Глава 3
10 марта 2026, 00:10Перегар, страх и дешёвый табак смешивались в одну густую вонь, от которой начинало мутить, даже если ты ничего не ел со вчерашнего дня, и этот запах пропитывал всё – стены, одежду, волосы и саму мысль о том, что ты здесь находишься. Здание было серым и облупленным, штукатурка висела лохмотьями, и кое-где сквозь неё проглядывал красный кирпич, как старая рана, которая никак не могла зажить. Очередь из таких же, как я, тянулась вдоль стены, и никто ни с кем не разговаривал, потому что каждый был занят своей собственной бедой и никому не было дела до чужой. Я стоял в своей очереди и знал, что где-то там, за сотни километров, в точно таких же очередях стояли десятки тысяч других мужчин, номера которых выпали вчера.
Внутри оказалось душно, и я сразу понял, что окна здесь закрашены специально, чтобы никто не видел, что происходит снаружи, и чтобы те, кто снаружи, не видели, что происходит внутри. Лампы под потолком горели тускло и мерцали, как свечи на сквозняке, и в этом свете лица людей казались серыми и неживыми, как у покойников, которых ещё не успели обрядить. Коридор был обит фанерой, крашеной в зелёный цвет, но местами фанера оторвалась и обнажила серую стену с пятнами сырости и чьими-то инициалами, выцарапанными гвоздём. Вдоль стен стояли скамейки, и на них сидели люди с повестками – кто курил, кто дремал, кто просто смотрел в одну точку.
За столом сидела немолодая женщина в форме, и я сразу заметил мешки под её глазами и то, как обвисли щеки, когда она склонилась над списками, водя пальцем по строчкам и шевеля губами. Она назвала мою фамилию и спросила, действительно ли я сержант запаса и санитарный инструктор, и я подтвердил, что закончил университетскую военную кафедру по этой специальности. Женщина подняла на меня глаза впервые за всё время, и я увидел в них что-то похожее на удивление – наверное, она не ожидала, что человек с моей фамилией и моим прошлым окажется здесь, в очереди на фронт, а не в кабинете с кондиционером. Она велела мне пройти во вторую дверь налево, где сидела медкомиссия, и я пошёл по коридору, чувствуя, как подошвы прилипают к полу, покрытому слоем грязи и мазута.
Кабинет медкомиссии оказался маленьким, как пенал, и единственное окно под потолком пропускало так мало света, что приходилось напрягать глаза, чтобы разглядеть лицо врача. За окном моросил дождь. Внутри пахло спиртом и мокрой шинелью, и этот запах был почти приятным после того, чем пахло в коридоре, потому что в нём чувствовалась хоть какая-то попытка чистоты. Врач сидел за столом, пожилой и седой, в очках с такими толстыми стёклами, что его глаза казались неестественно большими, как у рыбы, вытащенной из воды. Перед ним лежала моя папка с личным делом, потрёпанная и замятая по краям, и он листал её медленно, как будто читал книгу, а не медицинскую карту.
– Раздевайтесь до пояса, Карбонин, – сказал он, не поднимая головы, и я стянул рубашку через голову, чувствуя, как холодный воздух касается кожи, заставляя её сжиматься мурашками.
Врач мельком взглянул на меня, сделал какую-то пометку карандашом и снова уткнулся в папку, водя пальцем по строчкам и что-то бормоча себе под нос. Он пробормотал, что я сержант запаса и санитарный инструктор, умею перевязывать, читать и писать, и это уже делает меня ценным кадром для фронтового лазарета. Я ответил, что умею, и он хмыкнул, продолжая листать страницы, но на середине папки его палец замер, и я увидел, как он медленно поднимает голову и смотрит на меня поверх очков, прищурившись, как человек, который пытается разглядеть что-то знакомое в лице незнакомца.
– Дед ваш – полковник Карбонин, начальник медслужбы Южного гарнизона, – произнёс он не вопрос, а утверждение, и я понял, что он знал деда лично.
– Был полковником, но умер, так что теперь это просто фамилия в архиве, – ответил я, и врач снял очки и начал протирать стёкла рукавом халата, хотя я видел, что стёкла совершенно чистые и он просто не хочет встречаться со мной взглядом.
Он заговорил, и его голос изменился – ушла казённая сухость, и появились человеческие нотки, которые бывают у людей, когда они вспоминают что-то по-настоящему важное.
– В семьдесят девятом году на перевале тиф косил целые батальоны, – сказал он, глядя куда-то в стену. – Ваш дед трое суток не спал, принимая больных и распределяя медикаменты, которых всё равно не хватало на всех. Двадцать лет прошло, а я помню каждую ночь и каждого умершего, как будто это было вчера.
