Глава 3. The feelings deep inside of me
6 июня 2026, 22:00 На следующий день она пришла снова. Сама. Без вызова.
Под глазами залегли тени, шерсть была тусклой, на скуле красовался пластырь, прикрывающий царапины от его когтей. Но в её походке, в её позе, в её взгляде появилось что‑то новое – что‑то, чего Мелон не видел раньше. Она больше не пыталась казаться сильной. Она просто… была. Настороженной. Сосредоточенной.
– Ты пришла, – констатировал Мелон, не поднимая головы от журнала.
– Я пришла.
Она села не на свой обычный стул, а ближе к кафедре, но держалась иначе — спина прямая, руки на столе, никакой вызывающей развязности. Мелон поднял глаза. Заметил. Её взгляд стал тяжелее. В нём больше не было слепой наглости — теперь там читался холодный, оценивающий расчёт. Она что‑то знала. Или, по крайней мере, начала догадываться.
– Сегодня мы поговорим о том, что ты делаешь со своим ртом, – сказал он.
Она усмехнулась — не прежним наглым оскалом, а как‑то иначе, кривовато, словно пробуя новое выражение лица.
– Только поговорим? Или будете ещё что‑то делать?
Мелон прищурился. Её тон изменился — в нём появилась та самая интимная, почти панибратская нотка, которую он сам использовал, чтобы сбивать жертв с толку.
– Ты сегодня какая‑то... дерзкая.
– Я всегда дерзкая, профессор. Просто раньше вы этого не замечали.
Она достала карандаш, покрутила в пальцах и, глядя ему прямо в глаза, демонстративно сунула его в рот. Не чтобы грызть, как раньше, а просто держать, сжимая губами. Провокация. И одновременно проверка.
– Оральная фиксация. – Скучающе сказал Мелон.
– Ага. Знаю. – Она вынула карандаш. – Я, например, ещё знаю, что у вас есть связи на Чёрном рынке. Не как у меня – шапочное знакомство. А серьёзные. С определёнными...
Она говорила спокойно, почти лениво. Мелон смотрел на неё, и впервые за долгое время в его груди шевельнулось что‑то, отдалённо напоминающее уважение. Она не врала. Она действительно навела справки. И не вывалила всё сразу, как делают дураки, пытаясь шантажировать. Она просто обозначила, что знает. Что не слепа. Что просчитывает риски.
– Так вот, профессор. Я навела справки. И поняла, что вы – опасный ублюдок. Что вы, возможно… да почти наверняка убивали. И что если я переступлю какую‑то черту, вы меня действительно убьёте. Без колебаний. – Она сделала паузу. – И знаете что? Мне почему‑то не страшно. Это бесит, но... мне, блядь, не страшно. Потому что я тоже опасная. Просто по‑другому.
Она вдруг подалась вперёд, опираясь локтями на кафедру, так что их лица оказались в опасной близости. Его пасть – без маски, с клыками, которые она уже видела и к которым почти привыкла, была в нескольких сантиметрах от её морды.
– Поэтому давайте сразу на чистоту, профессор. Вы не чувствуете вкуса. Вы не получаете удовольствия от обычного секса. Но вы чувствуете боль. Свою. И чужую. И это единственное, что вас заводит. Я права?
Мелон молчал. Внутри, где‑то глубоко, в том месте, где у нормальных существ живёт гордость, что–то неприятно кольнуло. Она попала в цель. Не просто попала – разнесла её в щепки.
– Я права, – повторила она, не дожидаясь ответа. – И я хочу понять. Как это работает. Что вы чувствуете? Потому что я... – она запнулась, – мне стало интересно. Раньше я думала, что боль – это только для слабаков. Что её нужно избегать. Но вы... вы сделали её своим топливом. А вы, между прочим, не слабак… и я… сбилась с мысли.
Мелон наконец пошевелился. Он посмотрел на неё с новым, странным выражением – смесью научного интереса и чего‑то ещё, чего он сам не мог определить.
– Ты хочешь, чтобы я научил тебя резать себя?
– Звучит по‑идиотски, когда вы так это формулируете, – парировала она. – Но... да? Может быть? В каком‑то смысле... Я хочу понять механизм. Что вы чувствуете? Освобождение? Контроль? Или просто... что‑то, что заглушает всё остальное?
Он смотрел на неё долго. Так долго, что она уже начала сомневаться, не переступила ли ту самую черту.
– Ты не готова, – сказал он наконец. – Ты думаешь, что готова, потому что начиталась в интернете про парафилии. Но ты не знаешь, что такое настоящая боль. Та, которую ты причиняешь себе сам. Не в драке, когда адреналин глушит всё. А холодным утром, с ясной головой, когда ты смотришь на лезвие и понимаешь, что это единственный способ почувствовать что–то живое.
– Так покажите, – сказала она, и в её голосе не было вызова. Только тихая, твёрдая решимость. – Я же не отстану просто так.
– Для начала – покажи язык, – сказал он.
– Опять?
– Язык. Покажи.
Она высунула язык – розовый, влажный, с металлическим штифтом в центре. Мелон взял её за подбородок – на этот раз без когтей, просто пальцами, и повернул её голову так, чтобы лучше рассмотреть.
