я буду рядом.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!