Глава 24

21 февраля 2026, 23:52
Сначала не было ничего. Не темнота — темноту он знал. В шахте, когда гаснет фонарь, она плотная, тёплая, с чужим дыханием рядом. В бункере — тяжёлая, со вкусом бетона и пота. Здесь не было даже этого. Просто… пустота. Как будто кто-то выдернул вилку из розетки в его голове — и всё выключилось. Потом вернулся звук. Сначала один. Тихое, ровное «пик… пик… пик…». Где-то рядом — чужое дыхание. Шорох ткани. Едва слышный звон металла о металл, как если бы кто-то задел лоток. Запах подтянулся следом. Не уголь. Не пыль. Спирт. Чистое железо. Пластик. Лёгкая сладость медикаментов, как у сиропа от кашля, только сильнее. Сознание всплыло, как всплывает человек после слишком долгого нырка — резко, с жадным вдохом. Он попытался вдохнуть. Грудь дернулась, но не так, как должна. Воздух вошёл тяжело, через что-то чужое. Внутри хрипнуло — не совсем больно, но неприятно, как если бы в грудной клетке стоял рваный мех от гармошки, а его заставили свистеть. Он рванулся. Ничего. Рука — лежит. Нога — как от чужого тела. Пальцы… он сосредоточился на мизинце. На одном, единственном. Поднять хотя бы его. Кончик пальца. Чуть-чуть. Тишина. Тело лежало, как залитое бетоном. Было ощущение, что его придавило сверху тяжеленной плитой, и только грудь ещё кое-как колышется, выжимая из воздуха хоть что-то. Паника пришла мгновенно. Не мыслью. Телом. Внутри всё дёрнулось, инстинкт ударил в кости: «Завалило». Сухой треск балок, глухой гул, когда сходится порода. Пыль, летящая в лицо, горькая на языке. Чужой крик, обрывающийся на полуслове. Вес камня, вдавливающий в землю так, что и пальцем не шевельнуть. Он попытался вдохнуть глубже — воздух упёрся в ту же вязкую преграду. Горло сжало. Холодный пот пошёл по спине, под мышками, по лицу. Сердце рвануло, пикалки сбились со своего ровного, раздражающе спокойного «пик… пик…» на что-то более частое и сбивчивое. Он снова дёрнулся. Команду послали все мышцы разом — тело не подчинялось. Ни плечо, ни шея, ни даже веки — казалось, что глаза открыты, но он не был уверен. Мир вокруг был размытым, как если бы на него натянули мокрую ткань. «Завал, — мелькнуло, — воздуха мало, надо…» Голос. — …я тебе говорю, ты идиот, — резкий, знакомый, но такой, каким он его почти никогда не слышал. С острыми краями, сорванный. — Нет, даже не идиот. Клинический случай. Эмили. Где-то совсем рядом. Не в голове — снаружи. Он вцепился в этот звук, как в лестницу. Если её голос здесь — значит, это не шахта. Не бункер. Не Капитолий. «Медблок», — медленно, будто продираясь сквозь густой кисель, вспомнил мозг. — «Операция. Пуля. Наркоз…» — Ты не имела права… — другой голос. Мужской. Хриплый, с капитолийским оттенком. Ещё слабый, но в нём уже прорезалась насмешка. — Вот правда, не имела. Использовать меня как контрпример в своих лекциях по безопасности… — Я не использовала тебя как контрпример, — отрезала она. — Я использовала тебя как живого человека, которого нужно вытащить. Разницу чувствуешь? Он попытался повернуть голову на звук. Шея не послушалась. Мир чуть дрогнул — от усилия, не от движения. Паника дёрнула ещё раз — уже сильнее. «Не могу повернуть голову». В шахте это означало: тебя прижало так, что до тебя не добраться. В бункере — что вал контуженных лежит поверх тебя, и ты можешь только слушать, как наверху ходят. Здесь он слышал только их. — Эми, — тот второй вздохнул, с тихой, знакомой по самому слову интонацией человека, который знает её давно. Слишком давно. — Ты слышала, что я сказал? Ты взяла и стащила меня из-под носа у Сноу. — Ты сам туда влез, — парировала она. — Сноу тебя не то чтобы держал на полочке. Ты бы ещё немного — и оказался в том же блоке, что Мелларк. Только без газовой подушки сверху. Или бы тебя заживо кремировали. — Но я был у них там, наверху, — не отставал голос. — И мог хотя бы иногда двигать фигуры, узнавать, что у них происходит. А теперь… Эми, Эми… Он зацепился за это обращение, как за выступ скалы. Эми. Не «доктор Мур». Не «Мур». Даже не «Эмили». Эми. — Теперь ты жив, Алекс, — жёстко сказала она. — И это тот редкий случай, когда меня совершенно не волнует, что ты не можешь бегать по капитолийским коридорам и играть в двойного агента. Понял? Тебя уже поймали, заперли и изрядно помяли. «Алекс», — отметила ещё работавшая часть головы, та, что умела не только выть. — «Тот, которого Боггс назвал "нашим". На которого она смотрела так, будто мир рухнул и собрался обратно». Он с усилием собрал обрывки в голове: носилки, хлюпающие шаги по коридору, худой мужчина с пустыми глазами, которого Боггс закинул на плечо, как мешок. Эмили, которая на секунду потеряла маску, когда увидела его лицо. Теперь этот «пустой» голос звучал живее, чем многие в Тринадцатом. — Он… — Алекс смолк на секунду, словно подбирая слова. — Он до последнего говорил о тебе. Гейл почувствовал, как внутри что-то холодное сжалось ещё сильнее. О тех, кто «до последнего говорил», так обычно вспоминают. Не о живых. — Не начинай, — попросила Эмили. Голос вдруг стал тише. Не такой острый, но и не мягкий — просто срезало верхние ноты. — У меня сейчас… не тот день, чтобы по десять раз прокручивать ещё и это. — Но ты всё равно прокручиваешь, — горько усмехнулся Алекс. Послышался звук: кто-то шевельнулся на кушетке или повернул голову на подушке. — Ты же знаешь, он был упрямый. Как один известный доктор. В камере всё одно и то же: вопросы, ток, тишина. А он каждый раз после паузы: «Как там Эмили? Она ест? Она спит? Она не забросила работу?» Ударило так, что даже тело на секунду забыло, что не может двигаться. Он никогда не слышал, чтобы кто-то из взрослых в Тринадцатом спрашивал про Эмили вот так. Обычно про неё говорили в формулировках вроде «гениальный, но проблемный специалист», «ценный кадр», «иногда забывает, что люди — не пробирки». А тут — «ест ли она? спит ли?». — И как ты думаешь, что я ему отвечал? — продолжал Алекс. В голосе прорезалась усталость и какая-то мягкость, не капитолийская, человеческая. — «Да, доктор, она, конечно, отдыхает. Она нашла себе работу, где её заставляют выключать свет в лаборатории хотя бы раз в два дня». — Он тихо хмыкнул. — Он мне ни разу не поверил. — Потому что ты врёшь хуже, чем думаешь, — автоматически отозвалась Эмили. Но в голосе не было привычной издёвки. Скорее… привычка. Усталое тепло под ней. Пикалки рядом с ним зачастили, предательски выдавая то, что творилось внутри. Он снова сделал попытку вдохнуть ровнее. Там, где кончались лёгкие и начинались швы, было чужое — тугое, но уже не оголённый огонь, а тупая тяжесть. «Тихо, — отрывочно подумал он. — Слушай». — Он называл тебя, — продолжил Алекс после короткой паузы, — «моей лучшей работой». Эмили хмыкнула. — Великолепно, — сухо сказала. — Отец-учёный до последнего оставался отцом-учёным. «Дочь — это моя удачная публикация». — Не в этом смысле, — тихо возразил Алекс. — Ты же знаешь. Сначала у него были формулы. Потом — пациенты. Потом статьи. А когда ты появилась в его жизни, он перестал говорить о всём этом с таким же огнём. О тебе говорил по-другому. Как будто… он наконец сделал что-то правильно не в пробирке, а в жизни. Пауза. Даже капельница где-то в углу, казалось, перестала капать. Гейл не видел её лицо, но по молчанию понял, что попали. Прямо в то место, в которое она сама себе запрещала смотреть. — «Эмили — моя лучшая работа», — повторил Алекс, почти шёпотом. — И каждый раз добавлял: «Главное, чтобы она меня пережила». — Он не сказал, почему именно выбрал такую странную форму «пережить» для меня? — голос Эмили дрогнул. — Да и в целом… мы занимаемся сейчас слишком буквальным трактованием его пожеланий, тебе не кажется? — Ему было бы радостно узнать, что ты используешь его методы, чтобы выковыривать пули из упрямых повстанцев, — вздохнул Алекс. — Он всегда говорил, что ты найдёшь себе неприятности, если выберешь сторону. — Я не выбирала сторону, — жёстко отрезала она. — За меня выбрали. Когда мою привычную жизнь сровняли с землёй, а потом построили заново. Когда Капитолий решил, что мои формулы принадлежат ему, а отец — что меня нужно запихнуть в планолёт с повстанцами. Сердце ухнуло вниз, как в лифте. Она почти никогда не ставила Тринадцатый и Капитолий рядом. Как будто между ними должен оставаться вакуум. Обычно про прошлое пробивались только обрывки: лаборатория, отец, учёба. — Я здесь, — тихо вмешался Алекс. — И пока я здесь, ты не будешь одна в этом дурдоме, ясно? — Пошуршало: он, видимо, попытался приподняться. — Я буду сидеть у тебя над душой, пить ваш ужасный восстанавливающий коктейль, ругать твоих начальников и следить, чтобы ты не… — Не? — …не закрылась в лаборатории и не умерла там тихо от переутомления, — договорил он. — Я уже видел это кино. Не хочу перезапуск. Эмили фыркнула. На этот раз — уже почти настоящим, нормальным фырканьем, которое Гейл знал. — Потише, — сказала она. — Стены тут тонкие. Если ещё кто-нибудь услышит, что я склонна «умирать в лаборатории», меня опять потащат на психологический разбор. «Опять», — отметил Гейл. Он никогда не видел, чтобы её тащили к психологу. Но мог представить. Её лицо, в котором вместо «у меня всё нормально» будет только голое, колючее «отстаньте». Голова немного прояснилась. Он уже не в шахте. Не под завалом. Не в капитолийском подвале. Лампы над ним светили ровно, холодно. Сквозь ресницы пробивались белые пятна света. Воздух пах не пылью, а стерильностью. Пластик маски или чего-то похожего чуть тёрся о щёку, к коже на груди липли провода. Он снова попробовал пошевелить рукой. Пальцы так и лежали. Сердце снова подпрыгнуло. Пикалки бешено отозвались. — Спокойно, — вдруг сказала Эмили уже другим тоном. Ровным. Рабочим. — Он просыпается. Звук шагов — быстрых, уверенных. Ткань халата прошуршала, и её лицо вырезалось из света. Сначала — глаза. Голубые, с синяками под ними ещё глубже, чем раньше. Потом — резкая линия скул, маска, стягивающая щёки. Волосы были стянуты в пучок так, будто она делала это на бегу. Она наклонилась ближе. — Хоторн, — чётко, чтобы пробиться сквозь остатки тумана. — Смотри на меня. Он и так смотрел. Другого варианта не было. — Отлично, — она ближе подвела фонарик, но не включила, лишь посмотрела, как реагируют зрачки. — Погляди-ка, вернулся. Голос звучал так, будто она одновременно выдохнула и напряглась ещё сильнее. Он попытался что-то сказать. Язык лежал тяжёлой тряпкой. Челюсть казалась чужой. Из горла вырвался хрип, скорее похожий на утробное рычание, чем на слово. — Не мучайся, — она чуть склонила голову набок. — Давай по порядку. Первое: ты — жив. Второе: ты в медблоке Тринадцатого. Третье: операция прошла успешно, лёгкое я тебе, к моему искреннему сожалению, спасла. Четвёртое… — она мельком глянула на монитор слева. — Ты сейчас под действием кучи прекрасных лекарств, которые не дают тебе двинуть ни пальцем. Он попытался нахмуриться. Лицо послушалось процентов на десять. Внутри всё равно вспыхнуло: «Они меня связали». Но это было не так. Он чувствовал кожу: ни ремней, ни скотча. Только лёгкое, не тугое давление бинтов и проводов. И всё равно — те же самые ощущения, что в кошмарах, где его держат за руки, а он не может даже поднять их. Пикалка снова участилась. — Стоп, — Эмили чуть постучала пальцем по его груди, выше линии датчика. — Мне не нужны сейчас твои шахтёрские флешбеки, понятно? Слушай. Она говорила резко, но голос при этом был чуть мягче, чем обычно — как если бы поверх привычной ругани кто-то надел тонкий слой ваты. — Мы дали тебе серьёзный миорелаксант, — сжато объяснила она. — Чтобы твоё тело не решило, что ему срочно нужно дёргаться, пока я ковыряюсь у тебя в грудной клетке. Лекарство ещё до конца не вышло. Поэтому ты не можешь двигаться. Это не завал, не паралич, не капитолийская игрушка. Это я. Понял? Слово «я» прозвучало так, будто она лично поставила подпись под каждым миллиграммом, который сейчас плавал у него в крови. Он попытался моргнуть в знак того, что понял. Кажется, вышло. Мир чуть дернулся. — Вот и славно, — удовлетворённо сказала она. — Сейчас слушай дальше. Твоя задача — дышать. Не дёргаться. Не пытаться встать. И, пожалуйста, не геройствовать. Геройство мы уже отработали, результат у меня был на столе. Где-то в стороне кто-то тихо фыркнул. — Звучит, как будто он подвёл твои стандарты, — ленивый, хриплый голос Алекса. — Я думал, ты любишь сложные случаи. Гейл увидел его краем глаза. На соседней кушетке, под капельницей, полулежал тот самый, с минус третьего. Сейчас он выглядел чуть более живым: голову держал сам, глаза открыты, в уголках — морщинки, родившиеся от привычки смеяться, а не от боли. Щёки впали, под глазами лиловые круги, но взгляд — ясный. И в этом взгляде было слишком много того, чего Гейл про Эмили не знал. — Я люблю сложные задачи, — отрезала она, не оборачиваясь. — Не идиотов, которые подставляют под ток свои мозги, потому что «иначе информация не выйдет». — О, слышал, Хоторн? — Алекс повернул голову на него, зорко изучая, как зверь изучает другого зверя через решётку. В улыбке было что-то волчье, голодное. — Мы с тобой в одном клубе. Клуб тех, кто «подставляет под что-то важнее головы». Почётные члены. Если бы у него работали плечи, он бы дёрнул одним. «Ещё один