Я слушал его и не знал, что сказать, потому что все слова казались пустыми и ненужными, как поздравления на похоронах, и я просто стоял и смотрел на его дрожащие руки, которые никак не могли справиться с очками.
– Давление сто двадцать на восемьдесят, рост сто восемьдесят два, вес семьдесят четыре, и по всем документам вы годны, да и физически тоже, так что можете одеваться и идти, – он захлопнул папку и отвернулся к окну, и я понял, что разговор окончен.
Я оделся и вышел в коридор, где меня уже ждал сопровождающий, чтобы отвести на сборный пункт за товарной станцией, где когда-то был заводской цех, а теперь разместили мобилизационный лагерь. Потолки там были высокими, а стены кирпичными, и бетонный пол хранил масляные пятна от старых станков, которые давно вывезли и переплавили на оружие. Нас построили в три шеренги, и меня снова поставили в первую.
Погода стояла ясная и прохладная, градусов пятнадцать, не больше, и с реки тянуло сыростью, от которой пробирало до костей, даже если ты был тепло одет. Оркестр играл марш, и трубы фальшивили, а барабаны били не в такт, но никто не обращал на это внимания, потому что всё равно никто не слушал музыку, а слушал только свои мысли, которые были гораздо громче любого оркестра. Флаги хлопали на ветру – красные полотнища с гербом Севрена, двуглавым орлом с мечами, – и над плацем висел портрет Марта во весь рост, в генеральском мундире и с орденами, которые он сам себе и учредил. Генерал поднялся на трибуну – плотный, с бакенбардами, с зычным голосом, который привык командовать, – и начал говорить про долг перед Отечеством и про отцов, которые стояли насмерть и не отступили ни на шагу. Я не слушал его, потому что слушать было нечего – всё это я уже слышал сотни раз в парламенте и на приёмах, и каждая такая речь была ложью, прикрытой красивыми словами.
Поезд ждал за воротами, товарный состав, который обычно возил уголь или руду, а теперь его переделали для перевозки людей, но сделали это кое-как, даже без окон и сидений, просто настелили соломы на пол и сказали, что этого достаточно. Солома была грязной и перемешанной с мусором от предыдущих партий.
В вагоне было темно, только сквозь щели в стенах пробивался свет – тонкие полосы, которые ложились на солому и на лица, и я видел, как люди сидят вдоль стен и молчат. Я сел в углу, прижался спиной к холодному металлу, и стенка дрожала, и перестук колёс отдавался в позвоночник. В щели я видел поля, серые и унылые, с деревьями, у которых были обломаны ветки, и чёрные остовы домов – там когда-то жили люди, а теперь только ветер гулял в пустых окнах. Где-то далеко ухали снаряды, глухо и еле слышно, как дверью хлопают в соседнем доме.
Я почувствовал на себе взгляд. Не поднял головы, но знал – смотрят. Потом он пересел ближе.
– Вы правда из столицы? – спросил он.
Голос молодой, ещё ломающийся. Я кивнул.
– Да.
Он улыбнулся. Я поднял глаза и увидел его – лет шестнадцать, не больше, на верхней губе темнел пушок, а уши оттопыривались и розовели на холоде.
– А я с окраины, – сказал он. – С самой границы с Коинли. У нас там тихо, никогда ничего не происходит. А на юге, говорят, страшно – каждый день стреляют.
Я не ответил.
– Меня Тан зовут, – сказал он. – А вас?
– Дюлин.
– А отчество?
– Не надо отчества.
Он посмотрел на меня странно, но ничего не сказал. Только отодвинулся чуть-чуть, но не слишком далеко.
Мы ехали двое суток. Еды не давали. Воду приносили раз в день, по кружке. Мы пили медленно, чтобы растянуть.
На второй день Тан достал из кармана сухарь – чёрствый, твёрдый, с белыми разводами на корке. Разломил пополам и протянул мне. Молча.
Я взял. Я думал о том, что у него самого ничего нет, а он делится последним.
Он сидел, обхватив колени руками, и смотрел в щель – там серое небо сливалось с серой землёй.
– Страшно умирать? – спросил он.
– Не знаю, – ответил я. – Не пробовал.
Он усмехнулся – одними губами. Глаза стали влажными, но он сдержался.
– Я не смерти боюсь, – сказал он тихо. – Боюсь, что мать будет ждать и не дождётся. Письма ей писать некому. Я один у неё остался.
– Напиши сам, – сказал я. – Пока есть время. Отправь с первой оказией. Может, дойдёт.
Он посмотрел на меня.
– А вы? – спросил он. – Вам есть кому писать?
Я покачал головой.
– Некому.
