Глава 9. Даниэль.

25 июня 2026, 19:40
POV: Vixen       Резкий, звонкий шлепок сухой ладони по мокрой заднице прозвучал в кафельном загоне душевой как оглушительный выстрел. Сука, ягодицу сразу начало нещадно жечь, а под натянувшейся кожей мгновенно полопались капилляры. Щипало так, будто с меня ножом заживо срезали кусок плоти. Поверх свежей, ещё кровоточащей татуировки с вишенками, покрытой тонкой, наполовину слезшей защитной плёнкой, вздулся багровый, пульсирующий ожог. Картинка перед глазами поплыла, шипучая пена текла прямо под веки, а дикая, колючая волна боли и садистского удовольствия моментально отозвалась в набухшем, мокром клиторе.       Но я даже не взвизгнула. Не отпрянула в ужасе. Я, блять, слишком хорошо знала кому принадлежит эта тяжёлая, холодная ладонь. Внутри всё взорвалось от шлюшьего торжества и похоти. Этот блядский задрот, рискуя просрать свою репутацию и место в универе, приполз меня дотрахивать. Видимо, жёсткого отлиза под партой ему, сука, не хватило.       Я издевательски медленно развернулась, скользя босыми подошвами по склизкой, мыльной жиже, застилающей кафель вместе с чужими выпавшими волосами, которые забивали водосточный слив. Встав ровно под истошно бьющую жёстким напором лейку, которая то и дело дёргалась, грозя разорваться и обдать нас обоих кипятком, я запрокинула башку кверху, подставляя лицо под струи воды. С тяжёлых, потемневших от воды волос грязными, пузырящимися клочьями текла химозная пена с запахом ванили. Она лезла в рот, щипала глаза и стекала вниз, застревая липкими хлопьями на затвердевших сосках, которые, блять, в первую же секунду после хлёсткого удара предательски налились кровью.       Сквозь плотный, душный пар, воняющий сыростью и приторным шампунем, я, счистив дрожащими, мокрыми пальцами налипшую пену с ресниц, увидела его. Этого ублюдка Нишимуру. Сука, сейчас он был страшнее смерти. Моя мёртвая бабушка в гробу выглядела краше.       Рики стоял передо мной, загнанно, пиздецки тяжело дыша. Босой, бледный, как покойник, с искусанными в хлам губами, на которых были остатки засохшей слюны и какой-то желтоватой корки, похожей на запёкшуюся блевотину. Чёрную чёлку намертво прибило конденсатом ко лбу — мокрые пряди висели сосульками, лезли в слепые, расфокусированные глаза. Насквозь промокшая белая футболка облепила тощее тело, полностью просвечивая его костлявую грудину, рёбра и впалый живот, который сейчас был скручен внутрь, как пружина перед тем, как сорваться. Темно-синие джинсы мешком висели на острых, выступающих тазовых костях, обнажая резинку чёрных боксёров, а кожаный ремень, как обычно, болтался лишь для антуража.       Худые, жилистые руки с выпирающими венами покрылись мерзкой красной сыпью, которая, на вид, неприятно зудела. Небось от холода. Когда Грейс вышвырнул его из аудитории, этот отбитый придурок где-то шлялся, а судя по этой удушливой вонище застарелым, крепким табаком — затягивался на заднем дворе как не в себя. Его челюсть ходила ходуном от жуткого, пиздецки живого тремора, как у махрового наркомана, обожравшегося дешёвой аптеки и теперь подыхающего на грани передоза. Блять, я никогда в жизни ещё такого не видела.       Я опустила пытливый, хитрый взгляд чуть ниже. Глаза покраснели от блядской пены, неистово выедающей слизистую, но я смогла чётко зафиксировать, как Нишимура буквально каменеет под моим напором. Мне кажется, я всем своим нутром чуяла, с каким ебанутым, садистским усилием он сдерживает очередную судорогу, и как изнывающая, тягучая боль в паху циркулирует по его тощим, натянутым жилам, превращая его тело в недвижимый манекен.       Рики сделал два рваных, широких шага навстречу, с мясом впечатываясь в меня своей мокрой, ледяной футболкой. Ткань сразу же намертво влепилась в моё голое, намыленное тело, и мои возбуждённые, побагровевшие соски тесно, до тупой боли упёрлись в его тяжело вздымающуюся, костлявую грудину. Из его горла то и дело выходили глухие, сиплые хрипы, как будто внутри него лопались пузыри воздуха.       Меня в ту же секунду обдало тяжёлой, едкой вонью крепких сигарет вперемешку с кислым, отвратным запахом его желчной блевотины. Но, сука, меня это даже не оттолкнуло. Наоборот. Осознание того, что этот урод блевал где-то на задворках универа — то ли от ебашащего через край адреналина, то ли от какой-то дряни, которой он мог закинуться с перепугу — заставило мою матку сжаться до размера молекулы. По моему мокрому, распаренному телу, от которого за версту веяло ванилью вперемешку с миндалём, прошёл такой мощный разряд тока, что тонкие колени невольно подогнулись, а копчик судорожно сократился под смуглой кожей, посылая жёсткую, животную пульсацию прямо в сочащуюся смазкой киску. Прозрачная влага смешивалась с химозной пеной, превращая мою промежность в скользкое, чесоточное месиво.       Сука, как же я раньше могла не замечать того, что этот благочестивый, пиздецки правильный, чистенький задрот на самом деле самый настоящий волк в овечьей шкуре? От него несёт куревом, промозглым мартовским холодом и желудочной кислятиной, вывернутой наружу. На его перекошенной, бледной, но всё же пиздецки красивой морде буквально было написано, что он может откинуться в любую минуту — его блядское, работающее на износ сердце бешено трепыхалось под рёбрами, как пойманная птица. Я чувствовала это всем своим естеством, пока он вжимался в меня, подставляя затуманенную башку под обжигающие струи проточной воды.       И, сука, он пришёл сюда явно не для нежного, ванильного траха. Этот недоумок действительно поставил на кон свою идеальную репутацию примерного студента. Впрочем, сегодня она уже была окроплена порочной грязью его собственного блудливого языка. Он притащился дотрахать меня буквально на свой страх и риск. И Нишимура явно был настроен забрать то, что по праву принадлежит ему. От этой внезапной мысли сердце в груди зашлось приступом тахикардии, кровь в венах потекла ещё быстрее, пульсом отсчитывая, сколько, сука, мне осталось жить.       Всё это — его ебанутая выходка, приход в женскую душевую и обезумевший, голодный вид — сошлось в какую-то одну общую клиническую картинку, которую я никак не могла расшифровать. Хотя, какая разница? Мне до тупой боли в груди хотелось трахаться. Дико, до синяков, на грани фола. И не с кем попало, а именно с ним. С этим мертвецким, худосочным нечто, совсем не похожим на прежнего Нишимуру. Чисто фарфоровая вешалка для одежды с ебанутым, диким взглядом, которым он будто хотел меня ментально выпотрошить и оставить подыхать на этом холодном, мыльном кафеле. Блять, как же мне этого не хватало. — Что, Нишимура, решил окончательно спустить свою хвалёную правильную маску в унитаз? — ядовито прохрипела я сквозь оглушительный звук бьющей воды, заводя тонкую руку над его мокрой головой.       Он стоял, не шелохнувшись, и послушно позволял пропускать сквозь длинные пальцы его сырые, густые, прибитые к лицу волосы, оголяя бледный лоб. На нём в бешеной конвульсии билась вздутая, зеленоватая вена. Рики был натянут как тетива. Его блядская кровь не справлялась с запредельным давлением, выдавливая все тонкие жилы и сухожилия наружу, прямо под полупрозрачную фарфоровую кожу. Нишимура до глухого скрежета старался сжать свою неспокойную челюсть, но натянутые мышцы лица не слушались, и он жадно, с хрипящим свистом втягивал воздух через раскрытый рот.       Мои твёрдые, налитые соски, изнывающие от тупой, доходящей до костного мозга боли, рвано елозили о липкий хлопок. Душистая мыльная жижа просачивалась сквозь мокрую ткань, выжигая остатки рассудка наэлектризованными искрами возбуждения. Она стекала вниз, прямо к его отчётливому стояку, который я видела сквозь толщу грубого денима во всех блядских подробностях, будто на рентгене. Было вообще удивительно, как этот задрот вопреки всему умудряется стоять на ногах. Как он ещё не рухнул навзничь, пробивая свою умную башку о старый, раздробленный кафель в этой вонючей, хлорированной душевой.       Его жилистые, мелко дрожащие пальцы остервенело вцепились в моё сочное, загорелое мясо, сминая ягодицу в ладони, как кусок податливого теста. Сука, я аж вонзилась резцами в нижнюю губу, чтобы хоть как-то заглушить ослепительный приступ острой боли. Нишимура сжимал правую булку с маниакальной, пиздецки грубой хваткой. Его пытливые, короткие ногти окончательно содрали плёнку, которая держалась на добром слове, и грубо проехались прямо по свежим, сочащимся сукровицей вишням. Резкая вспышка боли на заживающей ране сразу же превратилась в садистский, больной приход. Он тут же выстрелил в мой мокрый, бьющий крупной пульсацией клитор, отзываясь глухим, сладким спазмом глубоко внутри наэлектризованного тела.       