капитолиец, — с неприязнью отметил он. — Слишком живой, чтобы им не быть опасным». Эмили заметила, как у него снова прыгнул пульс. — Не слушай его, — бросила она Гейлу, уже ровнее. — У него сейчас в крови столько морфлинга и побочных препаратов, что он будет язвить даже на собственной похоронной речи. — Неправда, — негромко возмутился Алекс. — На похоронах я бы был сдержаннее. Он чуть прищурился, снова оценивая Хоторна. — Хотя я его понимаю. Проснуться и обнаружить, что рядом с твоей любимой докторицей стоит неизвестный капитолиец, который её по имени зовёт… это стресс. Слово «любимая» садануло, как оголённый провод. Пикалки снова взвились. Эмили резко повернула голову к Алексу: — Алекс. В её голосе было предупреждение. Взгляд — такой, каким она смотрела на особо тупых солдат, которые в грязных ботинках лезут на стол с оборудованием, чтобы поменять лампу. — Что? — невинно. — Я просто проговариваю клиническую картину. У него тахикардия, пот, расширенные зрачки… — он запнулся, усмехнулся. — И ты стоишь достаточно близко, чтобы это нельзя было списать только на травму. Гейл, будь он способен, наверное, задохнулся бы не от раны. «Ему весело, — зло подумал он. — Только что вытащенный из капитолийской дыры, весь в шрамах — и всё равно умудряется шутить так, будто он на ток-шоу. Типичный Капитолий». Он тут же отмахнулся от этого. Отлично, Хоторн, давай ещё начнём мериться «правильной» ненавистью, пока даже пальцем шевельнуть не можешь. Главное, что он чувствовал сейчас, — странную, неприятную смесь раздражения и… ревнивой злости. Не той, что «забирают мою женщину» — Китнисс занимала этот сектор слишком надёжно. Другая. «Этот тип знает её больше, чем я, — остро. — Знает, как её называл отец. Знает, что она делает, когда не спит. Знает, что она склонна умирать в лаборатории, потому что уже видел, как она, чёрт возьми, к этому идёт. А я…» А он мог перечислить только: как она держит фонарик, как морщит нос от запаха горючего, как ругается, когда кто-то трогает её шкаф с лекарствами, как засыпает на стуле в подсобке, обняв планшет. Этого было мало, чтобы на что-то претендовать. И вообще-то ему сейчас было чем заняться, кроме как ревновать врача к её прошлой жизни. — Алекс, рот закрой, — холодно сказала Эмили. — На тебе ещё нет швов, которые могут разойтись, если я до тебя доберусь. Но я могу это исправить. Он поднял руки ладонями вверх, изображая сдачу. — Ладно, ладно, молчу, — примирительно. — Просто констатирую: твой Хоторн выглядит так, будто ему сейчас намного страшнее из-за того, что он не может пошевелиться, чем из-за дырки в спине. Алекс снова перевёл взгляд на Гейла, внимательный, цепкий. — Не бойся, солдат. Она редко даёт своим пациентам умереть. По крайней мере, если они ей интересны. Эмили закатила глаза так, что это было видно даже ему. — Я клянусь, — процедила она, — если ты не заткнёшься, я действительно верну тебя в ту палату к Джоанне. Со всем её набором. — Не вернёшь, — спокойно заметил Алекс. — Потому что тогда тебе придётся меня чаще навещать и признать, что тебе одной тут невыносимо. А у тебя аллергия на признания. Гейл поймал это слово — «одной» — и снова ощутил лёгкий, мерзкий укол. «Они говорили об этом до того, как я проснулся», — понял он. — «О том, что она одна, что он не оставит её одну. Что будет рядом. Сидеть над душой. Следить, чтобы она не сгорела». А он где во всей этой конструкции? Солдаты у него в голове давно были разложены: свои, чужие, капитолийцы, те, кого нужно защищать, те, кого нужно использовать. Эмили в эту схему никогда нормально не влезала. Теперь к ней добавился ещё один элемент — с чужим акцентом, с её прошлым в руках. — Хоторн, — вернула его к себе Эмили. Она снова склонилась над ним ближе, перекрыв собой кусок света и кусок Алекса. — Смотри на меня. — Она говорила тихо, но чётко, как говорит человек, привыкший к пострадавшим в шоке. — Ты не под завалом. Ты в палате. Ничего на тебя не падает. Никто не держит тебя за руки. Ты не можешь двигаться, потому что я так решила. Понял? Это «я так решила» прозвучало странно утешительно. Если уж кто-то и будет решать, может ли он шевелиться, то лучше она, чем белые стены Капитолия или лапы Сноу. Он снова попытался моргнуть. Получилось чуть лучше. Пикалка возле головы стала потихоньку возвращаться к более ровному ритму. — Вот, — удовлетворённо кивнула Эмили, глядя на монитор. — Уже лучше. Сейчас лекарство потихоньку будет отходить. Сначала начнут слушаться пальцы. Потом руки-ноги. Но! — она прищурилась. — Как только ты почувствуешь, что можешь двигаться, у тебя возникнет совершенно идиотское желание встать. Предупреждаю: если ты попытаешься встать, я тебя прибью. Уже без миорелаксантов. — Она правда так умеет, — негромко вставил Алекс. — Это не фигура речи. Гейл хотел фыркнуть. Вышел какой-то хрип. — Ты ещё можешь считать себя счастливчиком, — добавил Алекс уже ему, с лёгкой усмешкой. — Мне, когда я очнулся у неё тут, не дали даже выбора. Просто ввели ещё одну дрянь и сказали: «спи, это твой единственный шанс не умереть раньше срока». Он на секунду задумался, потом добавил: — И да, если тебя утешит, она одинаково орёт на всех. Даже на тех, кого любит. Эмили резко повернулась: — Алекс! — Молчу, молчу, — вскинул он руки. — Это не диагноз, это наблюдение. Гейл уцепился за последнюю фразу, как за заусенец. «На тех, кого любит». Он не стал разбирать, к кому именно это сейчас относилось. К Алексу? К нему? К пациентам с минус третьего? Слишком много вопросов для головы, в которой ещё бродили остатки наркоза. Сейчас у него была более простая задача: не утонуть в этом странном, вязком состоянии, где тело лежит бревном, а мозг работает быстрее, чем хотелось бы. Он сосредоточился на самых базовых вещах. Холод простыни под спиной. Тёплое, чуть тянущее ощущение в груди — там, где швы. Привкус химии на языке. Регулярный, чуть раздражающий звук монитора. Её рука, которая всё ещё лежала на его груди — не тяжело, но ощутимо. Как якорь. Он начал считать её вдохи. Раз. Два. Три. Они были удивительно равномерными, если вспомнить, как она только что ругалась на Алекса и на весь мир. Лишь иногда на счёте «четыре» вдох выходил чуть длиннее — значит, где-то внутри она позволяла себе выдохнуть то, что не сказала. — Через пару часов посмотрим, как работает координация, — сказала она уже скорее себе, чем ему. — Если всё будет так же хорошо, переведём из интенсивной. Она чуть сильнее сжала его плечо — единственное место, куда можно было дотронуться, не тревожа швы и датчики. — А пока — отдыхай, Хоторн. У тебя впереди длинный разговор с начальством и ещё более длинный — с теми, кто тебя любит. К сожалению, от этого ты не убежишь. «К сожалению», — эхом. Он хотел спросить, кого она туда записывает. Мать? Пози? Китнисс? Слова всё равно бы не вышли. Он моргнул ещё раз. Веки пошли вниз легче. Мир снова чуть поплыл, но теперь он понимал, от чего. Не от удушья. От лекарств. От того, что его тело просто догоняло голову. Где-то на границе тумана он услышал, как Алекс тихо, уже без насмешки, спросил: — Справишься? Непонятно, кому адресовано. Ему или ей. — Я уже справляюсь, — ответила Эмили. — С двумя одновременно. Один — капитолийский агент, второй — герой Двенадцатого. Моя статистика просто в восторге. Она произнесла это таким тоном, что он почти увидел её внутреннюю таблицу: «жив», «не умер», «ещё раз не полез под пули». «Она меня туда уже вписала», — удивлённо понял он, уходя в мягкую темноту. Второй раз он всплыл мягче. Не рывком из пустоты, а как из мутной воды: сперва — свет где-то далеко, потом звук, затем ощущения. Первое, что он понял — тело снова принадлежит ему. Не полностью, но уже хоть как-то. Пальцы. Он попробовал шевельнуть правой рукой. Кончики будто залили свинцом, но под кожей что-то туго дёрнулось. Левой — хуже, но тоже отозвалось. Нога. Вторая. Мелкая дрожь, словно по нему пустили слабый ток. Успел подумать: «Не паралич», — и только потом заметил, что дышать стало… иначе. Грудь вздохнула глубже, чем в прошлый раз. Вместе с воздухом внутрь вошло что-то тяжёлое и тупое. Не острая боль, а ощущение: в одной половине груди сидит мокрый, тугой комок, набитый стеклянной крошкой. Стоит вдохнуть чуть шире — и он скребёт изнутри. Он невольно хрипнул. — Ага, — тут же отозвался знакомый голос. — Пациент возвращается в наш унылый мир. Эмили. Он открыл глаза. На этот раз — по-настоящему. Веки пошли медленно, словно к ним липла марля. Над ним — всё тот же белый потолок медблока, лампы, слишком яркий свет. Справа — стойка с капельницей. Слева — монитор и серый столик, на котором громоздилась половина её мира: бинты, ампулы, какая-то мерзко блестящая железка. Эмили стояла рядом, у изголовья, опираясь бедром о край койки. В одной руке — планшет, другой она придерживала провод от датчика на его груди. Под глазами — ещё более тёмные круги, чем раньше; кожа, кажется, стала бледнее на два тона. Волосы собраны в хвост, но пара прядей всё равно выбилась и прилипла к виску. — Вернулся, — констатировала она, обнаружив его взгляд. — Это уже что-то. Голос сухой. Но в этой сухости он уловил то, что уже научился слышать: облегчение, спрятанное глубоко, как контрабанду. Он попробовал заговорить. Горло тут же протестовало — сухое, как наждак. Звук вышел похожим на кашель. — Не геройствуй, — автоматически сказала она. — Сейчас всё по пунктам расскажу. Ты только не пытайся одновременно дышать, спрашивать и умирать. На два из трёх у тебя уже был купон, мне хватило. Где-то с соседней койки лениво донеслось: — О, это я пропустил момент, когда он пытался умереть? Обидно. Я бы поаплодировал из солидарности. Алекс. Голос ещё хриплый, но уже привычно ехидный. Эмили молча метнула в его сторону такой взгляд, что даже не видя, Гейл понял: если бы он сейчас был пациентом полегче, этот взгляд сопровождался бы летящим в чью-то голову предметом. — Начнём с сухой справки, — вернула она внимание к Гейлу. — Ты отсутствовал два дня. Полных. Он моргнул. Два дня. Вроде бы ничего, если мерить шахтёрскими сменами. Но если вспомнить, где он был до этого… Капитолий. Коридор. Пуля. Тёмный проём люка. Голос Эмили где-то над ухом: «Не смей сейчас умирать». Где-то внутри неприятно похолодело. — Потеря крови — чудовищная, — продолжила она всё тем же тоном отчёта. — Тебе прострелили лёгкое. Почти навылет, но пуля красиво застряла, чтобы мне было чем заняться. Она говорила буднично, но слова ложились тяжело. — Когда тебя привезли, — она листнула что-то в планшете, — в плевральной полости уже гуляло прилично крови. Ещё немного — и ты бы захлебнулся изнутри. Если бы тогда на лестнице ты вдохнул чуть глубже, — она подняла глаза, — ты бы просто лег и больше не встал. Даже до палаты бы не дошёл. Воспоминание о лестнице накрыло сразу: металлическая ступень под рукой, чужое плечо под пальцами, горячая боль в спине, тянущая вниз, как якорь. И это чудовищное ощущение: каждого вдоха мало. Он стиснул зубы. К счастью, челюсть теперь слушалась. — Мы тебя вскрыли, — она продолжила так же спокойно. — Дренировали, зашили, сделали тебе маленькую воздухонепроницаемую коробочку там, где раньше была дырка. Два раза ты пытался выйти из игры: один — на столе, когда давление рухнуло, второй — уже в палате, когда решил, что ты под завалом. Ещё раз такое выкинешь — начну брать с тебя плату за повторные операции. — Ох, — протянул Алекс в сторону. — Плата за повторные операции — это звучит как новый вид пытки Тринадцатого. — Алекс, — отрезала Эмили, даже не повернувшись. — Дыши через раз. Или я отключу тебе морфлинг. — Видишь, — негромко пояснил тот Гейлу, — как нас тут любят. Почти как в Капитолии, только без роз. Гейл хотел отмахнуться, но любое движение отзывалось тянущей болью в груди. Он поймал дыхание — неглубокое, но ровное. Воздух проходил, пусть через чужой «ящик» внутри. — Главное — ты сейчас стабилен, — закончила Эмили. — Давление в норме, сатурация терпимая, кровь в лёгких больше не плескается. Если будешь вести себя разумно, шанс выжить у тебя резко повышается. — Сколько… — голос всё ещё сипел. — Дней… сказалa… два? — Два с хвостиком, — кивнула она. — Не переживай, революция успела за это время натворить дел и без тебя. Слово «революция» привычно отскочило от сознания. Первый вопрос вырвался раньше, чем он успел подумать: — Пит? На этот раз замолчали оба. Тишина в палате вдруг стала густой. Только «пик… пик…» и шорох капельницы. Эмили отвела взгляд к экрану, потом обратно к нему. — Жив, — сказала она наконец. Коротко. — Физически. От этих двух слов по спине пробежал холод. — Что… — он сглотнул. Глотать было больно, но терпимо. — Что с ним? Она помедлила. Словно решала: давать полную дозу сразу или разбить на части. — С ним сделали то, — произнесла она ровнее, чем выражение её лица, — что в Капитолии называют охмором. Слово прозвучало чуждо. Не из Двенадцатого, не из Тринадцатого. Капитолийская лаборатория, белые стены, чужие термины. — Подмена страха и памяти, — добавила она. — Бити и Алекс тебе потом объяснят красивыми схемами, они это любят. Я вижу только результат. — Охмор, — с кислинкой подтвердил Алекс. — Специальный капитолийский коктейль: немного насилия, немного химии, немного психотехник, и на выходе — послушная кукла, которая искренне хочет убить тех, кого раньше защищала. У Гейла внутри что-то сжалось. Слово «послушная» прозвучало особенно мерзко. — Они взяли его страх, — продолжила Эмили уже быстрее, будто боялась, что, если будет говорить медленно, не сможет закончить, — и переписали, на что он реагирует. Взяли его память о Сноу, о мутантах, о том, что причиняет боль… и приложили это к Китнисс. Теперь всё, что связано с ней, мозг считывает как угрозу. Она стянула резинку с запястья, щёлкнула ею, словно пытаясь вышибить из пальцев дрожь. — Первый контакт… — она запнулась, втянула носом воздух. — Прошёл ужасно. Его привели в реабилитационный блок. Она… она, конечно, пошла к нему. Без бронежилета, без ничего. Это же Пит. Он увидел это перед собой, хотя не был там: голый медкоридор, белый свет, Пит на койке, худой, в бинтах. Китнисс, которая идёт к нему, как к дому. Руки — немного дрожат, но тянутся вперёд. — Он её узнал. По форме, по голосу, — сказала Эмили. — И попытался убить. Горло у него пересохло окончательно. — Еле оттащили, — добавила она. — Он сильнее, чем выглядит. Да и адреналин… — она дёрнула плечом. — Если бы не Боггс с его рефлексами и не трое охраны, она бы сейчас лежала, но уже в морге. Алекс тихо, почти неслышно, выругался. — Сейчас Пит под наблюдением, — продолжила она. — Ограничители, медикация, изоляция. Я не лезу к нему внутрь — не моя спецификация. Делаю только то, что касается тела. Душа… — она передёрнула плечами. — Душу пусть вытаскивают те, кто его хорошо знал. Он смотрел на неё. В её голосе впервые прорезалось не просто профессиональное отвращение, а что-то глубже. Личный ужас. Как у шахтёра, который увидел новый тип аварии — такой, которой вообще не должно существовать. — Ты… знала об этом? — выдохнул он. — Знала, что такое разработали, — коротко кивнула. — Отец когда-то отказался этим заниматься. Его коллеги — нет. Я читала протоколы. На бумаге это выглядело как «перепрошивка поведенческих реакций». Очень красиво. — Она скривилась. — В реальности это выглядит как человек, который смотрит на тебя и одновременно хочет попросить защиты и перегрызть тебе горло. Перед внутренним взглядом тут же всплыло лицо Пита в камере: челюсть сжата, тело натянуто, даже во сне готов к удару. И то, как он дёрнулся, когда они снимали ремни. Теперь к этой картинке добавилась другая — Китнисс, синяя от удушья. Он сжал зубы так, что заболела челюсть. — Она… — голос сорвался, пришлось прочистить горло. — Китнисс… как? — Живая, — ответила Эмили. — Тоже «живая, физически», если тебе так понятнее. — Она вздохнула, на секунду прикрыв глаза. — Синяки на шее, ушиб трахеи, лёгкая гипоксия. Психика… — она цыкнула. — Я не психиатр. Но даже я вижу: у неё внутри сейчас поле боя похлеще, чем в Капитолии на арене. «Конечно, — мрачно подумал он. — Ты идёшь к человеку, ради которого сгорела половина твоей жизни, а он тянется к тебе, чтобы добить». В груди неприятно сжалось. Не в ране — там тянуло своё. Где-то глубже. — Я хочу её видеть, — сказал он хрипло. Слишком быстро, слишком жёстко. Эмили подняла бровь. — Разумеется, — отозвалась она. — Я ожидала именно этой фразы. Раньше, если честно. Ты даже слегка задержался. — Я в порядке, — выдавил он, пытаясь на автомате подняться на локтях. Плохая идея. Грудь ответила вспышкой боли — словно его приложили к проводам. Лёгкое внутри будто кто-то сжёг раскалённой ладонью. Воздух вылетел из него рывком; из горла вырвался хрип, граничащий с стоном. Монитор заорал обиженным писком. — Лежать! — Эмили вдавила его плечо обратно в подушку так уверенно, словно он был не под два метра ростом, а мелким подростком. — Хоторн, нет. Ты только что был в порядке. Сейчас ты ведёшь себя, как клинический пример тупости. — О, пошло, — удовлетворённо протянул Алекс. — Синдром мученика, тяжёлая форма. «Встану, дойду, спасу, потом умру красиво на пороге палаты любимой девушки». Эмили резко повернулась к нему: — Алекс. Я. Тебя. Убью. — Уже пытались, — беззаботно напомнил он. — Они, правда, пользовались другими методами. — Не слушай его, — обратилась она уже к Гейлу, даже не удостоив Алекса взглядом. — Он считает, что если не язвит, то его существование теряет смысл. — Просто констатирую: он готов умереть ради девочки, которая смотрит на другого, это знакомый мне сюжет, — не удержался Алекс. — Я бы даже сказал, стандартный. — Заткнись, — тихо сказала Эмили. Тихо — но так, что воздух в палате как будто чуть похолодал. На секунду повисла пауза. Алекс откинулся на подушку и, к удивлению Гейла, и правда замолчал. Эмили выдохнула, вернувшись к нему. — Так вот, — сказала она уже ровнее. — По поводу «хочу её видеть». Я могу это устроить. Внутри у него на секунду всё стало легче. Почти физически. — Но, — продолжила она, и это «но» упало тяжёлым грузом, — при условиях. Он скривился. — Каких ещё условиях? — Медицинских, — терпеливо пояснила. — Ты сейчас не «в порядке», Хоторн. Ты мешок с дыркой, аккуратно зашитой изнутри. Если ты попытаешься встать и бодро поскакать в соседний блок, у меня будет два пациента вместо одного: ты со вскрытым швом и она с очередным нервным срывом. Она чуть наклонилась ближе, чтобы он видел её лицо, а не только слышал голос. — Поэтому договор такой. — Она подняла палец, как на лекции. — Первый пункт: ты лежишь. Не рвёшься, не дёргаешься, не играешь из себя охотника, который «сам дойдёт». Второй: делаешь всё, что я скажу. Упражнения, дыхание, лекарства — без споров и без попыток подсунуть мне свои идеи. Третий: не делаешь тупостей. Ни одной. Она на секунду задумалась и добавила: — И четвёртый: ты принимаешь тот факт, что я решаю, когда именно тебя можно будет отвезти к Пересмешнице, а когда — нет. Будешь послушным пациентом — отведу. Возможно, даже сама. С нарушением пары протоколов. Будешь вести себя, как на лестнице, — увидишь Китнисс, когда полностью будешь здоров. Выбор простой. Слово «послушным» ударило по самолюбию почти так же, как пуля по лёгкому. Он привык к тому, что «послушными» у них называют детей, которых надо удержать от прыжков в костёр. Или капитолийских домашних зверьков. Сам он всю жизнь больше был тем, кого просили хоть иногда послушаться — и то без особого успеха. И теперь от его «послушания» зависело, увидит он Китнисс или нет. Не приятное чувство. — Прекрасно, — тут же вмешался Алекс. — Наконец-то кто-то прямо сказал этому героическому экземпляру, что доступ к даме его сердца теперь выдается по справке от несовершеннолетнего врача. — Алекс, — процедила Эмили. — Я ведь могу отключить тебя на неделю. — Ладно, ладно, — он поднял ладони. — Всё, молчу. Но ты признай: это эстетично. Мужчина, готовый умереть, чтобы спасти того, ради кого другая будет гореть, теперь должен быть «послушным», чтобы его вообще пустили в комнату к даме. Гейл почувствовал, как злость и стыд вспыхнули разом. Ему хотелось либо встать и доказать, что он не «мешок с дыркой», либо зарядить этому капитолийцу в челюсть. Но стоило ему даже представить, как он отрывается от подушки, грудь тут же ответила предупреждающей болезненной пульсацией. Тело, как ни странно, оказалось умнее, чем его привычка лезть напролом. И ещё — под всем этим — было другое чувство. Если отбросить тон, барьеры, её сарказм, его язвительность… факты никуда не девались. Она была той, кто стащил его с самой грани — той, про которую сама сказала: «ещё один вдох — и всё». Она могла, по всем правилам Тринадцатого, просто держать его здесь, в изоляции, пока начальство решало бы, что с ним делать. А вместо этого предлагала сделку: «будь жив — и я устрою тебе встречу с той, ради которой ты решил поиграть в мишень». «Ненавижу, что завишу от тебя», — честно отметил он про себя. — «И за это же, чёрт, благодарен». Он чуть сглотнул. — То есть… — голос всё ещё был хриплым, но уже более управляемым. — Если я… буду слушаться… ты отведёшь меня к ней? — Да, Хоторн, — устало ответила она. — Если ты будешь слушаться. Мне, знаешь ли, приятно это говорить. Я всегда мечтала о дне, когда смогу законно командовать героем Двенадцатого, не выходя из медблока. В глазах на секунду мелькнуло что-то вроде искры. — Но не сегодня, — добавила она сразу. — Сегодня ты будешь слушаться и… спать. И дышать. В таком порядке. Он помолчал, прислушиваясь к собственному дыханию. Вдох — тянет, но терпимо. Выдох — легче. Где-то глубоко сипит. Но воздух есть. Жизнь, получается, тоже. — Ладно, — выдохнул он. — Считай… договорились. — Записываю, — кивнула она. — Устное согласие на добровольную тиранию доктора Мур. — Ты только следи, — не удержался Алекс, — чтобы он не начал путать «послушность» с «самопожертвованием». А то он сейчас решит, что лучшая услуга для Китнисс — умереть красиво и перестать быть ей проблемой. Эмили прищурилась: — Хоть слово скажешь про его «проблемность» — я встану, дойду до твоей койки и найду, где у тебя ещё осталось живое место, чтобы сделать больно. — Не слушай его, — повторила она уже мягче, обращаясь к Гейлу. — Он проецирует. И перегибает. — Немного, — лениво согласился Алекс. — Но по сути я прав. — Алекс. Он со вздохом повернулся к стене, демонстративно уставившись в неё. Тишина в палате вновь стала гуще, но уже не давящей. Просто звуки вернулись к нормальному уровню: пик монитора, шуршание простыней, тихое жужжание вентиляции. Эмили посмотрела на показатели, удовлетворённо качнула головой. — Так, — сказала она. — Сейчас я ещё немного помучаю тебя вопросами, посмотрю, не отвалился ли у тебя где-нибудь мозг, и отпущу. Она наклонилась чуть ближе, проверяя зрачки. — Имя? — Гейл Хоторн, — выдал он, не задумываясь. — Где находишься? — Медблок… Тринадцатого. — Зачем сюда попал? — Решил… создать тебе… дополнительную нагрузку, — выдохнул он. Она хмыкнула. — С сарказмом, значит, тоже всё в порядке. Ладно. — Она чуть сжала его плечо. Тёплая ладонь, крепкая, уверенная. — Отдыхай, Хоторн. Послушный — это не значит удобный. Это значит живой. Начнём хотя бы с этого. Он хотел что-то ответить, но тело уже начинало проваливаться в ту самую вязкую темноту, где не было ни завалов, ни лестниц, ни чужих рук на шее у Китнисс. Только её ладонь на его плече и обещание, сказанное сухим голосом: «Будешь послушным — отведу». Просыпаться в этот раз было похоже на то, как если бы тебя тащили за шкирку из густого сиропа. Мир уже был. Просто не спешил фокусироваться. Полутёмно. Лампы притушены. Мониторы пикали лениво, растягивая паузы. Воздух суше, прохладнее. Где-то в коридоре скрипнула тележка, дверь мягко закрылась — чьи-то шаги ушли дальше. Эмили рядом не было. Это он понял сразу: воздух вокруг койки был пустым. Не стоял её запах — спирт и лекарство с лёгкой сладостью. Вместо него — чужой голос, растянутый, как резина: — …и всё равно они удивляются, когда кто-то после такого плюётся при виде белых халатов. Алекс. Он лежал на соседней, повернув голову куда-то в сторону. Силуэт угадывался: длинные руки поверх одеяла, тонкая трубка капельницы, мигающий зелёный огонёк на стойке. Говорил он не громко, но тем тоном, как будто сам себе комментирует происходящее. — Доктор Мур ушла заряжать батарейки, — сообщил он, косым взглядом отмечая, что Гейл пришёл в себя. — Сказала, если ты умрёшь, пока её нет, она нас обоих прикончит. Сначала тебя, потом меня. Или наоборот… — он на секунду задумался. — Ладно, порядок не так важен. Главное — не подводи. Гейл сглотнул. Горло скрипнуло. Грудь тянуло, но воздух входил. — Тихо у вас тут, — продолжил Алекс. — Странно. Когда она рядом, шумит всё: приборы, люди, твой пульс… — он чуть хмыкнул. — А как уйдёт — будто звук вырубили. Опасное ощущение. Начинаешь думать. Он на секунду прикрыл глаза, ресницы дрогнули. Казалось, что сейчас провалится, но вместо этого он снова заговорил, уже чуть в сторону, мимо Гейла: — Имя? — глухо, чужим тоном. — Агент… двадцать… — он запнулся, моргнул, выдохнул и снова сфокусировался на палате. — Да, да, я сижу, — устало проговорил он уже кому-то невидимому. — Я никуда не денусь… вы же привязали, помните? Пауза. Потом он качнул головой, как человек, который понял, что говорил не тем. — Извини, — лениво бросил он уже Гейлу. — Морфлинг. Иногда программа «Капитолий» запускается сама. — Ты… со мной говори, — хрипло сказал Гейл. — Не с ними. Алекс чуть усмехнулся: — Отличное пожелание. Ладно. Давай с тобой. — Он на секунду задумался, подбирая слова. — Так… на чём мы остановились? А, да. Ты хотел про охмор. Добровольно, что забавно. Гейл сжал зубы. — Объясни, — выдавил он. — Смотри, — Алекс перевёл взгляд на потолок. — Охмор — это не заклинание. Это бренд. Красивая упаковка для очень простой штуки. Он замолчал, вроде бы на вдохе. Плечи чуть дёрнулись. — Нет, не надо воду, — тихо сказал он вдруг. — Я… я уже пил… не топите… Пальцы на одеяле дрогнули, сжались. Монитор над головой Алекса пискнул чаще, потом ритм снова выровнялся. Он снова моргнул, вернулся. — Извини. Где мы… ага, — он слегка шевельнул рукой, как будто рисуя в воздухе. — Представь самую худшую смену в шахте. Не просто когда всё трясёт. А когда ты уверен: всё, конец. Балки летят, порода идёт, горло забито пылью и углём, чужой крик обрывается, и ты можешь только считать свои вдохи. Ну? Картинка вспыхнула слишком быстро. Монитор у Гейла нервно пнул