Глава 26
21 февраля 2026, 23:52Собрание уже разваливалось — как всегда: сначала им разрешают шуметь, потом показывают подпись, и всё становится законом — даже если внутри всё орёт, что это бред.
Стулья скрипнули, планшеты защёлкали, кто-то уже поднялся, кто-то шепнул «в лифте встретимся», и зал снова потёк к выходам, как смена после сирены. Ему хотелось заклинить этот поток — каблуком, злостью, чем угодно.
Койн поднялась — и воздух в зале сжался.
— Прежде чем вы разойдётесь, — сказала она ровно. — Короткое уточнение по Второму дистрикту.
Шум умер сам: в Тринадцатом замирали раньше приказа.
Под подошвами фантомно вибрировал пол — как в планолёте перед вылетом. Перед глазами — не карта: вход, скат, тот единственный тоннель. А под рёбрами — шов, как напоминание: в бой тебя не пустят.
Койн продолжила тем же тоном, каким читают расписание караулов:
— Пересмешница вылетает во Второй — по плану. Съёмочная группа — с ней. Сопровождение — по утверждённому списку. Солдат Хоторн и доктор Мур остаются в Тринадцатом.
Сначала у Гейла не сложилось.
Остаются.
В Тринадцатом.
Потом смысл дошёл — и встал клином под рёбра. Бок дёрнул болью: ты не тот, кем был. И тело это знает. Внутри поднялась злость — быстрая, горячая, опасная.
Койн даже не сменила выражения лица:
— Решение принято штабом.
Гейл повернул голову к Китнисс.
Почти автоматически — по старой привычке — проверить: не бросила ли окончательно.
Она не посмотрела: уже заставила себя идти. Стояла полубоком к выходу. Шея напряжена под воротом — там, где синяки ещё не ушли. Глаза — мимо. Туда, где коридор и следующий шаг. И для неё его там нет.
Ему хотелось списать это на злость. Было бы проще. Но её взгляд прошёл мимо — и внутри стало пусто, как после взрыва: крик — и тишина.
В горле поднялось мерзкое — не обида. Провал. Он дёрнулся за ней, но зал уже поплыл: плечи, спины, форма. Китнисс исчезла.
— Вопросов нет, — ровно сказала Койн в спину всем. — Разойтись.
После этого слова люди просто встают и идут. Как в строю.
Гейл остался стоять ещё секунду — чтобы успеть проглотить себя. Он искал, за что зацепиться взглядом, чтобы не сорваться. И тогда он увидел Эмили.
Она подняла голову от папки так, будто услышала удар не ушами, а кожей. Брови сошлись, губы стянулись тонко. Взгляд метнулся к Койн — потом к Плутарху — потом вниз, на бумагу, будто она может объяснить, почему.
Она ничего не сказала. Только закрыла папку слишком ровно. Щёлкнула — как крышкой медицинского кейса.
И вышла. Быстро. Не оглядываясь.
У Гейла в груди поднялся знакомый импульс: догнать. Ворваться. Вытащить правду. Хоть из кого-нибудь.
Он сделал шаг — и бок тут же полоснул горячей болью: не вздумай.
Ему было плевать.
Он вышел в коридор, как на драку — коротко, зло. Коридор проглотил его серым светом и людьми, которые делали вид, что ничего не произошло.
Эмили шла впереди — ровно, жёстко. Хвост волос дёргался на каждом шаге. Куртка сидела на плечах слишком узко — как будто её всё время держат в чужом размере.
— Мур! — окликнул он.
Она не остановилась — только ускорилась.
Гейл добавил шаг. Вдох — режет. Выдох — не отпускает. Рёбра тянуло так, будто внутри подшили не лёгкое, а злость, и теперь она распирает швы.
Он догнал её у двери медотсека. Панель пискнула, дверь скользнула. Гейл прошёл следом, почти задев её плечом, и сам толкнул створку дальше, чтобы не тормозить.