– Интересно. Больно было?
– Терпимо. А вы хотите попробовать?
– Что попробовать?
– Пирсинг. Я могу вам сделать. У меня есть набор. С собой. Я всегда ношу с собой. На случай, если захочется чего‑то нового.
Мелон опешил. Она действительно носила с собой набор для пирсинга. В её сумке, среди косметики, таблеток и мятых купюр, лежал маленький футляр с иглами, зажимами и украшениями.
– Ты хочешь проколоть мне что‑то? – спросил он.
– Ага. Язык. Или ухо. Или что‑нибудь ещё. Вы же любите боль. А я люблю причинять боль. Мы могли бы... совместить.
Он рассмеялся – тем самым смехом, от которого кровь стыла в жилах. Но в этом смехе было что‑то ещё, что‑то похожее на веселье. Настоящее, неподдельное веселье.
– Ты – нечто, – сказал он, отсмеявшись. – Ты действительно нечто. Но нет. Пирсинг это слишком... банально. У меня есть идея получше.
– Какая?
– Ты когда‑нибудь пробовала кровь на вкус? Свою?
– Конечно. После драк. Когда разбивала губу или нос.
– А чужую?
– Нет. Только когда ела мясо.
– Хочешь попробовать?
Она сглотнула. В горле пересохло.
– Чью?
– Мою.
Мелон медленно, почти лениво, открыл ящик стола. Достал нож – не тот старый канцелярский, которым резал бумаги, а складной, с лезвием из тёмной матовой стали. Лезвие блеснуло в свете лампы – короткий, холодный луч.
Овца напряглась. Всё тело мгновенно стало как струна. Взгляд приклеился к металлу, и внутри что‑то ёкнуло. Древний, животный рефлекс: опасность, отойди, беги. Но её инстинкты были сломаны — годами кинеса, мяса, притворства. Тревога не превратилась в бегство. Она трансформировалась во что‑то другое. В притяжение.
Шерсть на загривке встала дыбом. Зрачки расширились. Дыхание стало поверхностным. Но она не отступила ни на миллиметр.
– Напряглась, – констатировал Мелон. – Боишься?
– Не знаю, – честно ответила она, и голос сел до хрипоты.
– Смотри.
Он перевернул нож и, не колеблясь, провёл лезвием по своей ладони — от основания указательного пальца к запястью. Глубоко, ровно, почти хирургически точно.
И он явно наслаждался этим.
Не болью – нет, боль была просто сигналом. А актом. Тем, что он сделал это. Тем, что контролировал лезвие, глубину, кровь. Тем, что его тело отозвалось – горячей, тупой волной где–то внутри черепа.
Кровь выступила мгновенно. Не каплями – потоком. Яркая, алая, почти чёрная в тусклом свете. Запах железа ударил в ноздри – и для травоядного этот запах должен был быть сигналом тревоги. Хищник ранен. Кровь. Опасно. Уходи.
Но инстинкты Овцы работали неправильно.
Она не отшатнулась. Она втянула носом воздух – глубоко, судорожно, и вместо отвращения почувствовала, как слюна заполняет рот. Это было не так, как с мясом – там была тошнота, борьба, усилие. Здесь... здесь её организм хотел. Желудок сжался в приятном спазме. Грилзы будто сами собой клацнули.
Она замерла на секунду, глядя на его ладонь, на этот ручеёк, стекающий по ладони. А потом – рванула.
Мелон ожидал, что она наклонится осторожно, как в прошлый раз с олениной. Или хотя бы спросит разрешения.
Она вцепилась.
Рваным, агрессивным движением схватила его за запястье – сильно, до хруста в пальцах. Не наклонилась – набросилась. Припала губами к ране.
Её язык не лизал, он обвивал. Скользнул по разрезу, собирая кровь, и не остановился – пошёл дальше, выше, облизал его пальцы, втянул их в рот по фалангу, с причмокиванием, с низким, горловым стоном. Пирсинг царапал его кожу там, где не было раны, а грилзы сжимались вокруг указательного и среднего – не кусая, а обсасывая, как леденец. Она водила языком между его пальцами, и это было так неприлично, так откровенно, что Мелон на мгновение забыл, что она всего лишь лижет руку.
Она застонала снова – уже не в голос, а вибрацией, передающейся от её рта к его ладони. Слюна смешивалась с кровью, текла по запястью, капала на стол. А она всё брала глубже – теперь уже не пальцы, а край ладони, кусочек плоти между большим и указательным, всасывая, посасывая, постанывая.
Мелон дёрнулся – не от боли, а от неожиданности. Рефлекторно попытался отдёрнуть руку.
Она не отпустила.
Только сильнее вцепилась зубами, сжала челюсти так, что золото грилз врезалось в его плоть. Кровь хлынула обильнее – уже не по каплям, а по подбородку овцы, на её белую рубашку, на стол. Её пальцы с нарощенными когтями впились ему в запястье, оставляя красные полосы. А рот продолжал работать – втягивать, обсасывать, ласкать языком каждый миллиметр его искалеченной ладони.
Он не отдёрнул руку. Он замер. И улыбнулся – медленно, обнажая клыки.
