Чей-то кошмарный и сладкий сон.
12 июля 2026, 21:23Тьма приняла Андрея как старого знакомого.
Не та тьма из межпространственной пустоты, где Сущность давила на него всей массой бытия, вминая его существо в ничто, как подошва вминает окурок в слякоть. Нет.
Эта была другой.
Мягкой, вязкой и тёплой, как нагретый дёготь, в который лениво погружаешься, и у которого нет дна. Да и не нужно оно, это дно. Зачем дно тому, кто уже утонул?
Бесформенное сознание Андрея плыло в ней, как медуза в чёрной воде. Где не было ни верха, ни низа, ни направления, ни опоры, ни тела, ни боли, ни времени, ни имени, ни звания, ни позывного, ни личного номера, ни жетона на шее, ни даже привычного ощущения собственных границ — где заканчивается он и начинается всё остальное. Только плавное покачивание, от которого хотелось отпустить последнюю нитку и просто раствориться. Стать частью этого тёплого, безразличного ничего.
Рядом с ним проплывали обрывки совершенно чужой, прожитой, отгоревшей жизни.
Клочья образов, всплывающие из глубины, как пузыри на болотной жиже. Они медленно поднимались, лениво вращаясь, поблёскивая изнутри. Лопались на поверхности, обдавая запахом, звуком, ощущением, оставляя после себя расходящиеся круги ряби на чёрной трясине.
В нос Андрея ударил запах хлорки, едкий, щиплющий ноздри. Линолеум под ногами, бурый, протёртый до ниток тысячами подошв. Длинный коридор с лампами дневного света, одна из которых мигает, нервно, подлым стробоскопическим мерцанием, от которого тупо ноет висок и хочется подпрыгнуть, вырвать её из потолка голыми руками и размолотить об стену, чтобы только прекратить это чёртово моргание. Казарма? Госпиталь? Штаб? Коридор тянется и тянется, бесконечный, как кишка спящего левиафана, двери по обе стороны, одинаковые, пронумерованные мелкими латунными цифрами, и он идёт по нему, и шаги гулко отдаются в пустоте, каждый как удар метронома: тук, тук, тук. Куда? Зачем? Он не помнит. Может, и некуда. Может, сам коридор был пунктом назначения.
Откуда-то из-за одной из дверей доносится приглушённый женский плач. Или смех. Или и то и другое. Он не останавливается. Он… никогда не останавливался в этом коридоре…
Затем всё пространство лопнуло и пошло рябью, пока и вовсе не сгинуло.
Чьи-то пальцы в белых перчатках осторожно, но деловито снимают с него бронежилет, разрезая лямки медицинскими ножницами с тупыми концами. Холод металла по разгорячённой коже, обжигал, как прикосновение льда. Он слышит женский голос, молодой, с нарочито спокойными интонациями человека, который старательно давит в себе панику: осколочное, неглубокое, повезло, тебе боец, повезло. Он лежит на носилках, жёстких, с продавленным брезентом, который пахнет густым и кислым потом, кровью и йодом, а над ним качается брезентовый потолок полевого госпиталя — туда-сюда, туда-сюда, в такт чьим-то шагам, несущим следующие носилки. Запахло антисептиком. Рядом кто-то стонет. Монотонно и безнадёжно. Как заевшая пластинка, которая крутится и крутится по одной и той же бороздке.
И это воспоминание пошло рябью, пока тоже не пропало.
Но третье воспоминание, как пузырь всё поднимался и поднимался. Медленно и тяжело. Грузно и неотвратимо, как всплывает утопленник, которого река наконец отпустила со дна. Разбухая, заполняя собой всё пространство черноты, оттесняя её к краям. Он рос и рос, пока не стал всем: небом, землёй, воздухом и временем.
И Андрей уже не плыл, а стоял. Двумя ногами, на твёрдом полу.
Не в колыбели. Не на четвереньках. Не в теле младенца. Стоял на своих двоих. Взрослый. В полный рост. Босиком на холодном, до боли знакомом линолеуме с узором «под паркет», который бабушка постелила ещё при Брежневе и который пережил три ремонта и два потопа.
Кухня.
Не та, из нового мира. Другая. Из прошлой жизни. Из единственной настоящей жизни, как он продолжал думать, несмотря ни на что.
И пахло бабушкиными пирогами.
Этот запах единственный в своём роде. Узнаваемый и ни на что не похожий во всех Вселенных. Этот аромат доносился с кухни двухкомнатной квартиры на четвёртом этаже хрущёвки в Рязани, где он вырос, где он провёл первые семнадцать лет первой жизни. До училища. До армии. До всего.
Он долго простоял в коридоре, прежде чем дойти до кухни.
Андрей опустил взгляд на руки.
Его взрослые руки, ладони с мозолями. С шрамом на костяшке среднего пальца на правой.
Кухня была настоящей. Жёлтые обои с едва заметными ромбиками, которые бабушка переклеивала каждые три года: а то выцветают, Андрюшка, стыдобища-то какая! Белый холодильник «ЗИЛ», урчащий в углу как сытый самодовольный кот. Газовая плита с прогоревшей левой конфоркой. Клеёнка на столе — с красными маками, бахромой по краям, чуть оплавленная у угла, где мать однажды поставила раскалённую сковородку. Часы на стене, тикающие размеренно и гулко, с кукушкой, которая не работала с девяносто третьего, но бабушка не разрешала снимать, потому что: дед подарил, не трожь.