Я набила этот пошлый, до опизденения примитивный, порнушный символ около двух дней назад в каком-то полуподвальном салоне — тупо в честь того слюнявого, горлового траха в библиотеке. До сих пор не могу забыть, как его тугой, натянутый до хруста член входил в моё мокрое, розовое горло, вызывая рвотный рефлекс и захлёбывание собственной густой слюной. Стоило подумать об этом даже вскользь, как раскрывшаяся до тупой рези в лобке киска начинала судорожно сжиматься вокруг фантомного члена, исходя литрами густой течки. Она охуеть как громко хлюпала при ходьбе, заставляя всё живое зудеть между ног.       Эти чёртовы ягоды на загорелой коже стали моим личным, грязным клеймом. Я будто собственноручно выжгла его на плоти в память о том, как у нашего отличника впервые сорвало резьбу, а выверенный фасад пай-мальчика пошёл мощной, глубокой трещиной.       Я терпела эту вбивающую пигмент иглу, лёжа на чёрной кожаной кушетке кверху жопой и со всей дури кусая ребро ладони, пока мастер размазывал алую, густую кровь по чувствительной плоти жёсткой бумажной салфеткой. Блять, если я буду делать тату каждый раз, когда Нишимура окончательно слетает с катушек, на мне живого места не останется. За сегодня на теле должно прибавиться ещё как минимум три шлюшьих рисунка. — Выходки на паре Грейса показалось мало? Решил напоследок трахнуть меня прямо здесь, пока штампуют приказ об отчислении? — я исходила змеиным ядом, откровенно издеваясь над ебанутым безрассудством Нишимуры, которое диктовал ему этот неуправляемый, болезненный припадок похоти. Сегодня он окончательно решил вскрыться передо мной во всей своей извращённой, маргинальной красе.       Меня до сих пор колотило изнутри от одного воспоминания о том, какую лютую ебанину устроил этот задрот час назад на лекции у Грейса. Впервые за полгода я притащилась на эту унылую херню по налоговым вычетам, — и на тебе, Нишимура решил отличиться. В горле пересыхало каждый раз, стоило бешеным мыслям вернуться на последний ряд аудитории триста пятнадцать, где до сих пор стоял едкий душок нашего пота, моей смазки и его липкой слюны. Пальцы ноги всё ещё помнили издевательское, настойчивое давление его языка с холодным, мокрым металлом пирсинга. Он лизал подушечки до посинения — казалось, что этот больной псих попросту откусит их и сожрёт. Остервенело впивался ровными зубами в смуглую пятку, оставляя на мясе глубокие багровые впадины и жжение. А затем медленными мазками вылизывал свод стопы, собирая языком всю грязь.       Это, блять, было противно до тошноты. Никто никогда не вылизывал мои ноги, раскисшие после тренировки, не вдыхал этот удушливый, едкий запах разогретого тела. Но этот ёбнутый садист запросто сподобился на такое. Даже не плевался, послушно сглатывая густую, тягучую слюну, стекавшую по ступне. Смаковал ядрёную, мерзкую смесь из пота, шелушащейся кожи и стёртых мозолей.       Я каждой клеткой ощущала трещины и шероховатости на его обсохших, пухлых, истерзанных губах. В момент удушливого, тихого оргазма, который я даже простонать не смогла из-за парализующего страха быть пойманной, я вдавливалась стопой в его лицо всем своим весом, давя на хрупкие диоптрии и чувствуя, как пластик больно вжимается в его переносицу. Одна мысль о том, что я могла запросто раздавить стёкла прямо в его слепые, чёрные зрачки до стылой крови пугала меня и, парадоксально, заводила ещё больше, пробуждая внутри что-то пиздецки тёмное и пугающее.       В ушах до сих пор стоял надрывный, сухой треск порванного в клочья капрона. Он, сука, разодрал его большими пальцами, даже не напрягаясь, оголяя стопу до щиколотки. Тот самый белый капрон, который я судорожно, на ходу стягивала с ног, пока бежала сюда, в блядскую женскую раздевалку, вместе с мокрым клочком леопардового шёлка, бывшего до недавнего времени красивыми стрингами. Блять, ещё и этот животный, пиздецки опасный отлиз под партой… Мне кажется, я буду видеть лихорадочные, вязкие сновидения об этом, пока окончательно не свихнусь.       Этот ублюдок ползал на коленях по грязному, заплёванному полу под столешницей, впиваясь костлявыми позвонками в окаменевшие жвачки. Его лицо отчаянно, с первобытным голодом вжималось в мокрую промежность, до белых следов вдавливаясь подушечками пальцев в мягкие, смуглые бёдра. Одним рывком резцов он превратил мои любимые стринги в половую тряпку, которую оставалось разве что выбросить. Нишимура глотал мою смазку. Раздвигал и вылизывал розовые, лоснящиеся липким блеском складки и набухшие половые губы, как сорвавшийся с цепи изголодавшийся пёс. Захлёбывался моей влагой с громкими, чавкающими звуками, от которых, казалось, вибрировала вся аудитория.       Он упорно вдавливал металлический шарик пирсинга в больно изнывающий, наэлектризованный клитор, громко всасывая его внутрь. А затем вылизывал давящими, настойчивыми мазками, заставляя меня чуть ли не прыгать на его мокром от течки лице. Он чертовски грязно трахал меня напряжённым проколотым языком. А я зажимала свой рот ладонью с такой дикой силой, что передние зубы аж ломило от сумасшедшего напора. Кусала себя за ладонь, чтобы не взвыть на весь блядский этаж от этого садистского кайфа. Он жрал меня, вылизывая концентрированную смазку до последней капли. Пачкал свою физиономию в моих соках и собственных вязких слюнях, с гулким стуком капающих на пыльный пол.       И сейчас весь кампус, как голодные трупоеды, разбирал по косточкам то, как этот отбитый придурок вынырнул из-под парты — взъерошенный, мокрый, обезумевший. Поправил свои замасленные очки, которые он подобрал с грязного пола. И бесстрашно, максимально хладнокровно заебнул Грейсу: «Да пизду я жрал». На всю аудиторию, блять. Ебало Грейса в этот момент буквально отвисло. Старик явно не ожидал услышать такую жёсткую, первостатейную грязь от лучшего студента потока, а то и всего университета. А я в этот момент вспомнила все известные молитвы, чтобы дед не учуял удушливую вонь течки, которой, казалось, разило ещё на километр, пока бешеный пульс глухими ударами выталкивал остатки воздуха из пересохшей глотки.       Сука, но шансы на то, что Грейс совсем уж слепой старый хрен, равны нулю. На последнем ряду, кроме нас с Рики, ни одной живой души больше не было. Да и хуй с ним. Я уже настолько привыкла вариться в этой похотливой гнили, что, даже если препод и догадался, мне поебать. Я хочу заживо тонуть в этом жгучем, грязном месиве из раскалённой крови и спермы вместе с Нишимурой. Хочу пойти на дно вместе с ним.       Это было настолько невменяемо, грязно и отбито с его стороны, что я в ту же секунду, когда он выплюнул эти ядовитые, до жути скотские слова в лицо престарелому профессору, потекла пуще прежнего, вымачивая в прозрачной, тягучей влаге повидавший виды шатающийся стул под собой. И одновременно пиздецки сильно испугалась за этого отчаянного выродка. Хотелось встать, ёбнуть ему хороший подзатыльник и рявкнуть: «Какого хуя ты творишь?». Не знаю уж, с чем это связано, но явно не с желанием сохранить его безупречную репутацию. Наоборот, чем сильнее она испятнана в чёрной, неотмывающейся грязи, тем больше я хочу с грохотом впечатать его в стену острыми плечами. Вцепиться в его прокуренную пасть. И запихнуть гибкий язык до саднящей после рвоты глотки, вылизывая его до гланд.       Ведь я, чёрт его дери, полгода ждала, когда у этой бледной твари сорвёт планку. И, блять, дождалась. А если его отчислят, то я не смогу вытрахивать его гнилую, чёрную душонку так часто, как сама того захочу. Поэтому эта отпетая, бесстрашная сволочь нужна мне здесь. Живым или, сука, мёртвым.       И едва этот сумасшедший псих с летящей флягой скрылся за тяжёлой дубовой створкой после того, как Грейс бескомпромиссно выставил его из кабинета, аудитория, знатно охуевшая от таких ярких выпадов, захлебнулась судорожным мышиным шелестом, смакуя только что услышанное. Жалкие, блять, твари, у которых в собственной жизни нихуя интересного не происходит. Все эти лощёные, доморощенные маленькие потаскушки вместе с отсталыми придурками повернули вездесущие рожи и уставились на меня, как на блядскую Мона Лизу в Лувре. Блять, да кто бы ещё смел нас осуждать. Куда ни плюнь — точно попадёшь в рассадник блядства и разврата похлеще нашего с Нишимурой. Хотя… с этим уж я погорячилась. Хуже нас нет, блять, на всём белом свете. Их прищуренные, ехидные взгляды с любопытством и неподдельной брезгливостью настойчиво выискивали во мне следы преступления, ловя каждую мою микрореакцию. Ох, сука, как же я обожаю внимание.       