Она не просто пьёт его кровь. Каждое движение её языка – круговое, всасывающее, с акцентом на чувствительные точки между пальцами, было точной копией того, что она делала бы с его членом. Она не контролировала себя. Её челюсти свело судорогой голода, её инстинкты перемкнули – страх стал вожделением, отвращение – зависимостью. Она держит его так, словно он – единственный источник жизни. И обрабатывает его руку так, словно это самый интимный акт в её жизни.
Он позволил ей пить и лизать ещё несколько секунд. Наслаждаясь каждым чавкающим звуком, каждым содроганием её тела, тем, как её бёдра непроизвольно сжимались в такт глоткам. А потом его свободная рука медленно поднялась.
– Ты не хочешь отпускать, – сказал он тихо, почти ласково.
Она не ответила – рот был занят.
Он взял её за морду.
Пальцы легли на скулы – жёстко, но не грубо. Большие пальцы на уголки челюсти, туда, где смыкались мышцы. Он надавил – не разжимая, а наоборот, сдавливая. Заставляя её челюсти сжаться ещё сильнее.
Её глаза расширились, но не от страха – от того, что он усилил её хватку. Не отнял руку. Не оттолкнул. А вжал её морду в свою ладонь.
– Сильнее, – прошептал он. – Давай. Покажи, как сильно ты хочешь.
Она вцепилась с новой силой – так, что он почувствовал, как грилзы врезаются в мышцы. Её язык заходил быстрее, агрессивнее, втягивая кровь с неприличным, мокрым звуком. Она работала ртом, как одержимая, и стонала уже не в голос – в его ладонь, вибрируя.
Боль была острой, почти невыносимой. И она нравилась ему. Не физически – ментально. То, как она подчинилась его давлению. То, как её сломанные инстинкты заставили её не бежать, а вгрызаться. То, что он мог заставить её сжать челюсти сильнее – и она сжимала.
А потом – попустило.
Волна схлынула. Удовольствие достигло пика и откатилось, оставляя после себя пустоту. Он больше не хотел чувствовать её зубы на своей руке. Не хотел видеть её окровавленную морду, её закатившиеся глаза, её пальцы, впившиеся в его запястье.
Он резко разжал пальцы, и одновременно толкнул её в плечо, отрывая от раны.
Она отшатнулась, захлёбываясь, вытирая рот тыльной стороной ладони. Губы её были красными – от крови, от слюны, от помады, которая размазалась по подбородку. Она дышала тяжело, прерывисто, и её бёдра были плотно сжаты – так, что Мелон это заметил сразу.
– Достаточно, – сказал он. Голос его был ровным, почти скучающим. Только пальцы, зажимающие платком рану, слегка дрожали.
Она смотрела на него. Облизывала губы – там, где остался его вкус.
– Ты... – начала она и замолкла.
Мелон поднял бровь. Посмотрел на её сжатые бёдра. На влажные разводы на ткани брюк – не от крови.
– Ты почти кончила, – сказал он. Не вопрос. Утверждение. – Прямо здесь. На коленях у преподавателя. Облизывая его порезанную руку, как последняя шлюха с Чёрного рынка.
Она не отвела взгляд. Наоборот – усмехнулась, криво, с вызовом.
– Ну и что? Я хотя бы могу кончить, – парировала она. – А ты? Ты хоть раз за всё время... без ножа? Без чужой крови? Без того, чтобы тебе было больно?
Она кивнула на его зажатую ладонь.
Мелон посмотрел на неё долгим, изучающим взглядом.
– Ты путаешь желание и способность, – сказал он наконец. – Моё тело реагирует на стимулы. Механически. Кровь приливает к члену, когда я чувствую боль – свою или чужую. Когда я вижу страх. Когда я контролирую. Это физиология. Рефлекс. Как у тебя слюна на запах мяса, хотя твой желудок отвергает его.
Она замерла.
– Это не импотенция, – продолжил он, и в его голосе появилась лекторская нотка, спокойная и чуть насмешливая. – У импотента нет эрекции вообще. У меня – есть. Я просто не испытываю к тебе влечения. Не к тебе и ни к кому. И не потому, что не могу. А потому, что мой мозг не вырабатывает нужные вещества. Допамин. Окситоцин. Всё это – химия, которой у меня нет. Но член – работает. Как и рефлексы.
Она сглотнула. Посмотрела на его ширинку – потом снова в глаза.
– То есть... стояк у тебя есть, – медленно проговорила она, – а трахать ты не хочешь?
– Я хочу не трахать, – поправил Мелон. – Я хочу чувствовать. Это разные вещи. Ты сегодня почти кончила от того, что пила мою кровь. Не от моего члена. Не от моих пальцев. От крови. Так что не тебе меня судить.
Она молчала. Потом медленно кивнула.
– Ладно, – сказала она. – Принято. На ближайшие пару… дней я точно отстану от ваших брюк.
– Хоть что-то ты поняла, – сухо закончил Мелон.
Она усмехнулась. Вытерла подбородок окончательно, посмотрела на красные разводы на рукаве – его кровь.
– На сегодня хватит, – повторил он, не давая ей договорить. – Ты и так перешла все границы.