Девять тридцать семь утра. Суббота.
Он знал, что суббота. Не понимал откуда, но знал. Как знают вещи во сне — без доказательств и без сомнений.
Со двора доносились голоса. Чей-то смех. Лай пса Цыгана, чёрной кудлатой дворняги из третьего подъезда, вечно облаивающей велосипедистов, но по натуре ласковый и добрый. До Андрея доносился скрип качелей, тех самых, покрашенных в синий цвет, которые каждую весну перекрашивали заново, и каждое лето краска всё равно облезала.
Через приоткрытую форточку, а не окно, бабушка боялась сквозняков, тянуло августовским теплом и пахло сиренью. Которую батя посадил, когда Андрею было всего три года.
На столе стояла тарелка с пирожками. Горка, ещё тёплых, сочных, золотисто-коричневых, с блестящей от масла корочкой. Один лопнул сбоку, и из него выглядывала капустная начинка, с покрошенным яйцом и укропом. Рядом гранёный стакан с молоком, купленным в деревне. С жёлтыми сливками наверху, которые Андрей в детстве слизывал первыми.
Андрей стоял и смотрел на пирожки.
— Андрюш, ну чего встал столбом? Стынут же, — раздался негромкий и будничный голос из-за спины.
Андрей не обернулся. Он боялся. Потому что этот голос он не слышал двадцать три года. С того самого дня, когда бабушку похоронили на Южном кладбище в закрытом гробу, потому что рак пожрал её до такой степени, что смотреть было невыносимо больно. Он тогда был на первом курсе. Не успел приехать. Опоздал на два дня. Стоял над свежей могилой в курсантской форме, которая была на размер велика, выдали что было, и молча курил, глядя на мокрую глинистую землю и венки.
— Бабуль?.. — хрипло произнёс Андрей.
— А то кто ж ещё, а? Генеральный секретарь? Садись давай, чего стоишь. Ноги-то не казённые.
Зинаида Петровна Сухая, стояла у плиты и снимала со сковороды очередную партию пирожков. Маленькая, крепенькая, с прямой спиной, которая не согнулась ни под войной, ни под нищетой, ни под раком. Седые волосы забраны под белый платочек, с мелкими голубыми цветочками, который она носила дома всегда, даже летом. Её фартук и руки в муке. На кончике носа маленькое мучное пятнышко. На ней были розовые домашние тапочки, стоптанные, с бантиками, которые дед привёз из Болгарии ещё в восемьдесят втором году, и которые пережили деда на двенадцать лет, но выбросить их бабушка так и не решилась.
— Ба, — мертвенно повторил Андрей, а голос его стал осипшим. — Ты же…
— Умерла. Знаю, — она отмахнулась от этого обстоятельства лопаткой, как от назойливой мухи. Перекинула пирожок на тарелку ловко, привычно, одним точным движением. — Садись, говорю. Молоко свежее. Тёть Нюра привезла.
Андрей килем осел на стул. Машинально, как садился за этот стол тысячу раз. Табуретка скрипнула под ним привычно, левая задняя ножка была чуть короче, батя подкладывал сложенную газету, но газета вечно выскальзывала. Колени упёрлись в край стола.
Он взял лопнувший пирожок и откусил.
Капуста с яйцом. Укроп. Щепотка перца. Точно такие, как он помнил. До последней крошки. Тесто мягкое, сдобное, чуть сладковатое, с хрустящей золотой корочкой сверху и мягким белым пузом снизу и с горячей сочной начинкой.
Он жевал, и что-то внутри, какой-то узел, который он носил в себе так давно, что перестал замечать, стал поддаваться. Не развязался, но поддался. Совсем чуть-чуть.
Бабушка села напротив и сложила свои руки на столе. Руки маленькие, узловатые, с набухшими венами. Костяшки чуть увеличены, артрит, который она лечила руганью в адрес врачей, которые: одни таблетки выписывают, а толку-то от вас окаянные? Ногти коротко стриженные, с остатками муки в складках кожи. Руки, что месили тесто, стирали бельё в тазу, драли уши и подзатыльниками вправляли ему мозги, когда он в двенадцать лет устроил фейерверк из петард в подъезде и чуть не спалил лестничный пролёт. И обнимали, крепко, до хруста, так что дыхание перехватывало, когда он уезжал в училище, и когда приезжал на побывку, и когда просто стоял рядом.
— Ты знаешь, что это сон, — произнесла она.
— Знаю, — ответил Андрей, дожёвывая.
— Ну и хорошо. Значит, не будешь задавать тупых вопросов. Ты всегда был соображалистый, Андрюш. В деда пошёл. Тот тоже, пока не разберётся, не успокоится. Упрямый, как…
— Как осёл.
— Как осёл, — согласилась бабушка и мягко улыбнулась.
Они замолчали. Часы тикали. Кукушка не куковала, как и положено.
— Ба, — сказал Андрей, глядя в пустой стакан, где на донышке болтался жёлтый кружок сливок. — Зачем я здесь?
— А ты не догадываешься?
Он помолчал, затем допил остаток и поставил стакан обратно на клеёнку.
— Маришка, — мрачно припечатал он.
Бабушка кивнула, и улыбка сошла с её лица, уступив место чему-то другому. Не грусти. Не жалости. Чему-то более глубокому и тяжёлому.
— Ты держишь это в себе уже… сколько? — она прямо посмотрела на него. Без обиняков. Как всегда. Бабушка никогда не любила ходить вокруг да около. — Две жизни уже?