Пользуясь моментом, когда на меня смотрит целых пятьдесят человек, я нагло, максимально самозабвенно расплылась в довольной, сытой улыбке, пока у них глаза на лоб лезли от моего первостатейного похуизма. Назло каждой суке в этой аудитории. Ну а то не знали, с кем дело имеют! Моя мокрая киска до сих пор судорожно сжималась, выталкивая розовое, расслабленное нутро наружу и тут же пряча его внутрь. Она была до краёв залита густой смазкой и липкой, горячей слюной, сочные капли которой размазались по обмякшим ляжкам, распластавшимся по сиденью. Смуглая плоть всё ещё горела от напористого, умелого языка и пальцев, которые он со всей дури вдавливал в податливое мясо, удерживая меня на месте.       И теперь этот худосочный упырь стоял передо мной, мертвенно-бледный, с жёстким, рвущим ширинку стояком наперевес. Тонкая, пробивающаяся сквозь фарфоровую кожу вена на шее дёргалась в судороге, заставляя ритмично подрагивать очерченную, проступающую гортань. Под его босыми ногами скопилось мутное облако из пены и волос, но он, сука, даже не двинулся, позволяя этим противным, гниющим от влаги волосяным клокам щекотать нежную кожу стоп. Как же его кроет.       Пугающая, похотливая темень в его диких, осатанелых, расфокусированных глазах становилась всё глубже и страшнее с каждой секундой. Из-за блеклого освещения сломанных, навзрыд гудящих ламп в этой казённой душевой, казалось, что даже белок поглотила всеобъемлющая чернь. Блять, на мгновенье я ощутила лёгкий укол инстинктивного страха. Копчик будто ссыпался под ноги от дикого, шокового спазма, и я тяжело сглотнула, вглядываясь в его натянутые, нечеловеческие черты лица. Но эта ебанутая паника испарилась ровно через пару секунд, выбрасывая в кровь убойную дозу адреналина. Даже если он задушит меня в предоргазменном беспамятстве — я, блять, готова. Слишком долго ждала, когда эта тварь наконец сорвётся, чтобы сейчас пойти на попятную. И лучше я сдохну от его рук и члена. Прямо здесь, на грязном, холодном кафеле под рёв водопроводных труб. Это будет лучшая смерть из всех возможных. — Сука, да мне похуй, пусть штампуют что хотят. Думаешь, меня только это сейчас ебёт? Твоя блядская течка мне всю башку выжгла напрочь. Если меня и выкинут отсюда, я тебя с собой утащу, поняла? Из-под земли достану и буду трахать, пока не сдохну, — его низкий голос сорвался на умоляющий, больной скулёж побитого щенка, резко контрастируя с выплюнутыми, гневными словами.       Его яд, сочащийся из пасти, ударил словно под дых, заставляя рвано выдохнуть остатки воздуха из свербящих лёгких. Я до хруста прикусила нижнюю губу, которая и так была в твёрдых, запёкшихся корках, а мои смуглые кисти сомкнулись цепкими капканами на его плечах с выпирающими ключичными костями. Сука, знал бы он, как я этого хочу. Чтобы затрахал меня до обморочного состояния, пока я молю его, блять, остановиться. Чтобы разодрал в кровавое мясо моё захлёбывающееся смазкой нутро твёрдым, пульсирующим членом. Задушил, придавил и отодрал до багровых синяков.       И под эту звенящую, сумасшедшую какофонию в ушах я медленно, с каким-то особым, благоговейным трепетом подалась вперёд всем телом. Чуть скользнув вниз и выпустив из цепких оков его напряжённые плечи, я наклонилась к тощему, но одновременно очерченному торсу, покрытому мокрой, противно прилегающей к коже тканью. Губами едва дотрагивалась до ледяного хлопка, который стал словно второй кожей на подтянутом, высушенном теле, заставляя Нишимуру чуть заметно вздрагивать. Длинные пальцы грубо вцепились в подол вымокшей футболки, которая впитала в себя тонну воды и пены, резким движением потянули вверх и мгновенно перебросили мокрый, тяжёлый жгут за его затылок. Рики глухо рыкнул, когда насквозь вымокший хлопок потянул его за собой, вынуждая приподнять подбородок. Пришлось рвать с мясом. Ткань намертво связала его тонкие плечи, врезаясь в подмышки и лишая его шанса на любой манёвр. Весь его худой, мертвецки бледный пресс с выступающими, тугими венами, яростно переливающимися под обжигающими каплями проточной воды, был полностью открыт передо мной.       Я хотела искусать его. Облизать каждую родинку, вкраплённую в фарфоровую кожу над переплетениями зеленоватых вен. Оставить красные следы от своих жёстких, остервенелых зубов. Заставить эту сволочь судорожно извиваться и тяжело, жалобно скулить, напрягая все мышцы в тонком, до опизденения сухом теле. Втягивать плоский живот до впалого вакуума, обнажая костлявый каркас его рёбер. Сука, я жаждала его уничтожить. Разобрать по кусочкам, выпить раскалённую, бушующую кровь прямо из этих до треска натянутых, пульсирующих жил и присвоить себе каждую кость в его хрупком скелете.       Терпеть было невмоготу. Я жадно, с особым блядским рвением прижалась мокрым лицом к голому, до предела напряжённому животу. В нос тут же ударил мускусный, природный запах его кожи, горького пота и ебанутых, животных феромонов, которые как будто схватили меня за глотку и начали душить.       Лихорадочный, нездоровый жар обжёг искусанные губы, а передавленные возбуждением вены, которые спускались тонкими линиями под резинку его боксёров, натянулись так, что могли с надрывом лопнуть в любой момент. Нишимура горел изнутри.       Тяжёлая, жёсткая, плюющаяся струя кипятка из еле живой, ржавой лейки неистово ебашила прямо ему в темя, гулким, глухим стуком отлетая от пустых, отсыревших стен. Вода с оглушительным, утробным шумом била по жёстким, вымокшим волосам Рики и разлеталась множеством горячих брызг, оседающих на его лице. Струи вслепую хлестали мне по лицу, заливались в рот, нос и прямиком устремлялись ниже, огибая бёдра и стекая по моим проступающим кубикам пресса.       Сквозь полупрозрачную кожу Рики, намокшую и распаренную горячим душем, я отчётливо, блять, видела, как подрагивают острые рёбра, и судорожно втягивается плоский живот при каждом рваном, хриплом гортанном вдохе. Прямо по центру его торса, разделённого неглубокой мышечной впадинкой, медленно, немного задерживаясь на коже, стекали упругие ручьи горячей воды, которые увлекали за собой скользкую мыльную пену прямо в водосток.       Мои пульсирующие от бешеного прилива крови губы с пугающим голодом впились в бледную, распаренную кожу прямо над впалым пупком. В этот момент хлёсткий, тугой напор из дёргающейся душевой лейки перехлестнул через его плечо и с размаху ударил мне прямо в костлявый позвоночник. Кипяток тяжёлыми, обжигающими струями хлынул по лопаткам, стекая в ложбинку между ягодицами и перемешиваясь с моей ядерной, липкой смазкой. Меня буквально плавило между ледяным кафелем сзади и лихорадочным телом Нишимуры спереди.       Скользнув губами чуть выше, я начала нагло, сочно, пиздецки грязно целовать его точёный, худой пресс, на котором едва просвечивали очертания кубиков, полоская его в своей густой слюне. Сука, он на вкус как морская соль с карамелью — этот блядский привкус стерильной чистоты его тела, граничащий с резкой вонью табака и пота, сводил меня с ума до зудящей чесотки между ног. Рецепторы просто взорвались, а в башке напрочь закоротило все контакты.       Языком я собирала тёплые капли воды вместе с остатками пены, которая мерзко разъедала пасть горьким, химозным послевкусием. Но этот омерзительный привкус только сильнее раззадоривал меня. Он делал всё происходящее ещё более грязным, маргинальным и запретным, заставляя меня ещё яростнее, ещё исступлённее сглатывать эту терпкую, мыльную жижу. Даже несмотря на то, что к сжимающемуся горлу предательски подступал густой ком рвоты, который я судорожно пыталась подавить, закатывая глаза.       Губы лихорадочно скользили по мыльной, натянутой до боли коже, заставляя косые мышцы его пресса судорожно сокращаться в такт влажным, слюнявым поцелуям. Вокруг нас клубился густой, удушливый пар, превращающий каждый вдох в пытку сродни варке в адовом котле. Стекающие сверху горячие струи отдавали ржавчиной и его жгучим потом, въедаясь прямо в искусанную пасть, пока я упивалась этой животной одержимостью. Именно в этот, блять, момент я поняла, что хочу не только трахнуть эту бледную, костлявую тварь. Нет. Я хочу болезненного слияния. Хочу врасти в него, питаясь его ядовитой энергией и чёрной похотью. Сожрать его живьём. Впитать в себя без остатка, чтобы заглушить то больное, кровоточащее одиночество внутри себя. И моё помешательство было настолько концентрированным, извращённым, что сознание просто схлопывалось, а в замыленных глазах расползалась глухая, пульсирующая темнота.       