Она кивнула. Не спорила. Не настаивала. Просто сидела, облизывая губы, и смотрела на его зажатую ладонь.
– Завтра? – спросила она.
– Завтра, – ответил он.
***
На пятый день аудитория была особенно душной. Батареи шпарили так, что воздух стал густым и вязким. Овца сняла пиджак, оставшись в тонкой блузке, сквозь которую проступали очертания тела – невысокого, слегка пухлого. Сегодня она была особенно... игривой. Мелон заметил это сразу – по тому, как она двигалась, как говорила, как смотрела на него. – Неплохо, – Мелон отложил в сторону лист с её каракулями. – Три с плюсом. Ваш прогресс почти осязаем, как запах страха, который вы так старательно маскируете дешёвыми духами. Овца не обиделась. Вместо этого она сидела, подпёрши голову рукой, и смотрела на него с выражением, которое он не мог классифицировать. Не вызов. Не подчинение. Скорее, разглядывание. Как будто она впервые видела его без медицинской маски – а он был без неё, потому что аллергия на мел не беспокоила его один на один с учеником. – Профессор, – сказала она. – Можно вопрос не по теме? – Валяй. – Вы знаете, что у вас ебать шикарные ресницы? Мелон замер. Он ожидал чего угодно – новой порции наглых требований, попытки подкатить, даже истерики. Но не этого. – Что? – переспросил он, решив, что ослышался. – Ресницы, – повторила она, подаваясь вперёд. – У них же есть своё название? Ресницы. Ну, эти волосинки вокруг глаз. Ваши – длинные, тёмные, загнутые. Как у газели, но с леопардовой жёсткостью. Я такого никогда не видела. Можно я вас накрашу? Мелон посмотрел на неё так, будто она предложила ему съесть собственный хвост. – Ты хочешь... накрасить меня? Тушью? – Ну да. Или хотя бы подводкой. У меня с собой есть. Новая, кстати. "Urban Decay". Хорошая. Не течёт. Она уже рылась в своей сумке – бездонной дыре, из которой появлялись на свет мятые купюры, блистеры с таблетками, использованные носовые платки, огрызки карандашей, и наконец – косметичка. Чёрная, кожаная, с потёртостями. – Ты серьёзно? – спросил он, и в голосе его прозвучало что–то, отдалённо напоминающее изумление. – Абсолютно. Это же не больно. И не унизительно. Ну, может, чуть–чуть унизительно, но в хорошем смысле. Вы же любите, когда я страдаю. А тут я буду стоять над вами. Поменяемся ролями. Он смотрел на неё, и где–то в глубине его искореженного сознания зарождалась мысль: "А почему бы и нет?" Эксперимент. Один из многих. Она мимикрирует под него, копирует его жесты, его одежду. Он же может позволить себе маленькую пародию на её мир – мир блеска, грилз, пирсинга и чёрной подводки для глаз. – Если ты мне воткнёшь кисточку в глаз, я сверну тебе шею, – предупредил он. – Договорились, – она улыбнулась – не оскалилась, а именно улыбнулась, и в этой улыбке не было ни капли вызова. Только азарт. – Закройте глаза. И не дёргайтесь. Она встала из–за парты и подошла к нему. Мелон сидел на стуле, запрокинув голову, и чувствовал, как её пальцы – с острыми, нарощенными когтями цвета запёкшейся крови – касаются его лица. Нежно. Почти ласково. Это было странно. Это было неправильно. Это было... не больно. – Не моргайте, – прошептала она. Кисточка скользнула по векам. Холодная, влажная. Мелон не моргал. Он вообще перестал дышать – не от страха, а от того, что этот момент, эта беспрецедентная, абсурдная близость вдруг стала единственной реальностью в комнате, где раньше были только боль и пустота. – Готово, – сказала она. – Открывайте. Мелон открыл глаза. Она протянула ему маленькое зеркальце – розовое, в стразах, явно из той же сумки–бездны. Он посмотрел на себя. Ресницы стали длиннее, темнее. Взгляд – острее. Леопардовые глаза, обрамлённые чёрной подводкой, выглядели так, словно принадлежали не профессору с фальшивым дипломом, а рок–звезде или, может быть, серийному убийце из дешёвого детектива. – Ты похожи на... – начала она и запнулась, подбирая слово. – На кого? – На себя. Только круче. Она отступила на шаг, любуясь своей работой. А потом вдруг рассмеялась – громко, заливисто, совсем как в тот первый раз, когда он увидел её во дворе университета. Но в этом смехе не было жестокости. Только странное, почти детское счастье от того, что получилось. – Можно я сфотографирую? – спросила она, достав телефон. – Только если потом отправишь мне, – ответил Мелон, и они оба замерли, осознав, что это была шутка. Настоящая шутка. С его стороны. Она сфотографировала. Он не улыбнулся – он вообще никогда не улыбался на камеру. Но когда она показала ему получившийся снимок, он подумал: "А ведь это, пожалуй, лучшее моё фото за последние десять лет". – Не смывайте до завтра, – сказала овца, убирая косметичку. – Я хочу посмотреть, как вы