Глава 25

21 февраля 2026, 23:52
Зал для общих совещаний всегда казался чуть больше, чем нужно. Потолок давит высотой, бетон давит массой, а свет над столом белый, как в операционной. На карте Панема — крупный план Второго: вокруг каменистой гряды обведено толстым кругом. Сбоку — отдельный планшет: разрез массива, сухая подпись: «Форт “Орех”». По стенам — тёмные экраны. Стулья стоят блоками: военные, технари, медики, съёмочная группа. Во главе — Койн, прямая, как стержень. Плутарх рядом уже шуршит своими заметками, Бити тонет в мониторах и бумаге. Боггс, Хеймитч, командиры — тот самый костяк, который держит бетон не хуже арматуры. Он не садился — так было хуже: спину ломило, шов зудел и тянул, будто изнутри кто-то царапал рёбра. На ногах выходило терпимее: боль не била в одну точку. Быстро ходить он ещё не мог, зато научился держаться там, где надо, и делать вид, что его не ведёт. Лёгкое отзывалось на каждый вдох. Не так, как в первый день — там было ощущение, будто в грудной клетке при каждом вдохе выворачивают ржавый нож. Сейчас — тупой, вязкий комок, набитый стеклянной крошкой. Шаг влево — ноет, шаг вправо — режет. Болит, значит, работает. Эмили сидела у стола, в секции медиков. По возрасту она выбивалась из ряда: рядом с седым заведующим хирургическим блоком и сухим, жилистым реаниматологом выглядела подростком, которого по ошибке посадили за взрослый стол. Белый халат сменён на форменную серо-чёрную куртку, но от этого она казалась только уже, тоньше. Тёмные круги под глазами окопались глубже, будто поселились там навсегда. Волосы стянуты в тугой хвост; кончик цеплял воротник и дёргался каждый раз, когда она поворачивала голову. Перед ней — папка, планшет, несколько тонких файлов с пометками. В начале совещания она молчала и сосредоточенно писала. Но Гейл уже знал: это не значит, что она не слушает. Скорее наоборот. Слушает, фильтруя всё по своему внутреннему списку: «жив», «на грани», «не вытащим», «опять полез, куда не надо». — …основной массив, — говорил Плутарх, постукивая ручкой по карте, — это вот. — Он очертил пальцем гору. — Форт "Орех". Сердце военной машины Капитолия. Склады оружия, казармы, командный центр. Сюда стекается всё, чем Сноу нас душит по периметру. Он говорил легко, как будто обсуждал новую постановку: интонации ровные, места на карте отмечал лениво, как режиссёр на репетиции. Только глаза были уже не такие сытые, как раньше — в них поселилось что-то нервное и острое. — Лобовая атака невозможна, — подхватил Бити. — Вернее, — он коротко улыбнулся, — самоубийственна. Входы простреливаются, склоны под прикрытием тяжёлой артиллерии. Если мы пойдём по прямой, нас просто сметут. Нам нужно использовать уязвимости. Он щёлкнул по планшету, и на одной из панелей ожила схема: гора в разрезе, сеть тоннелей. — Здесь, — он ткнул в узкий проход, — наиболее вероятный основной въезд. Шахты, технические коридоры, запасные выходы. Мы можем… Гейл поймал себя на том, что уже «дорисовывает» схемы Бити: если загнать гарнизон глубже, перерезать часть выходов — и оставить один, «правильный»… Не лоб в лоб, не штурмом — выкурить, вытеснить из каменной норы, как зверя из логова. Мысль мелькнула и застряла, как свинец под ребром. Он отогнал её, но не до конца — отложил где-то в той части головы, где лежали капканы и растяжки. Слово «обвал» прозвучало из уст Битти вскользь — в технической фразе про несущие конструкции. У Гейла от него на секунду заложило уши. Пыль — сухая, как мука, на языке. Писк в ушах. И та тишина, что приходит после крика — одинаковая и под камнем, и под огнём. А потом запах. Всегда запах: гарь, металл… и то, что мозг упорно называет мясом. Картинка вспыхнула — и он задавил её, как тушат искру. Он чуть глубже вдохнул — шов болезненно тянул, но это возвращало в зал. — Есть, конечно, и мягкий вариант, — сладко произнёс Плутарх после паузы. — Переговоры, ролики, показать людям Второго, что их крепость больше не принадлежит Сноу. — Он выразительно глянул на экраны. — "Сердце военной машины Капитолия бьётся уже для нас". Сильно, не находите, президент? Койн не сразу ответила. Она сидела, чуть подперев подбородок рукой, и смотрела не на карту, а куда-то через неё, будто уже видела будущий кадр: закрывающиеся ворота "Ореха", колонны сдающихся солдат, Сойка-пересмешница на фоне флага. — Люди Второго привязаны к этому месту, — наконец сказала она. — Это их работа, их дом, их иллюзия безопасности. Если мы просто разрушим "Орех", не предложив ничего взамен, мы получим не союзников, а озлобленных беженцев. Нам нужен символ. Плутарх оживился: — Именно. Поэтому я и думаю… — Он повернулся к ней. — Появление Сойки-пересмешницы на месте событий. На фоне сдающегося гарнизона. Даже сам факт её присутствия во Втором — уже послание. И, — он позволил себе осторожную улыбку, — насколько мне известно, наша юная Сойка совсем не против поехать. По залу прошёл лёгкий шорох. Кто-то повернул голову к съёмочной группе. Кто-то — к сектору, где сидела Китнисс. Она была в первом ряду, между Хеймитчем и Боггсом. На шее — под воротом видно лишь тень, но Гейл знал, что под тканью — синяки. Он помнил их на коже. Лицо бледное, но не больнично-безликое, как сразу после реанимации, — другое. Острые черты, поджатые губы, глаза, в которых скопилось слишком много за последнее время и которым некуда это девать. — Вопрос в том, — ровно произнесла Койн, не глядя ни на Плутарха, ни на неё, — готова ли Сойка. Она сказала это так, будто ожидала, что сейчас раздастся привычное: «ей нужно восстановиться», «психическое состояние нестабильно», «давайте подождём». Вопрос был задан так, будто ответ уже написан в протоколе. — Я готова, — сказала она. Голос сорвался чуть на первом слове, но дальше выровнялся, стал твёрдым, жёстким. — Я должна полететь во Второй. Тишина щёлкнула, как выключатель. — Там война, — продолжила она, вцепившись пальцами в спинку стула впереди. — Там место для меня. — Она чуть скосила глаза, как будто перед ними всплыло что-то своё. — Я не останусь здесь, пока… — она запнулась, но договорила, — пока Пит лежит в госпитале и пытается меня убить, а другие рискуют и умирают. Она сказала «пытается», будто говорила о ком-то постороннем. Но Гейл видел, как напряглась шея, как едва заметно дрогнули пальцы. — Я поеду, — заключила она. Он даже не успел вдохнуть. Слово «Второй» даже не отзвенело толком в воздухе, когда он уже сказал: — Я тоже. Это вышло слишком быстро. Почти как кашель. Связка «она идёт — я иду» была в нём встроена глубже, чем шов в лёгком, и срабатывала быстрее. Бок отозвался на эту самодеятельность коротким горячим уколом. Дышать стало чуть сложнее. Он сжал зубы и даже на это не обратил внимания. Зато один человек поймал это сразу — у Эмили застыла рука над папкой. До этого она сидела, склонившись над бумагами: плечи напряжены, но неподвижны. Карандаш бегал по полям — пометки про вылет, про тех, кто после вылета рухнет к ней в руки, про то, что придётся вытаскивать уже на месте. На словах Китнисс её губы сжались. На его «я тоже» карандаш просто перестал писать. Он увидел, как она поднимает глаза от бумаги. Взгляд сначала вцепился в карту Второго. Потом — на него. И только после, с задержкой, словно нехотя, — на синяки под воротом Китнисс. И что-то в её лице меняется. Не резко — как тонкая трещина в бетоне: сначала её не замечают, а потом уже не развидеть. Она поднялась медленно — без вопроса, без поднятой руки, без ожидания приглашения. Куртка натянулась на плечах, папка в руке щёлкнула, закрываясь. — Президент, — сказала она. Голос ровный, холодный — как строка из протокола. — Позвольте добавить медицинскую оценку. Койн повернула к ней голову. Взгляд — нейтральный, внимательный. Лёгкий жест рукой: говорите. — Сойка-пересмешница, — начала Эмили, не глядя на Китнисс, — пять дней назад перенесла удушение. Неполное — но гипоксия была достаточной, чтобы это не осталось “просто синяками”. Повреждение мягких тканей шеи, ушиб трахеи. Сейчас: одышка, боль при глотании, сон… рвётся. В анамнезе — травмы, контузии, двукратное участие в Играх. Гейл почувствовал, как воздух в зале стал гуще. — Эмоциональное состояние нестабильное, — продолжала она. — Свежая травма, связанная с нападением человека, с которым у неё долгосрочная эмоциональная привязка. Агрессор — в непосредственной близости, в госпитале, под наблюдением, но наличие триггера сохраняется. Сама пациентка демонстрирует тенденции к избеганию лечебных мероприятий, рекомендованных психиатрами и мной лично. Каждое «пациентка» било по ушам — как будто Китнисс снова называли не человеком, а функцией. Китнисс стояла, чуть наклонив голову, и смотрела так, будто тянула тетиву прямо через стол. — Солдат Хоторн, — Эмили перевела взгляд на него. На долю секунды в глазах мелькнуло что-то личное, но тут же ушло под ледяную профессиональную поверхность. — Пять дней назад ему зашили лёгкое. Проникающее ранение грудной клетки с массивной кровопотерей. — Короткая пауза. — При поступлении — дышал тяжело, с явными признаками начавшейся тампонады. Операция прошла успешно, но на данный момент: ограничение по физической нагрузке, неполное восстановление объёма дыхания, ночные кошмары, эпизоды выраженного дистресса на звуковые раздражители. Про последнее она сказала аккуратно, без тех слов, которыми это называли в отчётах. Он почувствовал, как внутри на секунду опускается что-то вроде благодарности. — Оба, — продолжала она, — на данный момент не соответствуют стандартам допуска к вылету в зону активных боевых действий. — Она смотрела прямо на Койн. — Как врач, официально отвечающий за их состояние, я не могу рекомендовать их к участию в операции во Втором округе. Тишина легла сверху — как бетонная плита. Гейл почувствовал, как в нём поднимается привычное: «не твоё дело». О себе — точно. Про Китнисс… там было сложнее. Но слова застряли, потому что первая отреагировала не он. Китнисс даже не попыталась сдержаться. — То есть, — тихо сказала она, — какая-то капитолийская девчонка решает, что мне можно, а что нельзя? Голос был низким — опасным именно тем, что она не кричала. — Ты ничего обо мне не знаешь, — продолжила она уже громче. — Ни о том, что я умею, ни о том, чего я видела. Ты понятия не имеешь, как это — биться за людей, когда у тебя ничего нет, кроме лука и пары стрел. Эмили чуть прищурилась. Сжавшаяся линия челюсти стала тоньше. — Это не так, — спокойно ответила она. — Я… — Ты, — перебила её Китнисс, — сидела в Капитолии, пока мы умирали на арене. — В голосе прорезалась ненависть, которую давно не выпускали наружу. — Пока нас травили, взрывали, сжигали в прямом эфире — ты, наверное, измеряла кому-то давление или писала красивые отчёты. А теперь ты думаешь, что можешь встать и сказать: "всё, Пересмешница, ты исчерпала лимит, пора отлежаться в госпитале"? Гейл видел, как у Эмили дёрнулись пальцы на папке. — Ты думаешь, — продолжала Китнисс, — что война закончится, если я посижу здесь пару лишних дней? — Она хрипло усмехнулась. — Что Пит станет лучше, если я буду ходить по кругу между его палатой и психиатром? — На последнем слове голос дрогнул. — Или ты просто хочешь, чтобы я не мешалась у тебя под