Эта разверзнувшаяся внутри меня чёрная бездна с семнадцати лет с хрустом ломала кости каждый раз, когда я оставалась наедине с собой. Я безуспешно старалась глушить её членами, механическим сексом и алкогольными тусовками, но, сука, это всё было временно. Неэффективно.       Всё шло оттуда. Из жаркого, липкого Пуэрто-Рико. Мои родители, Карлос и Марица, — уважаемые, пиздецки богатые католики из Сан-Хуана. И каждое воскресенье у нас была незыблемая, затёртая до дыр традиция: без единого исключения мы чинно, всей семьёй тащились в наш элитный приход. Блять, меня с молодых ногтей воспитывали в боязни греха и покровительстве Господа. Сука, ну какая же дрянь. Мать всеми субботними вечерами, до тёмных сумерек за панорамными окнами нашего особняка из белого камня, фанатично пекла свои фирменные булочки с корицей для благотворительной ярмарки при костёле. Удушливый, тошнотворно-сладкий запах выпечки стоял на весь дом, просачиваясь в каждый тёмный, сырой угол. Даже термиты, блять, дохли от этой вони.       Я, сука, смотреть не могла на эти жирные, маслянистые булки с заварным, приторным кремом, от одного взгляда на которые жопа слипалась. От одного их дрожжевого вида и свежего, коричного духа желудок судорожно выворачивало наизнанку, выталкивая кислую, клокочущую желчь прямо в пищевод.       Марица с самого раннего детства маниакально, с мазохистским упорством впинывала в мою неокрепшую, детскую башку, что я обязана быть безупречной. Для своего второго мужа. Первым, естественно, был сам Господь Бог. Я должна была быть идеальной. Тонкой, хрупкой, нежной куколкой с гладкой, румяной кожей с бронзовым отливом. Фигура должна быть без единого жирового отложения. Эта стерва лично контролировала каждый грамм на моей тарелке. Судорожно взвешивала каждое моё блюдо. Пичкала горькой травой и зелёным салатом без заправки. Заставляла молиться перед едой, сложа ладони и почтенно закрыв глаза, пока губы начитывают молитву. С пеной у рта внушала мне, что лишний вес — это плебейское уродство и грех. Она закармливала чужих детей из таких же ёбнутых, религиозных семейств домашней сдобой, пока меня дрессировала, как породистую суку на выставку.       Но самое пугающее в этом то, что я перехватила контроль над своим измождённым, болезненно худым телом и довела материнские идеалы до уродливого абсурда. Я уже вполне осознанно морила себя голодом до потери сознания, до выпирающей грудной клетки и тазовых костей. До отвратительного, трупного запаха изо рта, как будто внутри моего истощённого тела кто-то сдох и сгнил.       Вот тогда, почуяв смердящую вонь изо рта и увидев, как мои зубы начали понемногу крошиться из-за недостатка кальция, Марица спохватилась и пошла наперекор своим недосягаемым стандартам. Но эта дура не учла главного: мою поломанную жёсткими диетами и взвешиваниями психику не перечеркнуть и не перепрошить по щелчку пальцев, когда мамочке заблагорассудится. Она начала насильно запихивать мне в глотку толстые ломти хлеба, зажаристые кровавые стейки и лоснящиеся маслом тамале. А я, в свою очередь, яростно выблёвывала каждый чёртов кусок. Совала насухую два пальца в рот, со слезами и соплями изрыгая ещё даже не успевшую перевариться тёплую пищу.       Я искренне, сука, радовалась, когда видела в отражении зеркала сухой, болезненный скелет с острыми костями, готовыми с треском прорваться сквозь тонкую кожную оболочку. Маниакально упивалась выпирающим острым тазом, позвоночником и запястьями, которые можно было обхватить указательным и большим пальцами. Я даже не понимала настоящего масштаба этого пиздеца до тех пор, пока мои густые, темно-коричневые, блестящие волосы не начали облезать, как шерсть на какой-то паршивой дворовой шавке. Я расчёсывалась, а на зубцах оставались огромные, сухие локоны, выпавшие прямо с луковицей. Вот тогда я, блять, испугалась. По-настоящему.       К одиннадцати годам я весила как высушенный щенок, стоявший одной ногой в могиле. Марица испугалась не меньше моего. Нет, сука, не за здоровье своей единственной кровиночки. А за свою идеальную фарфоровую куколку, которую было так приятно одевать в дорогие платьица от кутюр, причёсывать густые волосы, заплетая их в тугие косы и хвастаться перед прихожанами. Она не могла вынести того, что я превращалась в облезлое, гниющее пугало, с которым стыдно даже на улице показаться. Эта сука до одури боялась, что её незыблемый, рафинированный фасад сладкой жизни порушится, стоит кому-то из высшего общества ткнуть в меня пальцем и указать на нездоровую худобу с измождённым лицом.       Тогда меня начали таскать по дорогим частным клиникам, наняли запредельно дорогого психиатра и принялись пичкать психотропными таблетками, антидепрессантами и мощными гормонами. Мать лично контролировала каждую выпитую мной пилюлю, следила за каждым блядским глотком воды и душила тотальной, параноидальной слежкой за тем, как тщательно я жую и глотаю ненавистную пищу.       К тринадцати годам я кое-как окрепла. Хвалёные врачи заставили меня вылечиться. Но только внешне. Таблетки притупили панику, волосы перестали лезть клочьями, а на истончённых костях нарос минимальный слой плоти, чтобы я просто не склеила ласты. Но эти мозгоправы не учли одного. Мою израненную психику невозможно было перепрошить гормональным курсом. Сколько ни бейся. Да, внешне я была чистой, здоровой девочкой с нормальным телосложением. Но внутренняя, сучья анорексия никуда не делась — она просто затаилась на дне болезненного сознания. Излечившись от голодовки физически, я всё равно продолжала упиваться гламурной эстетикой сухого тела, торчащих костей и истощения. Может, блять, именно поэтому Нишимура стал для меня целью номер один. Увидев его всего один раз, я буквально, блять, рехнулась на его длинных, тонких конечностях, выпирающих костях и вытянутой шее с острым кадыком.       После этого мать совсем съехала с катушек со скоростью, блять, американских горок. Пока меня чуть ли не облачали в смирительную рубашку, она фанатично молилась, часами торчала в костёле, общаясь со святым отцом, и судорожно вымаливала прощение в исповедальне. И когда я окрепла, эта стерва заставила меня делать то же самое. Требовала целовать распятие и на коленях благодарить Господа за то, что спас меня от верной смерти. Сука, какая же это жуть. Меня до сих пор ломает, стоит только задуматься о тотальном пиздеце всего происходившего.       Каждое воскресное утро Марица до скрипа наглаживала мне белый воротничок для службы. Брала свои пресловутые плетёные корзинки со свежей выпечкой, и мы отправлялись в церковь на нашем Роллс-Ройсе. Какое же, блять, лицемерие. Карлос корчил из себя законопослушного праведника, пока его банковская компания отмывала семизначные числа наворованных денег. Этот кретин искренне уверял себя и всех остальных, что причастие и щедрые пожертвования помогут искупить его позорные грехи. Смешно, сука.       Мы часами протирали свои жопы на жёстких деревянных скамьях, вдыхая ладан всей грудью и слушая занудные, лицемерные завывания святого отца о грехе, чистоте и принятии. Послушно держали руки на коленях, закрывая глаза и проникаясь этой удушающей атмосферой святошества, от которой, казалось, придётся отмываться ещё судорожнее, чем от грязи собственных пороков.       Я чувствовала себя до ужаса инородно в этом стерильном, холодном храме с высокими, уходящими в монументальный потолок витражами. Словно кость, застрявшая в чужом горле, которую никак не могут выхаркнуть. Полированный дуб скамьи мерзко прилипал к коже и болезненно врезался в бёдра сквозь плотную, унылую ткань плиссированной серой юбки. Мать с отцом с исступлённым благоговением складывали ладони в экстазе благодарности, взывая к небесам, пока я чувствовала себя ходячим мешком, набитым тёплыми, пульсирующими от паники кишками. Грязным, шелудивым животным, вход которому в это сакральное, чистое место категорически и навсегда воспрещён.       