воздух звуком. — Представил, — удовлетворённо кивнул Алекс. — Молодец. Теперь представь, что тебя оттуда вытащили. Откачали. Дали время поверить, что всё кончено. А потом взяли этот кусок — самый страшный — и приделали к нему лицо. Он повернул голову, поймал взгляд Гейла. — К лицу того, кого ты любишь, — спокойно договорил он. — Или должен любить. В нашем случае — к лицу Пересмешницы. — Не называй её так, — машинально огрызнулся Гейл. Сухо, без силы. — Как — Пересмешницей? — Алекс чуть растянул губы. — Хорошо. Девочка с огнём. Так лучше? Пульс у Гейла снова подскочил. Ответить толком он не успел — Алекс уже поплыл дальше: — Они берут Пита, — заговорил он, как будто перечисляя пункты отчёта. — Привязывают к столу. Трубки, датчики… всё, как положено. По стенам — экраны. Дом, площадь, война, снова дом. И каждый раз, когда там появляется она, — он щёлкнул пальцами, промазал, — в тебя входит новая порция боли. Яд, ток, химия, голод, голоса. Не важно. Важно, что картинка и боль приходят вместе. Он на секунду замолчал, глядя куда-то вверх, мимо потолка. — Сначала ты просто не понимаешь, — тихо продолжил он. — Мозг тормозит: «почему именно сейчас?» Потом учится. Он у всех обучаемый. «Вижу её — значит, сейчас будет плохо». Очень простая связка. Он чуть усмехнулся, но в этой усмешке не было веселья. — Через несколько десятков таких прекрасных сессий всё упрощается до команды, — сказал он. — Лицо — боль. Боль — угроза. Угроза — убей первым. И когда его привозят сюда, разматывают, снимают часть ремней, а твоя… — он запнулся, глянул на Гейла, — твоя девочка идёт к нему без брони, без ничего… он делает то, чему его научили. Просто раньше. Гейлу показалось, что в груди под швами на секунду что-то провалилось. Он увидел это слишком ясно: белый коридор, Китнисс, руки, тянущиеся к Питу, и его пальцы на её горле. — Он не выбирал, — бросил Алекс, не глядя. — Выбор закончился, когда начали совпадать картинка и боль. Дальше — только рефлекс. Он тихо хмыкнул: — В протоколах это называлось «перепрошивка поведенческих реакций». На совещаниях все кивали, говорили «перспективно». В подвале это называлось «ещё один крик». На слове «крик» голос на долю секунды сорвался. Алекс чуть кашлянул, облизнул губы, будто во рту у него стояло что-то чужое. — Имя? — вдруг глухо спросил он, всё тем же «подвальным» голосом. — Объект… восемь… три… — он скривился, зажмурился. — Не… не знаю, где… эмиттер… — пальцы дёрнулись, будто на запястьях снова были ремни. Потом он резко втянул воздух, как от удара током. Тело чуть выгнулось, насколько позволяли трубки. — Не надо, не надо, не надо, — выдохнул он быстро, срываясь на шёпот. — Я скажу… всё скажу… только выключите… Монитор над его головой заплясал частыми зубцами взрывая пространство звуком. — Спокойно, — неожиданно для самого себя выдохнул Гейл. Скорее в пустоту, чем в сторону Алекса. Тот моргнул, словно издалека услышал, вернулся. Смешок вышел сухим: — Видишь, — выдохнул он. — Я тебе даже без электричества показываю, как это работает. Обучающий курс. Беспла… — он поморщился, запнулся, как будто слово ударило по языку. — Бесполезный, хотел сказать. Он на секунду затих, глаза чуть ушли в сторону. — Джоанна, кстати, кричала по-другому, — сказал он вдруг. У Гейла внутри всё тут же напряглось. — Когда воду отключали и включали ток — один звук, — продолжил Алекс. — Чистый. Высокий. Там были удары, захлёбывание… всё честно. А когда приходили «гости»… — он сжал челюсть, взгляд ушёл в сторону стены, которой здесь не было. — Там были шаги. Тяжёлые. Замок. Смех. И другая тишина между криками. От этого… хуже всего. Он усмехнулся, но губы дрогнули. — Эти звуки ни с чем не перепутаешь, — сказал он. — Даже когда очень стараешься. Даже когда тебе самому в это время включают ток. Они всё равно прослаиваются сверху. Как музыка на фоне. Только здесь… — он кивнул куда-то вниз, — другая. Он выдохнул, коротко, как после рывка. — Мог бы и не говорить, — хрипло бросил Гейл. Голос шёл тяжело. — Мог, — согласился Алекс. — Только тогда ты будешь дальше думать, что твоя сила — это просто «терпеть». А я смотрю на Пита, на Джоанну, на себя в зеркало… — он криво улыбнулся, — и понимаю: иногда сила — это когда тебе вовремя вкололи дрянь и дали отключиться. Чтобы ты не слышал лишнего. Не видел лишнего. Не запоминал лишнего. Он повернул голову к Гейлу. — Ты злишься на Эмили за морфлинг, да? — почти ласково спросил он. — Думаешь, она хочет сделать из тебя послушного. Секрет в том, что как раз так из тебя делают непослушного. Поломанного. Видел я таких. Сначала геройски терпели. А потом их боялись сильнее, чем тюремщиков. Они начинали кидаться на всех от безумия. Гейл вспомнил, как спорил с ней несколько часов назад. Как отталкивал шприц. Как цеплялся за чистую голову так, будто это единственное, что у него осталось. — Она знает цену боли, — продолжил Алекс. — Не теоретически. У неё полдетства прошло между людьми, которые ломали, и бумагами, на которых писали, как именно. Ей не нужны ещё одни данные. Он на секунду замолчал, прислушиваясь к чему-то своему. — Не бей… — выдохнул он внезапно. — Я… я сам скажу… только не при ней… Голос сорвался на сдавленный шёпот. Он дёрнулся, будто от невидимого удара, и на лице на миг проступило выражение — совсем чужое тому насмешливому капитолийцу, который колол их обоих весь день. Молодое, испуганное и до смешного беззащитное. — Эми не здесь… — прошептал он уже почти беззвучно. — Не ведите её вниз… она… она не должна видеть… я… я справлюсь… Пальцы судорожно нащупали край простыни, сжали, как будто это была кромка стола в подвале. — Она наверху, — шептал он, не слушая никого в этой палате. — Скажи ему… скажи, что она наверху… ей не место… здесь… Она улетела… По голосу было ясно: сейчас он вообще не в Тринадцатом. Гейл поймал себя на том, что опять вцепился в поручень кровати. Вот сейчас он по-настоящему хотел, чтобы этот голос замолчал. Чтобы это лицо осталось где-нибудь там, в подвале, вместе с теми, кто его туда загнал. Чтобы всё было просто: «капитолиец — враг». А не вот это сложное, вязкое чувство, когда одновременно и злишься, и понимаешь, что бить уже некого это сделали до тебя. Монитор над Алексом пищал нервнее. Потом — будто реагируя на какую-то внутреннюю команду — ритм стал спадать. Он тяжело выдохнул, словно вылез из воды. — Иногда, — хрипло сказал он уже более внятно, — самое страшное — не то, что делают с тобой. А то, чего ты боишься для тех, кто… нормальный. Как Эми. — Он горько усмехнулся. — Лучше самому сгореть, чем видеть, как её приводят… туда. Поэтому я и рад, — он повернул голову к потолку, — что она здесь. В этих унылых стенах. А не там. Он глубоко, осторожно вдохнул, стиснув зубы. — Так что, — Алекс с усилием втянул воздух, чуть отдышался и снова повернулся к нему, — если твоя девочка-доктор в следующий раз сунет тебе морфлинг, — он еле заметно улыбнулся, — можешь не изображать мученика. Это не цепь. Это страховка. Чтобы ты не превратился в то, что они из нас делали. — Не называй её моей, — выдохнул Гейл. Слишком быстро. — Как скажешь, — легко согласился Алекс. — Но ты пульсом всё выдал ещё утром, солдат. — Он кивнул на монитор. — Я, конечно, не кардиолог, но графики читаю. Он усмехнулся, но глаза уже тяжелели. Морфлинг наконец утянул его в сон. — Береги её, — пробормотал он, уже проваливаясь. — Она слишком много раз стояла… не с той стороны стола. Ей полезно иногда видеть, что кто-то после этого остаётся живым. Даже если это ты. Последнее слово он почти выдохнул. Ресницы опустились. Дыхание стало глубже, ровнее. Монитор над его головой вернулся к ленивому «пик… пик…». В палате опять стало тихо. Слишком тихо для всех слов, которые только что прозвучали. То, что Сноу ломал людей, уже не было для Гейла абстрактной фразой с плаката. Это стало звуком: удар током, крик за стеной, запор, тяжёлые шаги к чьей-то камере, чужой голос в темноте: «Эми не здесь, не спускайте её вниз». И на этом фоне морфлинг, которым он ещё час назад плевался, оказался не цепью, а единственным, что стоит между ним и таким же подвалом в собственной голове. В голове, как заноза, торчало другое: «твоя девочка» и то, как у него всё внутри на это взбрыкнуло. Не моя. Реакция была быстрой, почти рефлекторной. Так же, как он отдёргивал руку от раскалённого металла, дёрнулся внутри от этого «твоя». Китнисс — моя. Эта формулировка тоже была кривой, но привычной. Там всё было давно выжжено: детство, голод, охота, костры в лесу, запах дыма в волосах. Там было «мы», которое засело в костях раньше всех революций. Эмили — нет. Доктор. Специалист. Союзник. Человек, которого он использует как опору, когда сам валится с ног. Как стену, об которую можно облокотиться, пока тебя штопают. Как ту, кому можно сдать чужую жизнь на сохранение и быть почти увереным, что вернёт. Но не «его». Её рука на груди — якорь. Её голос — провод, по которому его вытаскивают из провала. Но это не значит, что он имеет право на это «моё». Опору, если хочешь остаться в строю, не хватают, не метят, не ревнуют. Её берегут, да. Её прикрывают. Но не присваивают. Всё его естество упрямо упиралось. Нет. Не его. У него уже есть та, ради которой он лезет в огонь — с луком, упрямым подбородком и привычкой бросаться туда, где гибнут люди. Этого достаточно. Больше привязанностей — значит, больше слабых мест. Только тело, зараза, помнило не классификации, а ощущения: как спокойно становится, когда она рядом. Как выровнялось дыхание, когда она сказала «это я решаю». Как странно отозвалось внутри, когда Алекс хмыкнул про «девочку», и в голове вместо Китнисс почему-то вспыхнули не косы, а волнистые волосы, стянутые в сбившийся хвост, и глаза, в которых — усталость, злость и что-то ещё, о чём он предпочитал не думать. Не его, повторил он мысленно, как заклинание. Союзник. Доктор. Опора. Всё На соседней койке изменилось дыхание. Алекс, казалось, уже провалился, но воздух проходил через его горло не ровно. Он сначала тихо хмыкнул — так бывает, когда человек смотрит сон, который ему кажется забавным, — потом лицо дёрнулось. — Не надо… — выдохнул он почти беззвучно. — Я… я уже говорил… Слов было едва слышно, но интонацию Гейл узнал сразу. Так стонут не от боли в теле. От той, что в голове. — Я скажу… не трогайте… ладно? — прошептал Алекс. — Можно без воды… просто… дайте… Он чуть повернул голову, будто от чего-то закрываясь, и всхлипнул. По-настоящему. Схлипы короткие, сдавленные, как у человека, который давно отучился плакать вслух и теперь не знает, как это делать. Гейл сжал зубы. Хотелось отвернуться, но поворачивать голову было больно. Приходилось смотреть. — Не надо… ток… — едва слышно. — Я всё равно… ничего… Пальцы на одеяле дёрнулись, сжались в судорожный кулак. Он вздрогнул, как от удара, тело выгнулось совсем чуть-чуть — насколько позволяли бинты и капельница. Монитор над его головой вспыхнул частыми зубцами, тут же один из приборов мягко пискнул, подавая сигнал, но персонала рядом не было. Медблок жил своим ночным ритмом, и эти звуки пока не пробивались дальше палаты. — Эми… — вдруг выдохнул он. Уже не «доктор Мур» и не по-деловому. Почти по-детски. — Эми, ну не смотри… пожалуйста… Он замолчал на секунду, тяжело дыша, будто проглатывая воздух, в котором что-то застряло. — Я… я буду хорошим… — прошептал. — Только не… не оставайся там… Голос сломался, ушёл в шёпот, в котором уже невозможно было разобрать слова. По щеке, блестя в тусклом свете, протянулась тонкая полоса — слеза, смешная и нелепая на лице того, кто час назад издевался над всем, что шевелится. Гейл поймал себя на том, что пальцы у него опять вцепились в простыню. Так, что заныли костяшки. Вот сейчас он действительно пожалел, что Алекс жив. Не потому, что тот — капитолиец. И не потому, что слишком хорошо знает Эмили. А потому, что своим существованием, своим голосом, своими срывами он был живой демонстрацией того, что делают с людьми там, наверху. Напоминанием, от которого не отвернёшься. Если бы Алекса бросили в Капитолии, если бы он там умер — это был бы понятный, чистый гнев: «они убили ещё одного». Так легче. Так проще ненавидеть. А вот это… то, что лежало сейчас рядом, задыхающееся в собственных страхах… это был не удобный труп. Это был выживший. Слишком живой, чтобы на него не злиться. Слишком сломанный, чтобы его по-настоящему ненавидеть. — Не… бейте… — пробормотал Алекс, не просыпаясь. — Я… я сам… скажу… Его тряхнуло ещё раз. На мгновение лицо стало совсем молодым. Без морщинок у глаз, без этого вечно насмешливого прищура. Просто парень, который слишком много видел и не имел никакой возможности это остановить. — Тихо, — почти беззвучно злость сказала в Гейле. — Замолчи уже. Но Алекс слушал сейчас не его. Он разговаривал с теми, кто остался с ним в подвалах. С теми, кого Гейл никогда не увидит. — Эми… не надо… — вдруг снова. — Не лезь… я… не стою… В этот момент Гейлу стало по-настоящему не по себе. «Она полезет всё равно», — сухо отметила разумная часть. Лезла в его голову, в шахту, в коридоры Капитолия, в любую дыру, где было больно. Лезла за ним, за Питом, за Джоанной, за этим вот, который сейчас просит её не подходить даже во сне. И он, Гейл Хоторн, лежит тут, в медблоке