Глава 27
18 августа 2026, 20:11Я не чувствовала боли.
Это было странно — понимать, что мою руку сейчас режут, но не ощущать ничего. Ни боли, ни тепла, ни прикосновения. Только давящую тяжесть в запястье, где наложили жгут, да смутное, отдалённое осознание: там, ниже, происходит то, что я не в силах остановить.
Я не спала. Седация — Фрида назвала это так. Ты не спишь, но ты не здесь. Ты плывёшь где-то между: слышишь голоса, но они доносятся будто из-под воды; видишь пятна света, но они расплываются, как масло на воде.
Я лежала и смотрела в потолок. Белый. Ровный. Свет операционной лампы бил в глаза, и я щурилась, но не могла закрыть веки.
Голос Тагета прозвучал совсем рядом — спокойный, уверенный, почти ласковый: — Маленькая мисс, ты меня слышишь?
Я попыталась кивнуть. Не знаю, получилось ли.
— Хорошо. Ты ничего не почувствуешь. Обещаю. Просто лежи спокойно.
Я хотела сказать что-то. Попросить его быть аккуратным. Спросить, смогу ли я потом держать клинок... Но язык не слушался. Из горла вырвался только хриплый, невнятный звук.
— Давление сто двадцать на восемьдесят, пульс шестьдесят восемь, — голос Фриды оставался сухим, лишённым единой эмоции. — Можно начинать.
Я слышала, как звякнул металл. Как Тагет взял инструмент. Как его пальцы коснулись моей левой руки — там, где она лежала на холодном металле столика.
— Осмотр, — произнёс он. — Некроз четвёртой степени. Демаркационная линия чёткая.
Он говорил о моих пальцах как о чём-то, что давно перестало мне принадлежать.
А потом я вспомнила его глаза. Те самые. В аудитории. Когда он стоял над Лиамом, сжимая нож для льда, и смотрел на нас через стекло. Не на Лиама — на нас. На зрителей. В его глазах читалось не безумие — нет. В них горело торжество. Восторг творца, только что створившего шедевр.
И теперь он стоял надо мной.
Я вдруг остро, до тошноты, до ледяного пота на спине поняла: для него нет разницы. Лиам, я, любой другой, кто окажется на этом столе... Мы все — лишь глина. Материал.
— Первый разрез, — объявил Тагет.
Я закрыла глаза.
Я почувствовала, как скальпель коснулся кожи у основания пальцев. Давление — тупое, настойчивое. Не боль, но я знала. Знала, что он режет меня. Что моя плоть расступается под лезвием.
— Кровотечение минимальное, — прокомментировал Тагет. — Сосуды тромбированы. Это упрощает работу.
Я слышала, как он двигает инструментом. Слышала, как Фрида подаёт ему зажимы и пинцеты. Её голос звучал ровно, будто она присутствовала на скучной лекции.
— Первый палец отделён, — сказал Тагет.
Я почувствовала, как что-то внутри моей руки освободилось. Перестало быть частью меня.
— Фрида, зажим, — распорядился Тагет. — Посмотрим, что у нас получилось.
Звякнул металл. Что-то маленькое и лёгкое положили на металлический поднос.
А затем его пальцы коснулись моего лица. Он поднял моё веко — аккуратно, почти нежно.
— Посмотри, маленькая мисс, — сказал он. — Это твой безымянный палец. Посмотри, какая красота.
Я не хотела. Зажмурилась, изо всех сил сжала веки, пытаясь удержать темноту, но его пальцы были настойчивыми. Он открыл мне глаз — насильно, но подчёркнуто осторожно.
— Не бойся, — шепнул он. — Ты должна увидеть.
Перед моим лицом, всего в нескольких сантиметрах, он держал мой палец.
Он был чёрным. Абсолютно чёрным, без единого живого оттенка. Кожа сморщилась и стала похожа на сухой пергамент. Ноготь выглядел тёмно-синим, почти чёрным, с белёсыми пятнами. Палец казался восковым, мёртвым, чужим.
— Смотри, — Тагет повернул его, и я увидела срез. — Ровный, чистый. Демаркационная линия прошла идеально. Видишь?
Он говорил с таким восторгом, будто показывал не отрезанную часть моего тела, а редкое произведение искусства.
— Кожа полностью некротизирована. А здесь, — он ткнул в середину, — подкожная клетчатка. Видишь эту желтизну? Жировая ткань сохранилась лучше всего: холод действует на неё медленнее. А вот здесь, — его голос стал тише, приобретя почти благоговейный оттенок, — мышечные волокна. Видишь, какие они тёмные? Отморожение четвёртой степени.
Он поднёс палец ближе к свету лампы, и я чётко увидела слои. Тёмная, смоляная кожа. Под ней — жёлтая, рыхлая клетчатка. Ещё глубже — тёмно-вишнёвые, мёртвые мышцы. И в самом центре — белая, гладкая кость, блестевшая на свету, как полированный мрамор.
— Семь слоёв, — произнёс Тагет с восхищением. — Я насчитал семь чётко различимых слоёв некроза. Это редкий случай, маленькая мисс. Обычно отморожение даёт три-четыре слоя, а здесь — семь.
Он рассуждал о моём пальце как о геологической породе. Как о керне, который вынули из нутра земли, чтобы изучить историю её промерзания.
— Фрида, запиши, — распорядился он. — Семь слоёв: кожа, подкожная клетчатка, фасция, мышца, надкостница, компактное вещество кости, костный мозг. Все слои демонстрируют признаки необратимого некроза.
Он наконец убрал палец от моего лица. Я снова закрыла глаза, но картина стояла перед взором: чёрный палец, жёлтая клетчатка, белая кость...
— Теперь продолжим, — сказал он. — Осталось два. Второй палец.
Я лежала и слушала, как он отрезает от меня кусок за куском, и ждала, когда он остановится. Или пойдёт дальше.
— Третий палец.
— Готово, — резюмировал Тагет. — Три пальца ампутированы. Теперь ушиваем.
— Шёлк, — голос Фриды прозвучал тихо, как шорох сухой бумаги. — Узловые швы.
Я почувствовала прикосновение к тыльной стороне ладони — там, где ещё теплилась чувствительность. Игла входила в кожу, выходила, затягивался узел. Снова. И снова.
— Последний узел, — объявил Тагет. — Готово.
Наступила тишина. Я слышала, как откладывают инструменты. Как Фрида докладывает показатели давления и пульса — ровно, безразлично.
