Глава 5. You’ve got me fiendin
14 июня 2026, 22:00 Вода была почти горячей настолько, что пар клубился над поверхностью, запотевая зеркало и делая ангелов на лепном потолке похожими на призраков. Овца откинулась на край старой но глубокой чугунной ванны на львиных лапах и блаженно вытянула ноги, чувствуя, как тепло разливается по затёкшим мышцам. Рядом, на шатком табурете, стояла начатая банка пива и телефон, который то и дело звякал уведомлениями, но ей было плевать.
Квартиру–студию она снимала за копейки, потому что район был тот ещё. До Чёрного рынка – три квартала трущоб, где даже полицейские патрули сворачивали, делая вид, что заблудились. По ночам за стенами кто–то орал, гремели выстрелы, воняло гарью и дешёвым кинесом. Но Овца, листая объявления когда–то на первом курсе, влюбилась в эту хату с первого скриншота. Не за дешевизну – за вайб.
Потому что здесь было не просто барокко, а ебарокко.
Лепнина на потолке – ангелы с толстыми щеками и канделябры, которые никто никогда не зажигал. Люстра из потемневшего хрусталя, похожая на перевёрнутую корону. Двери с резными филёнками, в которые хотелось стучать костяшками, как в XIX веке. И даже унитаз стоял на подиуме, будто трон. Хозяйка, старая антилопа с тяжелыми золотыми серьгами, сдавала эту клетушку за бесценок, потому что боялась сюда заходить. Говорила, бывший муж проклял квартиру перед тем, как повеситься у себя в гараже, который, кстати, прилагался к квартире, но был завален хламом настолько, что она закрыла дверь сразу как открыла.
Всё здесь было с цыганским лоском – поблёкшая позолота, пошарпанный мрамор на подоконниках, зеркало в тяжёлой раме, где изначально отражались какие–то графы. Вместе с дешёвым пластиковым душем на шланге и современной микроволновкой это создавало то самое ощущение уютного распада, которое Овца обожала. Бардак, прикидывающийся дворцом. Как и она сама.
Лавандовая соль для ванн, которую она щедро сыпанула из пакета с надписью «Успокойся и расслабься, мать твою», давно растворилась, оставив лишь запах – сладковатый, приторный, напоминающий о бабушкиных шкафах. Пена осела, превратившись в кайму по краям ванны, но вода оставалась тёплой и ласковой – такой, что не хотелось вылезать
Она смотрела на своё запястье.
Лезвие лежало на краю ванны – маленькое, одноразовое, которое она стащила в аудитории ещё неделю назад. Мелон говорил о боли как о единственном топливе. Она хотела проверить. Понять. Может быть, даже получить тот самый кайф, который он описывал, когда сталь входит в плоть, а мир сжимается до одной чистой ноты.
Она взяла лезвие.
Приставила к внутренней стороне запястья, там, где кожа тонкая, а вена пульсирует синим карандашом под шерстью.
Давай. Всего один порез. Не глубоко. Просто царапина.
Она надавила.
И ничего не произошло.
Рука не слушалась. Не потому, что боялась боли – она пережила разрез скальпелем Мелона, она пережила пирсинг, она пережила драки, в которых её били мордой об асфальт. Нет. Тело отказывалось само причинять себе вред. Как будто где–то в глубине спинного мозга, в самом древнем, самом низовом слое инстинктов, сидел сторожевой пёс, который рычал: «Нет. Ты травоядная. Ты не режешь себя. Ты убегаешь от порезов. Ты не хищник, даже с золотыми зубами».
– Да ты блять, – выдохнула она, глядя на дрожащую руку.
Она попробовала снова – сжать зубы, стиснуть лезвие, пересилить себя. Лезвие царапнуло кожу – самую малость, выступила крошечная капля крови, похожая на рубин. И тут же рука отдёрнулась сама собой, будто получила удар током.
Сраный инстинкт самосохранения. Вот значит как.
Она отбросила лезвие. Оно звякнуло о кафель и упало в щель между ванной и стеной – туда, откуда доставать было лень.
