Глава 6

14 декабря 2025, 02:17
За эти дни кожа на руках перестала быть его кожей. Ожоги сошли так быстро, будто их просто стерли. Пальцы — чистые, ровные, без пузырей, без трещин. Лицо — розовеет новой, странно гладкой кожей. Как у человека, который никогда не подставлял её под огонь. Гейл смотрел на ладони — и каждый раз внутри поднимался один и тот же мерзкий, двоякий укол: облегчение — можно сжать кулак, снова держать лук, снова быть функциональным, — и отвращение — слишком быстро, слишком правильно, слишком… по-капитолийски. Будто его обманули. Будто тело поверило, что ничего не было: ни бомб, ни пламени, ни того мальчишки, выгибавшегося дугой на койке, ни собственного крика: «Ты что творишь?!» А память — не поверила. Каждый раз, как он сжимал пальцы, всплывал тот ребёнок. Каждый раз, как умывался, слышал сухой голос Эмили: — Регенератор. Иначе ожоги не срастутся. Теперь регенератор был в нём. В каждой клетке кожи. И от этого хотелось, как ни странно, содрать её ножом — до крови. Чтобы осталось то, что было настоящим, а не сделанным чужими руками. Он почти не видел её эти дни. Тринадцатый — это не шахта и не город. Это муравейник коридоров, где каждый куда-то идёт. Он шёл по своим маршрутам: медблок — столовая — обратно. Иногда — между двумя поворотами, между одинаковыми дверями и одинаковыми лицами — мелькал белый след. Эмили. Белый халат. Высокий, идеально собранный узел тёмных волос, из которого невозможно сбежать даже одной непослушной пряди. Планшет — как продолжение кисти, будто пальцы вросли в пластик.Она двигалась не быстро и не медленно. Ровно. Как строчка в протоколе. За ней всегда кто-то шёл: санитар с документами, медик с каталкой, старший врач, задающий вопросы. Она отвечала коротко, не сбиваясь с шага: — Плазма третьей группы — в блок «С». — Дозу пересмотреть. — Без анестезии он не выдержит. — Подписала. — Нет, реанимацию не остановим. Голос всё тот же: ровный, чистый, капитолийский. Но в нём появилась усталость — физическая, тугая, как перетянутый жгут. Где-то под стеклом голоса слышался хриплый край изношенности. Иногда Гейл ловил обрывки разговоров: — Доктор Мур теперь почти живёт в тяжёлом секторе… — Я слышал там тяжёлые ожоги, ампутации, контузии… — Боггс пробил ей полный доступ, представляешь? Её не было в общем блоке. Каждый раз, когда они оказывались в одном коридоре, казалось, что между ними — не полтора метра, а стекло. Прозрачное, но непробиваемое. Она проходила мимо так, будто он не существует. Не ускоряла шаг. Не замедляла. Просто скользила, как холодный луч: здесь — и уже там. Гейл сознательно отворачивался. Едва замечал белый край халата — и сразу втыкал взгляд в стену, в табличку на стене, в свои ботинки, в любую скучную, безопасную деталь. Потому что стоило задержать на ней взгляд дольше — и всплывала другая картинка: ребёнок после ампутации, конвульсии, руки медиков, удерживающих его на койке, и её лицо — спокойное, будто крик не прорезает воздух. Он не хотел связывать свои руки — эти новые, «починенные», сильные — с ней. Не хотел думать, что, когда сжимает кулак, делает это благодаря капитолийским препаратам, которые она ему ввела. Так проще. Проще злиться. Проще держаться за ненависть. И — проще не думать о том, как много он о ней запоминает. О том, как у неё дрожат пальцы, когда она долго печатает. О том, что трещинка в уголке её губ стала глубже. О том, что глаза у неё, когда она говорит с его матерью, выглядят иначе, чем когда говорит с ним. Нужно знать врага, — упрямо объяснял себе он. Знать врага до мелочей. До запаха мыла. До того, как он прикусывает губу. Так безопаснее. Наверное. Иногда их траектории почти сталкивались. Однажды — у лифта. Двери распахнулись, он шагнул вперёд — и она вышла. Плечом к плечу. Запах — стерильный, лекарственный, но под ним — лёгкая нота чего-то человеческого. Не духи — их здесь не было. Скорее, чистое мыло и усталость. Тело напряглось мгновенно. Ладони сами сжались. Она повернула голову. Всего на мгновение. Но этого хватило, чтобы он заметил: круги под глазами стали ещё глубже; губы — бледнее; в уголке рта — та самая крошечная трещинка, которую он почему-то помнил; на шее — тонкая синяя жилка, проступающая из-под воротника. Взгляд — тот же. Ровный. Спокойный. Без жары. Без льда. Он скользнул по нему, как по очередной единице в коридоре. Отметил: пациент, дышит, идёт сам, помощи не требует — и всё. — Доктор, блок «Е» ждёт вашего заключения, — окликнули её. — Иду, — ответила она и прошла мимо, чуть сместившись, чтобы не задеть его плечом. Гейл остался стоять в дверях лифта. Сердце билось быстро, раздражающе. Даже не посмотрела, — зло подумал он. И тут же поймал себя: И хорошо. Лучше так. Лучше быть для неё ничем. Потому что, если она когда-нибудь посмотрит на него по-настоящему… Он не был уверен, что выдержит. Не был уверен, что выдержит то самое спокойное понимание, с которым