Тагет наклонился надо мной. Я видела его лицо совсем близко. Его глаза — живые, блестящие, с тем самым фанатичным огоньком.
— Всё прошло отлично, маленькая мисс, — сказал он, и его голос прозвучал тёпло, почти нежно. — Теперь будешь жить дальше.
Он улыбнулся. Я закрыла глаза.
***
Я проснулась от того, что кто-то трогал мою руку. Сначала я не поняла — сон это, явь или что-то между. А потом пришла боль, и я вспомнила всё. Не острая — нет. Тупая, давящая, пульсирующая. Будто руку засунули в раскалённый песок и забыли там. И где-то в этой пульсации, в этом глухом, ровном ритме, ощущалось пустое место. Там, где должны были быть пальцы, стояла тишина. — Не дёргайся, — голос Фриды был сухим, как шорох бумаги. Я попыталась сесть, но меня прижали обратно. Сильно, без церемоний. Бети стояла сбоку; её лицо было бледным, глаза — красными, но она молчала. Фрида даже не взглянула на неё. — Ампутация, — констатировала Фрида, разворачивая мою руку. — Три пальца: безымянный, средний, указательный. Культи сформированы, швы снимем через десять дней. Повязки буду менять два раза в день. Я смотрела в потолок. Белый. Ровный. — Поняла? — спросила Фрида. Я не ответила. — Я сказала — поняла? — её голос стал жёстче. — Поняла, — выдавила я. Она кивнула и отпустила мою руку. Рука упала на подушку — лёгкая, пустая. — Обезболивающее на тумбочке. Если боль станет сильной — принять одну таблетку, не больше. За едой следить: есть через силу, организм тратит ресурсы на заживление. Пить много. Она перечисляла инструкции, словно список продуктов. Безжалостно, без единой ноты сочувствия. — Всё понятно? — Да. — Хорошо. Она развернулась и вышла. Шаги её прозвучали ровно, деловито. Дверь закрылась. Бети села на край кровати. Её рука легла поверх одеяла — туда, где под тканью покоилась моя. — Эмма… — начала она. — Не надо, — перебила я. — Не сейчас. Просто посиди. Она замолкла. Сидела рядом и молчала — и этого было достаточно. Я закрыла глаза и снова увидела его. Тагета. С моим пальцем в руке. С этим восторженным, почти благоговейным выражением лица: «Семь слоёв, маленькая мисс. Прекрасный демонстрационный материал...» Я сжала здоровую руку в кулак. Ногти впились в ладонь. Я ещё здесь, — сказала я себе. — Я ещё не стала его экспонатом. Но в левой руке зияла пустота. И она напоминала о том, что я уже им стала. Хотя бы частично.***
Первые три дня я не смотрела на руку. Фрида приходила утром и вечером. Меняла повязки, обрабатывала швы, проверяла отёк. Я отворачивалась каждый раз. — Заживает нормально, — говорила она. — Швы чистые. Через неделю начнём разрабатывать. — Хорошо, — отвечала я. Она не смотрела мне в глаза. Не спрашивала, как я себя чувствую. Не говорила: «Всё будет хорошо». Ей было всё равно. Ей всегда было всё равно. Бети оставалась рядом. Она приносила еду, которую я почти не трогала. Сидела у кровати, когда я не могла спать от боли. Разговаривала о том о сём, но никогда — о моей руке. И никогда — о нём. Я не спрашивала. Не хотела знать, где он. Не хотела думать, почему он не пришёл. Он не пришёл — и это было единственное, что имело значение. На четвёртый день Бети помогла мне встать. Ноги дрожали, голова кружилась, но я стояла. Смотрела в окно: на серое небо, голые деревья и колючую проволоку вдалеке. — Хочешь пройтись? — спросила Бети. — Нет. Я села обратно на кровать и посмотрела на свою левую руку. Бинты были свежими — Фрида сменила их час назад. Белые, чистые, туго замотанные. — Покажи, — сказала я. — Эмма… — Покажи. Сними бинты. Я хочу посмотреть. Бети колебалась, но затем принялась разматывать бинты — медленно, осторожно. Я не чувствовала боли. Только давящую тяжесть. И холод. Я посмотрела. Культи выглядели ровными. Фрида сделала аккуратные срезы: кожа стянута чёрными швами, тянувшимися зигзагом от основания большого пальца к мизинцу. Там, где раньше росли три средних пальца, теперь виднелись три зашитых розовых бугорка с тонкими нитями, торчащими из узелков. Кожа вокруг налилась синевой с жёлтыми пятнами — следами гематом, которые ещё не успели сойти. Ладонь стала короче. Уже. Неправильная. Уродливая. Я смотрела на эту руку и не узнавала её. Это была не моя рука. Рука чужого человека. И в этих ровных срезах, в этих чёрных нитях я снова увидела Тагета. Его пальцы, держащие мой ампутированный палец. Его голос, методично перечисляющий слои... Меня вырвало. Резко, без предупреждения — желчью, сухой горечью. Бети схватила меня за плечи, удерживая. Меня трясло — мелко, противно, душно. — Эмма… — Бети гладила меня по спине, и её голос дрожал. — Всё хорошо. — Не хорошо, — вырвалось у меня. Голос звучал чужо, глухо. — Он показывал мне... Мой палец. Семь слоёв. Он считал их! Бети молчала. — Он говорил о нём как о произведении искусства... Моя кость. Белая, гладкая. А я лежала и смотрела! Бети крепко обняла меня. Я слышала, как её сердце чахло и колотится где-то у моего виска. — Не надо, — прошептала она. — Не сейчас. — А когда? — спросила я. — Когда он покажет мне что-то ещё? Когда решит, что трёх пальцев ему недостаточно? Я смотрела на свою левую руку. На три розовых бугорка, зашитых чёрным шёлком. Взгляд скользнул выше — к старому шраму от ожога на локте. Я уронила голову на ладони, и горячие слёзы скатились по бедру — туда, где совсем недавно снимали хирургические скобы. Я перештопана. Собрана из кусков, как Франкенштейн. И далеко не факт, что по пути я не растеряю остатки самой себя.***