Внутри колотилась злость. Не на Мелона, не на отца, не на шарагу – на себя. На своё тело, которое слушалось кого угодно, только не её. Мелон резал её – и тело терпело. Она пробовала порезать себя – и тело выло: «НЕТ, ХОЗЯЙКА, ЭТО НЕПРАВИЛЬНО, ТЫ ЖЕ ОВЦА, ОВЦЫ ТАК НЕ ДЕЛАЮТ».
Она откинулась на край ванны и уставилась в потолок. Там, среди лепных ангелов с толстыми щёками, висела старая хрустальная люстра, такая же как в основной комнате, но поменьше, потемневшая, с недостающими подвесками. Овца смотрела на неё, и скука разливалась по венам густым, липким сиропом.
Ей было скучно. Смертельно, непереносимо скучно. Вода не обжигала, соль не пахла, подкаст по психологии, который играл фоном, вещал о моральном отчуждении, но слова проходили сквозь неё, как вода сквозь сито.
И тогда она сделала то, что делает любой приличный травоядный в состоянии тотальной фрустрации.
Она плюнула в потолок, целясь в ближайший хрусталик на люстре.
Плевок взлетел красиво – круглая, блестящая капля слюны, подсвеченная тусклым светом из окна... и разлетелся на десяток мелких брызг, которые веером упали обратно ей прямо на лицо.
Тёплых. Липких. Её собственных.
– ...Твою мать, – прошептала она, вытирая морду ладонью..
В конце концов она всё же взяла телефон. Полистала ленту. Подружки, две овцы попроще, безрогие, с идеальными стрижками и идеальными жизнями, выкладывали фото с отдыха: море, солнце, коктейли в пластиковых стаканах. "Как же я хочу снова на море!" – подписано под одним снимком. "Лучшие подружки навсегда!" – под другим.
Ей стало тошно. Она закрыла приложение.
Подкаст по психологии, который она включила фоном, вещал о буллинге. Голос диктора был приторно–успокаивающим, как у ведущего программы о дикой природе.
«...буллинг, в отличие от разовых конфликтов, характеризуется тремя основными признаками: систематичностью, неравенством сил и намерением причинить вред. Однако наиболее интересным феноменом, привлекающим внимание исследователей в последние годы, является так называемый циклический буллинг – ситуация, при которой жертва и агрессор меняются ролями. Вчерашний обиженный сегодня становится обидчиком, и этот переход, согласно теории фрустрации–агрессии, часто обусловлен механизмами морального отчуждения...»
– Морального отчуждения, – повторила Овца вслух. Слово было вкусным, как дорогой шоколад – твёрдым снаружи и тающим внутри.
«...ребёнок, который сам подвергался травле, со временем усваивает модель поведения, при которой агрессия становится единственным доступным способом восстановить контроль над ситуацией. Исследования показывают, что такие «агрессивные жертвы» собирают больше оружия, чем чистые агрессоры, и чаще демонстрируют реактивное насилие – то есть насилие, вызванное не столько желанием навредить, сколько страхом снова оказаться в роли жертвы. Причём страх этот может быть настолько глубоко интегрирован в личность, что сам человек перестаёт его осознавать...»
Овца смотрела в потолок, на хрустальные подвески люстры, которые раскачивались от сквозняка, и видела вместо них школьный коридор. Плиточный пол, выкрашенный зелёной краской. Запах хлорки и дешёвых пирожков. И себя – маленькую, с ещё не отросшими рогами, в форме, которая вечно была на размер больше.
«...одним из ключевых факторов перехода из жертвы в агрессора является так называемая реджекшен–чувствительность – повышенная восприимчивость к отвержению. Дети с высокой чувствительностью к отвержению острее переживают любые признаки невключённости, насмешки или игнорирования, и в ответ на это у них формируется защитный механизм: «лучше я нападу первым, чем буду снова страдать». Эта установка закрепляется, автоматизируется и к подростковому возрасту становится частью личности...»
Реджекшен–чувствительность. Овца мысленно облизала слово, как леденец, пытаясь понять, подходит ли оно ей.