будете выглядеть на лекции. Студенты обалдеют. – Им и так есть на что смотреть. Она не поняла. Или сделала вид, что не поняла. Но она и не ушла. Вместо этого она осталась стоять, глядя на него снизу вверх, и в её взгляде появилось что–то новое – тяжёлое, влажное, нечитаемое. Дыхание её стало глубже. Пальцы, державшие телефон, чуть дрожали. Мелон заметил. Он видел, как расширились её горизонтальные зрачки, как напряглась шерсть на загривке. Она не боялась. Она заводилась. От его накрашенных ресниц. От того, как он сидел, откинувшись на спинку стула, с этими леопардовыми глазами, обведёнными чёрным, как у какой–нибудь звезды из дешёвого порно. – Что? – спросил он, не двигаясь. – Ничего, – ответила она, но голос её сел, превратившись в хрипотцу, которую он уже научился распознавать. – Просто... вы выглядите... – Выгляжу? – Съедобно, – выдохнула она. И прежде, чем он успел ответить, она сделала шаг вперёд. Не к двери – к нему. Встала так близко, что он почувствовал запах её тела – сладковатый, мускусный, с примесью страха и того самого, другого, что заставляло его кошачью половину принюхиваться и скалить зубы. – Профессор, – сказала она, положив руку ему на грудь. – Мне надоело просто разговаривать. Я хочу чего–то другого. – Чего именно? – Вы говорили, что не испытываете сексуального желания в обычном понимании, – сказала она, проводя когтями по его брюкам, от колена к паху. – Но я хочу проверить. Можно? – Что значит «проверить»? – Я хочу попробовать... разные вещи. Разные стимулы. Может быть, что–то сработает. Может быть, нет. Но я хочу попробовать. Можно? Мелон смотрел на неё. Её глаза горели – не похотью, а азартом исследователя. Она была не просто объектом – она сама стала экспериментатором. Она хотела изучать его так же, как он изучал её. И это было... непривычно. И интересно. – Хорошо, – сказал он. – Но правила устанавливаю я. – Договорились. Она вытащила его член, и на секунду её руки замерли. Не от страха. Оттого, что она увидела то, к чему не была готова, несмотря на все лекции по сравнительной анатомии, которые она благополучно проспала, но которые теперь всплыли в памяти чёрными буквами. На стволе, чуть ниже головки, расходились веером тонкие, заострённые шипы. Не иглы дикобраза – скорее, ороговевшие папиллы, как у домашней кошки в период возбуждения, только крупнее и жёстче на вид. Они блестели в тусклом свете, плотно прилегая к коже, и при малейшем движении чуть покачивались, как гарпунные зубья в готовности. – Охренеть, – выдохнула она. – У тебя и правда… как у кошачьего. – А ты ждала гладкий «европейский» вариант? – Мелон не улыбнулся. Он просто смотрел, как её пальцы зависли в сантиметре от его плоти. — Эволюция не спрашивает наших желаний, Овца. Она даёт то, что эффективно. А кошачьи шипы эффективны: стимулируют овуляцию у самок. Правда, мне это без надобности. Как и многое другое. – Они… болезненные? – Для партнёра – неприятно. Как если бы ты провела языком по наждачной бумаге. Не смертельно. Не даже не травматично, если не усердствовать. Но ощутимо. Она осторожно, самым кончиком пальца, коснулась одного шипа. Твёрдый, как застарелая мозоль. Чуть пружинит под давлением. – И ты их не удалил? – спросила она, поднимая глаза. – Я читала, что многие самцы кошачьих, которые живут с партнёрами-не-кошачьими… ну, делают эту… процедуру. Чтобы не травмировать. Чтобы партнёрше было комфортнее. Мелон долго смотрел на неё. На её морду с приоткрытым ртом, золотыми грилзами и пирсингом, на её руку, замершую у его паха. Потом его губы дрогнули в той усмешке, которая была хуже любого оскала. – А зачем мне их убирать? – спросил он спокойно, как о погоде. – Тебе будет неприятно. Слегка. Ты, возможно, даже поморщишься. И что? Ты сама просила «разные стимулы». Сама хотела проверить, что сработает. Слова «дискомфорт» ты не исключала из контракта. Она сглотнула. В горле пересохло. – Я… я думала, это будет… ну, просто рот. Просто сосать. – «Просто сосать» не бывает, – Мелон слегка подался вперёд, и член его оказался в паре сантиметров от её губ. – Особенно когда ты сосёшь гибриду, чья кошачья половина не собирается подстраиваться под травоядную чувствительность. Ты хотела настоящего? Держи настоящее. Со всеми рудиментами. Она смотрела на шипы. Они не двигались. Просто были — факт анатомии, который она могла принять или отвергнуть. – Ну? – Мелон не торопил. Он вообще никогда никуда не торопился. – Твой эксперимент. Твоё решение. Я всего лишь объект исследования. Она медленно, очень медленно, высунула язык. Коснулась кончиком самого нижнего шипа – там, где кожа была гладкой, а ороговевшие выросты начинались чуть выше. Ничего. Просто