она говорила с Хейзел у его койки — будто видела его насквозь. Он не был готов к тому, что капитолийка может понимать его мать. Понимать его. Понимать то, что прожигает его изнутри. Он привык: если боль — сам; если страх — сам; если жить — тащить на себе. Эмили была частью системы, которую он ненавидел. Капитолий — это не только Сноу и Игры. Это белые халаты, глядящие на трибутов как на материал. Это врачи и учёные, решающие, кому жить, а кому — «уйти красиво». Она была из этого мира. Неважно, что Боггс говорил про подполье, её отца, риск. Неважно, что Хейзел смотрела на неё уже не как на врага, а как на человека, который держится. Мозг всё это слышал. Тело — нет. Тело помнило: запах горелой кожи, детский хрип, собственный стыд от облегчения, когда ожоги исчезли. Поэтому каждый раз, когда он видел белый край её халата — внутри поднималась волна. Не наружу. Внутрь. Такая, что раскалывает изнутри. Регенератор залечил кожу. Но не ожоги. Те, что были не на руках — в голове. Утро в Тринадцатом всегда выглядело одинаково: лампы вспыхивали жёстким белым светом, вентиляция начинала гудеть ровнее, люди — двигаться быстрее. Но это утро было другим. В дверном проёме появился солдат: форма — выглажена до геометрии, спина — прямая, лицо — застывшее от дисциплины, как будто мышцы забыли, что умеют расслабляться. — Солдат Хоторн? — спросил он. Не вопрос — отметка. — За мной. Гейл автоматически напрягся. Он пытался привыкнуть к слову «солдат», но тело всё равно реагировало — будто чужое определение сжимало грудь стальной дугой. Он поднялся. Халат чуть сполз с плеч, но никто не обратил внимания: солдат уже разворачивался, уверенный, что Гейл пойдёт следом. В коридоре стоял привычный металлический шум. Под ногами — металл. Слева — металл. Справа — металл. Сверху — искусственный свет, не знающий тени. Тринадцатый был не городом. Не убежищем. Не базой. Подземный муравейник — идеальный, клинически собранный, лишённый случайностей. Здесь всё рассчитано до сантиметра, — подумал Гейл. — Даже воздух подают по расписанию. На каждом пересечении коридоров люди останавливались на секунду, сверяли маршрут по браслетам и снова двигались — точно, выверенно, одинаково. Как вагонетки по рельсам. Только в шахте хоть иногда было не так тихо. Склад находился в секции, где всё выглядело как выставка порядка: стеллажи выстроены симметрично, стопки одежды — плотные, будто вымеренные линейкой, ботинки — носками в одну сторону, браслеты — под стеклом, аккуратно разложенные, словно миниатюрные хирургические инструменты. Женщина у стойки подняла взгляд и оценила Гейла так, как оценивают параметр детали — точно, безэмоционально. — Рост сто девяносто. Крепкая комплекция, — констатировала она. Даже не спросила. — Два комплекта формы. Ботинки — третий усиленный. Кобура — правая. Солдат кивнул, подтверждая. Женщина протянула ему свёртки — один за другим: серый военный комбез — плотный, тяжёлый; куртка с нашивкой Тринадцатого — тёмный треугольник поверх ткани, будто метка инвентаря; ботинки — массивные, как литые из стали; ремень и пустая кобура; и — тонкий металлический браслет. Она держала его двумя пальцами, будто это был не прибор, а значок допуска к чужой тайне. — Телебраслет, — сказала она. — Доступ к внутренней сети и к карте. Не потеряйте. Их не всем выдают. Только новеньким. В соседней секции он переоделся — быстро, почти механически. Как менял обмотки в шахте. Форма сидела слишком хорошо, будто под него шили заранее. Он взглянул в гладкую металлическую панель — импровизированное зеркало: серый, ровный, застёгнутый, чужой. Как будто дали не новую жизнь — новую смену.Гейл провёл пальцем по нашивке. Тринадцатый. Часть системы. — Готов? — спросил солдат. Гейл кивнул. Но внутри — всё сопротивлялось. Комбез тянул плечи, как распорки. Ботинки казались тяжёлыми, будто привязывали к земле. Пустая кобура висела на бедре, как обещание войны.Браслет холодил запястье — как наруч, который называют «допуском». Он шагнул вперёд. Металл под ногами гулко принял его вес. Солдаты, идущие навстречу, кивнули ему — так кивают новому инструменту, который проверили и признали годным. И Гейл вдруг понял. Здесь никому нет дела до того, кто ты. Важно только — для чего. В шахте было так же: работаешь — живешь, остановишься — погибнешь. Теперь он снова был под землёй. Шахту просто сменили на военную базу. А он — снова стал частью системы. Боггс ждал его в тесной комнате, больше похожей на нервный узел Тринадцатого, чем на кабинет. На стенах — экраны: карта Панема, списки смен, таблицы, мигающие огоньками. На одной из стен — вмонтированная конструкция: гладкая металлическая плита с узкой прорезью посередине, чуть выше уровня локтя. — Заходи, солдат Хоторн, — сказал Боггс. Голос — ровный, сухой. — Ты уже не по ту сторону. Мы с тобой. А ты — с нами. «С нами» резануло в груди. Как остриё по не до конца заросшему шраму. Он