Она вспомнила первый класс. Как девочки смеялись над её рогами. «Смотрите, у неё рога, как у мальчика! Может быть, она вообще не девочка?» А мальчики дёргали её за эти рога на переменах, пока она не начинала плакать. А учительница говорила: «Не обращай внимания, они просто шутят». «Не обращай внимания». Самая бесполезная фраза в мире. Как сказать утопающему: «Не обращай внимания на воду, это просто мокрая».
Она попробовала «не обращать внимания». Это не сработало. Тогда она попробовала ударить в ответ. Это сработало. Один раз – хорошо. Второй – лучше. Третий – и к ней уже никто не подходил. Ни с добром, ни со злом.
Её оставили в покое. Но покой этот был странным – как тишина в могиле. Никто не хотел с ней дружить. Никто не хотел стоять рядом на линейке. Даже учителя смотрели с опаской.
«...так формируется одиночество агрессора – парадоксальное явление, при котором человек, обладающий властью и контролем, оказывается социально изолирован. Другие дети избегают его не только из страха, но и из отвращения. Он становится изгоем среди изгоев. И эта изоляция, в свою очередь, подпитывает агрессию, создавая порочный круг...»
Овца задумалась. Изгой среди изгоев. Да, пожалуй. В школе её боялись. В университете тоже. Даже её собственная свита – эти безрогие овцы, которые лизали ей задницу в надежде на защиту…в глубине души, она знала, они её ненавидели. Она была им нужна как щит. Как пугало, которое отгоняет ворон. Но любить её – нет. Любить её было невозможно.
И Мелон, – подумала она. – Он тоже изгой. Только его изгойство – другое. Он ни с хищниками, ни с травоядными. Он вообще ни с кем. Он сам по себе, как чёрная дыра, которая ничего не излучает, только поглощает.
«...одно из самых разрушительных последствий хронической буллинг–виктимизации – это формирование иррациональных когниций. Ребёнок, которого постоянно унижают, начинает верить, что он действительно заслуживает унижения. Его внутренний диалог наполняется установками вроде «я ничтожество», «меня нельзя любить», «я не такой, как все». И эти иррациональные убеждения становятся фундаментом, на котором впоследствии вырастает либо глубокая депрессия, либо компенсаторная агрессия – попытка доказать самому себе, что ты чего–то стоишь, через унижение других...»
Овца вдруг вспомнила одну историю. Она травила волчицу на первом курсе. Молодая, неуверенная, с каким–то нелепым дефектом речи – она не могла выговорить звук «р», и это превращало её имя в какое–то мычание. Овца и её свита подходили к ней на переменах, передразнивали, выхватывали тетради, толкали в коридоре, громко, при всех, спрашивали: «А кково это – быть такой твалью? Пльавильно говолить не можешь, а в унивельситет полезла!»
Потом волчица – Овца вспомнила её имя, Рина, кажется – записалась в театральный кружок. Начала заниматься с логопедом. Через год она уже не заикалась. Через два – играла главные роли в студенческих спектаклях.
Может быть, она стала сильнее из–за меня? – подумала Овца. – Может быть, моя жестокость – это катализатор? Как огонь, который не только сжигает, но и закаляет?
Или я просто оправдываю себя?
Был ещё дикобраз. Парень с акне и вечно мокрыми ладонями. Он не выдержал. Отчислился после первого курса. Овца не знала, куда он делся. И ей было всё равно. Было – и есть.
А если он покончил с собой? – вдруг пришла в голову холодная, как лезвие, мысль. – Если я – причина? Если из–за меня кто–то умер?
Она посмотрела на пиво. Сделала глоток, другой, третий, чувствуя, как горькая жидкость скользит по пищеводу, обжигая, хотя пиво было давно тёплым.
...а если и умер? Я всё равно ничего не изменю. Да и нужно ли?
«...интересно, что длительная травля наносит психике не меньше, а иногда и больший вред, чем жестокое обращение в семье. Согласно исследованиям, дети, подвергавшиеся буллингу, на 70% чаще страдают от депрессии и практикуют самоповреждение в зрелом возрасте, чем дети, пережившие домашнее насилие. Травля сверстников, в отличие от семейного насилия, не оставляет физических шрамов – но оставляет шрамы на душе, которые никогда не заживают...»