неровность. – Я попробую, – сказала она. – Как скажешь. Она взяла его в рот осторожно, как горячую картошку. Губы сомкнулись за головкой, язык скользнул по стволу – и сразу наткнулся на шипы. Ощущение было странным: не боль, нет. Скорее, трение, к которому она не привыкла. Как если бы лизала напильник с мелкой насечкой. Она замерла на секунду, приспосабливаясь. Шипы царапали нёбо, цеплялись за пирсинг языка. Каждое движение головой сопровождалось лёгким, но отчётливым «царап-царап». Мелон наблюдал. Его зрачки расширились, дыхание стало чуть глубже – не от удовольствия, от внимания. Он фиксировал каждую её микропаузу, каждый намёк на дискомфорт. Она засопела носом, усилила напор. Шипы скребли внутреннюю сторону щёк, и это было… терпимо. Даже не противно. Просто – ново. Как если бы она ела мясо в первый раз: организм паникует, но мозг говорит «ещё». – Молодец, – тихо сказал Мелон. – Не сблевала. Уже прогресс. Она хотела огрызнуться, но рот был занят. Вместо этого она ускорила ритм, работая языком активнее. Ей показалось, или он стал твёрже? Она подняла глаза. Мелон смотрел на неё сверху вниз, и в этом взгляде не было ни поощрения, ни насмешки. Только факт: «ты делаешь то, что хотела. Продолжай». Через минуту её челюсти заболели. Не от ширины — от необходимости постоянно корректировать угол, чтобы шипы не впивались слишком сильно в одну и ту же точку. Она отстранилась, вытирая губы тыльной стороной ладони. – Ну как? – спросил он. – Как облизывать тёрку, – честно ответила она, отдышавшись. – Но не смертельно. Просто… странно. – Хочешь остановиться? Она посмотрела на него. На его член, всё ещё твёрдый, с веером шипов, блестящих от её слюны. На его лицо – бесстрастное, с лёгким налётом научного интереса. – Нет, – сказала она. – Но я хочу попробовать кое‑что другое. Фроттеризм. Когда трутся друг о друга. Без проникновения. Просто тела. Просто кожа. Вы говорили, что не чувствуете вкуса… может быть, вы почувствуете тепло? Мелон задумался на секунду. Потом кивнул. – Валяй. Она поднялась с колен – колени затекли. Стянула блузку медленно, глядя ему в глаза. Под блузкой была шерсть – мягкая, медная, с белой полосой по линии живота, где поблёскивали шарики пирсинга. Она прижалась к нему – не целуя, не лаская, просто прижимаясь всем телом, так что он чувствовал тепло её кожи сквозь ткань своей рубашки. Мелон не обнял её в ответ. Но и не оттолкнул. Сидел, как статуя, позволяя ей водить бёдрами по его бёдрам, грудью по его груди, животом по его животу. Шерсть терлась о ткань, шипы его члена – уже не у рта, а у её живота. Она закрыла глаза. – Ты чувствуешь? – прошептала она. – Тепло, — ответил он. – Давление. Движение. Не знаю, как это назвать. – Называй как хочешь. Она продолжала двигаться, и её дыхание становилось всё чаще, всё громче. Она стонала – не наигранно, а искренне, и Мелон вдруг понял, что она возбуждена по–настоящему. Не от боли, не от унижения – от близости. От тепла. От того, что она делала с ним, и что он позволял ей делать. – Ты почти кончила? – спросил он. – Почти, – выдохнула она. – Ещё чуть‑чуть… Но он не ускорился. Он замер. Посмотрел на неё сверху вниз – на её закрытые глаза, на её приоткрытый рот, на золото грилз, блестящее сквозь слюну. Она сильнее прижалась к нему, сжала бёдрами его бедро и кончила – тихо, судорожно, с низким горловым стоном, уткнувшись мордой ему в грудь. Мелон сидел, не двигаясь, и смотрел на её макушку, где между рогами виднелся тонкий шрам от старого пореза. – У тебя встал? – спросила она, отдышавшись. – Да, – ответил он. – Но это ничего не значит. Рефлекс. – Значит, – упрямо сказала она, поднимая голову. – Для тебя – может быть, рефлекс. А для меня – победа. Пусть и маленькая.***
Она увязалась за ним в тот вечер, когда он уходил через чёрный ход. Тень он заметил сразу. Слишком шумную, слишком неуклюжую для настоящего преследования. Она даже не пыталась прятаться. Просто шла в двадцати шагах позади в новой гавайской рубашке (он не дарил, она сама купила, и это раздражало) и гремела банкой кинеса, как погремушкой. – Ты идёшь за мной, – сказал он, не оборачиваясь. – А ты идёшь домой, – парировала она. – Вот и идём. В одном направлении. Совпадение. – Мой дом в другом конце города. – Тем интереснее будет прогулка. Она хлебнула из банки. Громко, с присвистом. Кинес. Для хищников он был просто бодрящим лимонадом. Для тех хищников, кто ел мясо – короткий, острый удар в мозг, сопровождаемый тошнотой, эйфорией и чувством собственного могущества, а в некоторых случаях заканчивающийся полным срывом тормозов. Какая реакция будет у травоядного, которое балуется мясом – не известно, наверное, вообще никому. Овца