ногами, пока ты делаешь вид, что можешь всех спасти? Хеймитч тихо чертыхнулся. Боггс напрягся, но промолчал. У Плутарха на лице на секунду появилось выражение человека, который понимает, что ситуация выходит из-под контроля. Эмили вдохнула. Гейл видел, как эта волна поднимается в груди, стягивает плечи, застревает в горле. Раньше в такие моменты она сглатывала и задвигала всё внутрь — в свою лабораторию, где цифры и факты важнее эмоций. Сейчас не задвинула. — Ради твоей "хотелки" увидеть Пита живым, — сказала она, и голос у неё тоже сел, стал хриплым, но оттого только острее, — уже рисковали одним рейдом в Капитолий. Слова повисли в воздухе. — Его вытащили ценой людей, — продолжала она, впервые отрывая взгляд от Койн и переводя его на Китнисс. — Солдат, пилотов, техников. Я до сих пор помню их по именам. По диагнозам. По тому, как под ладонями врачей ломались рёбра, когда выжимали им один вдох. — Она качнула головой. — В отличие от тебя, я не из тех, кто считает: раз смерть не попала в кадр — значит, её можно списать. Глаза у Китнисс вспыхнули. — Ты прекрасно понимаешь, — Эмили сделала шаг вперёд, — что если ты попросишь, Хоторн пойдёт за тобой хоть в само пекло. — Она не посмотрела на него, но он почувствовал, как каждое слово попадает точно в цель. — С дырой в лёгком, с швами, с любыми анализами. Потому что он так устроен. А ты умеешь нажимать именно туда, куда надо. Гейл чуть дёрнул плечом — будто получил удар. Это было… честно. И больно. — И ты пользуешься этим, — тихо добавила она. — Не только им. Вами всеми пользуются, — она кивнула в сторону Плутарха, камер, Койн, — как расходным материалом под новые символические кадры. А когда не надо стрелять — надо выдержать — тебя нет. В зале кто-то шумно вдохнул. — Ты даже не пытаешься, — продолжала Эмили. — Ты не приходишь на сессии, где нужно отвечать на вопросы про него. Не рассказываешь, что он любил, чего боялся, как он спал, что говорил. Не даёшь мне никакой информации, чтобы я могла понять, что в его голове ещё твоё, а что уже Сноу. Ты просто… — она сжала пальцы до белых костяшек, — бежишь в следующий ад, потому что там у тебя есть роль. Камера. Лук. Простой понятный сценарий: “я убью того, кто сделал это”. Её голос дрогнул. — А то, что здесь, — она ткнула пальцем вниз, очевидно имея в виду госпиталь под ними, — нужна не только твоя ненависть, но и твоё участие… тебя это не интересует. Это слишком сложно. Слишком медленно. Не похоже на Игры. Хеймитч дернулся, будто хотел встать. — Эми, хватит, — хрипло сказал он. — Не сейчас. Она повернула к нему голову. Взгляд у неё был такой, что Гейл почти увидел: ещё шаг — и в него полетит что-нибудь тяжёлое. В этом холоде, в этих белых костяшках пальцев не было истерики. Там была — отчаянная, почти отчаянная честность. Та, которую в таких залах обычно давят быстро и тихо. Хеймитч замолчал. Кто-то из командиров откашлялся. Кто-то — опустил взгляд. Съёмочная группа сидела странно притихшая; один из техников инстинктивно потянулся к камере — и тут же убрал руку, будто вспомнив, где находится. Гейл смотрел на Эмили и не узнавал. Он видел её злой — на тупых солдат, на идиотские распоряжения. Видел уставшей — в три утра, когда она валится на стул и засыпает с планшетом в руках. Видел испуганной — на две секунды, когда ему почти не хватило воздуха на лестнице. Сейчас она была… живой. Слишком живой. Не лабораторной Эмили, не «доктор Мур», а девчонкой, которая сама по горло в этой войне и по уши в чужих трупах. Которая смотрит на Сойку-пересмешницу не снизу вверх и не сверху вниз, а прямо. И говорит вслух то, о чём здесь привыкли молчать: у Китнисс есть власть. Что она этой властью пользуется. Что за её решения всегда кто-то платит телом. Внутри у него всё перепуталось. Стыд — за то, что он действительно встал автоматически: «она идёт — я иду», не думая ни о шве, ни о тех, кто его зашивал, ни о семье. Злость на Эмили — за то, что она делает это здесь, на общем сборе, перед Койн и камерами. Желание встать между ними двумя, потому что от этого столкновения искры летели на всех. И странное облегчение — грязное, неподходящее, но настоящее — как будто кто-то наконец сказал за него то, на что у него самого не хватало решимости. А Эмили смогла. — Ты эгоистичная, — сказала она тихо, так, что это было слышно всем, — хладнокровная идиотка, когда дело касается чужих жизней. Слово «идиотка» в этом зале прозвучало слишком громко. По залу прокатилась волна — не звука, а движения: кто-то дёрнул плечом, кто-то привстал, кто-то, наоборот, опустился ниже в кресло. Китнисс побелела. — Ты… — начала она, но голос сорвался. Гейл видел, как у неё напряглась шея, как синяки будто бы проступили ярче. На секунду ему захотелось подойти, встать рядом, сказать: «не трогайте её». Даже если часть того, что сказала Эмили, была правдой — видеть, как её так бьют вслух, было тяжело. Койн всё это время сидела неподвижно. Лицо — каменное. Ни одной лишней эмоции. Только глаза, которые двигались чуть быстрее, чем положено по должностной инструкции. Она смотрела не столько на тех, кто спорил, сколько на тех, кто слушал. Оценивала, где именно проходит трещина. Когда тишина достигла той плотности, при которой в неё уже можно было упираться руками, она заговорила. — Доктор Мур, — сказала она спокойно. — Ваши медицинские опасения приняты к сведению. Эмили выровняла спину, как на построении. — На данный момент, — продолжила Койн, — мы не можем игнорировать состояние наших ключевых фигур. — Она чуть наклонилась вперёд, сцепив пальцы в замок. — Но мы не можем игнорировать и политическую, и информационную часть операции. Она посмотрела на карту Второго. — Вторая — крепость. Если мы просто размолотим "Орех" бомбами, — сказала она, — мы получим мёртвую гору и ещё одно видео разрушений. Если мы заставим её сдаться — получим символ. — Взгляд скользнул к Китнисс. — Мы не можем позволить себе упустить такой шанс. Она выдержала паузу. — Поэтому решение будет следующим, — произнесла она тем же ровным голосом, от которого по коже пробегал холодок. — У вас, доктор, — она кивнула в сторону Эмили, — есть три дня. Эмили чуть дёрнулась. — За эти три дня вы стабилизируете состояние Сойки-пересмешницы и солдата Хоторна. Настолько, чтобы они могли участвовать в операции во Втором округе. — Она перевела взгляд на Китнисс и Гейла по очереди. — Через три дня вылетает группа: Пересмешница, Хоторн, сопровождающие, съёмочная команда, медицинский представитель — доктор Мур. Слово «представитель» прозвучало почти как «надзиратель». — Доктор Мур полетит не только как врач, — добавила Койн, — но и как лицо, которое отвечает за работоспособность Сойки и солдата Хоторна на месте. Гейл почувствовал, как внутри что-то одновременно сжалось и… выпрямилось. От самого факта, что она будет рядом, ему становилось спокойнее. От формулировки «лично отвечает» — тревожнее. Эмили стояла неподвижно, только пальцы на папке чуть сильнее впились в картон. — Разумеется, — мягко добавила Койн, и в этой мягкости не было ничего утешительного, — мы помним, кому обязаны наличием некоторых ценных кадров. Ваши результаты по восстановлению детородных функций у поражённых инфекцией уже принесли нам не только медицинскую, но и политическую пользу, — сказала она ровно. — Тринадцатый любит тех, кто возвращает людям будущее. Но кредит доверия — не повод устраивать демонстративные несогласия в зале совета. Взгляд скользнул к ней — короткий, ленивый. — Ваша… настойчивость, — сказала она, — позволила нам получить своего агента из Капитолия, обладающего ценнейшей информацией. — Лёгкий кивок, в котором угадывался Алекс. — И сохранить специалиста вашего уровня в распоряжении Тринадцатого. — Едва заметная улыбка. — Надеюсь, вы помните, кому обязаны этой возможностью. Это прозвучало не как благодарность. Как напоминание о крючке, на котором её держат. Эмили кивнула. Очень медленно. Гейл видел, как в этом кивке что-то ломается. Незаметно для тех, кто смотрит издалека, но отчётливо для того, кто уже видел, как она режет себя по живому, чтобы собраться. — Три дня, — повторила Койн. — Встретимся здесь же, чтобы утвердить детали вылета. Совещание словно выдохнуло. Стулья заскрипели, планшеты щёлкнули, зал задвигался — быстро, деловито, как после команды «вольно». Плутарх уже сгребал бумаги, наклонясь к Бити и шепча ему что-то на ухо. Китнисс поднялась резко и оттолкнула стул ногой. Лицо — бледное, губы тонкой линией, глаза — узкие, тёмные. Она не посмотрела ни на Койн, ни на Плутарха: взгляд шёл поверх них, как по мишени, которая больше не интересует. Развернулась и почти бегом пошла к дверям, проталкиваясь сквозь людей так, будто они были мебелью. Хеймитч рванул следом. — Кит, эй… — донёсся его сиплый голос. — Подожди. Эй. Я понимаю, она перегнула, но… Они исчезли в коридоре, словно их втянул поток. Рефлекс сработал. Гейл уже сделал полшага в ту же сторону. Тело знало последовательность лучше головы: она выходит — он идёт за ней. Догнать. Встать рядом. Выслушать, как она шипит «ты на их стороне», увидеть, как у неё всё равно дрожат пальцы, и стоять, пока не отпустит. Нога, уже оторвавшаяся от пола, повисла в воздухе. Он увидел спину Эмили. Она стояла чуть в стороне, у стола, пока все уходили. Папка прижата к груди, как щит. Лицо — ровное до пустоты. Как у манекена в капитолийской витрине: глаза нарисовали, а внутрь забыли положить человека. Потом до неё докатился гул зала. Она коротко моргнула, будто вспомнила, где находится, и тоже двинулась к выходу. Когда Эмили проходила мимо стола Плутарха, он на секунду задержал её за локоть — аккуратно, почти по-дружески. Улыбка у него была профессиональная: мягкая ровно настолько, чтобы резать. — В следующий раз, доктор, — прошептал он так, чтобы камеры уже не слышали, — предупреждайте до совещания. Президент не любит, когда картинка трещит. Эмили только кивнула. Не споря. Но линия плеч напряглась так, что Гейл понял: это не совет и не просьба. У выхода её догнал хмурый администратор из медотдела — тот, что обычно приносил распоряжения сверху. Он не стал говорить долго. Просто протянул тонкий лист с печатью. — Для протокола, — сказал ровно. — Подпишите. И ушёл, не дожидаясь ответа. Эмили едва заметно дёрнулась — как будто внутри щёлкнуло что-то неприятное, как сбой на мониторе. Она сжала папку сильнее и пошла. Не туда, где исчезла Китнисс, — в противоположную сторону. К лифту вниз, к медблоку. Шаг — быстрый, но не живой. Как у человека, который давно живёт на автомате: остановись на секунду — и рассыплешься. Плечи подняты выше обычного, будто она ждёт удара. Папка прогнулась от хватки. Хвост волос подрагивал в такт дыханию — слишком частому. С первого взгляда можно было сказать: идёт спокойно. Со второго — что держится на честном слове. Гейл так и стоял с поднятой ногой — секунду, две. Вот он: привычный маршрут — за Китнисс. Там знакомая роль, понятный текст. Он умел быть рядом, когда она задыхалась от ярости или вины. Умел подставиться под удар, когда ей нужно было выплюнуть очередное «ты не понимаешь». Это было частью того, что делало его «её Гейлом». И вот другой маршрут — за Эмили. Новая траектория, которой от него никто