— Двадцать шесть лет, — ответил он. — По первой.
— И по второй не отпустил.
— Нет.
— Андрюш.
— Нет, — повторил он жёстче. — Не отпустил. И не отпущу.
Бабушка помолчала. Потом встала, подошла к окну и отодвинула белую занавеску, с вышитыми ромашками, которую она шила сама на старой машинке, стоявшей в углу комнаты. Посмотрела во двор. Андрей видел её спину, узкие плечи под цветастым халатом, платок на голове, тапочки с бантиками.
За окном с весёлыми криками мальчишки гоняли мяч. Цыган лаял на очередную жертву. Качели скрипели. Мир был нормальным. Был таким, каким и должен быть.
— Эх, какой же ты упрямый, — негромко и печально вздохнула она, не оборачиваясь. — Весь в деда…
Кухня дрогнула в ряби.
Запах пирожков истончился, растворяясь в чём-то другом, сыром, холодном, тяжёлом. Часы замолчали.
И свет в окне погас.
А мир провалился.
Октябрь.
Андрей это понял по запаху. Пахло прелой листвой и сыростью.
Тот особенный октябрь, когда лето уже умерло, зима ещё не пришла, а мир висит в сером и безрадостном промежутке, пахнущий гнилью и гибелью.
Он стоял на ногах. Взрослый. В чёрной куртке и водолазке, джинсах и армейских старых берцах. На руках — чёрные кожаные перчатки, тонкие, плотные, по которым не идентифицировать ничего и никого.
Глухой и далёкий лес, за сорок километров от города. Просёлочная дорога, разбитая тракторами и дождями, утонувшая в грязи. В стороне, между деревьями — два внедорожника, погашенные фары, заляпанные номера. Двигатели заглушены. Тишина. Только дождь мерно накрапывает с веток.
За поясом Андрея в кобуре лежал ПМ. Привычная тяжесть у правого бедра. Магазин полный, второй с патроном в патронником заряжен и стоит на предохранителе. Он не проверял, он это знал.
Свет давали два ручных фонаря, воткнутые в рыхлую землю лучами вверх. Жёлтые конусы упирались в низкие ветки, и в этих конусах кружилась мелкая морось и редкие ночные мотыльки, прилетевшие на тепло.
Андрей стоял у старой берёзы с облупившейся корой, прислонившись спиной, и курил. Огонёк подрагивал при каждой затяжке, высвечивая на долю секунды его лицо.
Но его лицо было пустым. Не злым. Не ненавидящим. Не торжествующим. Просто опустошённым и мёртвым.
Перед ним, в жёлтом свете фонарей, на коленях стояли четверо.
Глаза у всех четверых открыты. Смотреть им не мешали. Пусть смотрят. Пусть видят, куда приехали, и всё поймут сами.
Их лица были разбиты и окровавлены. Но не у всех одинаково. При задержании Серый с Лёхой работали без излишеств, но и без нежностей. Кто дёрнулся — получил. Кто не дёрнулся — получил поменьше.
Одеты были в разное. Главарь шайки в спортивные штаны и майку, его взяли когда он спал. Второй, худой, с наколкой на шее, был одет в мятую рубашку, одна пуговица была оторвана. Третий, коренастый, в камуфляжную куртку, наспех натянутую. Четвёртого, самый молодой, был одет в джинсы и толстовку с капюшоном, он сидел у подруги на кухне, пил пиво и смотрел телевизор, когда за ним пришли.
Справа от Андрея, в трёх шагах, у ближнего внедорожника, привалившись к капоту, скрестив руки на груди, стоял Серый и жевал фильтр незажжённой сигареты. Он бросил курить после первой командировки. Сергей Михайлович Балашов. Старший сержант. Их взвод, рота охраны, мотострелковая бригада. Крепкий, жилистый, молчаливый мужик с перебитым носом — память о боксёрском прошлом, первенство города среди юношей, восемьдесят восьмой год. Тяжёлые кулаки, тяжёлый взгляд зелёных глаз.
Слева, чуть поодаль, у второго внедорожника стоял Лёха. Младший сержант. До Протектората, до позывного «Роджер» — просто Лёха. Длинный, худой, с вечно прищуренными глазами и спокойствием, которое бесило командиров и восхищало сослуживцев. Лёха не нервничал никогда. Вообще. Андрей видел его под обстрелом, в засаде, на минном поле — одно и то же лицо. Спокойное, чуть сонное, как у человека, который долго ждёт автобус.
Лёха молча курил, глядя куда-то мимо всех, вглубь леса.
И Вовка. Владимир Николаевич Стариков. Ефрейтор. Широкий, с красной рожей, руками, и ртом, что радио и из которого в мирное время не прекращался поток баек, анекдотов. Весельчак и балагур.
Сейчас Вовка не смеялся. Стоял чуть в стороне, привалившись спиной к сосне, и мрачно жевал спичку. Его лицо было каменным, а глаза пустые.
Это всё было до Протектората. До магии, демонов, эльфов и иных миров. Это было после армии, после дембеля, после того, как все четверо вернулись и попытались жить нормальной жизнью.
Нормальная жизнь закончилась шестнадцатого марта.
Мать позвонила глубокой ночью и сказала то, что Андрей запомнил пословно и которые воспроизводил потом в голове тысячи раз, как заевшую пластинку.
Полиция искала. Но как всегда результат — нулевой. Глухо, как в танке.