Овца вспомнила Мелона. Его татуировки. Листья дыни, которыми он покрыл всё тело, скрывая леопардовые пятна – метисное проклятие, вросшее в кожу. Каждый раз, когда игла входит в плоть, каждое новое пятно, закрашенное чернилами – это был не просто ритуал. Это было самоистязание. Попытка выжечь из себя то, что нельзя выжечь.
Что с ним сделали в детстве? – подумала она. – Как его травили? Кто? И за что? – Овца знала критически мало, но те короткие отрывки что она смогла выцепить складывались в пусть и не полный, но читаемый пазл.
Она представила. Начальная школа. Маленький Мелон – тощий, длинноногий, с рожками, которые только начали пробиваться, и с медицинской маской, закрывающей половину лица. Его никто не видел без маски. Никто не знал, что под ней – леопардовые клыки, которыми он мог бы перекусить руку. Но он не кусал. Он прятал. Потому что боялся. Потому что мать сказала: «Никому не показывай, они тебя не поймут».
А потом они догадались сами. Может быть, кто–то стянул маску на перемене. Может быть, он чихнул, и она слетела. Может быть, он просто устал и забыл надеть её, выходя из туалета.
И тогда они увидели. Увидели его пасть. Его клыки.
«Смотрите, у него зубы, как у хищника! А рога, как у травоядного! Он – гибрид! Он – ошибка!»
И началось.
«...ученик, отличающийся от других по расовому или видовому признаку, становится мишенью для буллинга с вероятностью в 3,5 раза выше, чем его сверстники. Причём травля гибридов или метисов часто носит двойной характер: со стороны чистых хищников они получают обвинения в слабости и трусости, со стороны чистых травоядных – страх и отвращение...»
Овца закрыла глаза. Она видела это слишком отчётливо. Слишком реально. Как мальчишки–львята толкают его в спину на лестнице, смеются, когда он падает, сбивая колени в кровь. Как девчонки–овцы шушукаются за его спиной, дразнят, бросают вслед камешки. Как учителя смотрят сквозь него, делают вид, что ничего не происходит.
А потом – развязка. Овца вспомнила, как Мелон упомянул о том, что в детстве убил своих обидчиков. Столкнул с крыши. Несчастный случай. Ему ничего за это не было.
«...одной из самых страшных форм буллинг–виктимизации является так называемый «травматический сдвиг личности» – состояние, при котором жертва, долгое время подвергавшаяся насилию, начинает идентифицировать себя с агрессором. Это не просто подражание – это глубокая, подсознательная перестройка психики, при которой чужая жестокость становится собственной. Индивид больше не хочет быть жертвой – и ради этого готов сам стать палачом...»
Сломал ли его буллинг? – подумала Овца. – Или сделал сильнее? И есть ли вообще разница?
Она открыла глаза. Вода в ванне уже успела остыть. Телефон молчал – батарейка села. Подкаст тоже замолк.
Тишина обрушилась на неё, как камень. Тяжёлая, густая, давящая на уши.
А меня травля сломала? – спросила она себя. – Я стала сильной. Я стала той, кого боятся. Но я стала монстром. Мелон стал монстром. Мы оба стали монстрами.
Может быть, монстры не рождаются. Может быть, их делают.
И если бы кто–то вовремя протянул нам руку...
Она представила. Снова. Маленький Мелон в медицинской маске стоит на школьном дворе. Один. Никто не подходит к нему. Никто не хочет с ним играть. Он сжимает лямку рюкзака так, что костяшки белеют, и смотрит в землю, боясь поднять глаза.
А она подходит. Не такая, как сейчас – в золотых грилзах, с нарощенными когтями и пирсингом. А маленькая овечка в забавной форме. Она подходит к нему и говорит: «Эй. Как тебя зовут?»
Он поднимает глаза. В них – недоверие и надежда, такие смешанные, что непонятно, чего больше.
– Мелон, – говорит он тонким, срывающимся голосом.
– А меня можешь звать просто Овцой. Идём, я никому не дам тебя в обиду.