был с ними? Значит, был частью их системы? А если не станет частью этой машины — она его перемолет? Боггс кивнул на устройство. — Видел уже? — в голосе мелькнула тень иронии. — Хитрая штука. Это твой входной билет в нормальный день. Сунь сюда руку. — Это сканер? — спросил Гейл, хоть и так понимал. — Сканер, — согласился Боггс. — И татуировщик. Расписание наносится прямо на кожу. Чтобы не потерял, не забыл и не притворился, что не знал. Он показал, как вставить руку в прорезь. Гейл молча просунул предплечье внутрь. Металл сомкнулся вокруг руки. Где-то внутри зажужжал механизм. Лёгкий укол, холодок, будто по венам пустили ледяную воду. Когда вытащил руку, на внутренней стороне предплечья уже проступали фиолетовые строки: 7:00 — завтрак 7:30 — дежурство по кухне 8:30 — образовательный центр, ауд. 3В 10:00 — тренировка Дальше — стрельба, тактика, теория, отработка. До самого отбоя — ни одной пустой щели. Даже дыхание, кажется, захотят вписать в график, — подумал он мрачно. Боггс смотрел не на руку, на лицо. — Это всё, — сказал он. — Святое. У нас в Тринадцатом никто не имеет права быть не подконтрольным. Расписание — не просто указание. Это основа. Здесь всё работает как механизм. У нас нет лишних. Ты и я — винтики одного целого. Слово «винтик» неприятно сжало грудь. Перед глазами встал Двенадцатый: шахта, рельсы, вагонетки. Тот же принцип: тянуть, пока не сломаешься. Молчи, пока можешь дышать. Но рядом, как тень, вставала другая мысль: Если хочешь сломать чужую машину — нужно понимать, как работает своя. Пока не знаешь, как крутятся шестерёнки, не разберёшься, куда ударить. Боггс словно подхватил его мысль: — Знаешь, чем мы отличаемся от Капитолия? — спросил он спокойно. — Там ты — винтик в машине, которая жрёт свои же дистрикты. Здесь ты — винтик в машине, которая бьёт по ним. Гейл фыркнул. — Разница так себе, — сказал он. — Ты всё равно винтик. — Для того, кто внутри, — может быть, — согласился Боггс. — Но снаружи это выглядит иначе. Смотри. Он ткнул пальцем в ближайший экран. На карте Панема красным горел Двенадцатый. Не дистрикт. Дыра. — Вот то, что с тобой сделали, — сказал Боггс. — Вот то, что они сделали с твоим домом. Всё, что ты сейчас чувствуешь — ярость, вина, бессилие — для них просто побочный эффект удавшейся операции. Понимаешь? Гейл молчал. Но картинки в голове сами всплывали: огонь, крик, обугленные балки, семья, Прим, пепел, который забивался в зубы. — Ты можешь продолжать застревать в этом, — продолжил Боггс. — Спрашивать с себя, за тех кого не успел вытащить. Мотаться по кругу, спрашивая, где был в тот момент, когда упала первая бомба. Это… понятно. Он перевёл взгляд на него, и в этом взгляде не было ни жалости, ни осуждения. Только констатация. — А можешь использовать это иначе. Ненависть — хорошее топливо. Если её направить. — Направить куда? — выдавил Гейл. — Туда, откуда оно пришло, — просто ответил Боггс. — В Капитолий. В тех, кто подписывал приказы. В тех, кто нажимал на кнопки. В тех, кто считает, что Двенадцатый — просто цифра в отчёте. Он сделал шаг ближе. — Ты хочешь отомстить? — спросил тихо. — Не красиво, не по-геройски. По-настоящему. Так, чтобы они почувствовали, что сделали с тобой? Ответ не пришлось искать. Он уже давно жил под кожей, как всё тот же регенератор, только из другой лаборатории. — Да, — сказал Гейл. Низко. Хрипло. Без колебаний. — Отлично, — кивнул Боггс. — Тогда слушай. Тринадцатый может дать тебе много. Оружие. Обучение. Информацию. Ресурсы. Но одну вещь мы за тебя сделать не можем. Он поднял палец. — Мы не можем выбрать, кем ты будешь. Жертвой, которая до конца жизни глотает пепел и считает свои «если бы». Или… оружием. Которое помнит, за что стреляет. Слово «оружие» легло неожиданно ровно. Честно. Его не нужно любить. Не нужно показывать по телевизору. Оружие просто направляют. И жмут на курок. — И не надо делать из себя героя, — добавил Боггс. — Герой — это красивая картинка для эфира. Капитолийские Игры это уже показали. Мы не делаем картинку. Мы делаем тех, кто доводит дело до конца. «Герой» для него давно означал «тот, кто умер». «Оружие» — значит, у тебя ещё есть шанс что-то сделать до того, как тебя сожгут окончательно. Он почувствовал, как внутри сдвигается что-то тяжёлое. Как будто тот самый камень, что лежал под рёбрами с момента бомбёжки, наконец нашёл направление, в которое можно покатиться. — Я… не буду героем, — сказал он. — Не хочу. Но я сделаю всё, чтобы… — он оборвал фразу, но смысл повис в воздухе, как запах гари. Чтобы они заплатили. За Двенадцатый. За Прим. За Китнисс. За каждого, кого он тащил из пламени — и не дотащил. — Вот об этом и речь, — спокойно сказал Боггс. — Значит, мы тебя не зря вытянули. Расписание, тренировки, протокол — это не цепи. Это форма для твоей злости. Без формы она сожжёт тебя. С формой — сожжёт их. Он протянул планшет. — Тренировки, теоретические