Андрей позвонил Серому в ту же ночь. Четыре утра. Серый снял трубку на втором гудке — не спал, как будто ждал.
— Приезжай, — произнёс тогда он Андрею.
Через час все четверо сидели у Серого на кухне.
Андрей рассказал всё что знал, коротко, обстоятельно и без лишних слов.
Наступила тишина.
Серый первым нарушил её. Одним словом:
— Найдём.
И они искали. Шестнадцать дней.
Серый поднял все своих: бывших ментов, бывших вояк, людей, знающих изнанку города, как свои карманы. Лёха прочесал район, методично, улица за улицей, с картой, с пометками, с тем терпением, которое не измеряется часами. Вовка мотался на Газели по наводкам, проверяя каждый адрес, каждый номер, каждый угол. Андрей координировал. Не спал больше двух часов в сутки. Не ел нормально. Жил на кофе, сигаретах и чистой, дистиллированной ненависти, от которой руки не тряслись, а наоборот, становились неестественно, пугающе спокойными.
Маришку нашли на семнадцатый день. В заброшенном гаражном кооперативе. На восточной окраине города. Бокс номер сорок семь. Замок — дешёвый, навесной, китайский. Серый сбил его одним ударом монтировки.
Андрей открыл дверь сам.
Тошнотворный и кошмарный запах ударил первым.
Его любимая сестра лежала на бетонном полу. На грязном, промасленном, вонючем матрасе, притащенном откуда-то с помойки. Русые волосы которые она расчёсывала перед зеркалом, напевая «Руки Вверх», и не стеснялась этого, и Андрей подкалывал, а она показывала язык, слиплись от засохшей крови и пота, спутались в колтуны.
Её веки были прикрыты.
Лицо серое, опухшее до неузнаваемости. То самое лицо. С родинкой на левой щеке. С улыбкой, от которой мир Андрея становился чуть-чуть светлее.
Она была мертва уже двое суток.
Её губы были разбиты. На шее были следы. Тёмные полосы от пальцев, впечатавшиеся в её кожу синяками.
Он не уберёг, не спас, а все эти дни слились для неё в сплошной ад, где она боролась за себя.
Андрей упал на колени рядом с ней. Телефон выпал из руки, ударился об бетон, фонарик мигнул и погас, и гараж погрузился в полутьму, в которой единственным светом оставался дверной проём за спиной, и свет этот был серым и мёртвым.
Он протянул к ней свои руки, а пальцы тряслись, как у алкаша.
Он убрал прядь с её лица. Осторожно, двумя пальцами, как мать убирала, когда Маришка засыпала с книжкой на диване, стояла над ней, поправляла волосы, поправляла плед и не могла уйти.
Прижался лбом к её холодному лбу.
И его прорвало.
Звук, который из него вырвался, не был похож на плач. Это был утробный и звериный вой, идущий не из горла, а из того места, где у человека предположительно находится душа, а если не находится — из дыры, где она должна была быть.
Тело содрогалось. Руки обнявшие сестру, тряслись, от злости, от невозможности сделать что-либо ещё, от невозможности отмотать, переиграть, вернуть.
— Кнопочка моя!... — надрывно выл он, обнимая бездыханное тело сестрёнки. — Маришка…
Его слёзы текли по щекам, по носу, капали на её лицо, на серое, холодное лицо. Не способные ни оживить, ни согреть. Но они шли и шли, и он не мог их остановить. Вдавливал лоб в её лоб. Его голос садился, ломался, превращался в свист, потом снова взрывался рыданием, и снова садился. А вой становился всё глуше и тише...
— Прости… — просипел он, и это слово содрало его горло до мяса. — Прости меня… Я не успел… Прости…
За шестнадцать дней, которых не хватило. За то, что не нашёл раньше. За то, что уехал и не был рядом. За то, что не встретил в тот вечер. За то, что остался жив, а она нет. Дышит, а она нет. Его сердце бьётся, а её — нет.
Левая рука скользнула по матрасу и нашла её руку. Маленькую и сжатую в кулачок.
Осторожно обхватил его своими пальцами. Её кулачок поместился в его ладони целиком. Весь. Как помещался в детстве, когда она хваталась за его палец.
Его голос сорвался окончательно. Были только хрипы, стоны и всхлипы. Скрежет зубов. Он бил правым кулаком по бетону, сдирая кожу с костяшек.
Никто не вошёл в гараж. Никто не подошёл. Никто не положил руку на плечо. Никто не сказал держись или всё будет хорошо или какую-нибудь ещё бессмысленную, оскорбительную дрянь, которую говорят, потому что не знают, что ещё сказать.
— Я найду их всех, — мертвенно прошептал он ей в висок. — Я не оставлю это без ответа и убью их всех до единого.
Он поцеловал её в холодный лобик.
Затем встал и вышел во двор.
— Нашли, — пусто проскрипел Андрей.
Серый кивнул. Бросил окурок и растёр его берцем.
— Когда? — спросил он.
— Завтра, — ответил Андрей. — Сначала позвоню маме.
Он ей позвонил и рассказал всё.
Мать кричала навзрыд.
Андрей стоял у машины, прижав телефон к уху, смотрел на деревья и ничего не чувствовал. Как будто тот, кто стоял на коленях в гараже — это был другой человек, и он умер там же, рядом с ней, в том гараже, а встал и вышел уже кто-то совсем иной.
И в следующую неделю они выловили всех.