Она берёт его за руку. Его пальцы – с маленькими, ещё не отросшими когтями, дрожат, но он сжимает её ладонь в ответ.
А потом она разворачивается к его обидчикам – к тем, кто дразнил его, бил, плевал в него. Она смотрит на них – на львят, волчат, гиен, и не боится. Потому что она – Овца с рогами. Потому что она – та, кого они сами боятся. Потому что она – ещё та ещё та сучка, которая умеет бить больнее, чем кто–либо из них.
Она плюёт на асфальт и говорит: «Ещё раз подойдёте к нему – я вырву вам хвосты и засуну их вам в глотки. Поняли?»
Они отступают. Конечно, отступают. Они знают – она не шутит.
Она поворачивается к Мелону. Улыбается.
– Пошли есть мороженое.
...каким бы он вырос, если бы у него была я?
Овца зажмурилась. Она увидела этого другого Мелона – не монстра, не убийцу, не гибрида, который ненавидит себя. Она увидела его нормальным. Может быть, замкнутым. Может быть, странным. Но не злым. Не поломанным до такой степени, что единственное удовольствие, которое он способен испытывать, это боль – чужая или своя.
Они сидят в парке. Едят мороженое – он любит клубничное, она шоколадное. Он снимает маску в первый раз, потому что она уговорила, сказала, что никто не смотрит. И она видит его лицо, всю его пасть, все клыки. И не боится.
– Знаешь, – говорит она, – твои клыки классные. У меня вот глупые зубы, плоские, такими только травку жевать.
Он улыбается – криво, неуверенно, но искренне.
...может быть, он тогда не убил бы тех мальчишек. Может быть, они выросли бы и стали нормальными. А он стал бы профессором – настоящим, с дипломом, без криминала в прошлом. Может быть, он даже нашёл бы кого–то… не её, конечно, она не про то. Кого–то, кто полюбил бы его по–настоящему. Просто за то, что он есть.
Может быть, любовь и вправду способна изменить мир. Или хотя бы одну несчастную газель.
Она открыла глаза. Вода остыла окончательно превратилась в ледяную кашицу, в которой её тело начинало коченеть. Шерсть намокла, прилипла к коже, и рана на боку снова заныла – тупая, ноющая, напоминающая о себе.
Но меня не было рядом, – подумала она. – Меня не существовало в его жизни. И поэтому он стал тем, кем стал. А я стала тем, кем стала. И мы оба монстры.
И если бы я встретила его сейчас, в школе, не зная, кем он вырастет, я бы...
...я бы травила его так же, как и все остальные.
Она замерла. Мысль была такой чёткой, такой острой, что, казалось, порезала что–то внутри.
Да, – подумала она. – Я бы травила. Потому что он был бы белой вороной. А я ненавижу белых ворон. Я ненавижу их с тех пор, как сама была белой вороной. Потому что они напоминают мне о том, кем я была. И кем я продолжаю быть, несмотря на золотые грилзы, пирсинг и нарощенные когти.
Я просто выучила урок. Урок, который преподала мне жизнь: жертвой быть больно. Агрессором – больно тоже, но по–другому. Агрессор хотя бы контролирует. Агрессор хотя бы не плачет по ночам.
Хотя... плачу ли я по ночам?
Она не знала. Она не помнила, когда плакала в последний раз. Может быть, в пятом классе, когда учительница сказала: «Ты – позор для класса». Может быть, в шестом, когда отец, в очередной раз пропустив её день рождения, прислал открытку с деньгами и припиской: «Купи себе что–нибудь красивое, дочка». Может быть, никогда.
Слёзы для слабаков. Я не слабая. Я сильная. Я агрессор. Я та, кого боятся.
Но если агрессор – это так круто, почему я лежу в ванне одна, с банкой пива и подкастом по психологии, и думаю о том, что было бы, если бы я подружилась с маленьким Мелоном?
Почему я чувствую... пустоту?
Она не ответила себе. Вместо этого она поднесла банку ко рту, сделала глоток – и обнаружила, что пиво кончилось. Остатки тёплой, выдохшейся жидкости обожгли горло, как поддельный виски.