не ждёт. Даже он сам. «Она только что назвала её эгоисткой», — отрывочно мелькнуло. При всех. При Койн. При Хеймитче. При нём. Часть его до сих пор кипела — за грубость, за прямоту, за то, что удар пришёлся туда, где у Китнисс и так всё сломано. Но другая часть видела другое. Как у Эмили дрогнули пальцы, когда Койн напомнила, кому она обязана. Как вместо привычной сухости в голосе прорезалась хрипотца. Как она смотрела на него, когда говорила «если ты попросишь — он пойдёт» — будто прижигала этим себе ладонь. И ещё одна, совсем тихая, призналась: если сейчас никто не пойдёт за ней — она просто дойдёт до лифта, свернёт в пустую комнату персонала, сядет и будет смотреть в бетонную стену, пока её не отпустит. И никто этого не увидит. Китнисс уже не была одна. За ней шёл Хеймитч. Боггс, скорее всего, найдёт момент. На ней всегда кто-то держал взгляд. На Эмили — почти никогда. Гейл опустил пятку, словно ставил точку. Развернулся. Движение вышло короче, чем могло бы: шов тут же отозвался злой, резкой болью. Он скривился, поймал дыхание — раз, два, три, четыре — и не остановился. Он пошёл туда, куда уходила Эмили. Не думая. Не проговаривая. Просто — шаг за шагом, по её следу, в тот конец коридора, где пахло не огнём и не лесом, а хлоркой и железом. И уже на третьем шаге понял: удивлён собой. Тем, что впервые за всё время его первым движением стало не «догнать Пересмешницу», а «не дать этой, вцепившейся в папку до белых костяшек, остаться одной». Гейл видел по её спине: ровная, под линейку — и чужая. Она не оборачивалась, не сбивалась с шага, никого не задевала, но пару раз резко вздёргивала плечо, словно отмахивалась от невидимой руки. У дверей медотсека Эмили приложила карточку — и исчезла за поворотом. Он замедлил шаг и задержал дыхание. Здесь даже воздух жил по её распорядку: хлорка, металл, бумага, приказы, после которых все начинают двигаться правильнее. Её кабинет он знал. Маленькая комнатка без окна — дверь прямо в коридор. Когда-то она сама рявкнула: «Если хочешь ругаться — не в коридоре. Там», — и ткнула пальцем. Тогда он ещё удивился, как можно добровольно работать в клетке размером с шахтёрскую бытовку. Сейчас дверь была прикрыта, но щеколда не встала в паз — тонкая полоска темноты, и из неё… Сначала глухой удар — будто что-то тяжёлое врезалось и сползло по стене. Потом — частое, рваное дыхание. Не плач. Не ругань. Рваные вдохи — будто режут воздух на куски. Паника. Он узнал сразу — по тому, как воздух становился врагом. Гейл постучал костяшками. — Занята! — рявкнуло изнутри. — Эмили, — сказал он тихо, не споря с криком. — Это я. — Уходи… — выдохнуло изнутри уже не так уверенно. — Я… не сейчас… Он задержал дыхание — и всё же нажал на ручку. Кабинет встретил его теснотой и тяжёлым воздухом: хлорка, бумажная пыль, её недопитый чай. Стол с планшетами и кружками, две табуретки, шкаф с папками — шаг — и он уже мешал мебели. Эмили сидела на полу у стены, между столом и шкафом. Не так, как «присела». Будто её туда швырнуло. Колени подтянуты к груди, спина вжата в бетон. Одна рука — в волосах у корней; пальцы впились так, что кожа на висках побелела. Вторая — на груди, на куртке, будто она пытается удержать сердце, чтобы не выскочило. Рядом валялась раскрытая папка, листы высыпались веером; один был смят в комок. Дыхание — мелкое, свистящее. Плечи дёргались рывками. Глаза красные, расширенные, мокрые — слёзы не текли ровно, а вырывались горячими вспышками и тут же стирались тыльной стороной ладони. Она подняла голову, увидела его — и на секунду в глазах мелькнуло глухое «не здесь». Как будто она всё ещё под лампами, всё ещё в зале, всё ещё под взглядом Койн. Потом поняла, кто — и броня попыталась встать на место. — Тебе… — выстрелила она, но голос сорвался и перешёл в кашель. — Тебе что нужно? Швы… не разошлись. Я… — судорожный вдох, — я не собираюсь… подписывать тебе допуск ради протокола. Иди… к своей… Пересмешнице. Слова рвались на вдохах. Между ними зияли паузы — как провалы. Гейл не вошёл глубже: ещё шаг — и в комнате станет тесно даже воздуху. Для неё — и для него. Он прикрыл дверь и дожал щеколду до щелчка, отрезая коридор: шаги, уши, случайные взгляды. Только потом присел на корточки — медленно, чтобы не нависать и не пугать. — Я видел, как ты ушла, — сказал он. — Не похоже было, что ты в порядке. — В порядке… — она хрипло усмехнулась, и усмешка вышла как икота. — Да. Я просто… люблю сидеть на полу. Терапия… после совета. Пальцы снова вцепились в волосы, будто она держала голову, чтобы та не разлетелась. Гейл перевёл взгляд на её руку: ногти оставили на запястье красные полосы — неглубокие, но свежие. Он протянул ладонь — открыто, не хватая. — Дай руку, — сказал он. Не приказом. Тем тоном, каким в шахте говорят: «держись». — Не трогай… — выдохнула она и дёрнулась, как от тока. — Я сама… И тут же провал. Дыхание сорвалось совсем — вдохи стали такими короткими, что грудь почти не поднималась. В глазах на секунду вспыхнул чистый, беспомощный ужас. Она пыталась что-то сказать, но выходил один воздух. Гейл ругнулся про себя. — Смотри на меня, — сказал низко. — Эмили. Смотри. Она смотрела мимо, будто там уже стоит Койн с протоколом. Он подвинул табуретку ногой и сел на уровень её колен. Достаточно близко, чтобы она слышала, и достаточно далеко, чтобы не давить. — Ладно, — сказал он. — Тогда так. Он показал вниз. — Пятки — в пол. Найди опору. Она мотнула головой — «не могу», «не надо», — но пятки всё равно дёрнулись и нашли опору. Тело всё равно слушалось — даже когда голова тонула. — Хорошо, — кивнул он, будто это победа. — Теперь вдох со мной. Не глубоко. Просто со мной. Он вдохнул медленно, демонстративно. Выдох — ещё медленнее. — Раз… два… — тихо проговорил он. — Выдох. Раз… два… три… Он считал вслух, а где-то на фоне упрямо тикало другое: выходы, коридоры, один «правильный» лаз. Орех. Нора. Зверь, которого можно только выкурить. Она попыталась. Вышло рвано. На выдохе её тряхнуло — и слёзы наконец сорвались, горячей полосой по щеке. Она зло вытерла их ладонью — и тут же расплакалась снова, будто тело забыло про «нельзя». — Чёрт… — прошептала она, и это слово прозвучало не колючим, а детским. — Чёрт… Гейл не сказал «всё хорошо» — слишком пусто. Он чуть наклонился и всё-таки осторожно поймал её запястье — не удерживая силой, просто обозначив: я здесь. Под его ладонью кожа дрожала. — Ещё раз, — сказал он. — Со мной. Вдох. Выдох. На третьем цикле её плечи перестали подпрыгивать так резко. На пятом — дыхание перестало свистеть. Оставалось частым, но уже не ломало. А слёзы всё текли. Она прижала ладонь к лицу, будто хотела спрятаться — от него, от света, от того, что с ней происходит. — Я всё… испортила, — выдохнула она сквозь ладонь. — Я… сорвалась… — Ты сказала правду, — ответил он. — Не надо… — она резко замотала головой. — Не оправдывай. Я… — вдох сбился, но она поймала его сама, — я в зале совета. При них. При всех. При Койн. Имя президента она произнесла тише, как будто сама фамилия могла открыть дверь и войти. — Теперь… — она сглотнула, словно глотала стекло, — теперь они… Она не договорила. В этом «они» было всё: протоколы, подписи, «кредит доверия», крючок, на котором держат. — Алекс… — вырвалось у неё. У Гейла внутри что-то холодно осело. Эмили всхлипнула — резко, сердито. — Я должна была молчать, — сказала она, и злость в голосе была направлена на себя. — Я умею молчать. Всегда умею, когда надо. А сегодня… — она подняла на него мокрые глаза; в них не было ни «доктор Мур», ни «капитолийская девчонка» — только испуганная усталость. — Я вылезла, как дура. Сказала вслух. Как будто это что-то меняет. — Изменило, — тихо сказал он. — Ты видела их лица. — Да, — почти прошипела она. — Видела. И теперь… теперь я буду платить. Слова прозвучали не драмой — расчётом. От этого было страшнее. Её снова тряхнуло — уже не дыханием, телом: мелкая дрожь пошла по рукам, по плечам. Она пыталась сжаться сильнее, как будто могла стать меньше и пролезть в щель между шкафом и стеной. Гейл посмотрел на это — и в нём щёлкнуло. Не мысль. Рефлекс. Тот самый, который поднимал его на ноги, когда кого-то нужно было закрыть собой. Он сдвинулся ближе одним осторожным движением — так, чтобы не загнать её в угол, — и просто сгреб её в объятия. Не красиво. Как получается, когда держишь, чтобы человек не рассыпался: крепко, почти грубо, плечом закрывая ей мир, ладонью на затылке — чтобы она перестала биться о собственные мысли. Она замерла на секунду — как зверёк, который не знает, ловушка это или спасение. Потом из неё вырвался звук — не плач, а что-то глубже, сорванное. То, что держали слишком долго и всё-таки не удержали. И она вцепилась в него. Не в куртку — в него самого. Теми пальцами, которые минуту назад царапали кожу. Вцепилась так, будто если отпустит — её снова унесёт туда, под лампы и протоколы. Слёзы потекли ему в плечо — горячие, злые. Она бормотала обрывками: — …не должна… — …не имею права… — …они… они… — …я подвела… Гейл не отвечал словами. Он отвечал телом: держал. Дышал медленно, чтобы она подхватила этот ритм, как подхватывают шаг в строю. С каждой минутой дрожь становилась меньше. Дыхание у его воротника выравнивалось: всё ещё с всхлипами, но уже не ломало. Когда она наконец подняла голову, глаза у неё были красные, лицо мокрое, подбородок дрожал — и она попыталась вернуть себе привычную колкость. — Не смей… — выдавила она, но голос снова сорвался. — Не смей потом… говорить, что я… — Не буду, — сказал он. Она моргнула, и по ресницам снова покатились слёзы — теперь тише, усталые. — Я… — она сглотнула. — Я ненавижу её. Он напрягся автоматически. — Китнисс? — Да, — выдохнула она, и в этом «да» не было злости. — И за это тоже себя ненавижу. Потому что всё крутится вокруг неё. Всё. И если я скажу «стоп», я сразу… — короткий вдох, — я сразу враг. Она уткнулась лбом ему в ключицу, будто там можно спрятаться. — А я просто устала, — сказала она почти шёпотом. — Я считаю. Тела. Пульс. Вдохи. А потом мне говорят: «Три дня». И улыбаются. Гейл сжал её крепче — на секунду сильнее, чем нужно. Как будто мог этим удержать не только её, но и всё, что на неё валят. — Ты не одна, — сказал он, и это прозвучало странно даже ему самому. Но он не отступил. — Слышишь? Не одна. Эмили хрипло усмехнулась куда-то ему в куртку. — Ты это говоришь, потому что тебе… — она пыталась найти колкое, привычное, но не нашла. — Потому что тебе так проще? Он не стал спорить. — Может, — сказал честно. — Но я здесь. Она затихла. Дышала ровно, иногда всхлипывая, как после долгого бега. Потом, не отстраняясь до конца, сказала глухо: — Если меня… если Койн… — она запнулась и не смогла выговорить. — Ты понимаешь. — Понимаю, — ответил он. И впервые за весь разговор добавил — тихо, почти сердито: — И мне это не нравится. Эмили подняла на него глаза. Страх ещё был — но она уже не тонула в нём. — Ты умеешь защищать… — прошептала она. — А я думала, ты чёрствый идиот. Он не ответил. Только удержал её ещё секунду. Потом аккуратно отпустил — не сразу, оставив ладонь на её затылке ещё чуть-чуть, чтобы тело запомнило: можно не падать. Эмили провела ладонью по щекам. — Слушай, — сказала она