Тринадцатого, с аккуратно заштопанным лёгким, потому что она тоже влезла — между ним и его собственным упрямством. Между ним и тем подвалом, куда вели темные лестницы. В груди сжалось. На этот раз — не там, где шов, а чуть выше. Эмили не его. Она принадлежит сама себе, своему чёртову делу, мёртвому отцу, революции — кому угодно, только не ему. В лучшем случае он — ещё один пункт в её внутренней таблице: «жив», «не умер», «ещё раз не полез под пули». Но то, что она не его, не отменяло простого факта: если он свалится, даст себе развалиться, будет и дальше доказывать миру, что может выдержать всё без «лишних» лекарств и чужой помощи — в её таблице появится ещё одна галочка: «не удержала». И это, почему-то, казалось хуже, чем любая его собственная смерть. Алекс наконец начал затихать. Дыхание выровнялось, монитор над головой вернулся к относительной норме. Лицо по-прежнему было влажным, ресницы слиплись. — Дурак, — вырвалось у Гейла вполголоса. Уже без настоящей злости. Скорее — как упрямое признание. — И ты, и я. Ответом было только равномерное «пик… пик… пик…» и тихое жужжание вентиляции. Он снова уставился в потолок. Китнисс — там, где-то в другом блоке, с синяками на шее и новым адом в голове. Пит — в изоляции, с переписанным страхом. Алекс — рядом, живое напоминание о том, как глубоко может зайти чужая власть. Эмили — где-то между ними всеми, тонкая, упрямая, с морфлингом в шприце и привычкой влезать туда, куда нормальные люди не суют даже взгляд. А он… он лежит. Дышит. Живой. Пока. И, как ни было противно это признавать, лучший способ сейчас быть «сильным» — не рваться, не геройствовать, не показывать миру, что он всё выдержит. А сделать ровно то, о чём сказала девчонка-доктор: Послушный — значит живой. Живой — значит, у кого-то будет, за что держаться. Китнисс — потому что ей нужен кто-то, кто помнит её до арены. Пит — потому что ему нужен кто-то, кто будет повторять, что она не враг. Эмили — потому что ей нужен хотя бы один пациент, который, чёрт побери, не ломается окончательно. Эмили не его, повторил он ещё раз. И от этого почему-то стало только яснее, что вытаскивать придётся не только Китнисс. Ночь в медблоке была не тёмной — полутёмной, как будто свет здесь оставили только для того, чтобы помнить, кто ещё жив. Лампы приглушили до дежурного света, мониторы перестали кричать и лениво посапывали. За стеклом коридора кто-то катил тележку: скрип, короткий шорох, приглушённый голос. Дверь их палаты прикрыли не до конца, и узкая полоска света лежала на полу, как тонкая трещина в бетоне. Эмили не было. Воздух вокруг койки казался пустым. Она ушла часа полтора назад — «на обход» и «на вливания в третьем боксе». По крайней мере, так она это назвала. На деле по тону он уже слышал, когда это про работу, а когда — она выталкивает себя из палаты, потому что иначе сядет на стул и уснёт тут же, у его кровати. «Через пару часов загляну», — бросила она на ходу, подбирая хвост в кулак. Ничего не пообещала, ни в чём не поклялась, но он всё равно ждал — как ждут смены караула: знаешь, что дотянешь, но всё равно считаешь минуты. Теперь он лежал и слушал. Дыхание. Своё — чуть более ровное, чем днём, но всё равно неглубокое: стоило попробовать вдохнуть шире, в груди тут же шевелился тот самый «мокрый комок». Чужое — с соседней койки, где Алекс вытянулся под одеялом, уткнувшись взглядом сначала в потолок, а потом уже в никуда. Алекс сейчас молчал. Тишина от него казалась сбоящим прибором — вроде нормально, а внутри тревожно. Гейл осторожно пошевелился. Руки слушались уже почти полностью: можно было согнуть локоть, сжать и разжать кулак, придвинуть ладонь к краю одеяла. Ноги отзывались тугим сопротивлением, но тоже были его. Только корпус — грудная клетка, рёбра, швы — держался в вязком железном кольце боли. Он стиснул зубы, прокатывая эту боль внутри, пока она не притупилась и не стала привычной, фоновой. Двигаться можно. Но вставать — нельзя. Он это уже проверил. «Послушный — значит живой», — эхом отозвался голос Эмили. И её ладонь на плече — лёгкая, но непререкаемая, как приказ. За стенкой что-то звякнуло. Резко. Высоко. Металл о металл — с таким чистым звоном. Ерунда. Просто кто-то задел лоток или щипцы. Обычный звук медблока. Тело решило иначе. Звон сорвался в голове, как спусковой крючок. Мгновение — и он уже не в палате. Вместо ровного писка мониторов — разорванный визг сирены. Не белый потолок, а неровная тёмная плита над лицом. Не сухой стерильный воздух — пыль, смешанная с дымом, с тем самым привкусом, который остаётся на языке после взрыва: металл, гарь, что-то ещё, горькое и знакомое, как первый взрыв, который пережил не ты один. Звон превратился в треск балок. В тот самый звук, когда порода сверху не осыпается — складывается, как карта. В глухой гул, от которого дрожит земля под спиной. В хлопок захлопнувшегося где-то люка, отрезавшего воздух. Он коротко вдохнул — и провалился глубже. Грудь снова заполнялась чем-то тяжёлым. Не воздухом — жидкостью. Как тогда, на лестнице: каждый вдох — как через мокрый фильтр, каждый выдох приносит меньше, чем забирает. Мир сужался до одной мысли: «мало». Воздуха мало. Времени мало. Шансов — тоже. Он попытался подняться. Мышцы отозвались рваными импульсами, словно в спину ткнули ржавым ломом. Дыхание сбилось, второй вдох вышел рваным, третий — ещё хуже. Под лопатками выступил холодный пот, позвоночник стало мелко трясти, как от длительной вибрации под ногами. Он слышал собственный пульс — не только по писку монитора, но в висках, под кожей, в пальцах. Казалось, словно простыня стала такой же тяжёлой, как порода, когда она легла сверху. «Под завалом, — откуда-то снизу, из костей, выскочила старая мысль. — Опять. Не выбраться. Не пошевелиться. Не…» — Нет… — сорвалось у него, больше воздухом, чем словом. Мир двоился: одна часть всё ещё фиксировала потолок медблока, тусклую лампу, тень стойки с капельницей. Другая — неровный камень, пыль, чью-то неподвижную руку, торчащую из серой кучи. В голове наслаивались звуки: писк аппарата и далёкий, как будто приглушённый породой, крик. К ним добавился ещё один. — Не надо… — прошелестело слева. Алекс. — Не надо… воды… — бормотал он. — Я… я уже… Слова захлёбывались, как будто его и правда держали под струёй. Он дёрнулся, плечи чуть оторвались от подушки, пальцы впились в простыню, ткань натянулась, как ремни. Монитор над его головой пискнул, частота взвилась. — Эми… — выдохнул он. — Эми, не смотри… Гейл зажмурился. Звук металла в коридоре, крики в чужом подвале, собственная грудь, которая не успевает, — всё это сложилось в одну тяжёлую волну, накрывшую с головой. Безоружность. Не та, когда у тебя забрали лук и стрелы — такую потерю он умел выдерживать. Другая: когда сверху сходится небо, камень, бетон — всё сразу, и твоё тело бросается в панику раньше, чем ты успеваешь придумать хоть какой-то выход. Пальцы сами вцепились в простыню. Висок заболел от ударов сердца. В горле стало тесно, словно туда набили вату. Он попытался вдохнуть глубже — лёгкое тут же отозвалось режущей болью, воздух оборвался на полуслове. Пикалка рядом взвилась, как вспугнутая птица. «Не сейчас, — пронеслось обрывком. — Только не сейчас. Если сбегутся… увидят… опять начнут смотреть, как на неисправный прибор, который надо чинить…» Он не хотел, чтобы кто-то видел его таким. Ни медсёстры, ни Алекс, ни — особенно — Эмили. Эмили… «Смотри на меня. Ты не под завалом. Ты в палате. Ты не можешь двигаться, потому что я так решила». Её голос всплыл так отчётливо, словно она стояла сейчас у изголовья. Каждое слово — чёткое, как цифра на мониторе. «Не дёргаться. Дышать. Если накрывает — берёшь себя за запястье. Здесь. Сжимаешь. Считаешь вдохи. Шахта и Двенадцатый не настоящие и только в голове — дыханию всё равно». Он помнил, как она это говорила — тогда, после одного из первых ночных срывов в бункере. Тогда он отмахнулся, буркнул что-то про «сам справлюсь». Сейчас отмахиваться было поздно. Он рывком выдернул правую руку из простыни и нащупал левой запястье. Пальцы легли на кожу чуть выше косточек — грубо, почти больно. Он сжал — так, чтобы почувствовать не только кожу, но и кость под ней. Пульс бился под пальцами, как загнанный зверь, бьющийся о стены клетки. «Раз, — упрямо подумал он. — Два. Три. Четыре». На «раз» он втянул воздух. Неглубоко, настолько, насколько позволял шов. Грудь ответила болью, но уже той, которую можно выдержать. Не той, от которой темнеет в глазах, а рабочей, живой. На «два, три, четыре» — задержка. Насколько получалось. Выдох — медленнее, чем хотелось. Наперекор желанию ускориться, рвануться, убежать от этого состояния хоть куда. Он снова прошёл по этим четырём цифрам, как по ступенькам Он цеплялся за счёт, как раньше цеплялся за уступ в шахте: пальцами, ногтями, хоть зубами. Каждый раз, когда внутри поднималась новая волна — чужие крики, падающий потолок, руки Алекса, бьющие воздух во сне, — он сжимал запястье сильнее. Боль в пальцах была реальной. Своей. Не из-под земли, не из подвалов Сноу. «Раз. Два. Три. Четыре». Постепенно шум в ушах стал тише. Писк монитора справа начал возвращаться к привычному для медблока размеренному ритму. Свет лампы снова собрался в чёткий круг, а не в размазанный бледный ком. Где-то слева Алекс ещё раз дёрнулся. — Пожалуйста… — прошептал он, уже почти проваливаясь. — Я… я буду… хорошим… Голос сорвался в одно короткое, сдавленное рыдание. Потом дыхание стало глубже, тяжёлое, но ровное. Морфлинг втянул его обратно в ту темноту, где нет ни воды, ни токов, ни чужих глаз. Гейл выдохнул. Запястье под пальцами всё ещё билось часто, но уже без панического рывка — просто уставшее сердце, которое вернули в заданный ход. Пот на спине ещё не высох, но дрожь в руках стихла до мелкой, остаточной. Шахта отступила. Подвал Капитолия — тоже. Осталась только палата. Белый потолок. Тусклый свет. Ночной медблок, живущий своим ровным, скучным дыханием. Он медленно разжал пальцы. На коже запястья остались красные полосы от собственного хватания. На фоне швов и капельниц — ерунда. Детский способ доказать себе, что он хоть что-то контролирует. «Твоя задача — дышать. Не дёргаться. Не геройствовать». Он почти видел, как Эмили это говорит, чуть закатывая глаза. От одной этой воображаемой картинки стало легче, чем от половины лекарств. Ему было противно, что не справился «сам» — по-старому, силой, упрямством, привычной злостью на весь мир. Пришлось хвататься за её приём, за голос в голове — как за ступеньку. Это ощущалось уступкой, почти поражением. Но ещё хуже было другое: вполне реальная картинка, где он лежит не здесь, под капельницей, а в настоящем подвале, с ремнями на руках и проводами на голове. И никаких запястий, счёта и воображаемых голосов там уже не хватит. На таком фоне признать, что она была права со своим «берись за запястье, считай вдохи», — не самая позорная капитуляция в его жизни. За дверью в коридоре что-то снова звякнуло — на этот раз тише, глухо. Отголоском донёсся чей-то короткий смешок. Никаких завалов. Никаких сирен. Просто ночная смена. Он уткнулся затылком в подушку, глядя в потолок. Дышал так, как его только что вынудили — размеренно, по счёту. В груди всё ещё тянуло, но этот тянущий круг теперь ощущался не ловушкой, а пометкой: жив. Заштопан. Работает. И ждал шагов Эмили. Не потому, что без неё не мог — только что он доказал себе обратное, пусть и дрожащими руками. А потому, что хотел. Это признавалось тяжелее, чем любая рана. Хотел услышать её голос не только как инструкцию «дыши», но и как ответ на своё «я хочу видеть Китнисс». Сейчас она была его единственным билет к той палате, где лежала девушка с синяками на шее. Только её «можно» могло его туда довезти. Дверь в палату открылась бесшумно — только ручка едва щёлкнула. Он услышал её раньше, чем увидел: короткие, быстрые шаги, к которым уже успел привыкнуть. Не капитолийская походка — там ходят так, будто пол принадлежит им. И не тяжёлые сапоги солдат, которые заранее требуют, чтобы их слышали. Что-то посередине: уставший, но точный шаг человека, который привык успевать везде и не падать по дороге. Эмили вошла и первым делом пошла не к нему. Как всегда — сначала к Алексу. Она остановилась у соседней койки, поправила маску на его лице, привычным движением пригладила край одеяла, чтобы не загибался. Провела пальцами по датчикам, проверяя, как держатся контакты. Взгляд скользнул по монитору — быстрый, оценивающий. Та самая её шкала: «жив — не умер». Но когда она наклонилась ниже, к лицу, этот режим дал трещину. У Алекса шевельнулись губы: — Не бейте… — в полусне выдохнул он. — Я… сам скажу… Эмили на секунду застыла. В глазах мелькнула та самая тень, от которой он всегда чувствовал холод под кожей. Не так, как когда она злилась на начальство или его «геройство» — по-другому. Глубже. Она медленно выдохнула чуть тише, чем обычно, и свободной рукой едва коснулась его виска — не проверяя температуру, не считая пульс, просто была рядом. — Никто тебя уже не тронет, — почти беззвучно сказала она. Не для него — он всё равно не услышит. Скорее для себя. — Здесь не бьют. Пальцы вцепились в край кровати сильнее, чем требовалось, суставы побелели. В следующий миг она