Эмили повернула к своему кабинету. Он шёл за ней слишком близко — чувствовал запах: антисептик, бумага, металл. Она ещё не успела открыть дверь, когда он уже дёрнул ручку. Дверь распахнулась резко — почти с ударом.
Эмили вздрогнула всем телом — и посмотрела не на него. Сначала — на дверь. Потом — в угол потолка. Слишком быстро. Как привычка, которую вбили в тело. Опёрлась ладонью о стол и посмотрела на него прямо.
— Ты нормальный? — отрезала она. — В шахте так бей. Не здесь.
Гейл сделал шаг, второй — и почувствовал, как его накрывает волной. Не потому что не умеет держаться. Потому что сейчас не хочет.
— Это ты, — выдохнул он, и голос вышел хриплый. — Это ты. Ты сказала ей: «не готов». И меня оставили.
Эмили моргнула один раз. Медленно. Устало.
— Я узнала об этом только что, — сказала она. И в её тоне было не оправдание — факт. — Про тебя Койн я не докладывала.
— Конечно, — зло бросил он. — Конечно. Всё «само». И почему-то всегда в её пользу.
Эмили коротко усмехнулась — без веселья.
— Если бы я хотела тебя удержать, — сказала она, — ты бы уже лежал в стационаре, под морфлингом, и проклинал меня шёпотом.
— Тогда почему? — у него сорвалось резче. — Почему нас оставили?
Эмили на секунду снова посмотрела в стык потолка со стеной. Потом поправила папку на столе — точное, почти нервное движение.
— Меня напрягает другое, — сказала она тише. — Если нас оставляют, значит, использовать будут не там, а здесь.
Слова легли как металлическая линейка по костяшкам.
— Ты опять всё понимаешь лучше всех, да? — процедил Гейл.
Эмили подняла на него глаза.
— Я думаю, что когда Койн оставляет кого-то «нужным здесь», — сказала она, — это никогда не про заботу.
И у Гейла сорвало тормоза.
Шаг. Второй. Боль в боку полоснула — но стала частью движения. Он подошёл слишком близко.
— Хватит, — выдавил он. — Не смотри так. Не надо этого взгляда. Не учи меня жить. Говори правду.
Он подошёл вплотную и перекрыл ей выход плечом. Ладонь легла на шкаф рядом с её головой — не касаясь. Воздух между ними кончился. И в тот же миг внутри щёлкнуло другое: она лёгкая. Слишком. Никакой брони. И от этого стало противно от себя. Её можно загнать в угол одним движением. И это… неправильно.
Эмили не закричала.
Она напряглась — вся, как струна. И вместо того, чтобы ударить или вырваться, опять посмотрела в угол потолка. Потом — на вентиляцию.
У неё дёрнулась шея. Потом лицо стало гладким. Голос — на полтона выше, официальнее.
— Солдат Хоторн, — произнесла она громко и правильно. — Вы забываетесь. Решения президента не обсуждаются. Вам следует выполнять распоряжения руководства.
Гейл моргнул. Это было не ему.
Она положила ладонь ему на плечо — так, будто успокаивает пациента. Пальцы легли ровно, без дрожи. Подтянулась ближе — будто хочет снизить его голос.
Её губы оказались у самого его уха.
— Нас слушают. — И почти незаметно кивнула в угол. — Вечером. Забери меня. Поговорим. Не здесь.
Слова вошли в него холодным уколом. Гейл почувствовал, что сжимает сильнее, чем надо — и это вдруг стало не силой, а позором. Он медленно разжал пальцы.
Эмили отстранилась на пару сантиметров и сказала вслух, ровно и отчуждённо, для протокола:
— Вернитесь в сектор. Соблюдайте рекомендации врача. И избегайте конфликтных ситуаций.
У неё ни один мускул не дрогнул.