занятия, рукопашный бой, тактика, теории восстания, политика Панема. Через неделю ты начнёшь понимать, куда именно нужно бить. Не просто «в Капитолий», а по каким узлам. По каким людям. По каким символам. Гейл взял планшет. Фиолетовые строки на руке и строки на экране сложились в один узор. Он никогда не любил планы. Но этот план был единственным, что сейчас давал смысл. — Прокачаем тебя, солдат, — сказал Боггс. Почти тем же тоном, каким шахтёр говорит: «разработаем пласт». — Сделаем из тебя то, что нужно этой войне. И тебе. Гейл кивнул. Он чувствовал, как внутри щёлкают какие-то невидимые фиксаторы. Как его боль — та самая, сырая, дикая — медленно превращается в нечто более жёсткое, направленное. В жажду. В задачу. В месть. Зал совещаний был таким же серым, как и всё в Тринадцатом, но воздух в нём был другой — более плотный. Здесь решали, кто кого будет убивать и какой ценой. Серые стены. Длинный стол. Множество экранов. Вместо окон — карты, диаграммы, списки. Койн сидела во главе стола. Возраст — около пятидесяти. Волосы — идеально уложены, ни одной выбившейся пряди. Серые глаза — вымытые, как вода, по которой прошлись сто раз. Ни глубины, ни тепла. Только отражение. Она не спешила говорить.Сначала долго смотрела. На него. Так смотрят через прицел, а не глазами. Рядом — Плутарх, тяжёлый и ухоженный, с мягкой, почти ленивой улыбкой человека, который привык дёргать за невидимые ниточки. Чуть дальше — Фульвия, резкая, угловатая, голос которой звучал как тонкий металл. Несколько офицеров, аналитиков. Эмили — у стены. В серой форме, как у всех, но её фигура всё равно выбивалась: слишком прямой силуэт, слишком тёмные волосы, слишком светлая кожа. Планшет в руках, пальцы бегают по экрану, взгляд опущен. Гейл поймал себя на том, что отмечает: сегодня она не в халате, а в обычной форме, волос чуть меньше в узле, многие выбились и обрамляли лицо, плечи опущены ниже — значит, не спала.Разозлился на себя за эту внимательность. Потому что она опасна, — напомнил он себе. — Надо знать врага. — Солдат Хоторн, — сказала Койн. Голос — ровный, без единого лишнего оттенка. Как если бы она зачитывала статистику, а не обращалась к человеку. — Я наслышана о твоих действиях при бомбардировке. Девятьсот спасённых. Это не просто удача. Это результат твоих решений. Люди Двенадцатого обязаны тебе жизнью. Ты стал для них героем. Символом. Слово «герой» снова резануло. Теперь — звучало почти как «трибут». — Я сделал то, что должен был, — ответил он. Голос прозвучал на удивление спокойно. — Герои — это те, кто не выжили. Те, кто остались там. В зале на секунду стало тише. Плутарх приподнял брови — заинтересованно. Фульвия скосила глаза — оценивающе. Койн лишь слегка кивнула. — Возможно, — сказала она. — Но мёртвые не вдохновляют живых. Символами становятся те, кто уцелел. Нравится им это или нет. Она достала из небольшой коробочки браслет — похожий на тот, что уже был у него на запястье, но тоньше, изящнее. По ободу — едва заметные световые индикаторы. — Это поощрение, — сказала Койн. — И траектория. Ты получаешь доступ к закрытой информации. Допуск на стратегические совещания. Отныне ты представляешь Двенадцатый. Как лицо. И как участник решений. Он протянул руку. Браслет защёлкнулся на запястье рядом с первым. Металл был почти неощутим, но осознание — тяжёлое. — Это не украшение, — подчеркнула Койн. — Это уровень контроля. И уровень ответственности. Ты будешь видеть то, чего не увидят другие. Знать то, чего не узнают другие. Больше знаний — больше возможностей. Больше ошибок — больше жертв. Она чуть подалась вперёд. — Ты же не хочешь, чтобы люди из Двенадцатого умерли зря? — спросила она так же ровно, как до этого зачитывала цифры. Он вздрогнул. Вопрос ударил не по разуму, а по тем самым ранам, где до сих пор стоял запах гари. — Нет, — ответил он. — Тогда перестань цепляться за слово «герой», — сказала она. — Нас не интересуют герои. Нас интересуют те, кто доводит дело до конца. Ты ненавидишь Капитолий, солдат Хоторн? Он уже говорил «да» Боггсу. Теперь это «да» вышло из него легче. Сильнее. — Ненавижу, — сказал он. — Прекрасно, — мягко вставил Плутарх. — Тогда у нас совпадают интересы. Он развёл руками: — Мы даём структуру. Ты даёшь мотивацию. В сумме получается… революция. «Структура» — то же слово, что использовал Боггс, только политическими губами. «Мотивация» — то, что у него и так уже было, переполненное до краёв. — Что ты предлагаешь? — спросил Гейл. — Конкретно. Плутарх улыбнулся шире. — Конкретно? — он кивнул на один из экранов, где отображались вспышки волнений по дистриктам. — Нам нужны люди, чья личная история сожжена Капитолием настолько, что они не сомневаются, куда стрелять. Люди, у которых ненависть не каприз, а основа.— Он перевёл взгляд на него.