словно спохватилась, выпрямилась, вернула маску на место. — Физиология в норме. Психика, как обычно, кошмар. Она задержала взгляд на его лице — на застывшем испуге, на влажных ресницах — и отвела глаза в сторону, будто прятала что-то, прежде чем повернуться к следующему пациенту. К нему. — Ну что, Хоторн, — сказала Эмили, подходя к его койке. — Нарушаем режим? Он только моргнул. Вопрос был риторическим: его пальцы ещё помнили, как он вцеплялся в собственное запястье. Она глянула на монитор, на цифры, на частоту дыхания. Брови чуть сдвинулись. — Пульс как у человека, который только что решил, что потолок падает, — тихо отметила. — Флэшбек? Он скривился: — Бывает. — Бывает, — повторила она. — Особенно если вместо того, чтобы спать, слушать, как сосед по палате рассказывает, что с ним делали в подвале. — Она качнула головой. — Прошу прощения за неудобства. Мой живой учебник по психиатрии почему-то считает, что ночи — идеальное время для демонстраций. Он хотел сказать, что неудобства не в Алексe, а в Двенадцатом у него в голове, который не отпускает даже под тонной бетона. Но слова застряли. Эмили вздохнула, едва смягчившись: — За него — правда извиняюсь, — сказала тише. — Это я решила, что вам будет полезно оказаться в одной палате. Возможно, немного… поторопилась. Он смотрел на её руку. На ту, что всё ещё лежала на металлической раме кровати Алекса, несмотря на это «поторопилась». Рука дрожала едва заметно. Каждый очередной шёпот «не бейте» оставлял на её лице новую линию — тонкую трещину поверх усталости, которая там была давно. Наблюдать за этим было тяжело. Слишком лично, как будто смотрел не на врача и пациента, а в чужую, запретную часть её жизни. — С ним всё… — он искал слово, которое подошло бы к человеку после капитолийских подвалов. — Выдержит? — В рамках нашего извращённого понятия «нормально», — отрезала она. — Жив. Конфузится, пугается. — Она наконец отняла ладонь от рамы, почти отлепляя её, и перешла к его койке. — Ладно. Теперь о тебе. Ты сегодня был послушным? — Старался, — буркнул он. — Это не тот ответ, который я люблю, — заметила Эмили. — Но для уровня «Гейл Хоторн» — уже прогресс. Она принялась за работу — быстро, аккуратно, привычно. Отсоединила один провод, другой, перевела монитор в тихий режим. Капельницу изучила особенно внимательно, прищурившись, и, удовлетворённо кивнув, перекрыла поток. Металлический штатив мягко звякнул, когда она отодвинула его в сторону. — Что ты делаешь? — подозрительно спросил он, чувствуя, как его постепенно освобождают от того, что держало прикованным к койке. — Беру на свою совесть ещё одну глупость, — спокойно ответила она. — Официально тебя выпишут завтра после обхода. Неофициально — я сейчас отключу тебя от всего этого хозяйства, проведу короткий осмотр и дам совершить одну запрещённую прогулку. Если ты, конечно, всё ещё хочешь увидеть Пересмешницу. Сердце рвануло так, что не осталось сил злиться на слово. — Хочу, — слишком быстро выдохнул он. Она кивнула, будто именно такой скорости ответа и ожидала. — Тогда слушай внимательно, — сказала Эмили, отлепляя пластырь от его кожи. — Первое: швы. Они ещё свежие. Если ты сейчас решишь побегать марафон по коридорам, я тебя зашивать не буду. Оставлю, как есть, чтобы ты мог лично объяснить Койн, почему у тебя лёгкое наружу вывалилось. Второе: ты по-прежнему под наблюдением. Камеры, патруль, протоколы — всё на месте. У нас есть примерно две минуты окна, пока сменяются посты на этажах. Я могу отвлечь внимание ровно на это время. Потом ты возвращаешься в эту палату и изображаешь примерного пациента. — Две минуты, — повторил он. После всего, что они пережили, две минуты казались одновременно насмешкой и подарком. — Для начала хватит, — отрезала она. — Третье: физическая нагрузка. Официально ты «неспособен к строевой». Я лично подписалась под тем, что ты не встанешь, не побежишь и не начнёшь геройствовать. Если сегодня ты идёшь со мной, а завтра кто-нибудь увидит тебя на тренировках — меня накажут, а тебя отправят под более жёсткий надзор. Я этого не хочу. Понял? — Понял, — выдохнул он. Она посмотрела пристально, словно проверяла, правда ли понял, а не просто сказал. — И последнее, — уже тише продолжила Эмили. — Койн за тобой наблюдает. В прямом смысле. Ты для неё инструмент — удобный, пока работает и не задаёт вопросов. Она хочет, чтобы ты был жив и предсказуем. Я хочу, чтобы ты был жив и… — она чуть поморщилась, подбирая слово, — не окончательно убит головой. Поэтому, если ты начнёшь делать что-то, что можно описать как «самоотверженную глупость», — я первая тебя сдам. Я не шучу, Хоторн. Он вдруг понял, что это звучит не как донос, а как обещание: «я не дам тебе себя добить». Он кивнул. — Вставай, — коротко велела она. — Медленно. Попытка подняться на локтях обожгла боком. Мышцы отзывались, как туго перетянутые струны. Лёгкое тянуло, шов ныл, будто под ним ворочается недовольный зверь. Он стиснул зубы, сел. Мир качнулся, но не перевернулся. Эмили тут же подставила плечо — сухо, по-деловому, но пальцы на его предплечье держали чуть крепче, чем требовалось. — Я сказала «медленно», — проворчала она. — Всё ещё путаешь «быстрее» с «лучше». — У меня две минуты, — выдавил он. — Ты ещё не на часах, — отрезала она. — Сначала я должна убедиться, что ты не рухнешь на третьем шаге. Её ладонь легла ему на грудь — тёплая, уверенная. Она считала его вдохи, а он — удары собственного сердца под её пальцами. Проверила швы, склонившись так близко, что он чувствовал её волосы почти на коже. Ворчливо пробормотала: — Если разойдутся — я тебя лично прибью. Без анестезии. — Слышал уже, — хрипло усмехнулся он. — Пугаешь этим третий раз. — Вдруг хоть раз подействует, — фыркнула она. Коридор встретил их смазанным дежурным светом. Пол был гладким, шорох их шагов отдавался глухим эхом. Лампы под потолком давали пятна света, между которыми тянулись полосы тени. Для того, кто не видел подземных туннелей Капитолия, — обычный ночной бункер. Для него — слишком знакомая череда дверей, углов и слепых зон. Каждый шаг отзывался в боку. Не острой болью — тянущей, с отголоском лестницы, по которой он полз с дырой в груди. Казалось, шов реагирует на каждое движение отдельным ударом. — Замедлись, — бросила Эмили, даже не оборачиваясь, но по его дыханию считывая, что он ускоряется. — Она никуда не денется за эти тридцать секунд. Он замедлил шаг. Не потому, что согласился, — тело само напомнило о своих правах. Нога. Шаг. Вдох. Ещё шаг. Он заставил себя смотреть только вперёд. На Эмили. Она шла чуть впереди, уверенно считывая пространство: камеры, посты, привычные маршруты патрулей. Время от времени смотрела на часы, сверяясь со своими внутренними графиками. — Сейчас, — сказала она, когда они свернули за очередной угол. — Через тридцать секунд смена на посту у реабилитационного блока. У тебя будет две минуты. Я задержу медсестру в начале коридора. Постараюсь сделать вид, что ничего не вижу. — Она замялась, потом добавила уже почти шёпотом: — Не говори ей… слишком многого. Она сама ещё не знает, где ей больнее. Он только кивнул. Голос всё равно предательски садился ещё до двери. Палата Китнисс была такой же белой и чистой, как его. Слишком чистой. Но воздух внутри был другим. Пахло не только спиртом и лекарствами, а ещё чем-то знакомым, от чего внутри у него сжалось: дымом, потом, кровью. Или он сам это дорисовал — не имело значения. Он остановился на пороге. Она лежала на спине, глядя куда-то мимо потолка. Лицо — бледнее, чем в худших воспоминаниях после арены. Волосы растрёпаны по подушке. На шее — тёмные полосы, врезавшиеся в кожу так отчётливо, что его пальцы сами сжались. Синяки. Он заранее знал, что они там. Эмили сказала. Алекс объяснил охмор. Но одно дело — слышать. И совсем другое — увидеть. Следы пальцев на её горле. Чужих. И в то же время очень конкретных. Пита. Внутри что-то взвыло. Первая волна — чистая, обжигающая, как взрыв: ненависть. Знакомая. К миру, к Капитолию, ко всем, кто отбирал у них еду, дома, людей. Она легко нашла цель: Пит. Тот, кто стоял рядом с ней на арене. Тот, за кого она держалась. Тот, чьи руки оставили это. Пламя ударило — ярко, жёстко. Сразу за ним поднялось другое — тяжелее: знание. Он слышал, как Алекс говорил про охмор. Видел, как у того дергались пальцы от одних слов «ток», «вода», «гости». Знал, что Питу переписали страх. Что лицо Китнисс для него теперь — не любовь и не спасение, а сигнал «опасность». «Убей первым». Жертва. Он ненавидел Сноу. Ненавидел охмор. Ненавидел систему, которая сделала из Пита оружие против неё. Но от этого факт не менялся: это были его руки. Его пальцы. Его следы на её коже. Нелепая, невыносимая смесь: «он не виноват» и «я хочу переломать ему всё, чем он вообще способен кого-то трогать». И поверх этого — знакомое, тяжёлое «снова». Снова его не было рядом. Снова он не успел. Сначала арена. Потом бомбёжка Двенадцатого. Потом Капитолий. Теперь — реабилитационный блок, где тот, кого она спасала, едва её не убил. Как только её прижимало к краю — его рядом не было. Он шагнул вперёд. Колени чуть подогнулись, но он удержался. Подошёл к кровати, опёрся ладонью о металлический край. Вторая рука сама потянулась к её горлу и застыла в нескольких сантиметрах. Кожа вокруг синяков казалась ещё тоньше. Она дышала неглубоко, но ровно. Глаза закрыты. Лекарства утащили её туда, где ни Пит, ни Гейла, ни Сноу до неё не достанут. Он всё равно боялся дотронуться. Странно: руки, которые перетягивали людей через завалы, держали ружьё, натягивали лук до скрипа, теперь дрожали перед её шеей. Он всё-таки коснулся. Кончиками пальцев, будто боялся добавить ещё один след. Провёл по краю синяка — едва-едва, как по крылу бабочки. Гнев от этого не ушёл. Наоборот, стал острее. Каждое пятно на её коже было не только отметиной чужих рук, но и меткой: «ты снова не смог». Не защитил. Не оказался там, где должен был. Он вспомнил, как когда-то уверял её, что сможет обеспечить её семью. Сможет защитить от всего, что пришлют из Капитолия. Подростковая, тупая уверенность: «пока у меня есть лук и руки, тебе ничего не будет». Под пальцами лежало всё, что опровергало это одним взглядом. Он наклонился. Хотел сказать что-то. «Прости». «Я здесь». «Я не дам ему снова к тебе подойти». «Я его убью, если он ещё раз…» — и тут же споткнулся о голос Алекса в голове: «Он не выбирал». Слова застряли, как камень в горле. Он умел говорить по делу. Здесь каждое слово казалось или ложью, или пустым обещанием. Поэтому сделал единственное, что мог. Лёгко коснулся губами её лба. Как прощание. Как обещание. Как просьбу. Она не шевельнулась. Ресницы лишь чуть дрогнули — от дыхания или от сна. — Время, — прошептала за спиной Эмили. Он оторвался от кровати медленно, как от чего-то, что держало крепче ремней. Сделал шаг назад. Ещё один. Каждый шаг отзывался болью в боку, но теперь эта боль только подтверждала: он жив, здесь, в этом коридоре, а не в каком-то очередном «опять не успел». Он посмотрел на Китнисс в последний раз. Она лежала так же. Синяки никуда не делись. Но теперь у него хотя бы было право помнить их так — не по чужим словам. И это было и пыткой, и облегчением. — Ты только что нарушил минимум четыре назначения, — холодно сообщила Эмили, когда они обратно шли по коридору. — режим покоя, ограничение нагрузок, запрет самоволок и строгую рекомендацию «избегать эмоциональных перегрузок». Хочешь, добавлю ещё пару, чтобы звучало кругло? Он фыркнул. — Ещё скажи, что жалеешь, — выдохнул он. — Жалею только о том, что ты держишься на ногах исключительно на упрямстве, — процедила она. — Если шов потечёт — я первая скажу Койн, что это была твоя замечательная инициатива. Он остановился. — Сдашь? — спросил. Без вызова. Просто — в лоб. Она тоже остановилась, повернулась к нему лицом. — Да, — спокойно сказала. — Если снова полезешь туда, куда тебя не держат ни швы, ни лёгкое. Если решишь, что лучший способ помочь — умереть красиво. Тогда да, сдам. Потому что я не хочу хоронить ещё одного. «Ещё одного». Он сразу понял, о ком речь. О всех, кто у неё уже в списке: отец, те, кого она не сумела вытащить, пациенты, которым не хватило одной минуты. — Напоминаю ещё раз, — она чуть повела плечом, сбрасывая лишнее. — Завтра после обхода тебя официально переведут в разряд «ходит сам». Неофициально это значит: никаких тренировок, никаких тасканий ящиков, никаких подвигов. Ходишь, дышишь, споришь с начальством — но не делаешь из себя мишень. Я за тебя отвечаю перед Койн, Хоторн. И терпеть не могу нарушать свои подписи. — Почему? — спросил он. — В смысле? — не поняла она. — Почему ты вообще всё это делаешь? — он чуть кивнул назад, в сторону палат. — Лезешь между мной и лестницей, вытаскиваешь Алекса, споришь с Койн… Почему ты рискуешь? Она молчала пару секунд. Смотрела прямо, не отводя взгляда, будто решала, сколько правды он выдержит. — Потому что я считаю тебя своим другом, — сказала наконец. Просто. Как факт. Он даже моргнул. Слово «друг» прозвучало так, будто она назвала очевидное — вроде «у тебя две руки» или «у тебя дыра в лёгком». Без пафоса, без паузы. — Другом, — повторил он. — Ты капитолийка. Я — угольный мешок. Познакомились, когда я пытался тебя