Каждое слово молитвы, отскакивая от серых колонн и смешиваясь с утробным, давящим звуком органа, ебашило мне прямо в темя, заставляя сжиматься в комок. Огромное, полупустое пространство сужалось до жалкой, удушливой молекулы, вызывая дикую клаустрофобию. Именно тогда до меня дошло: все эти благочестивые твари ходят сюда не за ответами и божьей помощью, а за тем, чтобы ломать, дрессировать и подчинять. В первую очередь, самих себя. Я всем своим воспалённым естеством ощущала, как это духовное место хочет яростно, с кровью выплюнуть меня из своего нутра. Избавиться навсегда.       В одно из таких серых, заунывных воскресений, ведомая сковывающим страхом на коротком поводке, я совершила карательный грех — опоздала на блядское богослужение. Карлос с Марицей уехали на полчаса раньше на своём чёртовом Роллс-Ройсе, ведь мать костьми бы легла, но не позволила моему копошению и медленному натягиванию белых гольфов сорвать её еженедельный триумф на благотворительной ярмарке, где её уже ждали такие же рафинированные, фальшивые, обеспеченные домохозяйки с корзинками. А меня, как ненужный, вечно всё портящий балласт, оставили добираться саму в плотно набитом, душном, пропахшем чужим липким потом автобусе.       В результате я, тринадцатилетняя пигалица, припозднилась и в горделивом одиночестве ворвалась на службу, которая уже была в самом разгаре. С громким, паскудным скрипом высоких, тяжёлых дверей я вломилась в этот лицемерный костёл. Моё прерывистое, загнанное дыхание заставило святого отца недоумённо заткнуться на полуслове, а всех остальных — синхронно повернуть головы в немом удивлении. Действительно, как это — их прервали, блять, на самом интересном месте впинывания духовного мусора о великом спасении в свои поехавшие, религиозные бошки.       Я будто приросла подошвой чёрных лакированных туфель к полу, боясь сделать вдох полной грудью, пока меня прожигало целое полчище осуждающих, брезгливых глаз. Но сильнее всего жгло с первого ряда. На лавке почётных прихожан сидели мои родители. Марица была готова испепелить меня своим грозным, холодным взглядом, в котором читалось обещание содрать с меня шкуру дома. Её пальцы яростно, до побеления суставов сжимались вокруг ручки плетёной корзинки. Отец же едва заметно качал головой в осуждающем жесте, закрывая глаза и будто отказываясь видеть то, что непутёвая дочь публично опозорила их идеальный, кукольный фасад. Меня словно парализовало от этого молчаливого, давящего на нервы террора, который дома обещал разразиться грандиозным скандалом.       И в этот момент, когда всё блядское, безмолвное стадо вперило свои рожи в меня, пока я задыхалась от подступающей тошноты и панически заходящегося сердца, один-единственный человек в зале — Кристофер Монтессори, сидевший на лавке рядом с моими родителями вместе со своей семьёй — медленно обернулся на меня сквозь толпу. Шестнадцатилетний сын запредельно влиятельных итальянцев, которые притащили свой теневой бизнес в Сан-Хуан. Мои родители-чистоплюи с особым упоением обожали лизаться с семьёй Монтессори на совместных ужинах и светских вечерах.       На этой мессе Кристофер выглядел как самый правильный, образцовый мальчик из высшего общества: до хруста выглаженная, накрахмаленная белая рубашка, чёрный, удушающий галстук, безупречно уложенные тёмные волосы. Он до этого почтенно опускал голову, покорно складывая ладони в молитве. Но теперь он безотрывно, с ленивой, вызывающей наглостью мазал по мне своим тяжёлым взглядом из-под густых бровей. Его порочный профиль и хищный, орлиный нос посреди этой лощёной, лицемерной толпы шарахнули по моим рецепторам с охуительной силой. Как если бы мокрой ладонью с ходу схватиться за контакты на оголённом проводе. Примерно так же.       Кое-как найдя в себе силы, я оторвала тяжёлые, словно налитые свинцом ноги от пола и пошла вглубь рядов, оставляя за спиной фыркающие, осуждающие мины стерильных домохозяек, пока внутри клокочет что-то первобытное и неизвестное. Я судорожно искала куда приткнуть свою задницу, глазами выискивая свободное местечко. Садиться между матерью с отцом было сродни подписанию смертного приговора. Ведь до окончания службы, я была бы вынуждена слушать ядовитый, сочащийся желчью шёпот Марицы о том, какая я конченая грешная богохульница, которая не имеет морального права прерывать заунывный стон священника. Поэтому, наспех прочесав все ряды и поняв, что мои поиски не увенчались успехом, я приземлилась прямо рядом с Кристофером, услужливо и в напускной набожности положив ладони на оголившиеся из-под юбки колени.       Сидя с ним на одной скамье и дотрагиваясь своим бедром до его, прямо под натиском ядовитого, охуевшего взгляда Марицы, которая буквально задыхалась от моей сучьей наглости, я впервые в своей жизни почувствовала дикую, булькающую пульсацию где-то глубоко между ног. Я крепко свела ляжки вместе, стараясь подавить внезапное сумасшествие органов чувств. Кровь в висках гулко стучала, промежность обдало лихорадочным, нездоровым жаром, а грудь, которая только недавно начала округляться вдруг отозвалась затвердевшими сосками — они двумя жёсткими горошинами продавливались сквозь тесную ткань белой приталенной блузки.       Задрав голову кверху, я уставилась на огромное деревянное распятие над алтарём, на истощённое тело Иисуса с выпирающими рёбрами, и почувствовала страшный, горький укол совести. Всё это подогревалось оглушительным утробным воем органа, который надрывно звучал по всему приходу и далеко за его пределами. Как я могу, блять, возбуждаться в таком сакральном, одухотворённом месте? Жгучий стыд сразу же ударил по моей грудине, заставляя подавиться спёртым, пропахшим ладаном воздухом. Пока внутри всё продолжало неистово гореть и пульсировать, внушая мне дикий страх того, что грёбаный Всевышний знает всё. И я обязательно попаду за это в ад.       Это сумасшедшее, порочное чувство бешеным разрядом догнал меня спустя пару недель, когда я шла из элитной католической школы для девочек при монастыре. Вся такая правильная, маленькая послушница в белых наглаженных гольфах, чёрной юбке ниже колена, в небесно-голубом галстучке и чёрном ободке на голове. По дороге домой я всегда проходила мимо нашей церкви, в паре метров от которой была гадкая, вонючая подворотня, заваленная тухлыми помоями и гниющими остатками еды. Эти отходы костёл без зазрения совести вываливал в общую мусорную кучу, напрочь забыв о голодающих, обездоленных бродягах, ради спасения душ которых эти святоши так картинно молились денно и ночно.       Среди этой зловонной свалки, гниющей под лучами знойного карибского солнца, я нос к носу наткнулась на Кристофера. И, блять, от того лощёного, аккуратного мальчика с правильными манерами в наглаженной рубашечке не осталось и следа. Втянув поглубже раскалённый, пропащий зной в лёгкие и судорожно сдерживая подступающий к горлу ком горькой тошноты, я по-маньячески, всем своим естеством прижалась к обшарпанной, мокрой кирпичной стене, сверху которой мне прямо за шиворот капала какая-то мутная, липкая херня из прогнивших труб. Я до смерти боялась, что Монтессори меня заметит, пока я заворожённо пускаю на него слюни и наблюдаю за его теневой деятельностью.       Передо мной, тихо притаившейся за сырой изгородью здания, стоял пиздецки наглый, уличный дикарь, для которого послать копов нахуй и харкнуть им в спину — это обыденный, сука, вторник. На его смуглом, пропахшем едким потом и уличной гнилью теле болталась белая, поношенная майка-алкоголичка, сквозь которую просвечивали его острые лопатки и худые, покрытые синеватой сеткой вздутых вен плечи. В руках он бесстыдно, не боясь, что кто-то поймает его за шкварник, крутил небольшой зип-лок, до краёв набитый дешёвой дурью.       Монтессори ошивался там в окружении огромных, потных чёрных мужиков, пытаясь выгодно втюхать откровенно стрёмный товар. Он харкал сквозь зубы прямо им под ноги, размазывая слюну по бетону и провокационно скалился в их не менее отмороженные морды, удерживая длинными пальцами тлеющий косяк. Он затягивался жадно, рваными, пиздецки дёрганными движениями, выдыхая клубы плотного, химозного дыма в спёртый карибский воздух.       