— Ты — один из них. Слова, которые ещё недавно показались бы ему манипуляцией, сейчас легли слишком удобно. Как форма, в которую подлили расплавленный металл. — Пока мисс Эвердин не в строю, — вмешалась Фульвия, — нам нужны и другие фигуры. Люди из Двенадцатого уже держатся за образ Хоторна. Если он рухнет — рухнет половина медблока. Гейл поморщился. Ему не нравилось слово «образ». Он прекрасно знал, как Капитолий делает из людей «образы», а потом убирает, когда надоест. Койн заметила это. — Не переживай, — сказала она сухо. — Мы не собираемся устраивать из тебя зрелище. Никаких платьев и фейерверков. Ты нам нужен не на сцене. Нам нужен солдат, который помнит, почему он идёт вперёд. Она на секунду отвела взгляд в сторону — к экрану с Двенадцатым. Чёрное пятно вместо дистрикта. — Ты хочешь, чтобы это стало просто картинкой в учебниках? — спросила она. — Или ты хочешь, чтобы, когда они увидят Двенадцатый, им было страшно? Чтобы слово «Шлак» для них означало не «грязь», а «наказание»? От этих слов по коже пробежали мурашки. Она умела давить. Не криком. Фразами, которые цеплялись за те места, где до этого уже прошёлся Боггс. Ненависть. Вина. Жажда не дать погибшим исчезнуть зря. — Я буду делать то, что должен, — сказал он. — Не ради живых. Ради… — он запнулся, но закончил про себя: ради тех, кто сгорел. — Этого достаточно, — подвёл итог Плутарх. — Для нас — более чем. У стены Эмили всё это время не поднимала головы. Её пальцы прыгают по экрану планшета, губы сжаты, между бровями тонкая морщинка. Но когда Плутарх произнёс слово «посттравматический потенциал», она на долю секунды остановилась. Еле заметно. И снова продолжила работать. Гейл видел это. И ненавидел себя за то, что замечает такие мелочи. Но в голове всё равно оставалось: она вздрогнула на слове «потенциал». Будто что-то в нём задело её лично. Новый быт под землёй был выстроен до сантиметра. Комнаты — одинаковые. Пустые стены, две узкие двухэтажные кровати, металлический шкаф, маленький стол. Ни одной лишней вещи. Новая одежда — серые комплекты. Штаны, рубашки, куртки, ботинки.Разные только размеры. Еда — три раза в день. Каша, суп, хлеб, что-то мясное или похожее. Всё безвкусно, но сытно. Семьи расселяли блоками. Семью Хоторн поселили рядом с семьей Эвердин — через стенку. Две одинаковые двери, две одинаковые таблички. Если прислониться ухом, можно услышать, как они там двигаются, как шуршит ткань, как кто-то тихо разговаривает. Подростков старше четырнадцати записали в учебно-военную программу. Вика и Рори отправили в образовательный центр. — Пока — учёба, — сказал Боггс. — Базовая подготовка, теория. Дальше увидим. Гейл почувствовал, как что-то со щелчком разжалось внутри. Пусть лучше сидят за партой и бегают кроссы, чем сразу окажутся там, где он. Пози определили в детский центр — не то садик, не то мини-казарму для малышей. Там из детей выстраивали будущих граждан: учились делиться, строиться в шеренгу, поднимать руки по сигналу. Миссис Эвердин закрепили за медблоком. Работа стягивала её изнутри, как швы. В её глазах всё ещё было много пустоты, но теперь эта пустота перемешивалась с обычной усталостью. Она двигалась по коридорам не как призрак — как человек, у которого есть смена. Хейзел поставили на стирку, кухню, санитарные работы. Она приняла это как что-то естественное. Её руки всю жизнь были заняты работой. Пока руки заняты — голова меньше падает в яму. Всем выдали гражданство Тринадцатого — тонкие карточки с именами и номерами.Их больше не называли «из Двенадцатого». Блок такой-то, секция такая-то. Административная перезапись, под которой чётко читалось: ваш мир умер, теперь вы — наши. Гейл помогал своей семье и семье Эвердин осваиваться: объяснял, как пользоваться браслетами, где общая столовая, как работает душ, что такое «санитарный час». Рори хмурился, когда браслет вибрировал на запястье, требуя отметиться. — Как ошейник, — буркнул он. — Лучше ошейник, чем бомба над головой, — отрезал Гейл. — Пока. Вик, наоборот, пытался найти в этом хоть что-то своё: — Смотри, у меня сначала математика, потом стратегия, потом физподготовка, — он водил пальцем по своей фиолетовой разметке. — Тут даже… интересно. Пози не понимала, что такое график. Но понимала, когда её забирают в детцентр и когда возвращают. Иногда вечером она подходила к их стене, прислонялась ухом. — Там Прим, — шептала она. Гейл тоже иногда прислушивался. Слышал голос Прим — тихий, собранный, как у взрослой. Слышал, как миссис Эвердин ходит по комнате, открывает и закрывает шкафчик. Там, за стеной, она перекладывала бинты, раскладывала по полочкам медикаменты — вытаскивая себя из пустоты. Однажды он столкнулся с ними в коридоре. Миссис Эвердин — в серой форме, но она на ней сидела иначе: как на женщине, которая снова что-то может. Прим — рядом, с папкой, серьёзная, сосредоточенная. Их взгляды встретились.