Он замолчал надолго. Отвернулся к стене.
Поезд стучал колёсами, отсчитывая километры, и я закрыл глаза и слушал этот стук, потеряв счёт времени и не зная, сколько ещё осталось до конца пути. Воздух в вагоне изменился к концу вторых суток – стал тяжелее, с привкусом гари и сырой земли.
Поезд дёрнулся и затормозил с таким визгом, будто его выдирали из собственной шкуры, и меня бросило вперёд, на колени стоящего рядом человека, и кто-то выругался, а кто-то закричал, что приехали. Мы вывалились из вагонов, как горох из мешка, и я упал на колени, но тут же встал, хотя голова кружилась. В лицо ударил сухой горячий ветер.
Станции не было, только пустырь, и рельсы торчали из грязи, и две ржавые цистерны с облупившейся краской стояли на запасном пути, как памятники той жизни, которая здесь когда-то текла и остановилась. Вдалеке поле было изрыто воронками, как будто гигантские кроты поработали на славу, и чёрные остовы деревьев без единого листа напоминали скелеты, которые кто-то воткнул в землю для устрашения. Небо над нами было выцветшим и белёсым от жары, и оно давило сверху, как крышка гроба, которую ещё не заколотили, но уже примерили по размеру.
Офицер орал на нас, чтобы мы строились, и мы построились в колонну, и началась перекличка, и мою фамилию выкрикнули дважды, потому что я не сразу услышал её сквозь звон в ушах. Рядом кто-то матерился, потеряв винтовку, и офицер плевался на землю и обещал нам всем, что мы не уйдём до темноты, потому что опоздали на целые сутки. Я стоял на краю воронки и смотрел вниз, туда, где на дне стояла мутная вода с радужной плёнкой, и жирная лягушка сидела на краю и смотрела на меня жёлтыми глазами, как будто ждала, что я прыгну первым.
Грузовики подошли, когда мы прошли пешком несколько километров по разбитой дороге, и пыль хрустела на зубах, и мешки за спиной тянули вниз так, что лямки впивались в плечи до онемения. Какой-то сержант выкрикнул, что санитары едут к Понтию, и я не сразу понял, что это про меня, и стоял столбом, пока кто-то не толкнул меня в плечо и не велел шевелиться быстрее. Понтий стоял у борта грузовика и сверялся со списком, и когда он поднял на меня глаза, я увидел, что он молод, лет двадцати пяти, но взгляд у него старый, как у человека, который видел слишком много и уже ничему не удивляется. Он назвал мою фамилию и велел лезть в кузов, и я полез, чувствуя, как руки дрожат от усталости и голода.
В кузове уже сидели четверо, и никто ни с кем не знакомился, и я сел в углу, привалившись спиной к борту, и закрыл глаза, но спать не мог, потому что грузовик трясло на каждой кочке и голова моталась из стороны в сторону. Мы ехали не меньше часа, и дорога петляла между воронками, и я слышал, как водитель матюгается на каждую колдобину, а сидящий рядом парень с выбитым передним зубом что-то рассказывал про свою деревню, но я не слушал. За поворотом показались первые окопы – земляные валы, мешки с песком, колючая проволока, ржавая и с торчащими шипами, – и запах махорки и мочи ударил в нос, а за ним пришёл и тот сладковатый запах, который я почувствовал ещё на станции – это был запах гниющей плоти, пропитавший всё вокруг.
Понтий спрыгнул на землю легко, как кошка, а я спрыгнул следом и чуть не упал, потому что ноги затекли и не слушались, и мне пришлось схватиться за борт, чтобы устоять. Он кивнул на узкий ход сообщения, обшитый досками, и сказал, что это моё место и чтобы я знакомился с соседями, а ужин будет после отбоя, если доживу. Он тут же заорал на кого-то, кто тащил носилки мимо, и я полез в траншею, чувствуя, как пыль лезет в нос и в глаза, и каждый шаг даётся с трудом, будто идёшь по золе. Вокруг сидели люди – грязные, злые, уставшие, – и никто не смотрел на меня, потому что я был просто ещё одним новеньким, который неизвестно сколько протянет. Я нашёл свободное место у стены, сел на корточки и прижался спиной к сухой горячей земле, и жар пробирал сквозь шинель, и я поджал колени к груди, обхватив их руками, и пальцы дрожали от усталости и напряжения.
Над головой свистнула первая пуля, и звук был высокий и противный, как комар над ухом, только громче, и я понял, что война началась для меня именно в этот момент, а не тогда, когда я сел в поезд, и не тогда, когда мне выдали повестку, а сейчас, когда пуля просвистела над головой и я понял, что она искала именно меня.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!