сипло. — Если ты кому-то… — Никому, — перебил он. Она кивнула. Один раз. Коротко. И уже почти привычным тоном — слабым, но узнаваемым — пробормотала: — Ненавижу, когда пациенты застают меня врасплох. Уголок его рта дёрнулся. — Поздно, — сказал он. — Я уже опасный пациент. И ты это переживёшь. — Опасный идиот, — машинально уточнила она. Но теперь это звучало не как удар. Скорее как попытка вернуть землю под ногами. Гейл посмотрел на её руки — на красные полосы. — Лёд есть? — спросил он. — Есть, — ответила она после паузы. — В холодильнике в ординаторской. — Принесу, — сказал он и поднялся медленно, чтобы не закружилась голова. — Не надо, — автоматически возразила она. Он остановился у двери, обернулся. Эмили сидела на полу — всё ещё маленькая в этом тесном кабинете, с мокрыми ресницами и растрёпанным хвостом. Но плечи уже не были подняты к ушам. — Надо, — сказал он просто и вышел. Он вернулся быстро — настолько, насколько позволял бок, — и всё равно успел выругаться про себя дважды: один раз, когда лифт повис на секунду дольше, чем положено, и второй — когда лёд оказался в металлическом лотке под примерзшей крышкой, которую пришлось поддевать ногтем. Стакан в одной руке, пакет со льдом в другой. Локтем придерживал дверь: пальцы заняты, а стучать не хотелось — снова услышит её «занята», как выстрел. — Я… — начал он, входя, и оборвал сам себя. Эмили уже не была комком у стены. Она сидела на табуретке. Прямая. Собранная. Будто успела за две минуты натянуть на себя форму из воздуха. Волосы кое-как приглажены ладонью, хвост всё ещё сбит, но уже не торчит вызовом. Глаза — красные, да. На скулах ещё блестели дорожки от слёз, да. Но подбородок держался так, словно в кабинете ничего не случалось и он просто ошибся дверью. На полу — стопкой сложены листы из папки. Смятый лист разгладили и придавили планшетом — как провинившегося. Она подняла на него взгляд — и сразу выбрала привычный тон. Сухой. Рабочий. — Ты долго. Гейл моргнул. — Долго — это если бы я принёс тебе мороженое, — сказал он и поставил стакан на стол ближе к ней. Пакет со льдом положил рядом. — Лёд. По спецзаказу «не умри прямо сейчас». Эмили посмотрела на лёд так, будто тот мог её предать. Потом резко взяла пакет, приложила к запястью с красными полосами — и только после этого вспомнила, что должна быть злой. — Я не просила, — сказала она. — Ты сказала «есть», — возразил он. — А для тебя это уже половина просьбы. Уголок её рта дёрнулся — почти улыбка. Она тут же задавила это движение лицом, как дурную привычку. — Ты слишком много себе позволяешь, солдат Хоторн. — Слышал это сегодня уже раз сто, — сказал он и сел на вторую табуретку, не слишком близко, чтобы не загнать, и не слишком далеко, чтобы не выглядеть как «ну и ладно». — Но обычно это говорили люди с погонами. — Я тоже при должности, — сухо сказала она. И только потом, будто спохватившись, добавила тише: — В каком-то смысле. Пауза легла между ними. Где-то в коридоре проехала каталка, щёлкнул выключатель, кто-то коротко сказал «осторожнее». Эмили держала лёд на запястье и смотрела в стол, будто на нём можно было найти правильный диагноз для собственной головы. — Ты… — начала она и оборвала себя, поморщившись, как от чужой ошибки на работе. — Почему ты вообще пошёл за мной? Гейл осторожно пожал плечом — так, чтобы шов не кольнул сильнее. — Потому что ты ушла не туда, куда люди ходят, когда им нормально. — Очень научно, — отозвалась она. — Я учусь у лучших, — сказал он. — У тебя. Она снова почти улыбнулась. Но на этот раз задержалась на полсекунды дольше, чем обычно, будто позволила себе маленькую ошибку. — Это… — она обвела рукой кабинет, не находя слова, и в этом жесте было что-то неловкое, слишком человеческое. — Не должно повторяться. — Как будто я планирую ходить к тебе по расписанию, — фыркнул он. — Я не про расписание, — её взгляд стал жёстче, но голос — нет. — Если кто-то узнает… — Никто не узнает, — сказал он сразу. И добавил, чтобы она услышала не обещание, а решение: — От меня — не узнает. Эмили прищурилась. — И почему я должна тебе верить? Гейл опустил взгляд на её руки. На красные полосы. На лёд, который уже начинал таять и мокро блестел на пальцах. — Потому что если ты можешь не называть меня идиотом при Койн, — сказал он, — я могу не рассказывать никому, что ты человек. Мы квиты. Эмили выдохнула коротко — почти смешком, но тут же кашлянула, маскируя звук под «ничего не было». — Ты всё равно идиот, которому вечно надо быть полезным. — Да, — согласился он. — Но теперь у тебя есть документальное подтверждение. Лёд, запястье, всё по протоколу. Она отвернулась, будто прячась за движением: приложила лёд сильнее, выровняла стопку листов, хотя та и так была ровной. Неловкость у неё всегда уходила в порядок. — Ты ведь должен меня ненавидеть, — сказала она вдруг. Ровно. Слишком прямо для этой тесной комнаты. Гейл не ответил сразу. Слова были слишком взрослые — и слишком честные. — Почему? — спросил он, хотя ответ стоял у него в горле. Эмили подняла глаза. И там мелькнуло то, что она обычно держит глубоко: усталость и злость на весь мир, которому вечно мало. — Потому что я из Капитолия, — произнесла она так, будто это диагноз. — Потому что я при всех врезала твоей Китнисс. Потому что так удобно. Всем. Ты — из Двенадцатого. Ты должен видеть во мне врага. Это аккуратно раскладывается по коробочкам. И ты сам мне говорил, что ненавидишь. Гейл медленно вдохнул. Бок неприятно потянул — боль держала его здесь и сейчас. — Я с Китнисс… — начал он и остановился. Слова про неё всегда были как осколки: тронешь — порежешься. — С ней всё сложнее, — сказал он честно, не объясняя. — Там каждое слово может стать оружием. Даже если ты не хотел. Эмили моргнула — и на мгновение сбилась, будто не ожидала такой формулировки. Это была её неловкость: когда некуда спрятаться за приказом. — А со мной, значит, просто? — сухо уточнила она, возвращая себе землю. — С тобой… — он чуть усмехнулся, — понятно, когда ты врёшь. И когда не врёшь. И ты не заставляешь меня угадывать, что я должен сказать, чтобы тебя не сломать. Эмили дернула подбородком, как будто хотела сказать «не неси ерунду», но вместо этого выдохнула: — Я требую, чтобы ты был живым. Он кивнул — и от этого кивка в комнате стало как-то ровнее. — Ты не «врезала» ей, — сказал он. — Ты сказала то, что другие боятся сказать вслух. — И поэтому ты должен меня ненавидеть, — язвительно уточнила Эмили. — Потому что я не имею права говорить ей правду. Это же… Пересмешница. Великий символ революции! Гейл опёрся локтем о стол — осторожно, чтобы не давить грудь. — Я могу одновременно злиться на тебя и понимать, зачем ты это сделала, — сказал он. — Это не талант. Это усталость. — У тебя много талантов, — бросила она. — Особенно талант оправдывать людей, которых тебе удобно оправдывать. — А у тебя талант кусаться даже после того, как тебя уже никто не трогает, — ответил он и сразу смягчил, чтобы не загнать её обратно в стену: — Слушай. Если тебе станет плохо снова… ты можешь сказать мне. Эмили моргнула. — Сказать тебе? Тон был такой, будто он предложил ей выйти в коридор с табличкой «мне страшно». — Да, — спокойно сказал он. — Мне. Не Койн. Не Плутарху. Не твоему администратору с печатями. Мне. Она смотрела на него долго — как на непонятный симптом: то ли это правда, то ли сейчас станет хуже. — Ты понимаешь, как это выглядит? — наконец спросила она. — Как? — тихо уточнил он. — Как будто ты выбрал сторону, — ответила она. Гейл коротко выдохнул через нос. — Я выбираю не сторону. Я выбираю, чтобы люди рядом не ломались молча. И всё. Эмили отвела взгляд. Пальцы сжали пакет — пластик хрустнул, лёд звякнул. — Ты слишком гуманист для охотника. — Я просто устал хоронить, — сказал он. И кивнул на лёд: — Помогает? — Помогает, — нехотя признала она. — Не горит так. Она помолчала, потом резко хлопнула пакетом о стол, словно решила: хватит слабости. И надела профессиональную маску окончательно. — Ладно. Раз ты здесь, — сказала она деловым тоном, — сядь ровно. Гейл напрягся автоматически. — Это звучит плохо. — Это звучит как медицинская рекомендация, — отрезала она. — Ты летишь во Второй. И во Втором ты не будешь сидеть в палатке, как пай-мальчик. Ты полезешь на склоны, в коридоры, в чёртовы тоннели, если вас туда загонят. А у тебя лёгкое зашито пять дней назад. — Я заметил, — сухо сказал он. — Тогда перестань делать вид, что заметил, и начни делать, что надо, — Эмили открыла ящик стола. Гейл увидел пластиковый блистер и напрягся сильнее, чем от боли. — Нет, — сказал он сразу. Эмили подняла бровь. — Это не обсуждается. — Я не люблю, когда мне в организм что-то пихают, — огрызнулся он. — А я не люблю, когда мои пациенты валятся под пулями и делают вид, что герои, — парировала она. — Держи. Она положила блистер на стол и рядом — маленький стакан с водой. Движение было уверенным, но взгляд на секунду метнулся в сторону — неловко, как будто она не привыкла приказывать не из позиции «врач—пациент», а из позиции «мы в одной лодке и мне надо, чтобы ты не утонул». — Что это? — спросил он. — Нормальная схема, — сказала Эмили. Сухо, как протокол. — Противовоспалительное с поддержкой регенерации. По необходимости — бронхолитик. И ещё кое-что, чтобы ты не изображал бессмертие. Не «капитолийский яд». Не магия. Просто химия. Чтобы снять отёк и боль. Остальное — по ситуации. Но придётся потерпеть. Будет неприятно… — Неприятно — это как? — подозрительно уточнил Гейл. — Как будто ты перестанешь считать себя самым живучим идиотом в Панеме, — безжалостно сказала она. — Побочные: Горько. Тошно. Переживёшь. Гейл посмотрел на таблетки, потом на неё. Глаза ещё красные. Но в лице снова была та Эмили, которая держит мир руками и не даёт ему развалиться. И всё равно — под этим — оставалась сегодняшняя трещина. Тихая. Настоящая. И то, что он её видел, уже меняло правила. — Ты меня лечишь или мстишь? — спросил он. — Я тебя лечу, — коротко сказала она. — Мстить я буду иначе. — Например? — не удержался он. Эмили не моргнула. — Например, заставлю тебя делать дыхательные тесты каждый день. И буду записывать результаты крупными буквами. Чтобы ты видел, насколько ты глуп. Гейл вздохнул, взял одну таблетку, посмотрел на неё, как на личного врага, и проглотил, запив водой. Эмили тут же взяла его запястье — быстро, уверенно, профессионально. Проверила пульс, будто доверять можно только цифрам. Но пальцы у неё дрогнули на долю секунды раньше, чем она отпустила — незаметно, если не смотреть внимательно. Неловкость. Забота, спрятанная в движении. — Нормально, — сказала она и отпустила. — Завтра утром — ещё. И вечером. И если начнёшь «скакать по горам», как ты любишь, — я узнаю. По дыханию. По боли. По твоей идиотской походке. — Ты будешь следить за моей походкой? — Гейл поднял бровь. — Я буду следить за тем, чтобы ты не умер у меня на руках, — отрезала она. И чуть тише добавила, почти не глядя: — Это… неудобно. Гейл коротко усмехнулся. — «Неудобно» — это у тебя уже почти признание. Эмили посмотрела на него так, будто собиралась бросить в него льдом. Потом отвернулась — и всё же уголок рта снова дёрнулся. — Не привыкай, — сказала она. — Не привыкну, — ответил