И сейчас они стояли на коленях и смотрели на Андрея.
Четыре лопаты прислонены к дереву.
Серый подошёл к лопатам, взял одну и бросил к ногам главаря. Она шлёпнулась в грязь, забрызгав его штаны.
— Мужики, вы чё?.. — пробасил он, посмотрев исподлобья на похитителей.
— Копай, падла, — процедил Серый, мотнув стволом гражданского карабина.
Главарь, повидавший жизнь с обеих сторон, всё понял с того момента, как ему сняли мешок и он увидел лес.
Взял лопату и, чертыхаясь и шипя, начал копать. Методично. Без суеты. Как человек, который понимает, что торопиться больше некуда.
— Копайте, гниды!
Остальные поняли не сразу, секунды три смотрели на лопаты, на колышки с бечёвкой, друг на друга. Потом поняли. Молодой обмочился, тёмное пятно поползло по джинсам. Худой начал трястись, а коренастый креститься и молиться.
Андрей курил уже четвёртую сигарету.
Худой, взяв лопату, суетился и дёргался, ронял комья. Его руки тряслись, черенок скользил в мокрых ладонях. И он всхлипывал сквозь зубы.
Коренастый ковырял одной рукой. Вторая висела плетью, вывих при задержании, Серый перестарался. Не жаловался. Копал и стонал.
Молодой копал и рыдал. Слёзы текли по грязным щекам, оставляя светлые дорожки, и капали с подбородка в яму.
Никто не разговаривал. Был слышен скрежет лопат, хрип дыхания, чавканье грязи и дождь.
Яма росла. Полметра. Метр. На дне захлюпала вода, стенки осыпались, жёлтая глина ползла, приходилось выкидывать заново.
Полтора метра.
— Ну всё, хорош, — произнёс Серый негромко.
Лопаты воткнулись в отвал. Четверо стояли в яме по пояс, тяжело дыша. Грязь была на руках, на лицах, в волосах.
Андрей отлепился от берёзы. Подошёл к краю. Посмотрел вниз.
Четыре лица снизу вверх смотрели на него, грязные, мокрые.
Он достал ПМ из кобуры и снял с предохранителя.
Главарь стоял прямо. Смотрел снизу вверх пустым взглядом.
Раздался глухой раскат первого выстрела, и главарь осел, завалившись лицом в землю.
Худой заголосил, рванулся вверх по стенке, пальцы вцепились в край, заскребли по глине. Андрей ударил его носком в подбородок.
Второй выстрел.
Коренастый стоял и не шевелился, смотря на два тела у своих ног. Обмочился, тёмное пятно поползло по камуфляжным штанам. А его рот судорожно открывался и закрылся, как у рыбы выброшенной на берег.
Третий выстрел.
Остался молодой.
Стоял на коленях, трясся так, что зубы колотились друг об друга.
— Господи… Господи помилуй… Отче наш… сущий… На небе сущий…
Его голос срывался до хрипа, на каждом слове. Молитву он не помнил и хватался за обрывки, какие всплывали в его памяти.
— …да будет воля Твоя… и остави нам… остави…
Посмотрел на Андрея. Рука замерла у лба.
— Не надо… — прошептал он. — Пожалуйста! Не надо! Я всё скажу, cдамся. Я сяду. На сколько скажешь. Пожалуйста. У меня мать. У меня мать совсем одна. Пожалуйста, не убивай меня.
Андрей долго смотрел на него сверху, с опущенным пистолетом.
— Пожалуйста… — повторял тот, и слова превращались в скулёж. — Я не хотел… я боялся… они бы меня тоже… ты же понимаешь… пожалуйста… Господи… мамочка…
Андрей присел на корточки у края ямы. Положил локти на колени. ПМ свисал из правой руки свободно, дулом вниз. Посмотрел на молодого, внимательно, спокойно, почти мягко.
И вкрадчиво и тоскливо произнёс, как говорят с ребёнком, который не хочет засыпать:
— А смысл тебе жить, ну?..
Парень вздрогнул, не закончив крестное знамение. Рука так и застыла на полпути ко лбу. Губы его беззвучно шевелились, рот был приоткрыт.
Этой секундной заминки Андрею было достаточно. Он вскинул пистолет и, не целясь, нажал на спуск. Ослепительная вспышка выстрела полыхнула в полумраке, на миг проявив искажённое гримасой лицо второго убийцы, а затем стерла его в клочья порохового дыма.
— Ну вот и всё, — просто произнёс Андрей, вставая.
Он не чувствовал ничего.
Ни облегчения. Ни радости. Ни торжества. Ни угрызений совести.
Только пустоту, эхом отзывающуюся внутри.
Андрей выпрямился и посмотрел на пистолет.
А небеса, тем временем, уже полноценно разверзлись и пошёл проливной дождь.
— Прости, Кнопочка, — сказал он шёпотом. — Я не смог сделать так, чтобы они мучились. Но они больше никогда никого не тронут.
— Закапываем? — спросил, подошедший сзади Серый.
— Закапываем.
Кухня вернулась внезапно.
Без перехода, без ряби, без предупреждения. Просто щёлк, и он снова сидит за столом.
Андрей посмотрел на свои руки.
Чистые. Ни крови, ни ссадин на костяшках. Только старый шрам на среднем пальце.
— Ты всегда был обстоятельным, — сказала бабушка, пододвигая к нему тарелку. — Ешь давай.
Андрей послушно взял пирожок, откусил и с блаженством прожевал.