явно была уже не на первом глотке. Она шла, слегка покачиваясь, и ветер трепал медную шерсть, выбившуюся из–под рогов. Её зрачки, и без того горизонтальные, расширились до неприличия. – Мелон, – сказала она вдруг. – А ты веришь в судьбу? – Нет. – И правильно. Судья Холден тоже не верил. Мелон притормозил. Он знал эту книгу. «Кровавый меридиан» Кормака Маккарти. Шедевр насилия, который он перечитывал трижды – не из любви к литературе, а потому что главный злодей напоминал ему его собственную тень. – Ты читала Маккарти? – спросил он с лёгким, почти незаметным удивлением. – Читала? – она хохотнула и сделала ещё глоток. – Я его цитирую, рохля ты гавайская. Она резко свернула к скамейке – нет, не села. Запрыгнула на спинку. Поставила одну ногу на деревянную перекладину, вторую вытянула вперёд, балансируя, как канатоходец. Банка кинеса в одной руке, вторая расправлена, как крыло. – “War was always here. Before man was, war waited for him. The ultimate trade awaiting its ultimate practitioner.” Голос её стал ниже, хриплее. Она почти не шаталась. Это было странное, жутковатое зрелище: овца в дешёвой яркой рубашке, с золотыми грилзами и пирсингом, стоящая на спинке скамейки, как пророк на амвоне, и цитирующая Маккарти с интонацией, от которой у нормальных зверей волосы встали бы дыбом. Мелон молчал. Смотрел. Внутри, где–то между пятым ребром и желудком, щёлкнул маленький тумблер. Она запомнила. Прочитала – и запомнила. Выбрала из всего мусора, которым пичкают мозги, именно то, что резонировало с её собственной тьмой. Или с его тьмой. И цитирует сейчас, в состоянии химического помешательства, без запинки. – Ну? Неплохо для тупой овцы, а, профессор? Он не ответил. Просто пошёл дальше. Она спрыгнула, едва не подвернув лодыжку, догнала, поравнялась. – Ты чё молчишь? Признай, я не безнадёжна. Я просто выборочно запоминаю. То, что я хочу запомнить. А остальное – на ветер. Потому что остальное – не моё. Она права. И это раздражало. Она не тупая. Никогда не была тупой. Просто её интересы лежали в плоскости, где нормальные оценки не ставят. Чёрный рынок. Иерархия стаи. Боль. Кровь. Его лекции. И этот чёртов Маккарти, который, кажется, засел в её медной башке глубже, чем любой учебник. Мелон ускорил шаг. Она запустила руку в карман своих свободных брюк и извлекла оттуда самокрутку. Длинную, скрученную вручную, с неровным фильтром из картона. Она чиркнула зажигалкой – дешёвой, пластиковой, с драконом. Затянулась глубоко, по–настоящему, как курильщик со стажем. Дым был густым, травянистым, с приторно–сладковатым запахом, который Мелон сразу узнал. Кошачья мята. Экстракт. Высушенные листья, свёрнутые в папиросную бумагу. У легальных наркотиков этого мира была своя иерархия: хищники курили одно, травоядные – другое. Но кошачья мята стояла особняком. В малых дозах – безобидный релаксант. В больших – эйфория, сдвиг восприятия, галлюцинации у чувствительных видов. Запрещена была не за действие – а за непредсказуемость. Потому что на кого–то она действовала как успокоительное, на кого–то как психоделик, и никто не мог гарантировать, что травоядный после двух затяжек не решит, что он – тираннозавр. – Кошачья мята, – сказал Мелон. – Бинго. – Она выпустила дым через нос. – А знаешь, что смешно? Она называется кошачьей, но торкает всех одинаково. И кошек, и собак, и овец, и даже тварей вроде тебя… наверное. Почему? Почему она не овечья мята, а? Несправедливость какая–то. Видовая дискриминация в мире ботаники. – Ты куришь запрещённую дрянь, – констатировал Мелон. – Я курю то, что помогает мне не думать о том, что мой организм медленно разлагается от мяса, которое я жру. – Она затянулась снова, глаза её расширились ещё сильнее, зрачки заняли почти всю радужку. – И ещё – чтобы не бояться тебя. Но ты же знаешь. Ты всё знаешь. Она внезапно остановилась. Развернулась к нему лицом. Они стояли в каком–то узком переулке, пахнущем мочой и прелыми листьями. Где–то капала вода. – А хочешь попробовать? – Она поднесла самокрутку к его губам. Мелон не двинулся. – Я не чувствую вкуса. – А это не про вкус. Это про состояние. – Она говорила быстро, взахлёб, как это бывает на пике стимулятора. – Ты не чувствуешь ни вкуса, ни радости, ни страха. Но, может быть, это ты почувствуешь? Может быть, кошачья мята сломает что–то в твоём гребаном леопардовом мозгу? Мелон смотрел на неё. Дымок вился из самокрутки, щекотал ноздри. Ему было всё равно. Но в ней, в её расширенных зрачках, в её нервной, нетерпеливой позе было что–то, что он редко видел в других – живое желание разделить. Не просто дать или взять, а разделить. – Давай, – сказал он. Она замерла на секунду, не веря. Потом