ударить в медблоке. Половину времени я хочу тебя придушить, вторую половину — тоже, просто за другое. Ты уверена в диагнозе. — Абсолютно, — кивнула Эмили. — Друзья — это те, ради кого ты делаешь глупости и потом всё равно не жалеешь. Я уже сделала за тебя достаточно глупостей. — Она чуть усмехнулась. — И ты, к сожалению, тоже. Он почему-то вспомнил Пози. Её сосредоточенное лицо, когда она обнимала его куртку. То, как она объявляла: «ты мой брат», не спрашивая согласия. Просто ставила перед фактом. В голосе Эмили сейчас было что-то странно похожее. Только вместо кухни — бетон. Вместо объятий — скальпель. Но это тихое «ты мой» через слово «друг» он узнал. Он хмыкнул, опуская взгляд. — Странное у тебя определение дружбы, — сказал он. — Зато рабочее, — отозвалась она. — И, кстати… Если я считаю тебя другом, это автоматически значит, что ты у меня не только «оружие». Знаешь, как это называется в профессиональной терминологии? — Как? — осторожно спросил он. — Человек, — сухо ответила Эмили. — С набором глупых, но понятных мотиваций. Он не удержался, усмехнулся уже честнее. На краю сознания мелькнула мысль: «Если для неё я всё ещё человек, значит, не до конца превратился в чью-то гранату». Не только стрелку на схеме, не только цифру в отчёте. И это странным образом ощущалось не слабостью, а ещё одной опорой. — Ладно, друг, — сказала Эмили, разворачиваясь. — Доведу тебя до палаты — и ты ляжешь спать. А завтра будешь вести себя так, будто у тебя есть мозг. Справишься? — Попробую, — ответил он. Они пошли дальше. Он всё ещё ненавидел Пита. Всё ещё ненавидел себя за то, что снова не защитил Китнисс. Всё ещё мечтал добраться до Сноу и разломать ему всё, что можно. Но поверх этого появилась ещё одна, тихая цель: Не подвести тех, кто почему-то решил, что он — не только оружие. Этих двоих. Китнисс. И Эмили. Он спустился в лабораторию сразу после завтрака. Эмили смерила его взглядом, когда он вместо жилых блоков повернул к лифту вниз. — Три часа, — сказала она, щёлкнув по его карточке на груди. — За столом. Без подъёмов тяжестей, без пробежек по лестницам и без попыток взорвать себя об оборудование. Потом — ко мне на осмотр. — Буду сидеть. Максимум — думать, — пообещал он. Она хмыкнула — так, как хмыкают перед тем, как подписать заведомо сомнительный отчёт, — но пропустила. Лаборатория Битти отличалась от медблока всем. Там пахло не спиртом и лекарствами, а озоном, металлом и чем-то сладковатым, жжёным — как после работы с проводами. Стены заставлены мониторами, столы завалены схемами, проволокой, образцами металла. Провода тянулись, как лианы, от приборов к макетам. Где-то в углу тихо гудели вентиляторы. Битти уже был на месте, сидел у самого большого стола, чуть согнувшись, с карандашом в пальцах. Очки сползли на кончик носа, волосы торчали во все стороны — под ними явно уже долго чесали себе голову вместе со схемами. — Доброе утро, Гейл, — сказал он, не поднимая головы. — Или какой там у нас сейчас час бункерного дня. — Утро, — ответил Гейл, подходя ближе. — Эмили твёрдо уверена. — О, тогда это подтверждённая информация, — сухо усмехнулся Битти. — Подойди, взгляни. На столе лежала развернутая схема — одна из его лесных ловушек, только вместо деревьев на ней были кружки, квадраты, обозначения. Стрелки, подписи, расчёты. — Ты же показывал мне свои «хитрые тропы» на охоте схематично, — напомнил Битти. — Где зверь не видит, что ты его уже повёл. Я подумал: почему бы не применить ту же логику к людям? Гейл взял карандаш, наклонился. Лесные ловушки в его голове развернулись сами собой: петли, ямы, жерди с камнями. Места, где зверь застрянет, где замрёт, где подумает, что спасся — а на самом деле уже будет в мешке. — Вот здесь, — он провёл линию на схеме, — если это источник воды, они всё равно пойдут. Даже если дорога под обстрелом. Сначала одиночки. Потом — те, кто за ними. — Пальцы немного дрожали, но он привычно списал это на недоспанные ночи и свежий шов, а не на то, что в голове всё ещё стоял камень и запах гари. — Если напугать их здесь, — он ткнул в условный перекрёсток, — они побегут в обход. Сюда. — Он отметил круг. — И если второй круг кажется безопасным, только дурак не поставит там мину. — Прекрасно, — тихо сказал Битти. В голосе — не восторг, а удовлетворение человека, нашедшего нужное решение. — Ты мысленно держишь карту, как я — цепь. Они работали молча какое-то время. Гейл рисовал ситуации, Битти переводил их в формулы, задержки, радиусы поражения. Охота постепенно превращалась в войну. Вместо «козы придут к воде» появлялось «патруль сменится в 03:00». Вместо «самка идёт к писку козлёнка» — «родители рванут к детскому плачу». — Ты использовал детёнышей как приманку? — вдруг спросил Битти. Гейл пожал плечами. — В Двенадцатом у нас нет роскоши быть сентиментальными, — сухо ответил он. — Если нужно было вытащить самку к ловчему кругу — мы использовали козлёнка. Иногда только его голос. — Он помолчал. — Люди делают то же самое. Только вместо козлёнка — дети, слабые или раненные. — С одной оговоркой, — заметил Битти. — Животное идёт, потому что иначе его вид вымрет. А люди… — он ехидно приподнял бровь. — Люди идут, потому что у них есть то, чего нет у зверей. Сострадание. Гейл скрипнул зубами. Слово «сострадание» в последнее время звучало, как чужой смех. Стоило ему закрыть глаза, как он видел синяки на шее Китнисс. И руки Пита у неё на горле. И слышал, как Алекс в ночь шепчет: «они приложили к её лицу провод». Взяли чью-то любовь и изуродовали, натянув на чужой клык. Сострадание. «Они использовали то, что она его любит, чтобы он её убил, — вскипало внутри. — И ты хочешь, чтобы мы после этого играли честно?» Грудь на этой мысли сжалась. Не там, где шов — выше, под рёбрами. Дыхание стало более частым, в пальцах появилась знакомая дрожь, как перед взрывом. Он заставил себя вдохнуть медленнее. Раз. Два. Три. Четыре. Метод Эмили сработал сам собой. — Мы имеем право использовать их сострадание, — сказал он ровно. — Так же, как они использовали её. — Именно, — кивнул Битти. — Симметричный ответ. Они заминировали его голову её лицом. Мы заминируем их инстинкт «спасать». — Он начертил ещё одну схему. — Смотри. Первичный заряд — относительно небольшой. Ранит, калечит. Вызывает крик. Второй — с задержкой. Срабатывает, когда туда стягиваются медики, друзья, сослуживцы. Максимум эффекта на единицу взрывчатки. Минимум пропажи того, кто нам действительно нужен. Гейл почувствовал, как внутри что-то дернулось. Мина, раненые, вторичный взрыв. Люди бегут помогать. И там их добивает волна. Страшно. Эффективно. — Ты считаешь, это… допустимо? — спросил он и поймал себя на том, что пальцы уже ищут место для второго креста на схеме. Битти покрутил карандаш в пальцах. — Я считаю, — спокойно сказал он, — что президент Сноу уже давно отменил привычные правила. Он использует голод, детей, психику, любовь, память — всё, что у нас есть, — против нас. В таких условиях вопрос «допустимо» становится роскошью. — Он поднял глаза. — Мы можем проиграть морально красиво. Или выиграть так же грязно, как они. Мне лично второй вариант ближе. Гейл хмыкнул. «Морально красиво» — это когда Китнисс идёт к Питу, потому что «это же Пит», и чуть не умирает у него в руках. К горлу снова подступил горький вкус — смесь металла и уксуса, как после ударной волны. Он стиснул зубы, чтобы не выругаться вслух. — Ладно, — сказал он. — Тогда давай сделаем так, чтобы они хотя бы сперва вкусили то, чем кормили нас. Он наклонился над чертежами ещё ниже. Щелчок двери он сначала принял за очередной звук приборов. Слишком много линий, углов, вариантов. На столе, полу, стульях — схемы. Кривые охотничьих троп, переведённые в цифры, пересчитанные, перемноженные. На стенах — закреплённые листы с другими комбинациями. На мониторах — те же ловушки, уже переведённые в чистый цифровой вид. — Что это? — сиплый голос разрезал привычное жужжание лаборатории. Он поднял голову. Китнисс стояла в дверях. Вид у неё был такой, будто её только что вытащили из глубины, где она слишком долго не могла вдохнуть.: бледная, волосы спутаны, под глазами тени. На шее — те самые синяки, от которых у него внутри всё сжалось, как от холодной руки. Он коротко вдохнул. Лёгкое тут же напомнило о себе тянущей болью. Пальцы на карандаше стали белыми. — А, Китнисс, ты нас застукала, — обрадованно сказал Битти. Он всегда радовался, когда его схемы кто-то готов выслушать. «Застукала», — эхом. Словно они делали что-то постыдное. Хотя, если подумать… — А что? — она шагнула ближе, взгляд цеплялся за рисунки. — Это какой-то секрет? Её голос был хриплым, как после болезни. Или после чужих пальцев на горле. — Вообще-то, нет, — Битти пожал плечами. — Просто я чувствую себя виноватым, что так надолго украл у тебя Гейла. Гейл дернулся внутренне. Украл. Он сам сюда приходил. Сам садился за эти столы, потому что в чертежах проще было держать мысли, чем в палате, где Алекс во сне шепчет: «не бейте». Она смотрела на них так, как на очередную арену, только нарисованную цифрами: чуть издалека, как на что-то, от чего хотелось отступить, но приходилось идти. — Надеюсь, вы провели время с пользой, — сказала она. Гейл почувствовал, как что-то кольнуло. Слова были нейтральные, но под ними слышалось: «пока я валялась в госпитале, вы занимались чем-то, о чём я не знаю». — Идём, сама увидишь, — Битти оживился, подзывая её к одному из мониторов. Она подошла. Взгляд задержался на знакомом контуре — один из его старых рисунков. Лесная ловушка. Только теперь вместо деревьев и звериной тропы — здания, улицы, обозначенные цифрами. Он видел, как это отражается в её лице: узнавание, непонимание, щёлкнувшее где-то внутри неприятное совпадение. Вот оно что. Гейл вдруг ясно понял, что она видит: не просто схемы. Они с Битти взяли принципы его ловушек и натянули их на людей. Вода вместо ручья. Склады вместо ягодников. Дети вместо козлят. Всё то, что они обсуждали утром, теперь было не на бумаге, а в её глазах. — Мы используем охоту, — почти автоматически начал объяснять Битти, — только вместо зверя —… Он так и не договорил. — По-моему, вы переходите все границы, — тихо сказала она, не сводя взгляда с экрана. — Получается, нет никаких правил? Никаких «нельзя»? Никаких вещей, которые мы не должны делать с другими людьми? Он почувствовал, как в груди что-то взорвалось. Сначала — горячо, потом холодно. Пальцы сжались на краю стола так, что деревянная кромка впилась в ладонь. В животе — привычный тяжёлый провал, как перед обвалом. В висках зазвенело. Она стоит здесь, с синяками от рук человека, которого капитолийцы сломали через её любовь. Через её сострадание. Через её доверие. И спрашивает его про «границы». — Правила есть, — услышал он свой голос. Чужой, жёсткий. — Мы с Битти следуем тем, которые использовал Сноу, когда промывал мозги Питу. Бити бросил на него быстрый взгляд — то ли удивлённый, то ли одобряющий. Китнисс повернулась к нему. В глазах — не тот огонь, который он помнил по лесу и арене. Другой. Настороженный, раненый, с примесью того самого отвращения, которым раньше она смотрела только на Сноу. — Значит, мы делаем то же самое, что он? — прошептала она. — Только на другую сторону? Кислород будто выкачали из комнаты. Да, именно это он только что сказал. Что они берут методы Сноу и поворачивают в свою сторону. Что используют сострадание, как он использовал любовь. Что готовы бить туда же — по детям, по тем, кто бежит спасать. Где-то в глубине мелькнула мысль: «Если ты это вслух признаёшь — значит, ты уже переступил черту». Горло сжало, как в Дненадцатом, когда угольная пыль забивает дыхание. Челюсть так напряглась, что заболели зубы. — Если мы не будем делать то же самое, мы проиграем и потеряем. Тебя. Пита. Всех остальных. Они не остановятся, потому что мы остановились. Не скажут: «О, повстанцы лучше нас, давайте сдадимся». — Он сделал шаг вперёд. Бок тут же отозвался болью, но он не обратил внимания. — Они используют всё. Детей. Голодающих. Тех, кого ты любишь. И пока мы держим себя в чистоте, они просто продолжат резать нас по одному. Она слушала, губы чуть поджаты. Синяки на шее на его слова никак не реагировали — просто были. — Вопрос, — сказала она, — в том, кем мы станем, когда всё это кончится. Он хотел усмехнуться. «Когда всё это кончится». Он помнил, как она стояла над умирающими в Восьмом. Как смотрела на результат бомбардировки Двенадцатого. Как принимала на себя очереди из пламени. И всё равно умудрялась держаться за «кем мы будем». — Если мы проиграем — нам уже не придётся думать, кем мы стали. — Он встретил её взгляд. — Я не собираюсь ещё раз смотреть, как ты задыхаешься. И не делать всё, что возможно, чтобы они этого не пережили. Слова вышли резче, чем он рассчитывал. Чуть дрогнули на конце. В груди тут же взвилась знакомая тяжесть. Пальцы — снова — вцепились в стол, под ногтями заныло. Она смотрела на него, и между ними вдруг появилась толща воздуха — тяжёлого, как вода в затопленной шахте. Ему хотелось взяться за её плечи, встряхнуть. Крикнуть: «посмотри на свою шею. Посмотри, что они сделали с Питом. Как ты можешь говорить о границах для них?» Хотелось, чтобы она разделила этот его новый, обжигающий злобой