Меня тогда, тринадцатилетнюю недомерку, этот блядский, грязный диссонанс прошиб с такой нечеловеческой силой, что тонкие, ватные колени сами подогнулись, упираясь в холодный, замшелый кирпич протекающего здания. Внутри меня будто что-то оборвалось и с обрыва рухнуло вниз, разбиваясь с оглушительными брызгами. Я, сука, не могла поверить собственным глазам. И самое клиническое во всём этом то, что я не хотела останавливаться. Я до одури жаждала смотреть на эту жуткую грязь, пропитанную едким мужским потом, ядовитой травой и канализационной вонью. Думаю, и сейчас во мне до сих пор живёт эта до безумия деструктивная черта. Меня до стылой крови возбуждает этот дичайший, садистский контраст Нишимуры. До боли в грудине, спазмов в лобке и пульсации в анусе. Но первопроходцем этого жанра стал Кристофер.       Навсегда запечатлев в своей подростковой голове жёсткий, пропитанный ебанутым риском образ наглого барыги в подворотне, который при свете церковных свечей и цветных теней витража превращался в правильного, примерного наследника миллионов, я буквально со всех ног ринулась по направлению к дому, уже наплевав на то, услышит ли Кристофер громкий, удаляющийся стук моих каблуков по раскалённому асфальту или нет. Я стремглав неслась, полностью забив на инстинкт самосохранения, пока под лобковой костью, которая только начала обрастать первыми волосами, распалялось самое настоящее пекло, из-за которого я чувствовала себя грязной, недостойной подстилкой. Прибежав домой, я заперлась на все замки в своей комнате и, запрыгнув на свою аккуратно застеленную кровать с нежным постельным бельём в невинный цветочек прямо в грязных туфлях, раздвинула ноги под тяжёлым взглядом Христа на стене и впервые в жизни дотронулась до истошно пульсирующего бугорка между своих ног. Я исходила девственной влагой, пока в воспалённом мозгу по десятому кругу шли размытые картинки с наглым, оскотинившимся Кристофером.       Я дрочила до крови, до резей в лобке и тихих слёз, скомканных в перьевую подушку, которая была зажата меж передних зубов, чтобы не сорваться на крик. Рука изощрённо действовала, вонзая пальцы в узкую, розовую щель, а незамолкающая голова в панике и дикой богобоязни судорожно билась в осознании того, что я совершаю непростительный, смертельный грех. Слёзы лились градом, соски рвали ткань рубашки, а липкая влага оседала на чистых простынях, пока я в бреду мысленно молилась о том, чтобы Бог простил меня за то, что я — малолетняя шлюха, которая хочет вкусить член Монтессори. После полученного оргазма, я, вся зарёванная и мокрая от пота, упивалась этим первым осознанным грехопадением, пока безжизненный лик духовного оплота испытующе смотрел на меня.       А следующего воскресенья я ждала, как Рождества. Не потому, что без ума хотела помолиться, отбивая лоб о деревянное распятие, и послушать стоноту священника об обязательном спасении наших грешных душ в загробном мире. Нет. Я ждала встречи с Кристофером. Собиралась в ненавистный костёл как на праздник. Я хотела вырядиться, как последняя малолетняя шлюха. Оголить торчащие колени и маленькие, только недавно начавшие расти сиськи. Напялить на себя чуть ли не сетчатый топ без лифчика и короткие шорты, не прикрывающие текущую, покрытую пубертатными волосами киску. Заявиться в таком провокационном образе порнушницы в наш элитарный приход под ручку с родителями-снобами и выставить себя на растерзание обществу. Вернее, Кристоферу.       Но, конечно же, поступить я так не могла. Иначе меня уже давно не было бы в живых. Марица прикопала бы мой маленький трупик у себя в оранжерее, чтоб не заморачиваться с похоронами. Ведь похороны своей репутации для неё куда большая проблема. Поэтому в следующее воскресенье, которое ознаменовалось Пальмовым, я надела чёрное платье ниже колена с белым воротничком с оборчатым краем. Единственное из ряда вон выходящее в этом до жути прилизанном образе, что разрешила мне сделать мать. Натянула белые гольфы и чёрные туфли на серебряном ремешке. И, конечно же, никаких распущенных волос. Марица всегда, каждую чёртову неделю, заплетала мне косы, натягивая пряди так, что кожа головы начинала жестоко свербеть и чесаться.       Мы заявились на службу раньше всех. Даже Монтессори ещё было не видать. Мамаша до сих пор не могла отойти от моей беспросветной наглости с опозданием. Чтобы выслужиться перед остальными прихожанами, которые уже давно забыли о том, что какая-то Виксен Вега опоздала на никчёмную службу, Марица напекла корзинок пять с разной сдобой и тамале.       Через пару минут, Кристофер появился в окружении своих предков, Камиллы и Бенджамина, — такой весь аккуратный, прилежный, благочестивый мальчик. Он сел рядом со мной, и я была зажата между вечно недовольной мной Марицей, и жарким телом Кристофера, которое будто работало на износ. Сука, если бы он только знал, что эта тринадцатилетняя пищуха яростно, до сухих судорог дрочила на его грязное, порочное нутро, которое видят только пропащие подворотни Пуэрто-Рико…       И прямо посреди занудной мессы я таки дождалась, когда Кристофер выйдет из спёртой духоты костёла якобы подышать. Карлос и Марица продолжали в неведении крестить свои холёные лица, бормоча молитвы, а я, ведомая животным интересом, прошмыгнула через них и семью Монтессори, выбегая на улицу за ним. Задний двор встретил меня птичьим помётом, вонью сырого камня и вековой, замшелой плесени. Кристофер стоял у облупившейся стены, пачкая белую рубашку в чёрной, смолистой сырости, и лениво затягивался сигаретой. Я нагло подошла к нему, максимально хладнокровно стрельнула у него табак, пока внутри всё жгло и бурлило с ебанутой силой. Сделала первую неумелую затяжку, заходясь в надрывном кашле и брызжа слюной прямо в него. Эта чёртова сигарета стала просто отвлекающим манёвром. Затушив её о подошву туфельки, я вплотную подошла к этому упырю и резко впилась в его губы, не давая ему опомниться.       А мои неумелые руки уже лезли к нему в ширинку, где вовсю стоял напряжённый член. Монтессори даже не догадался оттащить меня за угол, подальше от цветных витражных окон, из которых на нас лился этот грёбаный, душный святошинский свет. Недолго церемонясь, я, ведомая чистейшей подростковой похотью и любопытством, упала перед ним на колени. Ткань подола мгновенно пропиталась сыростью и асфальтной грязью вперемешку с дерьмом заднего двора. Он глухим, нетерпеливым рывком потянул молнию на брюках вниз, полностью выпуская плоть наружу.       Жуткий, леденящий контраст разрывал мой мозг: прямо за этой тонкой кирпичной стеной костёла матери молились за спасение наших чистых, невинных душ, а церковный хор во главе со святым отцом взывал к небесам. Пока мы, как два циничных животных, в этой мокрой, зловонной копоти познавали новые грани друг друга. Я до боли в горле и слёз в глазах давилась его большим членом. Кристофер нагло, ритмично вбивался мне в глотку, по самые гланды, остервенело перебирая пальцами затянутые Марицей косы. Мой первый отсос сопровождался шуршанием камней под коленями, воем органа из-за стены и резкими вздохами Монтессори сверху с хриплыми мольбами вобрать глубже, пока я судорожно пыталась справиться с выворачивающим желудок рвотным рефлексом.       И прямо здесь, глотая его смазку под заунывные церковные песнопения, я окончательно послала нахер всю эту святошинскую демагогию. Парализующий страх перед карающим Господом, который мне усердно вбивали с самых пелёнок, начал ослаблять свои липкие когтистые лапы. Если Всевышний сотворил меня такой порочной, и сейчас неотрывно смотрел на то, как я давлюсь членом прямо за церковью, но так и не испепелил нас обоих молнией — значит, вся их непорочность гроша ломаного не стоит. Ад не наступит потом. Пока я сама творю его здесь, захлёбываясь слюной у обшарпанной стены. Я слала к чертям их рай, упиваясь своей личной, маргинальной свободой.       Этот первый минет стал началом нашей своеобразной, ебанутой любви с Кристофером, которая намертво связала нас в один пульсирующий, кровоточащий узел на долгие четыре года. Нас сжирало не просто порочное, грязное влечение, а дикая, зубастая привязанность, густо замешанная на гнилых тайнах и запахе криминала. Каждое воскресенье мы всё ещё продолжали встречаться в приходе, неустанно молились, упиваясь тем, что успели нагрешить на годы, а то и столетия вперёд. Эта тайна скручивала кишки в болезненном спазме, но никто не собирался останавливаться.       В остальные дни Кристофер вовсю продолжал свои побегушки от копов с карманами, набитыми дурью. Он рос, его наркобизнес становился жёстче, и к моим шестнадцати годам он превратился в опасного, девятнадцатилетнего уличного хищника со звериным взглядом. Но меня эта двойная игра лишь сильнее выворачивала наизнанку от похоти. А наши набожные семейки всё так же устраивали эти лицемерные благотворительные ужины.       