Гейл отступил на шаг. Воздух вернулся в грудь — но вместе с воздухом пришло ощущение, что Тринадцатый подошёл вплотную. Он посмотрел в тот угол. Там — ничего. Просто крепёж. Просто тень. Но теперь он знал: просто здесь не бывает.
Ему хотелось выругаться — громко, чтобы сорвать штукатурку.
Нельзя.
Он удержал лицо, сжал челюсть так, что стрельнуло в висках, и произнёс вслух — тоже правильно, тоже «как надо»:
— Понял, доктор Мур. После смены зайду.
Эмили не одного лишнего движения. Только опустила взгляд на стол — на папку, на бумагу — возвращаясь в роль.
Гейл развернулся к двери.
Пальцы на ручке дрогнули — не от слабости, от сдерживания. Он открыл дверь аккуратно, вышел в коридор и закрыл за собой так же — до щелчка, без звука.
И только тогда позволил себе одну мысль — короткую, злую, ясную:
Раз оставили — значит, уже решили, где нас используют. Без спроса.
Гейл дожидался её у выхода из медблока так, как на карауле: спина к стене, глаза в проход. Так, чтобы видеть коридор. И чтобы никто не решил, что он здесь случайно. Чтобы не дать ей уйти одной — и от этого его тошнило — не от неё, от себя. Он машинально считал лица — кто проходит мимо, кто задерживает взгляд лишнюю долю секунд. Здесь любили, когда усталость выглядит дисциплиной.
Эмили вышла последней. Не в халате — в серо-чёрной куртке. Папка прижата к груди, как щит. Волосы стянуты в хвост, но прядь выбилась и липла к виску. Она увидела Гейла — и на секунду в глазах мелькнуло то же, что днём: быстрое «проверила». Плечи поднялись — и тут же опустились. Лицо снова стало правильным.
— Не передумал, — сказала она сухо, будто фиксировала факт в журнале.
— Я хочу объяснений. — Он добавил первое, что пришло в голову — грубое, рабочее, без «переживаний»: — И чтобы ты больше не повторяла тот фокус с лестницей.
— Я не специально, — огрызнулась она.
Он кивнул в сторону коридора.
— Идём.
Она пошла первой. И от этого внутри резало. Будто ему уже накинули поводок, только ещё не показали, кто держит.
Эмили свернула не к лифтам и не к секторам. В технические коридоры. Туда, где свет был жёстче, воздух холоднее, а гул вентиляции давил на зубы. Пахло железом, мокрым бетоном и хлоркой — не больничной, а той, которой моют полы, чтобы выжечь запах живого. Камеры торчали в стенах чёрными глазками — нечасто, но достаточно. Людей почти нет.
Гейл шагал за ней и ловил, как её взгляд всё время уходит в углы.
— Куда мы? — спросил он наконец.
— Туда, где меньше ушей, — бросила Эмили, не оглядываясь. — Хотя… в Тринадцатом это всё равно условность.
Она остановилась у неприметной двери без таблички. Достала карточку. Панель пискнула. Дверь щёлкнула, поддалась.
Подсобка была тесная, с полками, коробками и запахом старых тряпок. В углу — ведро, рядом — свёрнутые кабели. На потолке — решётка вентиляции, дрожащая от постоянного гула.
Эмили вошла первой, Гейл — следом. Дверь она не просто закрыла: дожала замок и дёрнула ручку — на проверку. Потом, будто вспомнив ещё одно правило, провела ладонью по кромке, нащупала над коробом маленькую заклёпку — слишком новую. Как метку.
— Ну? — спросил Гейл. Голос вышел грубее, чем хотелось. — Теперь можно?
Эмили не стала ходить вокруг.
— Гроп в курсе насчёт моего срыва, — сказала она спокойно. — И два дня колол мне успокоительное. У него допуск. И приказ. Он даже не спросил, как я себя чувствую.
Гейл нахмурился.
— Ты точно ему не ляпнула под уколом? Ты бы не вспомнила.
Она коротко усмехнулась.