широко, почти безумно улыбнулась. – Задержи дыхание, – шепнула она. И вместо того, чтобы дать ему самокрутку, она сделала глубокую, очень глубокую затяжку. Задержала дым в лёгких. Глаза её затуманились. А потом она шагнула вперёд, взяла его за плечи – сильно, почти грубо, притянула к себе и вдохнула в него. Губами в губы. Без поцелуя. Технично, как реаниматолог, делающий искусственное дыхание, только вместо воздуха – едкий, сладковатый дым кошачьей мяты. Мелон вдохнул. Рефлекторно. Лёгкие наполнились дымом, горячим, чужим. На секунду мир качнулся – или ему показалось? Нет. Показалось. Химия не работала на нём. Никогда не работала. Его гибридный организм перерабатывал любые психоактивные вещества. Но запах. Запах её дыхания, смешанный с дымом и кинесом, с запахом её медной шерсти и чего–то глубокого, телесного, что исходило от неё, когда она была так близко, – это он почувствовал. Она отстранилась. Выдохнула остатки дыма ему в лицо. – Ну? – спросила она, и в голосе её дрожала надежда. – Что–то есть? – Есть, – сказал Мелон. – Ты пахнешь кошачьей мятой и дешёвым кинесом. И ещё – отчаянием. Но это, наверное, твои духи. Она не обиделась. Рассмеялась – тем смехом, который когда–то бесил его, а теперь... теперь он просто отмечал его как факт. Она смеялась, запрокинув голову, показывая золотые грилзы и стальной шарик пирсинга на языке. – Ах ты сука, – выдохнула она. – Ничего ты не чувствуешь. Как обычно. – Как обычно, – согласился Мелон. Но это было не совсем правдой. Маленький тумблер внутри – тот, что щёлкнул, когда она цитировала Маккарти, – остался в положении «включено». Галочка. Мысленная заметка на полях её дела: «Память избирательная, но глубокая. Запоминает только то, что считает важным. Цитаты – безошибочно. Тексты – дословно. Это не тупость. Это – аристократическое пренебрежение к тому, что не задевает за живое». Он пошёл дальше. Она засеменила рядом, докуривая самокрутку. – Ты завтра на лекцию–то придёшь? Или опять будешь прятаться от родителей? – Приду. Она выпустила дым в вечернее небо, где первых звёзд было всё ещё не видно за смогом. – Знаешь, чем трава отличается от кинеса? – спросила она, не глядя на него. – Кинес заставляет тебя думать, что ты бессмертный. А трава – что тебе и не нужно быть бессмертным. Достаточно просто лежать и смотреть, как мир горит. Удобно. Она внезапно остановилась. Развернулась. Посмотрела на него снизу вверх, и в ее глазах, расширенных химией, проступило что–то... человеческое. – Мелон, – сказала она тихо, почти серьезно. – Ты вообще счастлив когда–нибудь? Вопрос повис в воздухе, тяжелый как свинец. Мелон не ответил. Он просто пошел дальше, и овца, сбитая с толку, побежала за ним. – Эй! Ну, чего ты молчишь? Это был настоящий вопрос! Я, между прочим, первый раз в жизни кого–то спросила, счастлив ли он. И ты мог бы ответить! – Я убиваю, – сказал Мелон, не оборачиваясь. – Я покрываю кожу татуировками, чтобы скрыть пятна. Я не чувствую вкуса пищи. Я не чувствую запаха цветов. Моя мать хотела меня сожрать, когда я родился. Какое, по–твоему, у меня может быть счастье? Овца замолчала. В её шумной, накачанной кинесом голове что–то щелкнуло. Переключилось. – Бля, – сказала она просто. – Именно. Она догнала его, поравнялась, заглянула в лицо сквозь медицинскую маску. – Но ты же не убиваешь просто так. Ты... хочешь что–то почувствовать. Поэтому ты... не убил меня до сих пор. Потому что я – единственная, кто тебя понимает. – Ты – единственная, кто еще не понял, что я опасен, – поправил Мелон. – Или тебе просто плевать. – Плевать, – согласилась она. – Мне реально плевать. Мне и на себя–то плевать. А на тебя – тем более. – Тогда мы квиты. Они свернули в переулок. Грязный, вонючий, с горой мусорных баков. Овца споткнулась о крысу, выругалась и вдруг оперлась рукой о стену, тяжело дыша. – Крышеснос кончается, – пробормотала она. – Голова болит. – Отходняк будет адским, – равнодушно заметил Мелон. – Я знаю. И плевать. Она огляделась. Узкий проход, ржавые трубы, ни души. – И куда мы пришли? – Никуда. Я просто шел, куда глаза глядят. – А далеко твой дом? – Тебе не нужно знать, где я живу. – Почему? – Потому что иначе я буду вынужден тебя убить. Она усмехнулась – не пьяно, не вызывающе, а как–то устало. – Ты всё равно меня когда–нибудь убьешь. – Возможно. – Но не сегодня? – Не сегодня. Она кивнула, словно это было самым логичным в мире. – Ладно. Тогда я пойду. Она отлепилась от стены, поправила гавайскую рубашку, не глядя, и побрела в темноту. Через несколько шагов обернулась. – Спокойной ночи, профессор. – Ты не знаешь дороги. – Найду. Я теперь всё могу.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!