мир, где любая мягкость — щель для ножа. Но она, похоже, смотрела куда-то ещё. В ту сторону, где ещё оставались «после». — Я… не могу быть частью этого, — тихо сказала она. — Не таких бомб. Не бомб, которые используют людей, которые бегут на помощь. Он почувствовал, как у него внутри что-то хрустнуло. Не громко. Как даёт трещину балка, на которой ещё вчера держалась порода. Это был не первый раз, когда они с ней стояли по разные стороны. Но сейчас это ощущалось особенно ясно. Как будто между ними провели новую линию — ровную, чёткую, как чертёж. С одной стороны — он с Битти и схемами, с готовностью быть таким же жестоким, как враг. С другой — она, со своим упрямым убеждением, что даже в этом аду есть вещи, которые «нельзя». — Твоё право, — тихо сказал он. И сам услышал, как холодно это прозвучало. Она ещё секунду постояла, потом отвернулась. Битти что-то мирно бормотал про «тактическую необходимость», но до него как будто не долетало. Китнисс вышла. Плечи чуть ссутулены. Шаг — осторожный, как у человека, который ещё не до конца привык к собственному телу после удушья. Синяки на шее исчезли в вороте рубашки, но от этого никуда не делись. Когда дверь закрылась, лаборатория снова наполнилась привычным жужжанием приборов. Битти вернулся к схемам, делая пометки. — Она… всё равно придёт к этим выводам, — негромко сказал он, больше себе, чем Гейлу. — Война учит. Медленно, но учит. Гейл ничего не ответил. Он наклонился над столом, поднял карандаш. Линии на бумаге дрожали. Плечи были напряжены так, что казалось — кожу между лопатками можно резать ножом, и он не почувствовал бы сразу. В горле стоял тот самый привкус металла, как всегда, когда злость была слишком близко к страху. «Она не понимает, — билось внутри. — Они сделали из Пита оружие её же руками. И она всё ещё ищет правила для них. Всё ещё пытается быть лучше». Часть его — та, которая любила в ней именно это — уважала это упрямство. Другая — та, которая видела огонь, Двенадцатый, ступени, синяки на шее — злилась на неё за этот кусок света, который отказывался гаснуть. Он провёл новую линию. Ловушка. Путь к складу. Первый взрыв. Второй. Перекрытый коридор. — Здесь, — глухо сказал он, — если поставить вторичный заряд повыше, осколки достанут до уровня головы. Медики обычно наклоняются над раненым. — Запишу, — откликнулся Битти. Он провёл ещё одну линию. И понял: дальше уже не «как на охоте». Он готов стать тем, кто использует сострадание, как приманку. Зеркалом Сноу. «Если мы не будем такими, как они, — повторил он себе, — мы их не победим. А если не победим — потеряем всех. В том числе её». Между ними росла пропасть. Удастся ли её когда-нибудь перейти — он не знал. Но уже понимал, по какой стороне останется сам. В медблок он поднялся уже ближе к ужину — когда цифры и схемы перестали помещаться в голове и слоями легли на лицо Китнисс и вспышки взрывов. Коридор пах хлоркой и железом. Здесь всегда так: будто кровь только что смыли, но не до конца. Под ногами — тёплый бетон, над головой — ровный гул вентиляции. Всё правильно, всё как обычно. Только внутри уже давно ничего «как обычно» не было. Он уже знал, где её искать. Он толкнул дверь плечом — осторожно, чтобы не задеть швом косяк, — на секунду прислушался и замер. Эмили сидела на его прежней койке. Алекса не было — кровать напротив была аккуратно заправлена; значит, увели на процедуры. Её ноги болтались над полом, носки едва касались бетона. Халат собрался складками, обнажив тонкие щиколотки и острые колени — подростковая фигура, которую чужая медицина теперь упрямо «доращивает» до нормы. В руках у неё был прозрачный пластиковый стакан почти такого же размера, как ладонь. Внутри — густая жёлтоватая масса, лениво сползающая по стенкам. Пахло этой штукой даже до него — чем-то сладковатым, тяжёлым, ненастоящим. Напротив, сложив руки на груди, возвышался Гроп — часовой у склада боеприпасов, только вместо гранат у него была пластиковая кружка. — Ещё, — сказал он тоном инструктора по строевой. — Я видел, как ты размазываешь по стенкам, Мур. Это не считается. Эмили посмотрела на стакан так, как он сам иногда смотрел на особые задания Плутарха: готовая выполнить — и с очень ясным желанием сжечь автора вместе с бумагами. — Я физически не могу это пить, — выдавила она. Голос — не жалоба, а голая злость поверх усталости. — Это не еда, это строительная смесь. — Это — твоя жировая прослойка, — невозмутимо поправил Гроп. — В твоём случае — лично мной расписанная по миллилитрам. Давай. — Он кивнул на стакан. — Три нормальных глотка, и я даю тебе десять минут свободы от моего прекрасного общества. Она шумно выдохнула, зажмурилась и всё-таки подняла стакан. Первый глоток получился не «нормальным» — судорожным. Под кадыком дёрнулось, пальцы так сжали пластик, что тот засприпел по краям. Гейл поймал себя на том, что не может оторвать взгляд — не от неё, а от того, как она сглатывает каждый глоток, будто чужой приказ. Он видел, как работает горло, как по скулам проходит тень, как она проглатывает не только густую жидкость, но и собственное отвращение. Он никогда раньше не видел, чтобы человек с таким усилием заставлял себя есть. — О, пациент номер два, — заметил Гроп, наконец увидев его в дверях. — Заходи, Хоторн. Сейчас будет мастер-класс: что такое дисциплина. Гейл вошёл, прикрыл дверь. Взгляд Эмили на миг дёрнулся к нему — быстрый, виноватый… Он сам чуть притормозил на пороге, хотя мог бы пройти дальше. Она тут же спрятала глаза в стакан, пальцы чуть сильнее сжали пластик. — Ты вообще слышал о таком чуде, как плюс пять килограммов? — продолжал Гроп, откровенно довольный собой. — Это я про неё. — Кивнул подбородком в её сторону. — С начала лечения. Пять. Целых. Килограммов. Слово «пять» повисло в воздухе, как приговор. Эмили едва заметно дёрнулась. Плечи поднялись — совсем чуть-чуть, но так, будто она заранее ждёт удара. Не от Гропа — от какого-то старого голоса, из другого места и времени. Лицо при этом осталось почти спокойным, только по линии челюсти прошёл жёсткий излом. — Не нужно об этом вслух, — тихо сказала она. — Ну ещё скажи, что это секретная медицинская информация, — фыркнул Гроп. — Ты должна этим гордиться. Мы из тебя живого человека делаем, а не скелет в халате. «Скелет в халате». Гейл почти физически почувствовал, как это в неё входит. На секунду она словно стала меньше — сжалась, стараясь занять как можно меньше места в комнате. Он подошёл ближе — и тогда заметил то, чего не увидишь с порога. Рукава халата были закатаны до локтей. Кожа под ними — как карта прошедших боёв: россыпь мелких жёлтых и фиолетовых пятен, следы от катетеров, полоски от пластырей. Вены местами припухшие, местами спрятанные глубже — их раз по десять за это время «искали». Там, где у обычного человека просто рука, у неё — поле, в которое слишком часто тыкали иглами. Плечи всё ещё острые, ключицы выступают, как балки в шахте. Но под тканью уже угадывается не один набор костей — что-то ещё. Новые чужие килограммы, к которым она относится, как к навязанным. Чужая работа. Чужое решение. Как его собственный шов под лопаткой. — Иди сюда, герой, — позвал Гроп. — Проверим, не отвалилось ли с тебя ничего по дороге от Битти. Эмили по инерции дёрнулась — он уже знал этот жест: уступить, отойти, исчезнуть с пути.. — Сидеть. — Гроп даже пальцем не шевельнул, просто посмотрел. — Ты с этой койки не слезешь, пока стакан не будет пуст. Это не обсуждается. Потом перевёл взгляд на Гейла: — Рубашку снимай, поворачивайся. Гейл стянул верх настолько, насколько позволяла повязка, и сел на соседнюю койку спиной к нему. Холодный воздух прошёл по шраму; кожа под пальцами чуть стянулась, отзываясь знакомым тянущим зудом. Пальцы Гропа уверенно прощупали линию шва, нажали чуть сбоку. Боль была тупая, вязкая — как от старого ушиба, по которому снова проехались кулаком. — Не идеально, но жить будет, — буркнул Гроп. — Швы держатся. Ещё пару дней без идиотизма — и я, может быть, перестану ждать, что тебя снова внесут к нам поперёк дверей. — Я и так соблюдаю правила, — отозвался Гейл. — Конечно, — протянул Гроп. — С дырой в лёгком прикрыть собой людей — это теперь у нас раздел «щадящая нагрузка». — Он хлопнул его по плечу — очень аккуратно, но откликнулось всё равно. — Дыши глубже. Гейл вдохнул. Лёгкое внутри дернуло, но уже не хватало воздух, как тогда, на лестнице. Воздух вошёл, остался. Можно было дышать. Краем глаза он видел, как Эмили снова поднимает стакан. Второй глоток, третий. Она пила так, будто каждый миллилитр был не её, а чужим обязательством. Для Гропа. Для Койн. Для графы «восстановление массы тела удовлетворительное». Для того, чтобы ей позволили дальше ходить по медблоку и вытаскивать таких, как он и Алекс. — Кстати, Мур, — продолжал Гроп, не отставая, — вон посмотри на образец. — Лёгкий кивок в сторону Гейла. — Мышцы, выносливость, мозги — иногда. Тебе до такого ещё килограммов пять, может десять. На этот раз она не дёрнулась. Просто подняла на него взгляд — ровный, холодный. Потом этот же взгляд скользнул на Гейла — коротко, с какой-то неудобной виноватостью, от которой ему захотелось отвести глаза, чтобы ей не приходилось оправдываться перед ним за собственное тело. И снова — в стакан. — Если ты не заткнёшься, я случайно подмешаю тебе дозу обезболивающего в еду, — сообщила она. Голос сухой, почти ленивый. Только костяшки пальцев снова побелели на пластике. — Будешь добрый и обнимающий, как морфлинг. — Попробуй, — хмыкнул Гроп. — Кто тогда будет за нас обоих разбираться с теми, кого сюда приносят? Он ушёл к шкафчикам, уткнулся в планшет. Официально — занят. Неофициально — слышал каждое движение. Они остались вдвоём. Формально — втроём, если считать опустевший стакан, который занимал в комнате больше места, чем следовало обычному пластику. Гейл застегнул пуговицы, развернулся к Эмили. На языке уже вертелось привычное: «Нормально ты выглядишь», или грубое «Ешь, тебе надо». Но он сдержался. Он слишком хорошо знал, как это — когда твое тело больше не совсем твоё. Когда чужие люди считают твои килограммы, швы, показатели и делают вывод: годен / не годен. Когда тебя записывают в «ресурсы», в «единицы», в «боеспособный контингент». Ещё один голос в сторону её веса — даже с самыми лучшими намерениями — был последним, что ей сейчас нужно. Он слишком хорошо помнил, как это — когда твоё тело обсуждают, как чужой объект. «Мы похожи, — неожиданно ясно мелькнуло в голове. — Нас обоих считают по цифрам. По шрамам. По тому, сколько ещё можно выжать. Только я хотя бы понимаю, под какую задачу меня подстраивают. А её — под любую удобную на данный момент». Эмили поймала его взгляд, и он чуть заметно выпрямился, словно его застали за чем-то, о чём он сам ещё не успел подумать. Она не отводя глаз, упрямо вскинула подбородок — мол, да, это я, да, с этим стаканом, да, так и надо — и допила остатки. Лицо скривилось так, будто это была не питательная смесь, а яд. Она поставила пустой стакан на тумбочку чуть сильнее, чем требовалось — пластик глухо стукнул. — Довольны? — мрачно спросила она — у воздуха, у Гропа, у всей этой системы сразу. — В полном восторге, — отозвался Гроп, даже не поднимая головы. — Ещё пара недель — и я официально объявлю, что из тебя можно делать человека в спортзале. — Не надо, — тихо сказала она. Слишком тихо, чтобы разобрать слова. Но смысл он понял. Гроп только фыркнул, не вникая. А вот Гейл на этом «делать человека» снова ощутил, как внутри что-то неприятно шевельнулось. Как будто до этого она была не человеком, а инструментом, формулой, «лучшей работой» чужого учёного. Он ничего не ответил. Ни в её защиту, ни в шутку. Просто встретил её взгляд — короткий, напряжённый, со скрытым «не лезь» — и кивнул. Как кивают своим перед вылетом: «вижу, понял, держишься». Соскользнул с койки, чуть дольше обычного задержавшись на ногах возле её кровати. — Завтра — снимки, — напомнил Гроп, даже не поднимая головы. — И никаких лестниц, Хоторн, только лифт. Ты мне ещё нужен живым. Тут мало кто справится с пациенткой Мур, если ты опять решишь умереть не по графику. На пороге Гейл обернулся. Эмили сидела, чуть сутулившись, локти на коленях. На вид — всё та же слишком тонкая девчонка в слишком большом халате. только теперь он видел её до мелочей — и, сам того не планируя, запоминал: тонкие запястья в следах от игл, выбившуюся из хвоста прядь у виска, маленькую складку между бровями, появляющуюся каждый раз, когда речь заходит о её весе. И чувствовал: на ней держатся не только эти «плюс пять». На ней висят чужие ожидания, чужие планы, чужая ответственность — за Пита, за охмор, за него самого. Он прикрыл дверь, задержав ладонь на ручке на лишнюю секунду. Запах хлорки в коридоре ударил в нос сильнее. Шов ныл, в голове всё ещё мелькали схемы Битти, ловушки, взрывы, шея Китнисс под его пальцами. И где-то за стеной девчонка, которая просто и буднично назвала его другом, сидела на его бывшей койке и заставляла себя есть, чтобы быть годной к следующей войне. «Мы похожи», — повторил он. И пошёл дальше по коридору, считая шаги и вдохи — раз, два, три, четыре — по её методике, даже не отдавая себе в этом отчёта.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!