— Конечно. — Усмешка исчезла так же быстро, как появилась. — Нет. Я не говорила. У него распоряжение сверху. С подписью Койн. Значит, кабинет пишут. — Эмили произнесла это как диагноз. — Не «может быть». Пишут.
Слова легли на бетон тяжело. У Гейла внутри поднялось знакомое: злость на стены. На то, что тебя пытаются строить даже тогда, когда ты молчишь.
Койн уже намекала — вскользь, как бы между прочим: здесь слушают не только кабинеты. Здесь слушают всё, что им нужно. Даже подсобки. Мысль застряла в горле. Он проглотил её. Скажи он это вслух — Эмили замкнётся. Слишком умная. Слишком осторожная. А ему сейчас нужна была её честность.
Эмили продолжила без паузы:
— И ещё. Койн дала мне «инструкцию». Докладывать, если ты начнёшь открыто выступать против неё. Любое… — она на секунду поискала слово, — «деструктивное поведение». Включая публичные возражения.
— То есть ты теперь докладываешь? — спросил он глухо.
— То есть я у неё на поводке. И если ты дёрнешься — он дёрнет меня. Я у неё страховка. — Она выдохнула. — И, к сожалению, твоя тоже. Потому что ты… — пауза, — очень прямолинейный идиот.
У Гейла стянуло челюсть. В висках стукнуло.
— Я не просил меня страховать.
— А тебя никто не спрашивает, Хоторн. — Она зло фыркнула. — Поэтому слушай: держи себя в руках не потому, что я «боюсь». Потому что я понимаю механику. Не ори при людях. Не спорь при свидетелях. Не дай ей повода. Койн ждёт, когда ты сам подставишь шею под петлю.
— Я и не…
— Делаешь, — отрезала Эмили. — Я тебя знаю.
Она ткнула пальцем себе в висок — жестко, коротко.
— Койн не ломает в лоб. Она делает так, чтобы ты сам оказался виноват. По уставу. По бумаге. Понял?
Гейл выдохнул через нос — коротко, зло.
— Думаешь, я не понял это сегодня?
— А сегодня ты мне чуть рёбра не пересчитал, — сказала Эмили тихо. И злость в голосе была настоящая. — Вот так ты «держишь себя в руках».
Его кольнуло стыдом — быстрым, неприятным. Он отвёл взгляд на полки, на коробки, на виток кабеля, на грязную бирку с номером — куда угодно, кроме её лица.
Эмили заговорила дальше — ровно, будто отчитывала по пунктам, чтобы не сорваться самой:
— К решению оставить тебя в Тринадцатом я не причастна. Повторяю: не причастна. Но логика есть. — В её взгляде мелькнуло раздражение не на него, а на систему. — Во-первых, твои показатели плохие. Это уходит наверх напрямую. И если бы ты узнал заранее, что тебя не берут, ты бы попытался сорваться за Китнисс любыми путями. Нарушая устав. Ломая всё.
Слово «показатели» резануло. Он ненавидел, когда его превращали в цифры. Дёрнул плечом.
— Может, и попытался бы.
— Я знаю, — сухо сказала Эмили. — Поэтому тебе не дали времени «попытаться». Они не оставляют тебе вариантов. Ни одного.
Холодная точность. От неё в подсобке стало тесно.
— Во-вторых, — продолжила она, — Койн выгодно, чтобы ты перестал ходить следом и реагировать на каждое её «да» и «нет». Чтобы ушёл в работу, а не в «догнать и спасти».
Гейлу будто ткнули пальцем в ребро — в живое. Он промолчал, чтобы не сорваться.
Эмили выдержала паузу и добавила тише:
— И меня оставили тоже не случайно.
— Почему? — спросил он.
Она посмотрела так, будто заранее знала: ему не понравится.
— Потому что Пит, — сказала Эмили ровно, — теперь ценнее как управляемый символ. Китнисс неуправляема, слишком живая. Пита можно выставить. Посадить под свет, дать правильные слова, показать «исцеление» — как декорацию. С тобой и с Китнисс так не выйдет.