Дни шли. Швы сняли на десятый день. Фрида пришла утром, как всегда — без стука, без приветствия. Поставила на тумбочку лоток с инструментами, села на край кровати. Взяла мою левую руку и развернула ладонью вверх. — Снимаю, — сказала она. — Не дёргайся. Я не дёргалась. Смотрела в стену и считала про себя — лишь бы не видеть то, что она делает. Она работала быстро. Щипцы, scissors, короткие точные движения. Я чувствовала, как нити выскальзывают из кожи — не столько больно, сколько неприятно, будто кто-то выдёргивает волоски. — Готово, — сказала Фрида. — Посмотри. Я не хотела. Но она взяла мою руку и подняла так, что не смотреть было невозможно. Швов больше не было. Вместо них — три розовых рубца: гладких, блестящих, туго стянутых. Кожа вокруг казалась бледной, почти белой, с синеватыми прожилками вен. Культи выглядели… законченными. Окончательными. Будто так оно было всегда. — Заживление идёт по плану, — констатировала Фрида. — Отёк спал, воспаления нет. С сегодняшнего дня начинаем разрабатывать. Она сжала мою руку — прямо там, где были культи, — и я вздрогнула от неожиданной вспышки боли. — Сгибай, — приказала она. Я попыталась. Культи лишь дёрнулись, их свело судорогой. — Слабо, — отрезала Фрида. — Ещё. Я сжала зубы и попыталась согнуть сильнее. Боль оказалась острой, режущей. — Хорошо. Теперь разгибай. Она заставляла меня делать это снова и снова. Сгибать, разгибать, сгибать, разгибать... Без жалости, без малейшей паузы. Я чувствовала, как мышцы сводит, а рубцы натягиваются до белизны. — Достаточно, — сказала она наконец. — Завтра продолжим. Будешь делать сама: три раза в день по пятнадцать минут. Не сделаешь — приду и заставлю. Она встала и собрала инструменты. У самого выхода обернулась: — И не ной. Пальцев всё равно не вернуть. Чем быстрее начнёшь работать с тем, что есть, тем быстрее привыкнешь. Дверь закрылась. Я осталась одна. Снова посмотрела на свою левую руку. На три розовых бугорка, ставших её окончательной формой. Попробовала согнуть их — ещё раз, как она учила. Боль вспыхнула, отступила и осталась пульсировать где-то глубоко внутри. Сгибать. Разгибать. Сгибать. Разгибать. Я делала это механически, уставившись в стену, и думала о том, что он так и не пришёл. Две недели. Четырнадцать дней. Ни единого разу.***
Свет за окном был серым, рассветным. Бети спала на соседней койке, свернувшись калачиком и подтянув колени к груди. Она всегда так спала теперь — сжавшись, будто пыталась занять как можно меньше места. Будто извинялась за то, что вообще существует. Я смотрела на неё и думала о вчерашнем вечере. Отбой прозвучал в десять. Я уже лежала, притворяясь спящей, когда Бети бесшумно поднялась с койки. Она делала это каждую ночь на протяжении недели. Я не спрашивала — знала. Она натянула штаны, накинула кофту и босиком, чтобы не шуметь, подошла к двери. Не успела она коснуться ручки, как дверь opened снаружи. Гуннар. Он стоял на пороге — массивный, неподвижный, с лицом, которое никогда не выражало ничего, кроме скуки. В руках он сжимал ключ: длинный, с крестообразной головкой. Ключ от палаты, где держали «результаты». Они не обменялись ни словом. Бети скользнула в коридор, Гуннар посторонился, пропуская её. Его рука с ключом осталась за спиной — он даже не посмотрел в её сторону. Смотрел прямо перед собой, на пустую стену напротив. Она пошла по коридору — быстро, бесшумно, не оборачиваясь. Гуннар ждал у двери, прислонившись к стене. Он ждал её каждую ночь. Открывал дверь. Не спрашивал, зачем. Не требовал ничего взамен. Просто… позволял. Я видела его в деле всего раз. Гуннар никогда не бил Бети. Не трогал её. Он просто смотрел и позволял ей то, что другим не позволял никто. Зачем — я не знала. Может, ему было всё равно. Может, он просто не хотел возиться с девчонкой, которая всё равно сломана. А может, у него имелась своя причина. Я не спрашивала. Бети не рассказывала. Но каждую ночь она уходила, и Гуннар ждал у двери, и это стало их молчаливым сговором. Она возвращалась под утро. Я всегда просыпалась от того, как тихо открывалась дверь — Гуннар отпирал её снаружи, без стука и скрипа. Бети входила, двигаясь в темноте осторожно, стараясь не шуметь, но я слышала всё. Как она стягивает кофту. Как садится на койку. Как дышит — тяжело, прерывисто, будто только что бежала. Она никогда не плакала. По крайней мере, я этого не слышала. Но в её дыхании отдавалось что-то такое, от чего у меня перехватывало горло. Она возвращалась, ложилась, сворачивалась калачиком. И засыпала — или притворялась, что спит. А я лежала, смотрела в потолок и думала о том, каково это — каждую ночь идти к человеку, который тебя больше не узнаёт. Каждую ночь сидеть рядом, разговаривать, касаться его лица, а в ответ получать ничего. Пустоту. Слюну, текущую по подбородку. Глаза, которые смотрят сквозь тебя, потому что за ними ничего не осталось. Она рассказывала ему о том, что случилось за день. Я слышала это однажды, когда случайно оказалась в коридоре в свободный час. — Сегодня Фрида меняла повязки Эмме, — говорила Бети. — Она злится, но держится. Ты бы видел её... Хельвед ждёт её выписки. Помнишь Хельведа? Ты его боялся. Все боялись. Пауза. Тишина. Только дыхание — её и его: ровное, механическое, как у заведённой куклы. — Он всё ещё страшный, — продолжала Бети. — Но с ней он… другой. Ты бы удивился. Если бы мог... Она говорила с ним, как с живым. Будто он мог ответить. Будто он всё понимал. А он сидел в кресле, укутанный одеялом, с открытым ртом и пустыми глазами. Слюна текла по подбородку, а Бети вытирала её салфеткой, поправляла одеяло и говорила, говорила, говорила... Она рассказывала ему, каким он был. Она помнила за них двоих. Я смотрела на неё сейчас — спящую, сжавшуюся, маленькую — и думала о том, сколько в ней скрыто силы. Не той силы, что кроется в мышцах и клинках. Другой. Той, что заставляет каждую ночь вставать и идти к тому, кто никогда не ответит. Той, что позволяет говорить с пустотой так, словно она слышит. Я не знала, смогла бы я так. Наверное, нет. Я бы сломалась. Я уже ломалась, когда смотрела на свою руку, на три розовых бугорка, которые когда-то были пальцами. А она — нет. Она вставала каждую ночь и шла. Бети шевельнулась во сне. Её лицо оставалось спокойным — без той боли, что жила в ней днём, без той пустоты, которая появлялась в глазах при взгляде на Лиама. Она спала, и в этом сне, может быть, он снова был с ней. Живой. Целый. Смеющийся. Я отвернулась к окну.***