— Я не жалею о том, что сделал, — сказал он, глядя в стол.
— А я и не говорю, что надо жалеть.
— Они получили всё, что заслужили.
— Я знаю, Андрюш. Я там была.
Он поднял глаза.
Бабушка сидела напротив, сложив руки на столе. Лицо спокойное, без осуждения, без гордости, без чего-либо, что можно было бы прочитать.
— Ты видела?
— Я всё вижу, — она чуть улыбнулась, самыми краешками рта. — Оттуда вообще много чего видно. И хорошее, и плохое. И то, что люди друг с другом делают. Всё видно.
— И как?.. — односложно произнёс Андрей с какой-то странной интонацией, в которой не было вызова, только усталость. — Осудила?
— А ты ждёшь осуждения?
— Не знаю…
Бабушка вздохнула. Поправила платок на голове, хотя он сидел идеально.
— Андрюш, ты родился у меня на руках, ты первые шаги сделал по этому линолеуму, ты разбил мне вазу в пять лет и соврал, что это кот, а у нас кота никогда не было в помине. Я тебя таким знаю, каким ты сам себя не знаешь.
Она помолчала.
— Ты злой не был никогда. Тяжёлый — да. Угрюмый — да. Упрямый — да. Молчаливый — тоже да. Но не злой. А то, что ты тогда сделал... это не от злости было.
— А от чего?
— От любви, — просто сказала бабушка. — От самой простой и самой страшной любви, какая бывает. Когда любишь так, что готов за это любую цену заплатить. Даже душой.
Андрей замер с пирожком в руке.
— Ты не за месть пошёл, — продолжала бабушка. — Ты пошёл за неё. За Маришку. Ты просто не смог жить, зная, что эти твари ходят по земле, дышат, едят, спят, а её нет. И это не осудишь. Потому что это правда. Твоя правда.
— А есть какая-то другая?
— Есть, — кивнула бабушка. — Божья. Но я тебе её пересказывать не буду, потому что ты всё равно не поверишь, да и я сама в неё до конца не въехала толком. Я человек простой, земной. А про остальное это пусть те, кто умнее, разбираются.
Она потянулась через стол и накрыла его руку своей ладонью.
— Ты тащишь это на горбу столько лет, — тихо произнесла она. — Две жизни. Два мира. Ты там демонов убивал, тварей всяких, за людей сражался, за правое дело. А этого себя, того, из гаража, из леса, так и не отпустил.
— А если я не хочу отпускать?
— Или боишься, что без этого исчезнешь?
Андрей посмотрел в её глаза. Светлые, выцветшие от времени, с лучиками морщин вокруг, но всё ещё живые, всё ещё видящие насквозь.
— Я не знаю, баб, — сказал он. И впервые за долгое время это было честно.
Бабушка кивнула, как будто именно этого и ждала.
— Ну вот, — сказала она. — А это уже начало.
— Чего начало?
— Отпущения, — она сжала его руку. — Не забытья, не прощения. Не делай вид, что ничего не было, а просто отпусти. Перестать носить это ярмо на своей шее. Ты уже не тот мальчик, который стоял на коленях в гараже. И даже не тот мужик, который курил у берёзы, глядя на четверых на коленях. Ты другой. А цепь та же.
— А если я без этой цепи развалюсь?
— Развалишься, — согласилась бабушка. — А потом соберёшься заново. Но уже по-другому. Без ржавчины внутри.
За окном проскрипели качели и пролаял Цыган.
— Ба, — сказал Андрей. — А ты... ты там счастлива?
Бабушка улыбнулась. Той самой улыбкой, которой улыбалась, когда он приносил из школы пятёрку, когда приезжал в отпуск, когда просто входил на кухню и садился на этот скрипучий стул.
— А это, Андрюш, не то слово. Там вообще про счастье иначе думают. Но мне хорошо. Я с дедом. Он меня там заждался, бедный. Ворчал, что я копуша, что долго здесь возилась, пока он на том свете один куковал.
Андрей невольно усмехнулся. Дед действительно вечно ворчал на бабушкину медлительность, хотя сам мог полчаса выбирать гвозди в магазине.
— Передавай ему привет, — сказал Андрей.
— Сам передашь, — фыркнула она, вставая из-за стола. — Ты это... не задерживайся тут сильно. Тебя там, в новом мире, ждут так-то и скучают. Люди, которые тебя любят. Не только за то, кем ты стал, но и за то, кем был. Это редкость, Андрюш. Цени.
Она подошла к плите, сняла сковороду, поставила на конфорку новую партию.
— Ба, я их убил.
Бабушка не вздрогнула и не изменилась в лице. Только руки на мгновение замерли над новой партией теста, и снова продолжили месить, размеренно, спокойно, как делала это тысячу раз.
— Знаю, Андрюш, — сказала бабушка, не оборачиваясь. — Я же сказала, я там была.
Андрей сидел за столом, сжимая в руках пустой стакан из-под молока. Пирожки на тарелке закончились. И ему не хотелось покидать это тёплое место, хотелось раствориться в нём без остатка.
— И как? — спросил он глухо. — Что ты видела?