Уголок её рта дёрнулся. Не улыбка. Скорее злость.
В Гейле вспыхнула ярость — чистая, горячая. На Койн. На то, как людей переставляют, как фигуры. На то, что даже его злость пытаются встроить в чей-то план.
Он сделал шаг — и остановился сам. Не потому что послушался. Потому что понял: крик здесь работает на них.
Он вдохнул глубже, чем позволял бок, и сразу пожалел: шов резанул. Стиснул зубы. Выдохнул медленно.
Ярость сползла в другое — в холодную, рабочую собранность. В то состояние, где не кричат. Там считают.
— Что мне делать? — спросил он.
Эмили посмотрела внимательно. И в этом взгляде — глубоко, почти спрятанно — мелькнула тревога.
— Быть паинькой, — сказала она без сюсюканья. — Внешне. Лечиться. Держать расписание. Не давать Койн повода. Не выступать при людях. Не лезть к Китнисс демонстративно. Не устраивать героических побегов.
— То есть поводок, — сухо сказал Гейл. — И табличка на шее: «не трогать, не выпускать».
Эмили фыркнула.
— Табличку можешь повесить себе сам. Я подпишу: «особо опасен».
Уголок её рта дёрнулся — и исчез. Гейл заметил — и его это не согрело. Просто на секунду отпустило горло — будто они всё ещё умеют говорить на одном языке.
— А внутри? — спросил он.
— Внутри — копить силы, — ответила Эмили. — Влияние. Авторитет. Через работу. Через тех, кто тебе доверяет. И… — она на мгновение запнулась, и это был единственный просвет, где выглянул живой человек, — чтобы ты не развалился.
Он ненавидел, что эти слова попали точно. Хотел отшутиться — колко, чтобы не дать этому прозвучать как забота. Но вместо колкости взгляд вдруг зацепился за мелочи — и уже не отпустил.
Она стояла слишком прямо, будто держала позвоночник силой. Дышала неглубоко. Пальцы — сухие от антисептика, на костяшках мелкие трещины. Под глазами тени — не от недосыпа, а от износа. И запах — тот самый, больничный: белковая «жижа», пластик стерильных пакетов, металл.
Гейл резко протянул руку и перехватил её ладонь. Холодная. И лёгкая — опять слишком.
Эмили дёрнулась.
— Ты совсем… — начала она.
— Ты ела сегодня? — перебил он. Резко. Почти обвиняюще. — Нормально ела. Не «выпила жижу и побежала». Когда в последний раз?
Эмили сразу закрылась — как створка.
— Не твоё дело.
— Моё, — отрезал он. — Ты мне читаешь про расписание, а сама держишься на злости и уколах. Ела?
Она попыталась вытащить руку. Он не отпустил. Не силой — упрямством.
— У меня была смена.
— Это ответ «нет», — сказал он. — Ясно.
Эмили зло вдохнула.
— Хоторн, мы вообще-то…
— Мы вообще-то обсуждаем, что ты падала недавно, — перебил он. — И что тебя два дня кололи успокоительным. Так что давай. По пунктам. Завтрак. Обед. Ужин.
— Ты сейчас звучишь как моя карта наблюдения, — процедила она.
— Отлично. Значит, работает.
Она раздражённо прижала папку к груди — и в этот момент он выдернул папку. Не грубо.
— Эй!
— Верну, — сказал Гейл. — Когда ответишь.
Эмили уставилась на него так, будто сейчас укусит.
— Ты… — челюсть у неё напряглась. — Ты ведёшь себя как Хейзел.
Слова ударили странно — не по уху, по грудной клетке. Мать. Её тон. Её «по пунктам». Её привычка не спрашивать «как ты», а спрашивать «ты ел».
Гейл тут же разозлился на себя.