Прошло семнадцать дней с момента нашей последней встречи. Я считала. Каждое утро просыпалась, смотрела в потолок и прибавляла ещё один. Семнадцать дней без него. Я научилась застёгивать пуговицы левой рукой — культями, большим пальцем и мизинцем; медленно, со второго или третьего раза, но научилась. Рука зажила. Фрида сказала — окончательно. Рубцы стали бледно-розовыми, гладкими, кожа вокруг них перестала отзываться болью при прикосновении. Я могла сгибать культи без неприятных ощущений, могла опираться на них, могла держать лёгкие предметы — кружку, ложку, книгу. Семнадцать дней я ждала. Каждое утро, просыпаясь, я думала: сегодня он придёт. Каждый вечер, засыпая: он не пришёл. Я злилась, ненавидела его за это молчание, придумывала слова, которые скажу при встрече. Я отрепетировала их сотню раз — холодные, злые, правильные. Я скажу ему, что мне не нужна его жалость. Что я справлюсь сама. Что он может не утруждать себя. Но сегодня утром, когда я проснулась и увидела серый свет за окном, до меня дошло: я не зла. Я просто хочу его увидеть. Я скучаю. По его голосу. По его молчанию. По тому, как он смотрит на меня — тяжело, темно, так, что перехватывает дыхание. По его рукам. Я скучала. И это было куда хуже злости. Я лежала, смотрела на спящую Бети и ждала. Ждала звука шагов в коридоре. Ждала, когда откроется дверь. Ждала его — каменного, молчаливого, с тёмными тенями под глазами. Но он не приходил.***
Бети проснулась, когда я уже сидела на койке, обхватив колени здоровой рукой. Левая лежала на одеяле — бесполезная, чужая, с бледно-розовыми рубцами, светившимися в утреннем полумраке. — Ты чего не спишь? — голос у неё был сонный, тёплый, с той мягкостью, которая появляется только на рассвете, пока мир ещё не успел стать жёстким. — Не хочется, — ответила я. Она села и поправила сползшую с плеча рубашку. Посмотрела на меня. Не спрашивала — просто смотрела, и в её взгляде было столько понимания, что у меня защипало в носу. — Ждёшь кого-то? — спросила она тихо. Я отвернулась к окну. Серый свет разливался по комнате, делая стены мягче, а тени — длиннее. Где-то в коридоре хлопнула дверь: далеко, не у нас. Я ждала шагов. — Эмма, — Бети коснулась моего плеча. — Он придёт. Обязательно придёт. — Откуда ты знаешь? — голос прозвучал резче, чем я хотела. Я не злилась на неё — я злилась на себя за то, что жду. За то, что не могу перестать ждать. Она помолчала. Я чувствовала её дыхание — ровное, спокойное, такое тёплое рядом с моим холодом. — Я видела его, — прошептала она. — Ночью. Я повернулась к ней. Её лицо было серьёзным, а в глазах стояло что-то такое, от чего у меня сжалось сердце. — Он шёл из пыточной, — продолжала Бети. — Я возвращалась… и увидела его в конце коридора. Она замолкла, будто не решалась говорить дальше. — И что? — спросила я, чувствуя, как дрогнул голос. — Он хромал, Эмма. Сильно. Каждый шаг — будто по стеклу. И на рубашке… — она запнулась и провела рукой по горлу, показывая. — Здесь, на спине, на плечах — кровь. Свежая. Много крови. Она ещё не засохла, когда он шёл. Капала на пол. Я смотрела на неё, и внутри меня всё оборвалось. Не упало — именно оборвалось, как перерезанная нить. Комната поплыла, стены стали мягкими, воздух — тяжёлым. — Он не заметил меня, — Бети говорила тихо, словно боясь, что кто-то услышит. — Я стояла за углом. Он прошёл мимо, и я видела его лицо. Оно было… белое. Как бумага. И руки дрожали. Он сжимал их в кулаки, но они всё равно дрожали. Я закрыла глаза. Передо мной мгновенно встала картина: он идёт по коридору, хромает, оставляет кровавые следы на кафеле. Его лицо — белое, осунувшееся, с глазами, не видящими ничего, кроме пустоты. Его руки — в крови. Моей? Нет. Его собственной. — Он наказывал себя, — тихо произнесла Бети. — За твои пальцы. Я думала, ты знаешь... Я не знала. Я думала, он бросил меня. Думала, ему надоело ждать, он не хочет смотреть на то, во что я превратилась. Думала, что теперь я для него просто калека, бесполезная обуза, о которой проще забыть. А он наказывал себя. Каждую ночь, пока я лежала в лазарете и считала дни, он бил себя за то, что не согрел мои руки. За то, что не уберёг. Я сжала здоровую руку в кулак. Ногти впились в ладонь, и боль оказалась настоящей, живой — той, которую я могла контролировать. — Эмма, — Бети взяла меня за руку. Её пальцы были тёплыми, сухими, надёжными. — Ты в порядке? Я открыла глаза. Она сидела совсем близко; её лицо выражало тревогу, а в глазах читались беспокойство и что-то ещё... Сострадание. Не жалость — именно понимание. — Да, — сказала я. — Всё в порядке. Но это было неправдой. Я смотрела на неё и думала о том, что она знает о боли больше, чем кто-либо из нас. — Бети… — заговорила я. — А если он не придёт? Она посмотрела на меня и улыбнулась — слабо, едва заметно, но это оказалась её первая улыбка за много дней. — Придёт, — ответила она твёрдо. — Он не может не прийти. Я видела, как он смотрит на тебя, когда думает, что никто не замечает. Он скорее себя убьёт, чем бросит. Она встала, подошла к окну и поглядела на серое небо. — Ты знаешь, — заговорила она, не оборачиваясь, — когда я сижу с Лиамом, то иногда думаю: а что, если бы он мог меня слышать? Что, если где-то глубоко, там, куда Тагет не достал, осталась искра? И если я буду говорить и говорить, когда-нибудь она разгорится — и он вернётся. Она повернулась ко мне. Глаза у неё оставались сухими, но в них замёрзло что-то такое, от чего у меня заныло в груди. — Это глупо, да? — спросила она. — Верить в то, что никогда не случится. — Нет, — ответила я. — Не глупо. Она кивнула, будто я подтвердила то, что она и так знала. — Тогда и ты верь, — произнесла она. — Он придёт. Обязательно. Я смотрела на неё — на её тонкие руки, тёмные круги под глазами, на эту её странную, нелепую, мучительную веру в то, что любовь способна вернуть даже того, кто уже потерян. И я подумала: если она может верить в Лиама, который никогда не ответит, то я могу подождать ещё немного. Могу поверить, что он придёт. — Спасибо, — сказала я. Она улыбнулась — чуть шире, чем раньше. — За что? — За то, что ты есть. Она ничего не ответила. Просто подошла и села рядом — плечом к плечу. И мы сидели так, глядя на серый рассвет, и ждали. Каждая — своего.***