— Я видела мальчика, которого растила, — сказала она. — Который в пять лет принёс мне охапку одуванчиков, перепачканный с ног до головы, и сказал, что это для самой красивой бабушки на свете! Который в десять лет разбил коленку в кровь, но не заплакал, потому что : я же мужчина! Который в пятнадцать первый раз влюбился и прибежал советоваться, что дарить девочке на Восьмое марта. Который в семнадцать уехал в училище и на вокзале обнял меня так крепко, что рёбра затрещали, и сказал: я вернусь, ба. Ты только дождись. А потом я увидела этого же мальчика, только выросшего. Который не спал сутки напролёт, не ел, только искал. И который нашёл поганых тварей и сделал то, что должен был сделать.
— Должен?.. — Андрей поднял взгляд. — Ба, я убил четверых. Хладнокровно. Я заставил их копать себе могилу. Я смотрел, как они роют, как молятся, как плачут.
— Я знаю, — кивнула бабушка. — Я слышала.
— И ты считаешь, что это правильно?
— А ты сам как думаешь?
— Я не знаю, — покачал он головой. — Я думал, что после этого станет легче. Что я почувствую хоть что-то. Облегчение. Удовлетворение. Хотя бы усталость. А я ничего не почувствовал...
Бабушка вздохнула и её такая уютная и тёплая, шершавая ладонь легла на ему голову и начала гладить.
— А ты думал, почувствуешь? — спросила она тихо. — Ты думал, что убийство даже самых страшных тварей принесёт что-то, кроме пустоты?
— Я не знал, чего ждать.
Наступила тишина, а бабушка села за стол и снова накрыла своей ладошкой руку Андрея и крепко ту стиснула.
— Самое важное, что всё это было не зря, Андрюша. Ты убрал зло из мира, чтобы те четверо никогда больше не коснулись ничьей дочери, ничьей сестры, ничьей внучки, и ничьей племянницы. Это не зря. Они с Маришкой как поступили? Дали ей шанс? Пожалели? Ты же дал им то, чего они не дали ей. Время, возможность помолиться. Последнему дал шанс сказать, зачем ему жить. И он не ответил. Потому что ответа не было.
Она помолчала, глядя ему в опущенную макушку. Он не хотел встречаться с ней взглядом.
— Они до конца не понимали, что сделали. Для них это была игра. А для тебя жизнь разделилась на до и после. Ты носишь это слишком долго и не можешь смириться. А они даже не вспоминали о ней. Ты не людей убивал, Андрюш. В них никогда не было ничего людского. Я видела их души, вернее, то, что от них осталось, ничего светлого, ни доброты, ни милосердия, ни чистоты, ни честности. Они сами себя пожрали задолго до тебя.
Андрей поднял тяжёлый взгляд:
— А как мне жить с этим? С тем, что я сделал и что видел?
— А ты уже живёшь, — по-доброму фыркнула бабушка. — Двадцать шесть лет. И вторую жизнь. Дерёшься, людей спасаешь, у тебя там братья по оружию. И любовь есть, я вижу. Но ты носишь эти воспоминания, как мешок с камнями на горбу, и думаешь, что если выбросишь, то развалишься. Но ведь это не так. Это ведь не Маришка. Она не мешок с камнями. Она всегда живёт в тебе, в твоём сердце. В том, как ты заступаешься за слабых. В том, как держишь слово. Просто сбрось ты наконец этот мешок, осёл упрямый, освободись от этой тьмы, прекрати пожирать самого себя.
Андрей прикрыл веки, вслушиваясь в скрип качелей, лай Цыгана.
— Я попробую, — вздохнул он наконец.
— Попробуй. А если не получится, приходи ещё. Я всегда здесь, уж найду чем угостить внучка.
Она улыбнулась и добавила:
— Посиди. Я кое-кого позову.
— Ба?..
— Ты же хотел её увидеть. Вот и увидишь.
Бабушка вышла в коридор и её шаги затихли. Тишину нарушало только тиканье часов.
А потом он услышал другие шаги. Лёгкие, быстрые. И знакомый до боли голос:
— Братишка! Ты что, спишь там? Вставай, соня, пирожки стынут!
Андрей вздрогнул и вскочил, едва не опрокинув стол.
Ведь в дверях стояла Маришка.
Живая…
Её русые волосы были забраны в хвост, а одета она была в светлую футболку, потёртые джинсы, любимые кеды, разрисованные фломастерами. На левой щеке родинка. Глаза большие, серые, живые и с хитринкой.
— Маришка... — выдавил он.
— Не узнаёшь что ли? — она склонила голову набок. — Я, конечно, постарела, но не до неузнаваемости же?
Она плюхнулась на табуретку, схватила пирожок и впилась зубами.
— М-м-м! — замурчала она от удовольствия. — Бабушка настоящий шеф-повар, я ей всё талдычу: открой пекарню, озолотишься, а она отпирается…
Андрей наблюдал за ней, вцепившись в спинку стула, боясь моргнуть.
— Мариш, — позвал он снова, и его голос дрогнул: — Прости меня.
Она перестала жевать и положила надкусанный пирожок на тарелку, а затем вытерла пальцы.
— За что это?..
— За то, что не успел. Не нашёл раньше. За то, что с тобой случилось.
Маришка смотрела на него долго, потом тяжело вздохнула:
— Эх, Андрюша, ну ты и дурачок. Вроде позврослел, вроде заматерел, а всё такой же дурачок... Помнишь, как я в девятом классе влюбилась, а ты того парня чуть не избил, потому что он на меня не так посмотрел? Ты всегда берёшь на себя слишком много. То, что ты не можешь контролировать.
— Я должен был быть рядом. Должен был защитить.