Она закрыла глаза и снова увидела того мальчика. Маленького Мелона в медицинской маске, со сжатым рюкзаком и взглядом загнанного зверька.
А потом – вынырнула. Резко, как из ледяной проруби. Глаза распахнулись, уставились в потолок, на ангелов с канделябрами.
– Почему, блядь, я его представляю ребёнком? – спросила она вслух. Голос в пустой ванной прозвучал глухо, будто из-под воды.
Она замерла. Соль давно растворилась, пиво кончилось, вода остыла до состояния жидкого льда, а она сидит, мокрая, и рисует в воображении спасение детсадовца от школьных хулиганов. Ну не странно ли?
Овца попыталась представить его взрослым – сегодняшним, с вкрадчивым голосом и леопардовыми глазами. Себя – подходящей к нему не с требованием денег и зачёта, а с протянутой рукой помощи. «Эй, Мелон, давай я решу твои проблемы».
Картинка не сложилась.
Взрослый Мелон не нуждался в её спасении. Он сам кого хочешь спасёт, а потом съест, не подавившись. Зачем ему овца с комплексом спасателя?
Но ребёнок... Ребёнок – слабый. Ребёнка можно защитить. Ребёнок будет тебе благодарен. Ребёнок станет твоим. Навсегда.
Она поёжилась, и не от холода.
– У меня что, бзик на тему усыновления? – спросила она у ангелов. – Я хочу быть его мамой?
Слово «мама» прозвучало как пощёчина.
Она представила себя с коляской. Потом – с Мелоном в роли приёмного сына–подростка, который режет себе вены, а она, Овца, заботливо обрабатывает его раны, ругается и чувствует себя нужной. Представила – и чуть не вырвало от слащавости этой картины.
– Я не хочу быть его мамой, – сказала она твёрдо. – Вообще ни чьей. Ни чьей, блядь. Я даже кактус убила... какой ребенок.
Она не хотела менять ему подгузники, водить к стоматологу или проверять домашку. Она не хотела, чтобы он называл её «мама» и приносил из школы поделки из пластилина.
Тогда чего ты хочешь? – спросила она себя.
Ответ пришёл быстро. Слишком быстро. И был отвратительно честным.
Я хочу быть той, без кого он сдохнет. Единственной. Точкой опоры в пустоте. Не матерью. Не любовницей. Даже не другом. Чем-то посередине. Смесью паразита и жизненно важного органа. Чем-то, что он ненавидит, но без чего не может существовать.
Овца закрыла лицо руками.
Ладони, горячие, с нарощенными когтями, прижались к глазам, к морде, к мокрой шерсти. Из горла вырвался странный звук – не всхлип, не стон, а что–то среднее между смешком и скулежом. Эмоции навалились разом: стыд, злость, какая-то липкая нежность, от которой хотелось блевать, и ещё – чёртово облегчение.
Она не плакала. Слёзы для слабаков. Но внутри, где-то под рёбрами, что-то треснуло.
– И кто из нас после этого больной ублюдок? – прошептала она в ладони.
Она сидела так несколько секунд, а потом медленно, очень медленно начала сползать в воду. Не падая, не ныряя – просто позволяя себе утонуть по подбородок, по губы, по нос. Тёплая когда-то вода теперь была ледяной, но она не сопротивлялась.
Лёгкое топление. Не всерьёз. Так, чтобы на секунду перестать слышать собственные мысли. Чтобы мир сузился до одного ощущения – холода, давления, тишины.
Под водой она открыла глаза. Смотрела на мутные очертания своего тела, на медную шерсть, на тусклые блики лампы, пробивающиеся сквозь поверхность. И подумала: «Мы оба сломанные. Просто у него сломана химия в мозгу, а у меня – вся башка целиком».
Она вынырнула резко, шумно, выплёвывая воду вместе с остатками слабости, медленно села в ванне, чувствуя, как затекшее тело протестует, как мышцы сводит от долгого лежания в неудобной позе. Рана на боку дёрнулась – и затихла. Шерсть, мокрая и липкая, противно чавкнула, когда она отлепилась от эмали.