За завтраком я увидела Лиама. Его ввезли в столовую ровно в восемь, как всегда. Гуннар толкал коляску — медленно, осторожно, будто вёз не человека, а хрусталь. Лиам сидел, откинувшись на спинку: голова свесилась набок, рот приоткрыт. Бети подскочила к нему раньше, чем коляска остановилась. Она выхватила салфетку, присела на корточки и подняла его голову — осторожно, двумя руками, словно самое дорогое в мире. Вытерла подбородок. Поправила одеяло. Затем взяла миску с кашей — ту, что принесли для неё, — и поднесла ложку к его губам. — Лиам, открывай ротик, — ласково шептала она, как ребёнку. — Сейчас кашка. Тёплая. Хорошая. Он не ответил. Не opened глаза. Но его рот приоткрылся — рефлекторно, механически, без мысли, без желания. Бети влила кашу. Часть вытекла обратно, потекла по подбородку молочной дорожкой. Она вытерла. Снова. И снова. Я смотрела на неё, и у меня сжималось горло. Она улыбалась. По-настоящему, светло, будто он мог видеть эту улыбку. Будто был способен ответить. — Вкусно? — спрашивала она. — Я тоже не очень люблю эту кашу, но ничего не поделаешь. Зато сегодня дали добавку. Видишь, какая большая порция? Она говорила с ним, как с живым. Будто ничего не произошло. Будто он просто устал и закрыл глаза, а сейчас откроет их и скажет что-нибудь смешное, как раньше. Я оглядела столовую. Ребята за соседними столами смотрели на Бети. Кто-то — с жалостью, кто-то — с отвращением, а кто-то просто отворачивался, не в силах вынести зрелище. Сзади кто-то прошептал: «Сумасшедшая». Другой ответил: «Она просто его любит». Третий ничего не сказал — лишь качнул головой. Бети не слышала. Или слышала, но ей было всё равно. Она сидела на корточках перед коляской, кормила Лиама, вытирала ему подбородок, поправляла одеяло, и в её глазах стояли слёзы. Не слёзы горя — слёзы радости. Она была с ним. Он находился здесь. И этого казалось достаточно. Я посмотрела в свою тарелку. Каша. Обычная, пресная, как всегда. Но порция стала заметно больше. Я заметила это ещё вчера, но не придала значения. Сегодня я присмотрелась внимательнее. Не только у меня как у травмированной — у всех. Порции увеличили. Я пересчитала ряды. Пустые места. Тринадцать человек, которые сюда уже никогда не придут. Двоих не стало во время гипертермии: одного застрелили, а у парня с чёлкой остановилось сердце прямо в резервуаре... Я смотрела в тарелку, и каша вдруг стала вязкой, тяжёлой, непроглотимой. Но я заставила себя проглотить. Ещё ложку. Ещё. Потому что была должна. Потому что, если я перестану есть, меня накормят через зонд — как Лиама. Потому что я не хочу превращаться в овощ. Я хочу жить. Когда я доела, Бети уже укатила Лиама. Гуннар ждал у выхода — огромный, неподвижный, с ключом в руке. Бети шла рядом с коляской и держала Лиама за руку — безвольную, холодную, но держала. И улыбалась. И что-то говорила ему. Я смотрела им вслед, а в голове крутилось: мы едим за мёртвых. Мы едим за тех, кого больше нет. За тех, кто не дожил до завтрака. Я вышла из столовой. Коридор пустел, лишь далеко в конце мелькнули коляска и тонкая фигурка Бети рядом. Я пошла в лазарет. Не потому, что требовалось — Фрида приходила только после завтрака, я знала. Просто идти больше было некуда. И не к кому.***
Вот вычитанный и отредактированный текст финальной сцены. В тексте сохранена вся сильная эмоциональная и психологическая динамика — от неловкой, но важной попытки адаптации героини до сложного, полного боли и доверия разговора с Хельведом. Устранены мелкие верстальные и пунктуационные ошибки, сглажены речевые шероховатости, выверены паузы и ритм диалогов. Он пришёл, когда я сидела на койке и смотрела на свою левую руку. Я уже не ждала. Вернее, ждала — но перестала вслушиваться в шаги, перестала вздрагивать от каждого скрипа двери. Сидела, сгибала и разгибала культи: раз, два, три, четыре, пять... Фрида сказала: три раза в день по пятнадцать минут. Я делала утром, днём и вечером. Потому что, если не делать, мышцы атрофируются, и рука перестанет слушаться совсем. Потому что, если не делать, я никогда больше не смогу держать клинок. Дверь opened без стука. Я подняла голову. Он стоял на пороге, и свет из коридора падал на его лицо — бледное, осунувшееся, с тенями под глазами, которые стали еще глубже. Рубашка на нём выглядела тёмной, но я заметила, как странно она сидит на плечах — будто под тканью что-то мешает ей лечь ровно. Будто там были тугие бинты. Он смотрел на меня. Молчал. Я смотрела на него. На его руки, сжатые в кулаки. На кадык, дёрнувшийся от тяжелого глотка. На его глаза — тёмные, усталые, но живые. Будто не желая подходить ближе, он легко подкинул издалека нечто округлое. Выставив в попытке поймать левую руку, я все-таки уронила предмет. Встретившись с ладонью, он с тихим стуком упал, так и не зацепившись за крюкообразный мизинец. От обиды я поджала губы. Однако Хельвед не стал комментировать этот промах. Судя по всему, он остался доволен уже тем, что я не побоялась использовать травмированную руку как ведущую, хотя и