На секунду. Потом она коротко кивнула. Не «спасибо». Не «здравствуйте». Скорее: «мы пока держимся». И этого оказалось достаточно. Вечерами, когда в коридорах приглушали свет, Гейл лежал на своей узкой койке и слушал. За стеной шептала Прим. Иногда он ловил имя Китнисс. Иногда — тихий смех Пози. Иногда — вздох матери, который она пыталась спрятать. Хейзел возвращалась с работы уставшая, пахла хлоркой и чем-то тёплым, кухонным. Опускалась на стул так, будто стул тоже был частью конструкции, которая должна выдержать. — Как там? — спрашивал он. — Там — работа, — отвечала она. — А работа — это хорошо. Иногда добавляла: — Люди там разные. Много таких, у кого в глазах то же, что и у нас. Дверь напротив их комнаты Гейл заметил не сразу. Точнее — дверь он видел. Как и десятки таких же серых дверей в коридоре. Но только через неделю понял, что эта — не просто дверь. Однажды вечером Хейзел, возвращаясь со смены, бросила почти между прочим: — У нас соседи появились. Напротив. Девочка, что тебя лечила. Капитолийка. С двумя пацанами… и малышом. Гейл поднял голову от планшета: — В смысле — соседи? — В прямом, — Хейзел кивнула на стену. — Через коридор. Комната 312. Эмили Мур, братья её… Мэтт и Сэм, — она произнесла имена так, будто пробовала их на слух, — а младшего, кажется, Дэниэль зовут. Он скривился: — Ты уже и имена знаешь? — Я вообще много чего знаю, — спокойно ответила Хейзел. — В прачечной язык работает не хуже рук. Она посмотрела на сына в упор: — И да, — добавила она, — ты всё равно рано или поздно с ними столкнёшься. Лучше пусть рано. Он фыркнул и сделал вид, что снова уткнулся в расписание. Но с того момента дверь 312 перестала быть просто дверью. Утро началось так же, как и все в Тринадцатом: лампы вспыхнули разом, браслет коротко вибрировал, воздух стал холоднее и суше. Гейл натянул серую рубашку, застегнул молнию на куртке и вышел в коридор с людьми, которые только приходят в себя. Дверь напротив открылась почти одновременно. Он остановился. Первой вышла Эмили. Не в халате — в серой форме, но на ней она всё равно смотрелась иначе: слишком прямой силуэт, слишком аккуратно застёгнутый воротник. На руках — свёрток. Младенец. Крошечный, сморщенный, с покрасневшим от плача лицом. Он дернул кулачками, открыл рот — звук пока тихий, но нарастающий. За её спиной вышли двое. Мэтт — выше, лет десяти: серьёзный, немного нахмуренный. Форма сидит на нём аккуратно, будто он боится её испачкать. Сэм — младше, лет шести: глаза яркие, живые, но сегодня — тихий и собранный. Держится ближе к сестре. — Не отстаём, — спокойно сказала Эмили, перехватывая ребёнка поудобнее. — Маршрут помним? — Столовая, потом учебный сектор, — отрапортовал Мэтт. Голос тихий, но уверенный. — А потом? — Эмили чуть повернула голову. — Потом ты в медблок, — вмешался Сэм, — а мы в класс. Я помню. У меня вот тут написано. — Он ткнул на руку. Младенец завыл громче. Эмили чуть покачала его на руках. — Я знаю, что тебе не нравится вставать рано, — тихо сказала она ему, — но режим никто не отменял, мистер Дэниэль Мур. Голос — почти нежный, но под ним чувствовалась тугая усталость. Синеватые круги под глазами, движения — точные, но каждые будто держат её собранность на тонкой нити. Гейл стоял в дверях, как вкопанный. Капитолийка с новорождённым. Два пацана в форме Тринадцатого. Как будто кто-то взял два несовместимых мира и засунул их в одну комнату. Эмили скользнула по нему взглядом: — Доброе утро, солдат Хоторн. — Утро, — выдавил он. Мэтт задержал на нём короткий внимательный взгляд. Сэм рассматривал уже откровенно, с интересом: «это тот самый, про кого все шепчутся». Они прошли мимо тихо, собранно, держась рядом — будто маленькая спаянная группа. И Гейл поймал себя на мысли: Они держатся кучкой. Как мы когда-то. И тут же оттолкнул это, как что-то обжигающее. В столовой было шумно, но шум здесь был технический — как гул вентиляции: посуда, шаги, короткие реплики. Гейл шёл с подносом по линии раздачи: каша, хлеб, что-то вроде тушёного мяса, серый напиток. Увидел их сразу. Эмили сидела у края зала, ближе к стене. Мэтт справа, Сэм слева, младенец на её коленях. Мальчики ели медленно, сосредоточенно. Без разговоров. Каждая ложка — как задача, которую надо выполнить. Гейл узнал это. Так едят голодные дети из Шлака. Но эти — не из Шлака. Хейзел села рядом, пахнущая хлоркой и теплом кухни. — Не пялься так, — негромко сказала она. — Еда остынет. — Я не… — Угу. Тогда скажи, сколько ложек каши у младшего уже во рту. Он поймал себя на том, что знает. — Четыре, — буркнул он. — И… он экономит хлеб. — Вот, — кивнула Хейзел. — Не пялишься. Просто считаешь. Он хотел возразить, но в этот момент к Эмили подошла Лиана. Та самая. Лиана из Шлака, которую он вытаскивал из пламени, пока она билась, пытаясь вернуться в дом — туда, где уже не было её младенца. Теперь она была тонкая, натянутая, будто внутри всё держалось на одной нитке. Она смотрела не на Эмили — на ребёнка. — Можно… — голос хрипел, — можно я подержу его? Эмили даже не спросила «почему». — Конечно, — тихо сказала она и передала ей ребёнка. — Аккуратно, голова тяжёлая. И он сегодня без настроения. Лиана приняла малыша так осторожно, будто боялась, что он рассыплется. Дэниэль почти сразу успокоился. — Можно… покормить? — прошептала она. — Я… умею… — Если хотите — можно, — кивнула Эмили. — Это хорошо для него. Никаких сцен. Никакого страха. Только доверие. Лиана сдёрнула край рубахи, прикрылась, поднесла ребёнка к груди. Тот нашёл сам. Слёзы хлынули у нее — тихо, беззвучно. Плечи тряслись. — Прости… малыш… прости… я тогда не успела… Эмили аккуратно отвернулась и занялась мальчиками. — Мэтт, доешь кашу. — Сэм, хлеб не дави. Ты всегда так делаешь, когда нервничаешь. Сэм быстро отдёрнул пальцы. Мэтт придвинул к брату свою половину хлеба. — Можешь взять немного. — Нам нельзя, — прошептал Сэм. — Нарушение протокола. Эмили сделала вид, что изучает свою тарелку. Тихо перекладывает ложку каши к Сэму. — Ой, — ровно сказала она. — Кажется, промахнулась. Сэм уставился на дежурного — тот молчал. И с облегчением отправил ложку в рот. Гейл смотрел. И понял, что мальчики едят как голодные дети, а не как избалованные капитолийцы. Его сжало изнутри. — Видишь? — тихо спросила Хейзел. — Что именно? — Как ест младший. И как старший следит. И как она делит еду. — Она капитолийка, мама, — резко сказал он. — Им там жилось… — Ты видел, как она выглядит? — перебила Хейзел. — Она такая же бледная и вымотанная, как женщины после ночной смены в шахте. Он сжал челюсть. — Это не одно и то же. — Почему? — мягко спросила Хейзел. — Потому что у неё раньше был красивый дом? Или потому что у неё лицо не такое, как у нас? Он не ответил. — Сын, — сказала она тихо. — У каждого своя шахта. У неё — медблок. У нас — уголь. У тебя — вот здесь. — Она коснулась его груди. — И все они давят одинаково. Он отвернулся. — Мне проще, когда они — монстры, — глухо сказал он. — Проще будет стрелять. — Проще — не значит правильно, — сказала Хейзел. — Не отличать тех, кто жёг, от тех, кто вытаскивал — проще всего. Но ты у меня не из простых. Он хотел что-то сказать — резкое. Но в этот момент Сэм уронил ложку. Звякнула. Мальчик вздрогнул, побелел. Офицер повернулся на звук. Сэм вжался в стул. Эмили положила ладонь ему на плечо: — Всё в порядке. Просто подними и вытири. Ты ничего не нарушаешь. Офицер задержался на секунду и пошёл дальше. Сэм дрожащими пальцами вытер ложку и стал доедать. Гейл смотрел на него. Капитолийский мальчишка боится упавшей ложки. — У них теперь свои миротворцы, — тихо сказала Хейзел. — Только в сером. Он посмотрел на мать. Тот самый взгляд: спокойный, видящий глубже, чем ему хотелось. — Она пытается выжить, — сказала она. — Как и мы. Просто у всех свой инструмент. У тебя — злость. У неё — голова и руки. Пауза. — Это не делает её святой. Но и не делает монстром. Слова ударили ровно туда, где он держал свою ненависть. Он снова посмотрел на Эмили. На Лиану с ребёнком. На мальчиков, считающих каждую ложку. И внутри поднялась… не только злость. Но и что-то тяжёлое, непонятное. Трещина между двумя мирами внутри него. Он сжал ложку так, что побелели пальцы. Хейзел накрыла его руку своей. — Ешь, сын. От этого тоже никуда не денешься. Он сделал глоток — и проглотил вместе с ним кусок прежней уверенности. Горький, тяжёлый вкус. Ночь в Тринадцатом от дня отличалась только тем, что свет делали не таким ярким. Лампы не гасли — притушали. Вентиляция гудела всё так же, только тише. Люди ложились по расписанию. А мозг — нет. Гейл лежал на верхней койке, уставившись в белый потолок, который не давал глазам зацепиться ни за пятно, ни за трещину. Простыня шуршала под плечами. Внизу ровно дышала Хейзел. За стеной иногда вздыхала Прим, шептал кто-то из соседей. И где-то рядом — за несколькими дверями, постами, протоколами — была она. Китнисс. Он не видел её с изолятора. Ни разу. Каждый день он выстраивал в голове одно и то же: сегодня пустят. И каждый раз упирался в новое «нет». — Пациентка Эвердин всё ещё нестабильна. — Контакт ограничен. — Медблок закрыт для незарегистрированных посещений. — Протокол. Одно слово, которое в Тринадцатом заменяло «не положено» и «не надейся» одновременно. Один раз он дошёл до стеклянной перегородки. Коридор за ней уходил под углом, табличка IZ-2, воздух пах дезинфекцией. Где-то там, за дверью, она дышала. Он прислонился лбом к стеклу. Холод чуть остудил кожу, но не внутри. — Солдат Хоторн, вам сюда нельзя, — спокойно сказал дежурный. Ещё шаг — и он бы не остановился. Просто влетел бы в это стекло, голыми руками. Он отступил. Не потому что передумал. Потому что понимал: сорвётся — ему сделают укол, привяжут, выведут. Седатив, ремни, ещё один протокол. И Китнисс от этого ближе не станет. Ночами всё возвращалось. В одних снах она была прежней: грязные косы, прищур от солнца, лук за спиной, огрызок хлеба в руке. Лужайка на Луговине, запах травы, а не