— От кого? — Маришка вдруг подалась вперёд. — От всего мира? Ты что, Господь Бог? Ты должен был сутками за мной ходить? Жизнь свою на меня положить? А как же твоя жизнь?..
— Твоя была важнее.
— Нет, — твёрдо сказала она. — Не важнее. У нас просто были разные судьбы. У тебя своя дорога, у меня другая. То, что случилось... это не твоя вина. Это я решила пойти тем путём. Это я не позвонила маме и папе, чтобы они меня забрали после практики. Но это не твоя вина. Это вина тех сволочей. Их и только их.
— Но я…
— Ты что? — перебила она. — Ты их нашёл и наказал по всей строгости. Ты сделал то, что ни один мент бы не сделал. Ты выполнил своё обещание и дал мне долгожданный покой.
Андрей посмотрел на неё. В глазах стояла влага, но он сдерживался.
— А ты... — тихо спросил он, но запнулся: — Там... ты спокойна?
Его сестра без хитринки мягко и тепло улыбнулась.
— Здесь хорошо, правда. Нет боли и нет страха. Здесь только то, что мы любили при жизни. Бабушкины пирожки, наш двор, Цыган. Мама с папой тоже здесь, гуляют где-то.
— Мама? — Андрей вздрогнул. — Папа?..
— А ты думал, куда они делись? — Маришка насмешливо фыркнула над непутёвым старшим братом. — Все здесь. Все, кого ты любил. Мы за тобой наблюдаем, братец. Всегда смотрели и гордимся.
Андрей сел обратно на стул и долго смотрел на Маришку, а она протянула руку и накрыла его ладонь своей. Маленькой, тёплой. Та самая ладошка, которую он держал в гараже мёртвой и холодной. Слёзы жгли влагой глаза, но он не отводил взгляда.
— Я тебя ни в чём не виню, — сказала она чётко, словно по слогам. — Ни в том, что не успел. Ни в том, что не нашёл раньше. Ни в том, что сделал потом. Ведь ты мой брат и я тебя люблю. Всегда любила и хочу, чтобы ты жил дальше. По-настоящему. А не делал вид. Ты меня слышишь вообще, что я тебе говорю? — спросила она.
— Слышу, — глухо отозвался Андрей.
Она посильнее стиснула его руку.
— Обещаешь?
Андрей долго смотрел ей в глаза.
— Обещаю… — ответил он хрипло.
Она улыбнулась, встала и, обойдя стол, обняла его, крепко, как в детстве, когда он уезжал в училище, а она вешалась на шею и ревела.
— Я люблю тебя, братик, — шепнула она ему в ухо.
Затем чмокнула в щёку и отстранилась.
— Ну всё, мне пора. Бабушка заждалась, у нас там дела, так что не скучай.
— Какие дела?.. — потеряно спросил Андрей, смотря на неё.
— Ангельские, — она хитро подмигнула. — Не всё же вам одним демонов мочить, аха-ха-аха-ахах!
Под конец она разразилась звонким, чуть дурашливым, и заразительным смехом.
И пошла к выходу из кухни.
— Мариш! — окликнул он её.
— Ась? — обернулась она в дверном проёме.
— Я... я тоже люблю тебя, кнопочка. Очень сильно.
Она лучезарно улыбнулась и кивнула:
— Знаю, братец. Всегда знала.
А затем вышла…
Из коридора донёсся бабушкин голос:
— Ну что, поговорили?
Бабушка стояла в дверях, подперев плечом косяк, и смотрела на него с той самой добродушной улыбкой.
Андрей ей кивнул.
— Полегчало?
— Полегчало, ба, — ответил он и осознал, что впервые за столько лет говорит это не для того, чтобы её успокоить, а потому что так и есть.
— То-то же.
— А Маришка? — спросил он тихо. — Она правда…
— Правда, — кивнула бабушка. — Она здесь. И всегда будет. Но ты к нам не торопись особо, — добавила она твёрдо. — Твоё время ещё не пришло. У тебя же дела ещё важные остались.
— Да… — Андрей тяжело вздохнул.
— Ты главное запомни: что бы ни случилось, мы тут за тебя держим кулаки. Все, и Маришка, и я, и дед, и Вася с Анютой. Ты не один. Никогда не был один. Даже когда казалось, что весь мир против, — произнесла она, подперев щеку рукой, и глядя в глаза внуку.
Андрей смотрел на неё, и внутри что-то отпускало. Медленно, со скрипом, но отпускало.
— Я вернусь, ба, — сказал он, — если можно.
— А куда ты денешься, с подводной лодки-то? — она мягко улыбнулась. — Только учти: если в следующий раз явишься с таким постным лицом, как сейчас, я тебя заставлю картошку чистить. Понял ли?
— Да, бабушка, — улыбнулся он в ответ.
Кухня вокруг начала таять по краям. Сначала растаял холодильник, потом плита, потом часы с кукушкой. Жёлтые обои побледнели и пошли подтёками по стенам. Запах пирожков истончился до тонкого аромата.
— Хорошо, — голос бабушки звучал теперь отовсюду. — А теперь иди, Андрюш. Задерживаться нельзя. Тебя там правда ждут. В новом мире.
— Я люблю тебя, ба, — сказал он, вставая.
Он медленно поднялся, но ноги слушались плохо, словно отекли.
— И я тебя, внучёк. Иди.
Мир вокруг поплыл, теряя очертания, смывая краски, проваливаясь в мягкую, привычную тьму.
***
____________________________________________________
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!