была правшой. Я наклонилась, подобрала с пола предмет и с недоумением уставилась на него. Кольцо из плотной резины, сплюснутое с двух сторон, с шершавой поверхностью. Внутри — металлический обод, чтобы не растягивалось слишком сильно. — Это эспандер, — сказал он, и его голос звучал ровно, деловито, будто он читал лекцию. — Специальный тренажёр для развития кисти. Я повертела кольцо в руке. Резина пружинила, не поддавалась. — Конечно, он не позволит изолированно тренировать отдельные мышцы пальцев, — продолжал он. — Зато полезен для общекистевой силы: предплечья, сгибателя кисти, хвата всей ладонью. Я попыталась сжать эспандер левой рукой. Культи упёрлись в резину, большой палец и мизинец сомкнулись с другой стороны. Кольцо не поддалось. Я сжала сильнее — резина немного прогнулась, но не до конца. Рука задрожала от напряжения. — Для изолированной тренировки отдельных функций будем использовать другое, — добавил Хельвед. — Putty, резиновые кольца, щипцы-прищепки, тренажёры для пинча. До всего этого мы ещё дойдём. Он подошёл ближе. Я ощутила его запах — металл, пот, что-то ещё, свойственное только ему. И под этим запахом — резкий, больничный флёр лекарств: йод, мазь, спирт. — А пока — это, — сказал он, кивнув на эспандер. — Сжимай. Разжимай. Пока не устанет. Каждый день. Поняла? — Поняла, — сказала я. Он стоял рядом и смотрел, как я сжимаю резиновое кольцо культями, большим пальцем и мизинцем. Сжимаю — разжимаю. Сжимаю — разжимаю. Рука заныла, но это была хорошая боль. Боль работы, а не потери. — В зал пойдём? — спросила я. — Пойдём, — ответил он. — Но сначала — это. Три подхода по десять раз. Я посчитаю. Я подняла на него глаза. Он стоял, скрестив руки на груди, и смотрел на мою левую руку. На то, как она работает. На то, как культи давят на резину, как сгибается мизинец, как напрягается предплечье. — Считай, — сказала я. И принялась сжимать. Раз. Два. Три. Он считал вслух. Голос у него был глухой, ровный, но в нём не ощущалось того холода, что проступал при надзирателях. Он звучал… спокойно. Сосредоточенно. Находясь рядом. На десятом повторении рука дрогнула, и эспандер выскользнул. Я перехватила его здоровой рукой, зажала, снова переложила в левую. — Ещё, — сказала я. Он кивнул: — Ещё. Я сжимала, пока рука окончательно не онемела. Потом переложила эспандер в правую — размять, чтобы не затекала. Затем снова в левую. Он стоял рядом и смотрел. И я знала: он будет стоять, пока я не закончу. Он никуда не уйдёт. Не сегодня. Закончив, я положила кольцо на одеяло. Рука гоголем горела, но это оставалась хорошая боль. — Теперь зал, — потребовала я, и в голосе прозвучало больше уверенности, чем я ощущала на самом деле. Хельвед не двинулся. Он стоял, глядя на мою левую руку — на культи, всё ещё остававшиеся розовыми, на шрамы, стягивавшие кожу там, где раньше росли пальцы. — Не сегодня, — отрезал он. Я подняла голову: — Ты сказал — пойдём. — Сказал. Но сначала ты должна научиться не ронять эспандер. Он сделал шаг ко мне. Я не отодвинулась. Он сел на край кровати — осторожно, будто боялся, что я исчезну от резкого движения. Его hands легли поверх одеяла, рядом с моей левой. — Дай руку, — сказал он. Я не протянула сразу. Смотрела на него — на прорези маски, где темнели глаза. Тёмные, усталые, с глубокими тенями. На его руки — сжатые в кулаки, расслабленные, снова сжатые. Он не смотрел мне в лицо — только на мою левую руку. Маска Ёкая сидела на нём так, будто срослась с ним навечно. Я уже не видела за ней лица — дорисовывала его сама каждый раз, когда он говорил, молчал или смотрел на меня так, что перехватывало дыхание. По интонации я угадывала, где его брови сходятся к переносице, где губы сжимаются в тонкую нить, где уголок рта дёргается, сдерживая эмоции. Я придумывала его лицо снова и снова и уже не могла отделить этот образ от того, что скрывалось под металлом и кожей. Я гадала, есть ли на его лице шрамы. Всё его тело было покрыто ими — я чувствовала их под пальцами, когда растирала его плечи или перевязывала раны. Значит, и лицо должно быть таким же. Пыталась представить — и не могла. Черты, которые рисовало воображение, каждый раз оказывались слишком правильными. Слишком красивыми для человека, прожившего жизнь в этой клинике. Я ненавидела себя за это. За то, что придумывала ему лицо. За то, что оно мне нравилось. За то, что страстно хотела его увидеть. — Дай руку, — повторил он тише. Я протянула. Он взял её так, словно она могла рассыпаться от прикосновения. Большой палец провёл по шрамам — медленно, едва касаясь. Я ощутила его кожу — сухую, горячую, и под ней — едва заметную дрожь. — Заживает, — констатировал он. Голос звучал деловито, но пальцы всё равно дрожали. — Да, — сказала я. Он начал растирать. Кругами — от запястья к культям, от культей к запястью. Медленно, сильно, настойчиво. Я не чувствовала острой боли — только давление, тепло и странное ощущение, будто он пытается вернуть то, что вернуть уже невозможно. — Кровообращение нужно восстанавливать, — произнёс он, не поднимая глаз. — Иначе мышцы атрофируются. Я молчала. Смотрела на его руки — на то, как пальцы обходят шрамы, как давят на рубцы, разминая их. Он делал это уверенно, словно повторял знакомую процедуру не в первый раз. — Откуда ты знаешь? — спросила я. Он не ответил. Пальцы замерли на моей коже, а затем снова задвигались — методично, спокойно. — Читал, — ответил он наконец. Я не поверила, но больше спрашивать не стала. Он растирал мою руку долго и молча. Я чувствовала, как тепло разливается по запястью, по культям, по тому, что осталось от пальцев. И где-то глубоко под этим теплом пряталась боль — тупая, давящая, от которой хотелось вырвать руку и спрятать. Но я не вырвала. Сидела и смотрела, как его пальцы двигаются по моим шрамам, и думала