Это был высший пик маргинального кайфа. Мы вшестером сидели за одним длинным столом из красного дерева, заставленным фамильным серебром династии Вега. Карлос и Марица высокопарно, с благочестивыми минами обсуждали с четой Монтессори проповеди и причастие, пока мы с Кристофером разыгрывали перед ними целомудренных, стеснительных подростков, для которых слово «секс» сродни грязному ругательству. Послушно опускали глаза, фальшиво краснели, как невинные девственники, а под тяжёлой, чопорной скатертью кипел самый настоящий, первобытный ад. Моя босая нога нагло скользила по грубому дениму его трещащей по швам ширинки, сдавливая его натянутый, бьющий бешеным пульсом стояк, пока его длинные пальцы, пропитавшиеся едкой вонью уличной дури, бесстыдно лезли прямо под подол плиссированной юбки. Сука, приходилось до крови кусать щёки, чтобы не заскулить от садистского наслаждения прямо перед всеми.       Все эти годы мы страстно, жёстко трахались где придётся в лучших традициях тайного, первосортного порока. Начав с того самого пьяного, быстрого секса под дешёвым виски в загородном доме нашей подруги, мы уже не могли остановиться. Кристофер остервенело драл меня на задних, пропахших куревом и бензином сиденьях его раздолбанного «Шевроле» в подворотнях. Нагибал в своём пиздецки роскошном особняке прямо на родительской койке. Таскал по дешёвым притонам, где была целая стая торчков — его клиентов, заводил в здешние обблёванные туалеты и устраивал моей матке настоящий, блять, экстремальный аттракцион, пока в сортир судорожно ломился очередной нарколыга, чтобы ширнуться. Он брал меня везде. Кроме особняка моих родителей. Эта чистая, охраняемая Иисусом святыня до последнего оставалась стерильным, холодным склепом из белого камня.       Но когда мне исполнилось семнадцать, а этому уличному упырю бахнуло двадцать, мы наконец решились осквернить это чистое, непорочное гнездо, которое не ведало голых, любящих друг друга людей чуть ли не с начала двадцатого века. Родители улетели к престарелой бабушке по отцовской линии в душную Испанию, оставив меня наедине с этим огромным, пустым особняком, где каждый угол так и просил осквернения. Это были три блядских дня необузданной, сучьей свободы, которая наконец сорвалась с петель, лишившись постоянного удушающего надзора.       Мы с ходу превратили накрахмаленную гостиную, где при Марице ни одна пылинка не успевала оседать на каминной полке, в грязный, прожжённый блядушник. Повсюду на дорогом лакированном паркете из тёмного дерева валялись пустые бутылки из-под текилы и рома, тлели бычки, рискуя устроить охуительный пожар, и были раскиданы порванные зип-локи с пахучей дрянью, которую мы умудрились скурить чуть ли не за вечер. Мы ходили абсолютно голые, полностью забив на панорамные окна, через которые нас запросто могла увидеть какая-нибудь склочная, набожная старуха-соседка и накапать об этом Марице и Карлосу. Пачкали белоснежные простыни своей смазкой и потом, оставляя липкие, несмываемые пятна.       Но на исходе вторых суток, когда мы были на пике нашего извращённого угара, полностью обсаженные травой и алкоголем, рейс родителей в Испанию внезапно отменили из-за какого-то тропического шторма. Перекантовавшись ночь в дорогом отеле близ аэропорта, они заявились в особняк без предупреждения, застав нас прямо посреди грязной, лихорадочной вакханалии.       Мы настолько растворились в этом липком, животном кайфе, что напрочь оглохли. Дорогой, вылизанный дом стоял, окутанный гробовой тишиной, сквозь которую эхом разлетались только наши непривычные хриплые, гортанные стоны и смачные, влажные шлепки потных тел под высокими, монументальными потолками. Мы не слышали, как открылась входная дубовая дверь, не слышали, как моя семейка переступила порог и задохнулась от ядерной вони травы вперемешку с запахом нашего секса.       В этот момент я исступлённо скакала на члене Кристофера в порванном лифчике и трусиках, болтающихся на пальцах ноги. Задирала голову кверху, пока по шее стекали капли солёного, обжигающего кожу пота от сумасшедшего прихода. Густые волосы клочьями прилипали к пропотевшему телу, а Кристофер в это время со звериным, диким блеском в затуманенных дурью глазах вбивался в меня снизу, до багровых синяков удерживая мои смуглые бёдра длинными, пропахшими уличной травой пальцами. Наш лихорадочный, бьющий ручьём пот, вязкие слюни и скользкие, концентрированные выделения, фонтаном бьющие из моей сочащейся щели, нагло пачкали безупречную, белоснежную обивку дорогой итальянской мебели.       Я поняла, что мы попались, только когда краем глаза уловила резкое движение. Стоило повернуть голову, как мои полузакрытые глаза наткнулись на два мутных, застывших силуэта в дверном проходе гостиной. Блять, я тут же отрезвела. Дикие, ритмичные движения бёдрами оборвались сами собой, но я так и не слезла с члена Монтессори. Отец стоял бледнее покойника, а мать издала утробный, хриплый звук, похожий на удушливый плач. Бросив дорогую брендовую сумку на паркет, она стремительно шагнула к нам, невзирая на то, что мы трахались у неё на глазах. Марица со всего маху отвесила мне хлёсткую, яростную пощёчину. Кожа нещадно разгорелась алым пламенем, а кровь тут же прилила к ушибу, забившись в бешеной конвульсии.       А Кристофер даже не вздрогнул, продолжая вдавливать свои пальцы в мягкую плоть прямо на виду у остолбеневших родителей. В его затуманенных, диких карих глазах не было ни капли сопливого, пацанячьего страха — только ленивое превосходство уличного зверя. Он медленно, с издевательским скольжением вышел из моей пульсирующей, мокрой дырки, заставив густую каплю липкой смазки со шлепком упасть на белоснежную кожу дивана. Без единого слова Монтессори бережно снял меня с себя, усаживая на испачканный диван, и начал бесстыдно натягивать джинсы, резким, звучным рывком застёгивая молнию прямо перед лицом моего отца.       Карлос наконец отмер. Его искажённое яростью, побелевшее лицо пошло уродливыми багровыми пятнами, а жилистые кулаки затряслись от удушающего позора и злости. Он шагнул вперёд, хватая Кристофера за воротник белой, запятнанной, провонявшей дурью майки, в которой тот обычно ошивался в подворотнях, и со звериным рыком вышвырнул этого наглого, обкуренного подонка из дома. На что Кристофер лишь ядовито оскалился, харкнув кровью на лакированный пол перед уходом, чуть ли не на кожаные туфли моего отца.       А затем Карлос развернулся ко мне. Его испепеляющий взгляд пригвоздил моё естество к дивану, где я судорожно тряслась, в порванном лифчике, прижимая ладонь к саднящей щеке. — Завтра же уедешь с острова, — процедил он сквозь зубы с такой искренней, дикой ненавистью, что всё внутри сжалось. — Ты сгниёшь в монастыре, Даниэль. Слышишь меня? Твоя поганая плоть будет молить о пощаде на коленях, пока ты не искупишь каждую каплю этого позорного греха перед Господом. И об этом щенке можешь забыть. Больше ты его никогда не увидишь.       И они действительно вырвали его из моих рук с мясом. Родители Монтессори, чтобы защитить старшего сына от тюрьмы и мести Карлоса, сослали Кристофера обратно в Италию — на историческую родину. Гнить в глухую сицилийскую провинцию Катания, собирать там под палящим солнцем оливки с апельсинами под строгим надзором суровой итальянской родни. Больше я его не видела. Никогда.       И именно этот леденящий, сковывающий всё живое страх из прошлого прямо сейчас, в сырой казённой душевой женской раздевалки, мёртвой хваткой сжал мою глотку. Внутри всё судорожно заколотилось от бешеной паники ещё в аудитории. Сука, я до потери пульса боялась повторения сценария один в один. Мысль о том, что Нишимуру отчислят за его ебанутую провокацию на паре у Грейса и с позором депортируют обратно в Японию, по капле выжигала мне мозг, заставляя матку затянуться в ледяной узел. Я пиздецки боялась, что этот циничный, худосочный упырь точно так же бесследно исчезнет из моей жизни. Растворится. И я снова останусь абсолютно одна наедине со своим одиночеством, выжирающим мою плоть изнутри. Я не могу позволить кому-то снова забрать у меня мою единственную, грязную игрушку.       На следующий же день после того разноса в гостиной меня кинули в закрытый монастырь для девочек на окраине Пуэрто-Рико, на ходу вышвыривая из машины с чемоданом. Эти хреновы святоши думали, что здесь, за высоким каменным забором под надзором озлобленных монахинь, явно страдающих недотрахом, я искуплю свой сучий грех. Но как любовь, блять, можно назвать грехом? Это напрочь ломало всякую логику.       