Потянулась к банке, почти рефлекторно.
Пиво закончилось...
Всё когда–нибудь кончается. И пиво, и ванна, и жизнь. Вопрос – что будет после?
– Ладно, – сказала она вслух. – Хватит рефлексии. Мне ещё зачёт сдавать.
Она взяла телефон. Экран загорелся, высветив напоминание: «25 декабря через два с лишним месяца, не втыкай.»
Двадцать пятое, – подумала Овца. – Когда все звери будут дарить друг другу подарки и есть праздничный ужин, я буду...
...что я буду делать?
Она потянулась за блокнотом, который лежал на бортике, и открыла на нужной странице. Рисунок, сделанный от скуки на лекции, почти не размок – карандаш только чуть расплылся, придав линиям вид старинной гравюры.
Тактический жилет. Чёрный, матовый, с системой креплений MOLLE и кучей подсумков. Поверх – наплечники из кольчужного полотна, серебристые, ниспадающие на плечи, как рыцарские доспехи. Набедренная часть, тоже кольчужная, напоминающая латный фартук или подол средневекового платья. И всё это – чёрное матовое и серебряное блестящее – перехвачено золотистыми декоративными заклёпками.
«Защищает все важные органы», – приписано было сбоку размазанным почерком. – «Практично. Стильно. И выглядит ебануто».
Овца долго смотрела на рисунок, склонив голову набок. Потом вздохнула, отложила блокнот на край ванны и уставилась в потолок.
Говно идея, – подумала она. – Полное говно.
Она понимала это уже тогда, когда рисовала. И понимала сейчас. Травоядный и хищник. Разница не в силе духа – в силе тела. Когти, зубы, скорость, мышечная масса. Всё, что она пыталась компенсировать золотыми грилзами и нарощенными ногтями, было жалкой бутафорией. А костюм… костюм был попыткой превратить её, мелкую овцу с рогами, в боевую единицу.
Кольчуга на плечах? Защитит от укуса… если хищник промахнётся на полметра. А если он не промахнется? Если вцепится в бедро, где брони нет? Или просто ударит лапой – одного удара взрослого волка хватит, чтобы сломать ей рёбра даже через жилет.
Ты не сравнишь их силы. Ты никогда их не сравнишь. Ты можешь только постараться, чтобы тебя было сложнее убить.
Но это была не война. Это был… перформанс. Жест отчаяния.
Костюм был пиздец дорогим. Даже в одном экземпляре. Кольчужное полотно ручной работы, баллистические пластины, качественные ткани – всё это стоило как её годовая аренда.
Ещё не поздно свернуть назад, – сказала она себе. – Просто забей. Сдай зачёт, получи диплом, иди в какой–нибудь офис, где папины друзья сделают вид, что ты им нужна. Никто никогда не узнает, что ты хотела стать…
Она усмехнулась, но усмешка вышла кривой.
95%, – подумала она. – Девяносто пять процентов, что я просто красиво сдохну. В лучшем случае – быстро.
Но внутри, где–то под рёбрами, где ещё ныла рана от скальпеля Мелона, горел маленький, упрямый огонёк.
А если получится?
Если я смогу?
Если я, тупая овца с золотыми зубами, выйду против хищников и не упаду?
Она снова взяла блокнот. Погладила пальцами шершавую бумагу. Когти, нарощенные, цвета запёкшейся крови, царапнули рисунок, оставляя белые полосы.
– Ладно, – сказала она вслух, и голос в пустой ванной прозвучал глухо, как в склепе. – 95% это не ноль. А красиво сдохнуть… тоже вариант. Не самый худший.
Мелон сказал бы: «Ты идиотка». И был бы прав. Но он бы ещё добавил: «Но это интересно». А интерес – единственное, что он вообще способен чувствовать.
Так что…
Давай, Овца, – сказала она себе. – Ты хотела быть хищником? Будь. Только хищники не ноют в ванне. Они идут и делают.
С понедельника начну. Или со вторника. Но начну.
Ангелы на потолке ничего не ответили. Но ей показалось, что один из них, самый толстощёкий, едва заметно ухмыльнулся.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!