о том, что он не приходил семнадцать дней. Это был восемнадцатый. — Где ты был? — спросила я. Его руки замерли. — Я был здесь. — Это не ответ. Он поднял голову. В прорезях маски его глаза смотрели тяжело, с чем-то, чему я не могла подобрать названия. Не боль. Не вина. Что-то иное, что он прятал даже здесь, наедине со мной. — Я не мог, — тихо сказал он. — Не мог? — мой голос прозвучал резко, зло, и я не сумела остановиться. — Или не хотел? Он молчал. Его пальцы сжались на моей руке — не больно, но крепко. — Я не хотел, чтобы ты видела меня таким, — произнёс он. — Каким? — Слабым. Я смотрела на него и не понимала. Он — слабым? Тот, кто держал меня, когда я замерзала? Тот, кто вытащил из воды? Тот, кто стоял надо мной с ножом и смотрел так, будто я была единственным, что имело значение? — Ты дурак, — сказала я. Он не ответил. Пальцы снова задвигались, разминания и растирая кожу. Я чувствовала, как под его руками спадает напряжение, как мышцы расслабляются, а боль отступает. — Я думала, ты бросил меня, — шепнула я. Он замер. — Никогда, — голос прозвучал глухо, но в нём пробилось то, от чего у меня защипало в носу. — Никогда. Ты же моя буйная. Я подняла взгляд. В прорезях маски темнели его глаза, но в них появилось что-то новое. Тёплое. Живое. Я не видела его губ, но точно знала, что он улыбается. Эту улыбку я давно дорисовала себе: чуть кривоватую, с приподнятым уголком, такую, от которой хочется ударить и прижаться одновременно. — Буйная? — переспросила я, чувствуя, как не слушается голос. — Это я-то буйная? — А кто? — он наклонил голову, и я наяву представила, как его бровь ползёт вверх, а сам он смотрит с этим невозмутимым видом, за которым прячет всё на свете. — Ты единственная, кто плюнул мне в лицо. И осталась жива. Я открыла рот, чтобы возразить, но слова застряли в горле. Он улыбался — я чувствовала это по изменившемуся тону, по тому, как расслабились его плечи и перестали дрожать пальцы. — Идиот, — сказала я без капли злости. — Просто идиот. Он ничего не ответил. Лишь сжал мою руку крепче, и в этом рукопожатии проступило нечто, от чего слёзы снова подступили к глазам. Я положила здоровую руку поверх его ладони. Он вздрогнул, но не убрал. — Хватит, — сказала я. — Пойдём в зал. Он поднял голову. В его взгляде проскользнуло нечто невыразимое. Нежность? Облегчение? Я снова дорисовала это чувство на его невидимом лице, и от этой мысли заныло в груди. — Хватит, — повторила я. Он кивнул, убрал руки и встал. — Иди за мной. Он повёл меня по коридору. Я шла следом, сжимая в руке эспандер. Резина пружинила, и я сжимала её ритмично, в такт шагам: культи давили на кольцо, мизинец и большой палец сходились с другой стороны. Сжимать — разжимать. Сжимать — разжимать. Хельвед не оборачивался. Он шёл впереди, и я смотрела на его прямую, напряжённую спину, угадывая очертания мышц под чёрной тканью. Я сжала эспандер сильнее. Резина поддалась, хотя рука подрагивала от напряжения, но я не останавливалась. Зал встретил нас привычным запахом дерева и металла. Я не ступала сюда с того самого дня. После ножа. После Короля. После того, как он разрезал мою водолазку и смотрел на меня как на добычу. — Смотри, — сказал Хельвед. Он взял со стойки деревянный клинок — тот самый, на котором я училась впервые. Взмахнул им, поймал другой рукой, перебросил за спину. Движения казались лёгкими, точеными, будто оружие являлось продолжением его тела. — Ты должна научиться чувствовать клинок, — произнёс он. — Не руками. Здесь. — Он приложил ладонь к груди. — Тело запоминает быстрее, чем разум. Не думай. Делай. Я подошла к стойке. Деревянные клинки висели на своих местах. Я взяла один. Левая рука сжала рукоять: культи упёрлись в дерево, большой палец и мизинец сомкнулись вокруг. Клинок держался, но совсем не так, как раньше. Он казался тяжелым, неуклюжим, чужим. — Не так, — поправил Хельвед. Он подошёл сзади. Я ощутила его дыхание на шее, жар его тела — всё это было слишком похоже на то, что случилось до операции, и у меня перехватило breath. Его руки легли поверх моих. «Не думай, — приказала я себе. — Он просто учит тебя. Это другое». — Не сжимай культями, — проговорил он. — Они нужны для упора, а не для силы. Сила здесь. Его пальцы надавили на основание моего большого пальца, на мизинец и на оставшуюся часть ладони. — Чувствуешь? Я кивнула, не в силах вымолвить слово. — Теперь сама. Он отстранился. Я попыталась сжать рукоять так, как он показал. Клинок лёг в руку увереннее. — Хорошо, — оценил он. — Ещё. Он стоял рядом, поправляя мой хват. Его прикосновения оставались исключительно точными, сосредоточенными, почти нежными. Он не торопил. Просто ждал. Я сжимала и разжимала пальцы, перехватывала рукоять. Культи давили на дерево, мизинец и большой палец держали баланс. Клинок начал слушаться. — Теперь второй, — потребовала я. Он посмотрел на меня: — Уверена? — Уверена. Он подал мне второй деревянный клинок. Я взяла его левой — калечной рукой. Оружие скользило в ладони, но культи удерживали упор. — Сложи их, — приказал он. Я скрестила клинки, как он учил. Левая рука дрожала, но держала. — Шаг вперёд. Я шагнула. Клинки пошли следом — тяжело, но пошли. — Ещё. Я сделала следующий шаг. Клинки скрестились, разошлись и скрестились снова. Я ощущала их инерцию и сопротивление, но они слушались. — Хорошо, — сказал он. Я остановилась и посмотрела на свои руки: на то, как культи давят на дерево, как шрамы выделяются при свете ламп. — Не идеально, — вздохнула я. — Идеально. Для начала. «Прекрати, — велела я себе. — Он просто учитель. Просто надзиратель. Просто...» — Покажи, — перебила я собственные мысли. — Как это должно быть. Он взял свои металлические клинки с гравировкой на лезвиях и встал в легкую, свободную стойку. В этом расслабленном теле угадывалась