он. И добавил мягче, но без пафоса: — Но если будет плохо… ты скажешь. Мне. Она замерла на секунду, будто выбирала, стоит ли вообще давать ему это право. Потом кивнула. Один раз. Коротко. — Если будет плохо, — сказала она сухо, — я сначала скажу, что всё в порядке. А потом… да. Скажу тебе. — Отлично, — сказал Гейл. — Это уже прогресс. Ты почти признаёшь реальность. Эмили фыркнула и потянулась к папке — снова раскладывая листы, как будто порядок на бумаге мог удержать порядок в голове. — И ещё, Хоторн, — бросила она, не поднимая глаз. — Если ты вдруг решишь снова «спасать» меня, делай это тихо. Я не символ. Мне не нужна публика. — Я понял, — сказал он. Он поднялся. Бок отозвался неприятно, но уже не злой вспышкой — тупой, терпимой. У двери он задержался. Не потому что не хотел уходить. Потому что в голове снова всплыло: гора на экране, сеть тоннелей, один «правильный» выход. Слово, от которого у него до сих пор звенело в ушах. Орех. Ловушка не обязана быть смертельной для всех. Ловушка может быть воздухом — или его отсутствием. Может быть страхом, направленным в нужную щель. Может быть простым выбором, которого у зверя не останется. Он поймал себя на том, что уже снова дорисовывает: закрыть лишнее, оставить одно, выкурить. — Эй, — окликнула Эмили. Гейл обернулся. Она смотрела так, будто держала его за шов одним взглядом. — Ты сейчас опять ушёл в голову, — сказала она. — Да, — честно признал он. — В голову — можно, — ответила Эмили. — Но не забывай про лёгкое. Оно у тебя одно. — Постараюсь, — сказал он. Она фыркнула. — Постарайся так, чтобы мне не пришлось тебя бить. — Ты уже умеешь, — усмехнулся он. Эмили бросила в него взгляд — злой, но живой. — Вон, — сказала она. — Уже, — ответил он и открыл дверь. Где-то далеко хлопнула дверь, кто-то позвал санитара. Мир продолжал быть бетонным и неумолимым. Но за его спиной в кабинете дышали ровнее. И это оказалось важнее, чем любой приказ. В столовой стоял обеденный гул: подносы гремели, очередь шаркала, кто-то смеялся слишком громко, кто-то спал на сгибе локтя рядом с тарелкой. Пахло супом, парным хлебом и потом. Каша пахла просто крахмалом. Тринадцатый умел кормить так, чтобы ты жил. И чтобы вкус не отвлекал. Гейл сидел за длинным столом с ребятами из тренировочной группы — вперемешку солдаты Тринадцатого и выжившие из Двенадцатого. Ел быстро, по привычке: несколько ложек супа, кусок непонятного мяса, хлеб. Разговор вокруг тянулся обрывками: кто-то про завтрашнюю полосу, кто-то — про слух, что во Второй уже отправили штурмовиков. К ним подсел Грейсон. Шлёпнул поднос, тяжело опустился на лавку. Минуту молча заглатывал кашу, будто действительно просто голоден. Но уголок рта у него подёргивался — как у человека, который держит новость в зубах и смакует. Наконец он наклонился к столу, понизил голос: — Ну всё, мужики. Официально — я опять работаю как надо. Несколько человек фыркнули. — Ты у нас и так работал, — буркнул кто-то. — Что, опять норму по стрельбе перевыполнил? — Типа того, — хмыкнул Грейсон и уже совсем прямо, почти гордо добавил: — Анализы пришли. Вся эта хрень с бесплодием — в ноль. Комиссия сказала: вакцина Мур сработала. Через пару дней начнут ставить всем нашим, кто под вирус попал. Сначала было короткое молчание — как щелчок. Потом стол задвигался, загудел по-другому: как когда в бункере включают свет и люди на секунду не верят, что он настоящий. Мат зашёл глухо, но теперь он был не злостью — облегчением, которое некуда девать. — Ну всё, — протянул один, — официально запрещаю себе подходить к бабам ближе, чем на метр. А то потом доклады писать: «внезапно размножился». — Ага, — подхватил другой, — будет новый раздел в уставе: «Предохранитель: 1) автомат, 2) член». Пункт два — под роспись. Смеялись громко, быстро. Не потому что смешно — потому что иначе слишком страшно. — Теперь трахаться можно не «на нервах», а по назначению врача! — крикнул кто-то через плечо. — «Принимать перед сном, запивать водой, не превышать дозировку». — А дозировка какая? — тут же поймали. — Две минуты и спать? — Две минуты — это для тех, кто на фронт завтра, а если у тебя отпуск… — кто-то театрально понизил голос, — можно и три. Сальный хохот прокатился по лавке. — Да Койн сейчас такая: «дети — ресурс», — пробурчал один. — Под шумок революции разведёт себе целый выводок солдат. Вот для чего ей вакцины: не свобода, а ферма. — Главное, чтоб не заставили строиться, — фыркнул третий. — «Равняйсь! Смирно! Снял штаны!» Ржали так, что у кого-то кашлянуло. — Вакцину девкам тоже ставят? — лениво бросил кто-то. — Или только нам, чтоб ресурс не пропадал, а то жалко добро? За соседним столом одна из девчонок обернулась. Взгляд у неё был такой, что ещё слово — и поднос действительно полетит. Но уголок губ дрогнул — не потому что весело, потому что слушать легче, чем думать. — Говорят, всем, — ответили. — Женщинам тоже. Чтоб если захотят — могли. Не захотят — их дело. Смех стих на полтона. В коротких фразах проступило серьёзное. — Представляешь, — сказал один, ковыряя хлеб, — вернёшься с войны… а там мелкий по коридору бегает. И это не соседский. Твой. Я ж привык думать, что нас уже списали. — Ты сначала вернись, — отмахнулся другой. Гейл слушал — и внутри всё двоилось. Для Тринадцатого это была победа. Маленькая, но настоящая: им вернули то, что отняли тихо — приказами, операциями, стерильными бумажками. У Двенадцатого забрали иначе. Не вирусом. Огнём. Сидевший рядом парень из их дистрикта криво усмехнулся — почти без злости: — Если бы у нас и была такая болячка… то нам никакая вакцина не помогла бы. Некому уже её колоть. Смех погас. Не стих — провалился. Даже ложки на секунду перестали стучать. Гейлу стало тесно в груди — не от шва. От другого. На секунду — словно открылся люк. Горячий воздух. Запах горелого дерева и расплавленного металла… и волос. Всегда волосы. Писк в ушах — тонкий, как после взрыва. Перед глазами вспыхнуло: улица, которая была и стала чёрной пастью; окна — пустые глазницы, тени на стенах, которые не должны быть. Он задавил это телом: сжал зубы, поймал ложку, сделал неглубокий вдох — чтобы шов не резал — и выдохнул медленно. Вернулся в столовую. В суп. В бетон. Кто-то поспешил увести разговор в безопасное. В чужое. — Это что, всё эта… Мур придумала? — Ага, — отозвался другой. — Наша ведьма с иголками. — Капитолийская, — уточнил третий. — Маленькая такая, тощая. Я бы ей, конечно, тоже укол поставил… только не в руку. Смех пошёл грязнее. Уже без облегчения — с привычным желанием укусить, унизить, сделать «чужое» удобным. — Да там и колоть нечего, — хмыкнул один. — Одна кость да гонор. Но это даже лучше: держать удобно. — Поставишь на стол, — добавил другой, — и она даже не убежит, скорее ветром сдует. — Да вы чё, — фыркнул третий, — с неё один кайф: «капитолийская» галочка в списке. Чтоб потом детям рассказывать: «я тоже революцию делал… в подсобке». Слова летели, липкие и тяжёлые, как грязь на сапоге. И Гейл почувствовал, как у него внутри поднимается что-то мгновенное, слепое — как удар . Грейсон хмыкнул, но уже без ухмылки: — Вы, конечно, шутите красиво, но давайте не забывать: это я под иглу полез. Не она меня за шиворот тащила. Если кто скажет «она на нас опыты ставит» — вспомните, кто первым руку под иглу сунул. Он сказал это спокойно, но пара человек перестала улыбаться. Старший — тот, что говорил про «фамилию на доске», — отодвинул поднос: — Что бы там о ней ни говорили… если из-за неё у меня есть шанс, что после меня кто-то будет… я ей лично спасибо скажу. И пусть кто попробует при мне её тронуть. — Да кто её тронет, — тут же полез один, уже по инерции. — У неё спина как у скелета. Сломаешь — потом Гроп по частям соберёт и в жопу засунет. И как всегда нашёлся тот, кто повернул смех туда, куда больнее всего. — Видели, кстати, Хоторн с ней пару раз из подсобки выходил, — протянул один, глядя на Гейла слишком внимательно. — Может, он уже проверил, как капитолийки лечат не только вирусы? — Ага, — подхватил второй, — Хоторн тихий, а смотри-ка: подсобки знает лучше, чем стрельбище. — Не жадничай, Хоторн, — протянул третий и толкнул его локтем. — Делись. А то забрал себе единственную капитолийку с лицензией на будущее. И всё — один такой правильный. Смех прокатился по столу. У кого-то — просто веселье. У кого-то — желание укусить, проверить границы. Посмотреть, проглотит ли. Гейл не проглотил. Он сорвался резко — как на тренировке, если кто-то ломал строй: — Заткнитесь. Слово вышло жёстко. Громче, чем он хотел. И сразу тише стало именно у их стола — будто кто-то выдернул провод. Он сам почувствовал: грудь сжалась, сердце ударило сильнее — не от боли, от злости. Чистой. Простой. — О-о, — протянули. — Хоторн нашёл себе капитолийскую подружку? — Что, влюбился? — бросили с другой стороны. — Или тебе просто нравится, когда тебе приказывают? Гейл даже не улыбнулся. — Ей шестнадцать, она ребёнок, — сказал он холодно. — И она не для ваших разговоров. Кто-то фыркнул: — А мы что, трогаем? Мы только языком… — Вот именно, — перебил он. — Язык вперёд мозга — это ваша любимая дисциплина. Пара человек хмыкнула — уже не смеясь. Он продолжил, не давая им прицепиться к слову и увести разговор в «да ладно»: — Она лежала в том же медблоке, где вы теперь по её уколам свои яйца пересчитываете. Она половину времени держится на капельницах и ваших же регенераторах. Если вам так хочется обсуждать, кого бы вы «поставили на стол», — выберите кого-нибудь, кто не падает на пол после ночной смены. — Ой, да ты защитник, — протянул кто-то. — Рыцарь с дырой в лёгком. И вот тут у Гейла внутри что-то дёрнулось. Не то что он сказал — то, как быстро он встал на дыбы. Он сам услышал свой голос — и он был слишком… личный. Слишком яростный. Он не любил, когда в нём это видно. Смятение вспыхнуло коротко, неприятно: с какого чёрта? почему меня так рвёт? Он нашёл оправдание так же быстро, как нашёл нож в лесу, когда надо было резать верёвку: не красиво, но работает. Потому что её некому защитить. Не Койн — Койн её использует. Не Плутарху — Плутарх её в кадр запихнёт. Не медотделу — медотдел ей бумажки суёт. У неё даже «свои» — на бумаге. А живых — мало. И если он сейчас промолчит — это останется нормой. Снова. Как всегда с «чужими». Эта мысль легла в позвоночник — и стала опорой. — Для меня она — друг и врач, — сказал он ровнее, но не мягче. — Не «капитолийская шлюха» и не объект для ваших фантазий. Она вас вытаскивает из вирусов и из дерьма, которое на вас вылили. Ещё хоть раз при мне скажете про неё так, будете благодарить её в перевязочной. И очень вежливо. Это было грязно. И жестоко. Но они понимали только так. Помолчали. Шум столовой никуда не делся — тарелки, гул, очереди. Но у их стола повисла глухая тишина. Кто-то уткнулся в еду. Кто-то отвёл глаза. Кто-то сделал вид, что его срочно интересует каша. Девчонка за соседним столом — та, что грозилась подносом — коротко глянула на него. Быстро. Без улыбки. Но с выражением простым: зачтено. Грейсон, чтобы разрядить, фыркнул и поднял руки: — Всё, поняли. Мур у нас в секторе «дети и раненые». Не трогаем. Тем более, если она мне такой подарок сделала. Пара человек нервно усмехнулась — уже без прежнего задора. Тема сама собой съехала на привычное: кто сколько раз завтра пойдёт на стрельбище, кто слышал свежие слухи про Второй, кто видел, как таскали ящики к лифтам. Гейл вернулся к супу, но вкус исчез. Внутри ещё стучало — не болью, злостью. Он сделал вид, что всё хорошо: проглотил пару ложек, вытер рот рукавом, как делал всегда, когда что-то внутри поднималось слишком высоко. Списал всплеск на простое и удобное: на недосып, на шов, на эти три дня, которые Койн выдала как приговор. На то, что у него и так голова полна “Орехом”, и лишние голоса в ней не нужны. На выходе из столовой он поймал себя на том, что пальцы всё ещё сжаты — будто держат чужой локоть, не давая уйти. Он разжал их, встряхнул кистью, как стряхивают воду, и пошёл дальше по коридору. Без “почему”. Без имени. Просто вперёд — туда, где бетон и приказы. В секторе было тихо так, как бывает только под землёй поздним вечером. Лампы горели вполнакала, свет цеплялся за уголки лежанок. Воздух тёплый, чуть спёртый — йод, ткань и чужая домашность: дешёвое мыло и каша из столовой. Пози спала, как всегда, раскинувшись поперёк — будто боялась, что её сдвинут. Хейзел подтянула одеяло выше, на плечи, аккуратно высвободила из-под него ладонь. Даниэль сопел в углу — сегодня он был у неё, завтра Лиана заберёт к себе. Маленький тёплый свёрток, нос торчит из-под одеяла, иногда дёргается во сне. Хейзел проверила дыхание машинально, положила ладонь ему на спину и сосчитала вдохи. Когда дверь отсека скользнула в сторону, она даже не вздрогнула — только подняла голову. По выражению его лица она и правда умела читать быстрее слов — Гейл это знал. Он остановился у порога, будто прислушиваясь к чужому дыханию. Потом прошёл внутрь, сел у стены и опёрся спиной о камень. Не от усталости, а чтобы не качнуло. Шов потянул на вдохе — тупо, вязко: болит, значит, жив. Хейзел не спросила «что случилось». Просто отодвинулась от Пози и села напротив — так, чтобы видеть его лицо. Подождала. — Койн отправляет группу во Второй, — сказал он. Голос сел. — К «Ореху». Слово легло тяжёлым камнем. Хейзел пригладила край одеяла, как будто успокаивала не ткань — себя. — Тебя? — уточнила она. Не удивлённо. Спокойно. — Да. — Плечи у него дёрнулись коротко. — Китнисс будет там. Ей нужно… — он поискал слово и раздражённо сжал губы, — движение — чтобы не задохнуться здесь. Взрывы, ролики… всё это. А я — как солдат. И как тот, кто знает, как работать с ловушками. Хейзел разгладила складку на одеяле. — Это твой выбор? — спросила она. Он посмотрел прямо. — Да. Мой. Она приняла. Только в глазах на секунду мелькнуло то, чего она не показывала детям: страх — плотный, старый. — Лёгкое выдержит? — спросила она после короткой паузы. — Зашили. Всё нормально. «Нормально» — это: больно, полный вдох режет, но он дышит. Хейзел еле слышно хмыкнула. — Ты так же говорил, когда в шахте обвалило. Потом неделю кашлял с кровью. Он попытался усмехнуться — и на этом выдохе бок снова потянул. — Тогда не было… — вырвалось у него. — Мур. — У него дёрнулась щека. — Эмили… доктор Мур, — поправился он. — Её тоже отправляют. Как медика. Смотреть за нами. Сказал сухо. Слишком сухо. И всё равно запнулся на имени — как на ребре ступени. Хейзел чуть приподняла бровь. Не осуждая — просто отмечая. — За вами… или за тобой? Гейл поморщился и сжал челюсть — будто это могло закрыть тему. — За всеми, — отрезал. — Там будет кого латать, кроме меня. И Китнисс не в лучшей форме. Он сказал это резко. Пальцы на руках сжались сильнее, чем нужно. Хейзел посмотрела внимательнее. Потом сказала ровно: — Хорошо, что её берут. Я ей доверяю. Эта девочка уже один раз мне сына домой вернула, — добавила Хейзел тише. — Живым. Гейл опустил взгляд. По спине прошла короткая волна — не от холода. — Она… — он остановился, подбирая слова, — иногда ведёт себя так, будто ей смерть должна. Лезет туда, где обычно разворачиваются. За детьми. За образцами. За кем угодно. — Я видела, — кивнула Хейзел. — Она всё время смотрит вниз. На тех, кто не встаёт. На тех, кто тянет руку из-под простыни. А не туда, куда сама может упасть. И, помолчав, добавила уже как мать — почти бытовым голосом: — Береги её. Гейл скривился — спорить было не с чем. — Она сама мне это всё время говорит, — буркнул он. — Про то, что надо беречь себя. Про дыхание. Про «не бежать, когда лёгкое не успевает». Хейзел едва заметно дёрнула уголком губ. — Значит, у вас на двоих один мозг. Не самое худшее распределение. Она посмотрела на него мягче, чем обычно. Гейл помолчал, потом, будто спохватившись: — Мэтт и Сэм… Слова застряли на полпути. Он редко просил. Поэтому и вышло так коротко. Хейзел кивнула сразу, не задавая лишнего. — Я и так за ними смотрю. Но да — скажу Лиане, чтобы садились рядом с нами в столовой и ночевала у них. Им проще, когда вокруг знакомые лица. И когда видят её, — сказала она и, поймав его взгляд, пояснила спокойно: — Эмили. Они на неё равняются. Сэм держится, как она, когда страшно. Мэтт слушает, как она говорит с лекарями. Она для них… как взрослая. Хоть и не надо бы. Но они видят, что она возвращается. Это тоже важно. Гейл отвёл взгляд куда-то мимо лампы. В груди шевельнулось раздражение — от правды, которую слышать не хочется. — Ей говорить не надо, — добавила Хейзел, словно читая его. — Скажешь — будет тащить на себе ещё больше. Они и так у неё все на руках. Она наклонилась чуть вперёд. — Просто возвращайся, — сказала она. — И смотри, чтобы она тоже вернулась. Он кивнул. Резко. Один раз. И только сейчас понял, как естественно Эмили вплелась в этот разговор о миссии. Как имя, которое его мать должна знать так же, как «Китнисс», «Рори», «Пози». Не вместо. Не взамен. Отдельно. Странное, новое место — где-то под рёбрами, рядом со швом. Как ещё один узел, который нельзя перерезать, чтобы всё не развалилось. На следующий день Гейл перехватил Китнисс между занятиями — теми, на которые она наконец начала ходить, будто сама себе доказывала: жива, в строю, годится. Люди расходились по коридорам: подносы звякали где-то впереди, из душевых тянуло хлоркой, а в строю никто не нарушал линию — даже когда делал вид, что просто идёт. Коса лежала на спине, колчан стучал о бедро, лук в руке — как продолжение позвоночника. Шея открыта — и по ней всё ещё тянулись жёлто-синие следы. От Пита. От чужих пальцев. У Гейла внутри всё сжалось. Память дослала картинку сама: эфирная, белый кафель, Койн с каменным лицом, Пит, наваливающийся на неё — не человек, а чужая система команд. Крики. Красное на белом. Он заломил воспоминание, как палец, и шагнул вперёд. — Кискис, — окликнул он. Она дёрнулась едва заметно — как от хлопка двери. Повернулась не сразу. Сначала взглядом поймала выход, коридор, людей. Потом уже — его. — Ты на тренировку опоздал, — сказала она вместо приветствия. Голос хриплый, но ровный. — Я был у Койн, — ответил он. — По поводу Второго. Это слово остановило её мгновенно — как будто ей в позвоночник вставили штырь. — И? — сухо. Он кивнул в сторону бокового коридора, где народу было меньше. Не хотел, чтобы половина Тринадцатого слушала. Она секунду колебалась — и всё же пошла. Быстро, раздражённо, как человек, которого оторвали от дела и заставили объяснять очевидное. Они встали у стены с табличкой «Секция 3–B». Под ней кто-то карандашом нацарапал старую шутку — и стёр. Здесь даже шутки стирали. — Койн утверждает состав, — начал Гейл. — Вылетаем скоро. Ты, я, отряд из Вторых, съёмочная группа… — Я знаю, — перебила она. — Пламя, героические кадры, народный гнев. Всё, как ей надо. У него свело челюсть. — Там не только «кадры». Это Орех, Кискис. Если что-то пойдёт не так — — Главное, чтобы я там была, — отрезала она. — Остальное — потом. Он коротко выдохнул, проглотив злость. — Ты не можешь «просто быть», — сказал он и кивнул на её шею. — Твою голову недавно хотели оторвать. Твой Пит. Слово «твой» вырвалось само — вместе с горечью, которую он не успел придавить. Китнисс вздрогнула плечом, будто он ударил. — Не называй его так, — резко сказала она. — Он сейчас вообще никто. Не он. — Тем более, — упрямо продолжил Гейл. — Для него ты сейчас — как спичка. Он тебя видит — и его опять ломает. Доктор Мур права хотя бы наполовину… Он не успел договорить: у Китнисс изменилось лицо. До этого она была просто жёсткой — как всегда, когда держала себя за горло, чтобы не рассыпаться. Теперь в глазах мелькнуло другое: холодное, неприятное. С прикусом. — Доктор Мур, — повторила она, растягивая слова. — Конечно. Так, как будто это имя ей на вкус не понравилось. Как будто оно оставляло на языке металл. — Она врач, — сдержанно сказал он. — Она понимает, что с ним происходит, когда… — Я была там, — перебила Китнисс. — Мне не надо, чтобы твоя врачиха объясняла мне, что со мной и с ним. Слово «врачиха» прозвенело, как нож по стеклу. Гейл почувствовал, как внутри что-то коротко вспыхнуло. Он поймал эту искру — но не задушил. — Она сказала, — продолжил он, удерживая голос ровным, — что Питу нужно время. Пространство. Что твой образ для него сейчас — не ты, а переродок. Что каждая встреча — как новый удар. — А ей не приходило в голову, — Китнисс сузила глаза, — что у меня тоже нет времени? Ни на пространство, ни на правильное расстояние? Что пока они там, наверху, бомбят дистрикты, «время» течёт немного по-другому? Он вдохнул глубже — слишком глубоко для лёгкого, и бок отозвался тупой, вязкой болью, как напоминанием: не геройствуй. — Приходило, — сказал он. — Ей больше, чем нам с тобой. Она всё время считает, сколько людей не доживёт до её следующего обхода. Китнисс усмехнулась — коротко, безрадостно. — Ты много с ней разговариваешь, — отметила она. — Ты уже говоришь её словами, — сказала Китнисс. — «Время. Пространство.» «Дыши.» Как будто она выдала тебе инструкцию — и ты читаешь её мне. Он промолчал. Ему не понравилось, как это прозвучало. Как обвинение и приговор сразу. Будто он уже перешёл в другой лагерь — и лагерь этот белый и стерильный. — Я говорю, потому что она иногда говорит вещи, которые стоит услышать, — отрезал он. — В том числе тебе. Твоё горло ещё не зажило. Ты кашляешь по ночам. — Следишь, да? — Китнисс прищурилась, и в этом вопросе было не любопытство. Проверка. — Я разговаривал с Прим. Слышать — не значит следить, — огрызнулся он. — И во Втором будет хуже, чем здесь. Там не тренировка. Там скала, оружие, люди, которые считают нас врагами. Я хочу, чтобы ты хотя бы увидела, во что лезешь. — Я видела, — перебила она. — Двенадцатый видел? Я видела. — Голос стал резче. — И если я не буду там, где стреляют, от меня вообще не будет толку. У него побелели костяшки. — От тебя уже есть толк, — процедил Гейл. — Ты — символ. Ты уже сделала больше, чем все мы вместе… Китнисс скривилась, словно слово “символ” обжигало. — Символ, — повторила она. — Отлично. Пусть тогда они поставят вместо меня плакат. Он не задыхается и не путает слова, когда видит Пита. Имя Пита прозвучало так, будто она ударила себя по зубам. Гейл сделал шаг ближе — не нависая, просто сокращая расстояние, как когда в лесу надо было, чтобы тебя услышали. — Кит… — он понизил голос. — Я не прошу тебя прятаться. Я прошу хотя бы признать, что ты — не только картинка для отчёта по Второму. Ты — человек. И если Эмили говорит… Китнисс улыбнулась — коротко и зло. — Ну да. Конечно. Доктор Мур сказала — значит, так и будет. Ты у нас теперь по протоколу живёшь? Пусть идёт во Второй вместо меня. Поговорит с «Орехом» про травмы и триггеры. На камеру. Пусть покажет, как это работает. — Она и так идёт, — сказал Гейл. — Как медик. Китнисс моргнула. На секунду — чистая пустота. Потом снова — режущий контроль. — Конечно, идёт, — усмехнулась она. — Теперь она будет считать твои вдохи и решать, куда тебе смотреть. Горло садануло пеплом — он сглотнул и ничего не сказал. — Я пытаюсь говорить о тебе, — глухо сказал он. — О том, что с тобой. — Со мной всё просто, — отрезала Китнисс. — Пока Пит в таком состоянии, я для него — проблема. Здесь я — та, кто делает ему больно. Там, во Втором, я могу быть хотя бы полезна. Там стрелять надо будет не в меня, а рядом со мной. Это всё, что мне сейчас ясно. Она говорила быстро — будто если замолчит, всё, что держит её, развалится. — А то, что твоя шея в синяках, — спросил он, — тоже «просто»? — Это уже не важно, — холодно ответила она. — Меня больше интересует, что будет дальше. Гейл поймал себя на том, что ищет ту девчонку из леса. Ту, которая ругалась на него за лишнюю белку, смеялась, когда он промазывал, морщилась от хлеба с козьим сыром. Ту, которую можно было усадить на пенёк и сказать: подожди здесь. Перед ним стояла та же — и не та. Лицо, голос — прежние. Внутри — металл, лозунги, чужие ожидания. Символ, который живёт по другим законам и сам ненавидит эти законы, но держится за них, потому что иначе упадёт. — Я не хочу, чтобы тебя там убили, — выдохнул он. Китнисс посмотрела на него так, будто это слово — не хочу — было роскошью, которую он не имеет права себе позволять. — А я не хочу сидеть здесь, — ответила она. — И слушать, как твоя подруга в белом про меня рассуждает. Мне сейчас не до чьих-то медицинских заключений, Гейл. У меня… — она запнулась, и на секунду губы дрогнули, — у меня Пит не может на меня смотреть, не пытаясь меня убить. Если я останусь здесь, я буду только мешать. Она замолчала. И тишина стала тяжёлой. И в этой ровности чувствовалась та самая дикая, не леченная боль, которую она всегда прятала под злостью. Гейл протянул руку — не к ней, к стене рядом, чтобы хоть за что-то ухватиться. Бетон был холодный и шершавый. Он прижал к нему ладонь сильнее, пока пальцы не онемели — так было легче не сорваться. — Я буду рядом, — сказал он. — Во Втором. Китнисс едва заметно дёрнула плечами. — Вот и будь рядом там, где стреляют, — ответила она. — А здесь… — задержала на нём взгляд, резкий, оценивающий, — здесь у тебя уже есть кому слушать. Он понял, о ком она. Как она это сказала. Ни имени, ни должности — только тон. Как будто Эмили уже заняла место, которое Китнисс не готова признать даже в мыслях. Его словно ударили по тому месту, где всегда сидела надежда: что она видит в нём не только солдата. Не только инструмент. Но и — хотя бы — друга. Ту самую половину из леса. Китнисс отвела взгляд первой. — Мне на тренировку, — сказала она. — Третий блок по расписанию. Койн любит, когда я делаю вид, что умею вставать в линию. Она развернулась. Лук ударил по бедру, стрелы в колчане тихо звякнули. Через секунду её уже не было в коридоре — только чужие спины, таблички, запах резины и пота. Гейл остался у стены. Внутри стало пусто — но не так, как после бомбёжки. Там пустота была обугленной. Здесь — холодной, гладкой. Как бетон Тринадцатого. Он моргнул. Коридор стал длинным и узким. Свет — фонарём на каске. Воздух — чужим, чужим, чужим... Шум людей ушёл куда-то вглубь — остался только гул вентиляции, ровный, механический, как подземный ветер. Давление сверху навалилось не высотой потолка, а памятью о камне. Шов в груди дёрнул, лёгкое ответило коротким резким «не сейчас», и мир на секунду стал туннелем: впереди — только линия пола, по бокам — серые стены, сверху — масса. Слишком много массы. Он вдохнул — неглубоко, осторожно. Выдохнул — длиннее. Считал: раз, два, три, четыре. Перед глазами вспыхнуло: узкий проход, пыль, чужое дыхание рядом, тишина после крика. И сразу — голос Китнисс, холодный: «здесь у тебя уже есть кому слушать». Гейл сжал зубы. Проглотил это, как глотают кровь, чтобы никто не видел. Он оттолкнулся от стены и пошёл. Не в тренировочный зал. Не в семейный сектор. К медблоку. Не потому, что болело лёгкое — хотя и оно напоминало о себе. Не потому, что «нужен осмотр» перед миссией. Потому что там был человек, который слушал до конца. И сейчас это почему-то значило больше, чем все речи Койн и все острые слова Китнисс, которые оставляли после себя только каменную пыль во рту. Он шёл быстрее, чем должен был. Потом поймал себя, замедлился — пятки в пол, опора, дыхание. Бетон сверху всё ещё давил. Но шаг за шагом туннель в голове расширялся. И это было единственное, что он мог сейчас контролировать. Вечером медблок был почти тихим по-особенному — не потому что всё хорошо — потому что у людей кончились силы. В коридоре тянуло антисептиком, мокрой тканью и холодным скрипом тележек. Свет приглушили, двери палат прикрыли; где-то дальше шуршала дежурная смена, и редкий кашель резал тишину. Кабинет Эмили был приоткрыт. Гейл постучал костяшками — скорее из вежливости, чем по правилам, — и толкнул дверь. Внутри было тесно и жёлто. Тусклая лампа над столом держала круг света, остальное тонуло в сером. По привычке глянул на возможные выходы — и только потом на неё. На столе лежало слишком много войны: стопка бумаг, карты, открытое досье с фотографией Пита, листы с плотным почерком. Папка с меткой: «ОХМОР / психокоррекция». Экран терминала горел бледным светом — на паузе чьи-то показания. В левом углу, у самой лампы, остывала кружка с чаем. Остывшим. Без запаха. Эмили сидела чуть сгорбившись, локти на столе. Пальцы сжимали ручку так, будто это единственное, что не выскальзывает. Под глазами — тёмные тени. Взгляд — ясный, острый. Она держалась за работу так же крепко, как за ручку. — Ты ещё здесь, — сказал он. — Я всегда здесь, — ответила она, не поднимая головы. Дописала строку, поставила точку. Только потом подняла глаза. — До отбоя сколько? — Хватает, чтобы ты успела сделать вид, что идёшь спать, — хмыкнул он и сел напротив. Она не улыбнулась, но уголок губ дёрнулся едва заметно. Слишком мало, чтобы считать это улыбкой. Ровно достаточно, чтобы он понял: слышит. Он не стал сразу говорить, зачем пришёл, да и не хотел. Просто прислонился к холодной стене и какое-то время молча смотрел, как она отодвигает одну папку, подтягивает другую. Движения экономные, привычные. Словно если всё разложить ровно, внутри тоже станет ровнее. — Что там с Питом? — спросил он наконец. — По… — он кивнул на папку, — этой штуке. Эмили коротко выдохнула. Откинулась на спинку, но ручку не отпустила — покрутила между пальцами. — Ты хочешь ещё раз «коротко и понятно» или «как есть»? — уточнила она. — Как есть, — сказал он. — И… — он пожал плечами, — тебе полезно проговорить. — Мне полезно спать, — сухо сказала она, но кивнула. — Ладно. Она развернула папку так, чтобы фото Пита оказалось к ней ближе — как будто ей так проще держать дистанцию. — Как нам известно, яд ос-убийц делает одну простую вещь, — начала Эмили. — Он берёт самое сильное — страх, боль — и цепляет к одному лицу. Чтобы мозгу было проще: увидел — и уже поздно. Постучала ногтем по фотографии. — В первые дни у него были страх, паника, боль. И образ Китнисс. Имя «Китнисс» прозвучало спокойно. Ручка в её пальцах хрустнула — едва слышно. Гейл почувствовал, как внутри всё сжалось, быстро и неприятно, как петля. Он сжал челюсть, чтобы не выдать реакцию дыханием. — То есть… — начал он. — То есть теперь её лицо для него — как, спусковой крючок. Он видит её — и мозг включает: «опасность». Сердце, дыхание, агрессия. Не «он решил», а «его тело решило за него». Она говорила ровно, но пальцы на ручке побелели. — Капитолий добивал сверху. Картинки. Повторы. Ложные воспоминания. Ему неделями внушали, что она убила его семью, сожгла дом, бросила умирать на арене… — она чуть поморщилась, будто во рту стало горько, — что настоящая девушка мертва и её заменили переродком. И всё это — под охмором — чтобы вбилось намертво. Белый кафель всплыл сам. Красные пятна на белом. Пит, который дёргается в ремнях, будто его ломает током. Гейлу стало тесно в груди — не от шва, а от памяти, которая не спрашивает разрешения. Он сделал вдох неглубоко. Выдох — длиннее. — А сейчас? — спросил он. — Что вы делаете? Эмили перелистнула несколько листов — будто опиралась на бумагу, а не на то, что видела своими глазами. — Сейчас мы вытаскиваем его обратно, — сказала она. — По кусочкам. «Правда — ложь». «Реально — не реально». Сначала нейтральные вещи. Тесто. Мука. Печь. Запах хлеба. Не Китнисс — просто… факты, которые не режут. Она подняла глаза — и тут же отвела, как будто на секунду стало слишком личным. — А дальше… — продолжила она тише, — дальше упираемся в то, что подтвердить может только она. Детали. Интонации. Мелочи. Я могу угадать тысячу раз. А ему нужен один раз точно. У Гейла дёрнулась скула. — Но она молчит, — сказал он. Эмили кивнула — коротко. — «Не ваше дело». «Это наше». — Голос у неё стал суше. — И каждый раз, когда она отказывается подтвердить или опровергнуть кусок, у него в голове остаётся “сомнительно”. И «сомнительно» у него быстро становится «бей». Она провела пальцем по краю папки, будто пыталась стереть грязь. — Я её понимаю, — выдохнула она. — Это больно. Очень. Но если она продолжит держать всё внутри… он так и будет болтаться между. Тишина в кабинете стала плотнее. Где-то на стене тикали старые часы. Тиканье было почти издевательски обычным. — Сколько это займёт? — спросил Гейл. — Месяцы, — ответила она без паузы. — Может, годы. — Потом добавила, уже как человек, а не как врач: — И ему нужно, за что держаться. Кто-то, ради кого он будет вообще пытаться. Он упрямый. Это хорошо. Но одной упрямости мало. Она посмотрела в стену. — Если бы не охмор, — сказала Эмили тише, — это был бы “обычный” тяжёлый синдром после пыток. Понятный по логике. А тут как будто в голову вставили чужую деталь. И она срабатывает не там и не так — на неё. Гейл почувствовал злость — чистую, направленную вверх. На Сноу. На тех, кто умеет превращать любовь в ловушку. — Кто тебе всё это помогал раскладывать? — спросил он хрипло. — Ты говоришь так, как будто сама этим отделом руководила. На лице Эмили мелькнуло что-то вроде усталой улыбки. — Алекс, — сказала она. — В основном он. Имя повисло между ними. Для Гейла Алекс всё ещё был картинкой: яркой, капитолийской, слишком гладкой для этого бетона. И почему-то от этого становилось неприятно — как от блестящей вещи в грязной шахте. — Он… — Эмили покрутила ручку между пальцами, — когда я уже не могла сидеть ровно от усталости, просто садился рядом, читал протоколы вслух и переводил с их “красивого языка” на человеческий. Рассказывал, как это делают в катакомбах. Смеялся… — она на секунду застыла, — пока он сам не остался там и это не стало про него. Гейл нахмурился. — Я думал, он просто не успел, — сказал он. — Боггс