хлорки. — Ну, Хоторн, — бросала она, — опять взял меньше, чем мог? И чуть усмехалась. Улыбка не трогала губ, но звучала в голосе. Он слышал её так отчётливо, что просыпался с пустотой во рту — будто только что ел тот самый хлеб. В других — она лежала на белой койке, как в изоляторе: бледная, с впалыми щеками, пальцы судорожно сжаты в простыне. — Двенадцатого больше нет, — говорил он во сне, хотя уже заранее знал, что будет. Её тело напрягалось, она рывком садилась, приборы взвывали, и крик рвал его на части: — ПИТ! ГЕЙЛ! НЕ УХОДИ! НЕ УХОДИ! Он дотягивался до неё — и каждый раз его руки схватывали воздух. Чужие пальцы впивались в плечи, дёргали назад. Дверь захлопывалась, и крик обрывался не на звуке, а где-то в нём. Он вздрагивал, возвращаясь в узкую койку, — с тем же ощущением, как если бы падал в шахтный ствол и остановился в последний момент. Иногда он просыпался от собственного сиплого: — Кит… Хейзел шевелилась внизу, переворачивалась, вздыхала глубоко-глубоко — так, как вздыхают женщины, которые уже поняли: чужая боль — это то, чего не снять руками. Но ни о чём не спрашивала. Днём он привык не думать. Тонкая фиолетовая строка на предплечье каждое утро напоминала, для чего он нужен Тринадцатому. 06:00 — подъём. 06:15 — физподготовка. 07:30 — завтрак. 08:00 — образовательный центр. 10:00 — рукопашный. Дальше — стрельба, тактика, практика, теория, снова практика. Пока мышцы не наливаются свинцом, а мысли — пустотой. Каждый день — одинаковый. Каждый день — один и тот же узор, будто выжженный раскалённой спицей прямо в кожу. Гейл жил по татуировке, как по приказу подземного бога:ни вправо, ни влево, ни на шаг от расписания. Тринадцатый работал как машина. Люди — детали. Коридоры — туннели. Приказы — электрические импульсы, гонящие всех по внутренним рельсам. Он стал идеальным винтиком. Добровольно. Потому что если остановиться — память догонит. А память — хищник: рвёт глотку тихо, но наверняка. На рукопашке он крушил манекены так, будто это они давили кнопку, которая стёрла Двенадцатый с карты. Удары шли руками. Но бил — всем, что осталось под рёбрами. Инструктор — огромный, квадратный, с голосом, похожим на грохот вагонеток в шахте — довольно хмыкал: — Ещё круг, Хоторн. Ты будто из камня. Настоящий материал. Материал. Когда-то он посчитал бы это оскорблением. Теперь — звучало как цель. Материал можно переплавить. Сформировать. Направить на удар. Он бил. Пока не немели пальцы. Пока в коленях не появлялась дрожь. Пока во рту не появлялся металлический привкус — как если бы язык разрезали тонким лезвием. На стрельбе пули ложились в центр мишени так, будто он видел там конкретные лица. Конкретную вину. Конкретный огонь. Бегал до рвоты. Ровно. Долго. Пока дыхание не превращалось в хрип. Пока мысли не стихали хотя бы на минуту. Инструкторы были довольны. Гейл — пуст. Но это была полезная пустота: в ней оставалось место только для движения вперёд. На лекциях — в сером, душном, переоборудованном под аудиторию бункере — иногда прорывалась другая реальность. Истории тех, кто жил под землёй не дни, как он, а десятилетия. После одной из лекций к нему подсел мужчина лет сорока: худой, с жилистыми руками, будто вырезанными из старой шахтной арматуры. На его шее поблёскивали бледные рубцы, похожие на следы от удушья. — Ты новенький, — сказал он, изучая Гейла так, как шахтёр изучает новую породу. — По глазам видно. Ты всё ещё думаешь, что у нас тут свобода. Гейл ничего не ответил. Повернул голову, но взгляд не отвёл. Мужчина хмыкнул и наклонился ближе — чтобы преподаватель не услышал. — Лет двадцать назад у нас тут эпидемия прошла. Капитолий подкинул «подарок» — похлеще оспы. Полдистрикта сложили за один миг. Вторую половину вытянули… — он тихо щёлкнул костяшками пальцев, — …но с одной побочкой. — Какой? — спросил Гейл, уже холодея внутри. Ответ он знал заранее — тело знало раньше мысли. Мужчина провёл пальцами по рубцу на шее. — Большинство здесь бесплодны. Мужики, женщины — почти все. Искалечили нас тихо, красиво, чтобы не шумели и передохли. Он усмехнулся коротко, без радости: — Вот зачем им вы, новенькие. Молодые. Живые. Целые. Те, кто может размножаться. Детей, если ты заметил, у нас меньше, чем оружия в арсенале. Вы для них племенной скот, парень. Ты, я, любой из нас. Они собирают тех, кто выжил, чтобы держать себя на плаву. Чтобы было кем заселять этот погребок дальше. Холод прошёл по позвоночнику, будто по спине легла капля ледяной шахтной воды. Слова не просто легли под кожу — впились в неё рядом с татуировкой расписания. Но Гейл не моргнул. Не отвёл взгляд. Медленно выдохнул: — Мне всё равно. Пока они воюют против Капитолия — мне плевать, что им от меня нужно. Семью я тут точно не заведу. Мужчина изучил его внимательнее. Улыбнулся уголком рта: — Вот поэтому ты для них опасен. Пауза. — И поэтому же — полезен.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!