смертоносная опасность, которую я раньше видела только в бою. Он двинулся. Лезвия мелькали в воздухе точечно, стремительно. Он не красовался — он демонстрировал технику. Каждое движение несло в себе убийственную законченность. Я смотрела, затаив дыхание. Как будто он танцевал, не задумываясь над каждым шагом — тело помнило всё само. — Теперь ты, — сказал он, закончив. Я встала в стойку, подняв клинки. — Атакуй. Я рванулась вперёд. Он парировал легко, почти небрежно. Мои клинки столкнулись с его лезвиями, отдавая вибрацией в плечи. — Слабо, — отрезал он. — Ещё. Я ударила снова — сильнее, быстрее. Он уклонился, и я едва не потеряла равновесие. — Не теряй контроль, — предостерёг он. — Ты злишься. Злость делает тебя предсказуемой. Я рыкнула и пошла в атаку: сбоку, снизу, сверху! Перестала планировать, просто рубила и резала, пытаясь пробить его блок. Он отступал. Я теснила его к матам и вдруг заметила, как он сбился с ритма. Его плечи напряглись, а на спине, сквозь чёрную ткань майки чуть ниже лопатки, проступило темное пятно. Он был ранен. И я знала, чьих рук это дело. Я открылась. Он ушёл в сторону, я потеряла опору и полетела вниз, но его рука мгновенно перехватила мою талию, удерживая от падения. — Осторожно, — тихо сказал он. Я смотрела на него снизу вверх. В прорезях маски его глаза смотрели напряжённо, на лбу проступила испарина, а губы под маской, как я дорисовала, были сжаты до белизны. — Ты ранен, — сказала я. — Не важно. — Важно! Я подошла к стойке, отложила клинки и взяла аптечку — деревянный ящик с облупившейся белой краской. Внутри ровными рядами лежали бинты, ножницы, перекись и баночка с горькой травяной мазью. — Садись, — потребовала я. В его глазах проступила глубокая усталость. Не было ни вызова, ни стали. — Эмма, не надо. — Садись, — повторила я твёрдо. Он опустился на маты медленно, словно каждое движение причиняло боль. Я встала на колени за его спиной. Ткань на спине промокнет от крови. — Сними, — сказала я. — Так неудобно. Он помедлил, но затем потянул майку вверх. Ткань зацепилась за бинты, он дёрнул сильнее и тяжело выдохнул сквозь зубы. Я увидела его спину. Бинты закрывали лопатки и поясницу. Кое-где сквозь них проступала свежая алая кровь. Пятна расплывались по всей спине. — Зачем? — спросила я, почувствовав, как дрогнул голос. Он не ответил. Я взяла ножницы и аккуратно разрезала пропитанную кровью ткань. Слой за слоем бинты свалились на пол, открывая раны. Его спина была покрыта свежими, рваными рубцами. Полосы пересекали лопатки и уходили к пояснице. Кожа вокруг пылала воспалением. Он наносил эти удары сам — неаккуратно, жестоко, как человек, искавший этой боли. Я занесла руку, но замерла в сантиметре от его кожи, ощущая исходивший от ранений жар. — Я должна обработать, — сказала я чужим голосом. Он коротко кивнул. Я обильно смочила вату перекисью и приложила к ране. Перекись зашипела белой пеной. Мускулы под моими пальцами мгновенно напряглись, тело Хельведа сотрясла дрожь. — Не останавливайся, — выдохнул он. Я вела ватой вдоль рваных полос, смывая кровь. Считала раны про себя: семь на правой лопатке, пять на левой, три вдоль позвоночника, две на пояснице. Семнадцать. По одной за каждый день его отсутствия. Затем я открыла баночку с густой мазью. Наносила её медленно, круговыми движениями, разглаживая воспалённую плоть, как учила Фрида. Я чувствовала каждую неровность его спины, каждое тяжёлое дыхание. — Зачем? — тихо спросила я. — Зачем ты это сделал? — Ты потеряла пальцы, — отозвался он наконец. — Это моя вина. — И ты решил, что боль всё исправит? — Я решил, что должен заплатить. Мои пальцы замерли. — Заплатить? Кому? Мне? Себе? Он промолчал. Я продолжила втирать мазь. Постепенно дрожь в его теле утихла, мышцы расслабились, дыхание стало глубже. — Ты думаешь, твоя боль вернёт мне пальцы? — с болью спросила я. Я взяла свежий бинт и принялась бинтовать его торс. Повела полосу от поясницы к плечам. Ткань ложилась туго и ровно. Под моими пальцами перекатывались старые шрамы — следы прошлых пыток, и новые раны, нанесённые собственной рукой. — Больно? — шепнула я. — Нет, — соврал он. — Думаешь, если накажешь себя, станет легче? — Мне не легче, — глухо ответил он. — Я смотрел на твои руки. На пальцы. Я думал о том, как ты держала клинок. Как сжимала мою руку... — Ты не должен был этого делать, — перебила я. — Я не знаю, как иначе, — признался он. — Я не умею по-другому. Я окончила перевязку и села рядом с ним на маты, плечом к плечу. — Но ты мог прийти, — тихо сказала я. — Вместо этого. — Я боялся, — ответил он. — Что ты не захочешь меня видеть. Внутри меня будто оборвалась последняя натянутая нить. Я вспомнила всё: как он стоял надо мной с ножом, как спасал от холода, как учил драться, не щадя себя. — Я уже говорила, что ты дурак? — Знаю, — откликнулся он. — Не делай так больше, — попросила я. — Не могу обещать. — Тогда я буду следить. Он усмехнулся. Я услышала это по его изменившемуся дыханию. — Договорились. Мы сидели в тишине. Тени в зале удлинялись. — Ты будешь драться, — вдруг проговорил он. — На состязаниях. Я повернулась к нему: — Каких состязаниях? — Ежегодных. Меценаты приезжают смотреть на бойцов. На тех, кто выжил. — На смерть? — сжала зубы я. Он кивнул: — Поэтому я учу тебя. Ты должна научиться держать клинок. Ты должна выжить. Я посмотрела на свои культи и шрамы. — Я выживу, — сказала я. — Назло им. — Я знаю, — в его голосе прозвучала гордость. Я положила голову ему на плечо. Он не отстранился. Его рука легла мне на талию, притягивая ближе, и пальцы сжались крепко, будто он боялся меня потерять. — Ты справишься, — шепнул он. — Я в тебя верю. Я закрыла глаза, чувствуя, как тает лёд внутри. — Я тоже, — ответила я. — Верю.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!