говорил: «агент не вырвался». Эмили подняла на него взгляд — прямой. — Он остался, — сказала она спокойно. — Осознанно. Мы уходили через техуровень. Он видел по камерам, как перекрываются шлюзы. Кто-то должен был держать пульт, чтобы мы прошли. Он мог рвануть вместе с нами. Не рванул. Гейлу вдруг стало… тесно в горле. Картинка «павлина» распалась и собралась заново: человек у пульта, который знает, что дверь закроется перед ним. И всё равно нажимает нужные кнопки. Чтобы планолёт вылетел. Чтобы они ушли. Уважение осело тяжело. Без лишних слов. И страх — не за себя. За таких, как он. За тех, кто неожиданно оказывается настоящим. — Значит, его… — начал Гейл. — Забрали, — сказала Эмили. — Перебежчик, доступ, обида. Идеальный подопытный. Она опустила глаза. — Он говорит: «самый дорогой кошмар в Панеме», — продолжила она тихо. — Шутит. А потом… замолкает и уходит в себя. Воздух между ними стал вязким. Гейл провёл ладонью по лицу. В голове наслаивались: Пит на кафеле, Алекс в кровати, кровь на ступенях, бомбы над Двенадцатым. И, как всегда, где-то сбоку — Китнисс, потому что она теперь везде: даже в чужом кабинете, даже в чужой папке. И всплыли слова из столовой — липкие, чужие. Он ненавидел, что они вообще были. Ненавидел, что они теперь живут под языком, как песок. Он выдохнул и спросил — так, будто вытаскивал занозу: — Эмили… а между вами с Алексом… что-то было? Она напряглась мгновенно. Не только лицом — целиком. Плечи, пальцы, даже дыхание на секунду сбилось. — В каком смысле? — спросила она холодно. Гейл опустил взгляд на стол. На фото Пита. На её почерк. И всё равно сказал — неловко, грубо, как умеет, когда боится: — Ему двадцать четыре. Тебе шестнадцать. Я видел, как он на тебя смотрит. И я слышал, что люди… — он стиснул зубы, — что они про тебя несут. Я хочу понять… Он к тебе не лез? — выдавил Гейл. — Не… не переходил черту? Слова были грязные. Он сам их ненавидел. Но мысль о том, что взрослый мог «взять» её слабое место — не отпускала. — Ты была там. Среди них, — добавил он глухо. Эмили медленно отложила ручку. Слишком осторожно — будто любое резкое движение могло обрушить потолок. — Нет, — сказала она. Коротко. — Ничего такого не было. И всё равно в глазах вспыхнула ярость. А под ней — обида, что ей вообще приходится отвечать. — Мне хватило одного взрослого мужчины, который был мной одержим, — добавила она слишком быстро. — Второго такого я себе не устрою. Она будто сама себя одёрнула. На секунду в её взгляде мелькнуло что-то старое, личное, пахнущее не войной. — Алекс… — она выдохнула через нос, — единственный, кто ни разу не сделал из меня игрушку или инструмент. Ни разу. Гейл почувствовал, как у него внутри что-то село. Тяжело. Он увидел это телом: как она дёрнулась на его вопрос — будто он повторил чужой жест. — Я не… — начал он. — Я знаю, — перебила она. Уже тише, но не мягче. — Ты про то, что “он старше, она ребёнок, а вдруг”. Она сжала пальцы в кулак, потом разжала. — В Капитолии никто не спрашивал, чего я хочу, — сказала Эмили. — Алекс спрашивал. Вот и вся разница. Пауза повисла. Неловкая. Жёсткая. Гейл кивнул. Не потому что всё понял. Потому что понял: дальше лезть нельзя. Эмили взяла папку с Питом снова, но не открывала. Просто держала, как щит. — Война, — сказала она после паузы, — никогда не бывает без потерь. Родители иногда идут на смерть, чтобы дети вышли живыми. Алекс сделал то же. Остался там, где всё закрывалось, чтобы мы вылетели. Она посмотрела на Гейла — устало, прямо. — Если я сейчас развалюсь, — продолжила Эмили, — всё, что он сделал, станет красивой, бессмысленной историей. Капитолий любит, когда люди ломаются красиво. Я не собираюсь им это дарить. Она улыбнулась — тонко, некрасиво, но по-настоящему. — Так что я буду держаться. Не потому что «сильная». А потому что он остался там вместо меня. И я не прощу себе, если сдамся. Гейл молчал. Потом сказал хрипло: — Хороший план. Держаться. Эмили усмехнулась уголком губ. — Как твой, — отозвалась. — «Стрелять в правильную сторону и не умирать раньше времени». Он тоже усмехнулся — коротко. — Смотри, чтобы Пит себе голову не разнёс до вылета, — сказал он, поднимаясь. — Я не выдержу, если завтра вернусь, а ты скажешь: «Пока тебя не было, мы тут всё сломали». — Смотри, чтобы тебя самого не привезли мне по частям, — ответила она. — Мне и так хватает голов, которые я собираю обратно. Он сделал шаг к двери, потом остановился. — Если для Пита нужно будет… от меня. Любое “правда — не правда” со мной — спрашивай. Даже если мне это не понравится. Эмили на секунду моргнула, как будто не ожидала. Потом кивнула. Серьёзно. — Учту, — тихо сказала она. — Спасибо. Гейл вышел. Коридор встретил его привычным гулом вентиляции и шорохом шагов. Свет после жёлтой лампы резал ярче. Комок стекла в лёгком стал тяжелее, будто сверху снова опустили плиту. Он прошёл до поворота, где свет становился тусклее, остановился. Сделал шаг к лифту. Ещё один. На третьем выругался тихо. Картинка кабинета — жёлтый круг лампы, папки, её пальцы на ручке — не отпускала. Он слишком хорошо знал этот взгляд: «ещё одну страницу — и можно не думать». Так люди ломаются — не в бою, а между папками. Он развернулся. Вернулся тем же шагом, только быстрее. Бок отозвался коротким уколом — напомнил: не железный. Он сжал зубы и не сбавил темп. Постучал ещё раз и, не дожидаясь ответа, вошёл. Эмили сидела так же. Только папка уже была другая. — Я думала, ты ушёл, — сказала она, не поднимая головы. — Я тоже так думал, — отозвался он. Закрыл за собой дверь. Она подняла глаза — устало, настороженно. — Что? — спросила просто. — Потерял что-то? — Да, — сказал Гейл. — Здравый смысл. Он подошёл ближе, облокотился бедром о край стола и специально закрыл ей часть бумаг. Эмили моргнула. — А он у тебя вообще был? — спросила она, сухо. — Не отвлекайся, — отрезал он. — Я пришёл вытащить тебя отсюда. — Великолепно, — сказала она. — Герой нашёлся. — Ты сегодня уже падала, — напомнил он. — На лестнице. С кровью из носа. Гроп сказал в столовой. Её лицо на секунду дёрнулось — раздражение и стыд, быстрые, как вспышка. — Гроп болтает лишнее, — процедила она. — А ты падаешь лишний раз, — парировал он. — Сейчас вечер. У тебя час до отбоя. И ты собиралась провести его, обнимаясь с охмором и протоколами. — Протоколы хотя бы не хамят, — буркнула Эмили. — Протоколы тебя не подхватят, когда ты рухнешь, — сказал он. — У них рук нет. А у меня есть. И лёгкое одно нормальное. Она приподняла подбородок. — Ты предлагаешь отнести меня в блок? — подчеркнуто вежливо спросила она. — Нет, — сказал Гейл. — Я предлагаю: ты закрываешь папку и идёшь спать сама. Если через минуту ты будешь здесь — я действительно закину тебя на плечо и понесу. Он наклонился чуть ближе. — Через весь коридор. При дежурном. При свете. И слухов про нас будет больше, чем про охмор. Эмили уставилась на него. — Ты не посмеешь, — выдохнула она. — Проверь, — спокойно ответил он. Она нахмурилась. — Твоё лёгкое… — Моё лёгкое — моя проблема, — перебил он. — Я сам решу, когда мне нельзя геройствовать. — А мне нельзя? — резко спросила она. — Тебе нельзя падать, — отрезал он. — Всё. Эмили фыркнула — коротко, по-подростковому. — Я нормально себя чувствую. — Конечно, — кивнул он. — Все так говорят за пять минут до того, как их несут. Одних — в палату. Других — в морг. Он кивнул на папку. — Закрывай, доктор. — Слово прозвучало так, будто он одновременно уважает и злится. Эмили прищурилась. — Ты на кого работаешь, Хоторн? — спросила она. — На Койн? На Гропа? На мою гипотетическую совесть? — На своих, — сказал он. — Ты мне не посторонняя. Всё. Она не ответила сразу. Он видел, как в ней борются привычки: держаться любой ценой, ставить всех выше себя — и злиться, когда ей указывают. — Я не закончила записи по Питу, — выдавила она. — Пит не умрёт, если ты допишешь утром, — сказал Гейл. — А вот ты можешь. Если останешься. Тишина. Потом Эмили шумно выдохнула — как человек, которого прижали к стене фактами. Она закрыла папку. Подровняла стопку. Отключила экран. Потянулась к лампе. — Довольны, солдат? — спросила она, щёлкнув выключателем. Свет стал мягче. Лицо Эмили в полумраке — моложе, тоньше, с торчащей прядью на виске. — Ещё нет, — сказал он. — Встань. — Приказываешь? — подняла бровь. — Да, — честно ответил он. — Давай. Встаём, выходим. Он нажал туда, куда надо: — Братья без тебя уже, наверное, перевернули койку. При слове «братья» её плечи чуть опустились. Спорить стало сложнее. — Они в порядке, — пробурчала она, но поднялась. — А вдруг нет? — не отставал он. — Сэм опять полезет куда не надо. Мэтт сделает вид, что всё под контролем. Даниэль забудет, как ты пахнешь. Ты нужна там. Не охмору. Эмили бросила на него косой взгляд. — Если кто-нибудь что-нибудь ляпнет из-за того, что ты таскаешь меня по блокам, я тебе шину на грудную клетку наложу, — сказала она серьёзно. — Чтобы ты точно никого не носил. — Отличный план, — кивнул он. — Тогда ты идёшь сама. И не падаешь. И мы оба не устраиваем спектакль. — Ты уже спектакль, — буркнула она. — Я уже нет, — проворчал он. — Меня бесит, что я стою и убеждаю врача идти спать. В её глазах мелькнуло что-то мягкое. — Можешь не делать вид, — сказала она тихо. — Всё равно не верю. Он фыркнул, повернулся к двери. — Пошли, пока мне не понравилась картинка «доктор Мур и её кресло в три ночи». Эмили, конечно, сначала поправила ручку, ровно поставила папки, будто от этого мир держался крепче. Потом вышла в коридор. — Смотри не урони себя, герой, — сказала она на ходу. — Смотри не вернись, — ответил он. Они шли рядом по полупустому коридору. Лампы гудели. Воздух был прохладнее, чем в кабинете. Дежурный медик лениво кинул на них взгляд и отвернулся. Завтра этот взгляд всплывёт в столовой — Гейл это знал. У поворота высунулся санинструктор — тот самый, что любит «просто посмотреть». Окинул их быстрым взглядом: Хоторн рядом, Мур сутулая от усталости. Уголок рта дёрнулся — отметка: “видел”. Гейл поймал взгляд — и не отвёл. Просто посмотрел так, что тот сразу передумал ухмыляться. Когда они дошли до жилого блока, он остановился у дверей. — Дальше сама, — сказал он. — А то ещё решат, что я тебя до подушки довожу. — Ты и так доводишь, — проворчала она. — До белого каления. — Засчитай как нагрузку, — отозвался он. — Лёгкое тренировать надо. Она закатила глаза. — Иди уже, Хоторн. Пока я не передумала и не выписала тебе принудительный постельный режим. И юркнула внутрь. Дверь скользнула, оставив его в коридоре. Он постоял секунду, послушал: шорох одеяла, приглушённый голос Эмили, сонное ворчание Сэма, тихий звук Мэтта. Потом развернулся и пошёл к своей двери напротив. Едва он коснулся панели, пискнул телебраслет. — Внимание. Лицам, задействованным в операции во Втором округе, завтра в 0600 явиться на дополнительный инструктаж. Сообщение исчезло, а комок в лёгком — наоборот, стал тяжелее. Он выругался про себя. Он ненавидел, что сам лезет в чужие ночи, чужую усталость. Ненавидел, что не смог просто выйти из её кабинета и оставить её под лампой с охмором. Но, чёрт подери, спать сегодня он ляжет легче. Потому что она — тоже спит.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!