Родители очень глубоко ошиблись. Это с виду приличное место с католическими крестами повсюду оказалось самым настоящим рассадником концентрированной похоти. Запертые в четырёх стенах послушницы и примерные девочки из богатых семей сходили с ума, готовые лезть на стену от гормонального голода.       Ночью в мрачных общих спальнях, где из освещения после отбоя оставались только огарки свечей, под заунывный шёпот молитв, доносящийся со второго этажа, начинался настоящий, сука, первосортный ад. Мы с остальными девчонками до хриплого шёпота обсуждали члены, секс и парней. Рассказывали, кто с кем и когда трахался — во всех блядских подробностях. В подолах длинных монастырских юбок некоторые умудрялись проносить резиновые дилдаки, вибраторы и прочую херню, имитирующую член. А после вовсю использовали их по ночам, копошась под одеялами и издавая скомканные, тихие стоны. Вспоротые, пропахшие сыростью пожелтевшие матрасы были набиты контрабандной дешёвой алкашкой и свёртками травы, метамфетамина и прочей дряни, которую нам удавалось жрать и выкуривать прямо в форточки. Там пахло не святостью и кристальной чистотой. Там стоял душок из несвежих женских тел, застоявшегося сигаретного дыма, перегара и лихорадочного, нездорового онанизма до кровавых мозолей.       Именно там, спустив в унитаз остатки своей шаткой веры, я решила, что Даниэль мертва. Когда меня с позором вышвырнули в США, чтобы я не смела позорить чету Вега своей распущенностью, я сменила имя на Виксен — грязную суку, которой являлась с тринадцати лет. Родители-снобы просто оплатили мне эту американскую ссылку в Святую Екатерину на отмытые миллионы. Скинули меня, как ненужный балласт, откупившись кругленькой суммой на обучение и жильё, лишь бы я не мозолила им глаза. Не портила их идеальный, безупречный фасад своей шлюховатостью и испорченностью. Им было похуй, как я буду выживать на чужой земле и с помощью чего, главное — подальше от их праведного дома.       В Штатах мой внутренний протест расцвёл с новой, всепоглощающей силой. Все тормоза окончательно полетели к чертям. Никакого душного контроля, монастырских правил и молитв денно и ночно. И никакого Кристофера, по которому первое время я скучала, как побитая собака. Эта болезненная, дикая и пиздецки порочная связь с Монтессори выжгла во мне всякую способность к нормальной, здоровой привязанности, оставив вместо неё лишь тягу к постоянному риску и ситуациям на грани. Меня влекло к деструктиву, саморазрушению и самообъективации. И влечёт до сих пор.       Стоило мне встретить Нишимуру, как вся эта первостатейная чернуха вновь поднялась со дна моей прогнившей душонки, оставляя за собой мутное, непроницаемо-чёрное облако ила. Именно в эту секунду, пока пасть горела от химозной пены, а пальцы остервенело цеплялись за резинку его боксёров, норовя стянуть их вниз, до меня дошёл весь пиздец этой цикличной, ебанутой жизненной колеи. Круг замкнулся. Я снова наступила на те же ржавые грабли. Волк в овечьей шкуре.       Кристофер Монтессори искусно подстраивался под общество снобов, играя в стерильного, накрахмаленного наследника миллиардов в белой рубашке под цветными лучами витражей, скрывая под маской дикое, порочное нутро уличного барыги. А этот бледный, костлявый японский задрот Нишимура возвёл эту лицемерную двойную жизнь в абсолютный, клинический культ.       Мне было глубоко поебать, какой именно букет из гнилых заскоков, диагнозов или наркотического дерьма под правильный фасад прячет этот обтянутый кожей скелет по имени Рики Нишимура. Но сука, я чуяла это всеми своими обострившимися рецепторами. Я буквально насквозь видела, что под этой бледной, полупрозрачной кожей с зелёными венами в конвульсиях бьётся бешеное, загнанное существо. Существо похлеще Монтессори. Кристофер был уличным дикарём, которому похуй на морали и нормы. Но Нишимура — это поехавший психопат, у которого от запредельного давления снесло к хуям все планки, и этот больной урод готов сожрать меня заживо вместе с костями, даже не поморщившись. От одного взгляда на его ходящую ходуном челюсть и на чёрные, бесноватые глаза в паху зудело так, что мне хотелось с мясом разодрать собственные бёдра.       Я резко, с удушливым хрипом вынырнула из липких, пиздецки травмирующих воспоминаний в густой пар тесной душевой, обратно к реальности. Я смотрела снизу вверх на этого еле держащегося на ногах, обездвиженного ублюдка, чьи бледные, тонкие плечи были намертво скованы мокрой тканью белого хлопка под рёв водопроводных труб. Губы смачно, почти в засос целовали его подрагивающий пресс, а пальцы начали медленно стягивать влажные боксёры вниз вместе с тяжёлыми джинсами, промокшими до нитки. Я держалась за эту мокрую ткань, как за соломинку, соединяющую меня с реальным миром. Кожаный ремень, который до этого бесполезно болтался в петлях, со звонким стуком железной бляхи упал на раздробленный кафель, привлекая мой пытливый взгляд.       Вся накопленная годами похоть, вся застарелая злость на Кристофера, на лицемерных святош-родителей и на монастырские уклады в один миг сжалась в моих челюстях. Желание присвоить себе это высушенное, худое тело с судорожно дёргающимся прессом переросло в пугающую манию. Нишимура выглядел пиздецки жалко и больно: его кости ритмично продавливались наружу от непрекращающегося тремора, а на лице, покрытом горячими каплями, застыло выражение обречённого, лихорадочного мученичества.       Я резко выпрямилась, пальцами выдёргивая тяжёлую кожу ремня с заклёпками из шлёвок джинсов, которые гармошкой осели у его щиколоток, окунаясь прямо в волосатую жижу под ногами. Оказавшись лицом к лицу с его чёрным, непроницаемым взглядом, я одним жёстким хватом обернула чёрный ремень вокруг его тонкой, фарфоровой шеи, продела болтающийся хвост в тяжёлую металлическую рамку и со всей силы, с характерным сухим треском, затянула его на последнюю дырочку. Пряжка намертво зафиксировала стальной замок на его острой гортани.       Рики мгновенно поперхнулся воздухом, начав сдавленно хрипеть и пытаться выкашлять дикий сдавливающий спазм. Из-за стянутых сзади футболкой плеч его жутко неестественно перекосило в спине. Его голова оказалась намертво прижата затылком к сырому кафелю, а тощая грудина беспомощно выгнулась вперёд под жёстким, удушающим давлением кожаного ошейника. Лицо Нишимуры тут же сменило цвет с мертвенно-бледного на синюшный. От некогда розовых пухлых губ отлила вся кровь, делая их похожими на два обескровленных куска плоти. Вздутая вена на лбу забилась в финальной конвульсии. А под тугим ремнём хищно выпятились его острые, как бритвы, ключицы.       Зверски бьющая сверху струя кипятка из еле живой лейки теперь беспрепятственно, сплошным потоком заливалась прямо в его широко раскрытый, заклинивший рот. Рики судорожно, утробно кашлял, заставляя бурлить скопившуюся внутри глотки жижу. Он позорно захлёбывался пресной водой, которая смешивалась с его текущей слюной, лихорадочно капающей на наши тесно сжатые вместе мокрые животы. Слепые, расфокусированные карие глаза дико закатились от подступающего к башке кислородного голодания. Блять, он мог сдохнуть прямо здесь в любую минуту, пока истошно хрипел от недостатка воздуха. Моя раскрывшаяся в предоргазменной судороге щель изошла смазкой, выталкивая очередную густую струю, медленно стекающую по внутренней стороне бедра.       Скользнув обратно в наклонку, я упала к его паху, встречаясь лицом с его натянутым синюшным стояком. С его побелевших губ сорвался жалобный, глубокий сип, который оглушил меня похлеще ядерного взрыва. И, под эти жуткие, внутренние сипения, я поднялась чуть выше и со всей дури, с глухим хрустом впилась зубами в его бледный, сочащийся холодным потом бок, прокусывая кожу до первой розоватой крови. — Блять, Виксен… — вместо нормального голоса из его пережатой кожаным жгутом и заливаемой водой глотки вырвался лишь глухой, предсмертный клокочущий хрип.       Рики беспомощно дёрнул руками, которые были стянуты по плечам мокрой тряпкой и слепо ударился теменем о кафельную перегородку. А я медленно растягивала удовольствие, исступлённо вонзая резцы в бледную, сырую плоть под его жалобный, щенячий скулёж.       Ох, сука, как же меня заводит этот его больной, задушенный вой под наглухо застёгнутой кожей ремня. И я хочу ещё.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!