— Не сравнивай, — буркнул он — и сразу понял, что поздно. Сравнение уже сидит в нём. Уже работает. И ему не нужно было, чтобы кто-то видел это место.
Эмили выдохнула — и, похоже, по его лицу поняла, что попала глубже, чем хотела. Это остудило её на секунду.
— Ладно, — сказала она резко, сдаваясь не мягкостью, а усталостью. — Завтрак — нет. Обед — половина порции. Ужин — поздно. Мне принесли в кабинет, я съела. И… — она скривилась, — Гроп два раза заставил пить белковую смесь и сделал укол. Доволен?
Гейл вернул ей папку.
— Нет, — сказал он честно. — Но теперь хотя бы понятно, почему ты пахнешь как пакет из реанимации.
— Спасибо, — сухо отозвалась Эмили. — Очень романтично.
— Даже не начинай, — огрызнулся он. И сам не понял, как это вырвалось: — Ты — свои. Значит, держишься. Ешь. Спишь. Всё.
Слова вышли жёсткими. Почти приказом. И ему стало легче — потому что приказом проще, чем признанием.
Эмили фыркнула.
— «Свои», — повторила она тем самым тоном, которым люди прикрывают благодарность, когда не умеют иначе. — Ты сейчас сам понял, что сказал?
— Не докапывайся, — коротко бросил он. — И ешь завтра. И сегодня, если найдёшь что-то кроме своей жижи.
— Прикажешь мне составить график питания? — язвительно.
— Прикажу тебе не падать, — ответил Гейл. — Остальное — твои любимые протоколы.
Она хотела огрызнуться ещё, уже набрала воздух — и вдруг уголок рта дёрнулся. Мгновение. И пропал, как будто она сама себе это запретила.
Гейл отпустил её ладонь. Пальцы ещё секунду помнили холод.
— Всё? — спросила Эмили, возвращаясь в деловой тон. — Или ты ещё поиграешь в санитарного инспектора?
— Мы договорились, — сказал он. — Внешне — поводок. Внутри — точим зубы.
— Зубы не точат. Их показывают вовремя, — буркнула она. — Но мысль верная.
Они вышли из подсобки обратно в техкоридор. Гул вентиляции встретил их снова. Камеры где-то дальше мигали редкими точками — как глаза, которым лень моргать.
Эмили шла рядом — не впереди. И от этого ему стало чуть легче. Не миру — ему. Гейл уносил с собой два слоя.
Первый — злость на Койн. На её «в интересах». На её петли.
Второй — странное, раздражающее чувство ответственности за костлявую капитолийку — так он назвал её внутри, чтобы не назвать иначе.
Две недели в Тринадцатом — не время. Отчёт. Не «день—ночь». Серые отрезки между подъёмом и отбоем. Те же коридоры, тот же гул вентиляции, металлический привкус воды. И всё то же чужое ощущение: где-то там, во Втором, идёт настоящая война, а здесь он как оружие на предохранителе — есть, но не в деле. Не твоя роль.
Гейл не позволял себе даже лишней минуты в постели.
«Выздоравливать» — слово для тех, кому дают выбирать ритм. Он выбирал другое: режим. Разобрать себя на детали и собрать обратно так, чтобы не скрипело в самый неподходящий момент.
Первые дни тело спорило с ним в мелочах. Резало под лопаткой, если вдохнуть глубже, чем «можно». Под холодным душем тянуло шов — будто кто-то держал изнутри за нитку. Иногда простреливало в боку от резкого поворота или — хуже — от короткого смеха, когда кто-то в зале отпускал тупую шутку, и он почти реагировал по старой привычке. Теперь привычки стоили болью. Как штраф.
Ночью он просыпался не от кошмаров. Не от крови, не от криков.
От чистого адреналина — как от внезапного приказа, который никто не отдавал. Тело решало: опасность. Сердце начинало искать сирену. Ладони мокрые, дыхание рваное, челюсть сжата ещё до того, как он понимает — где находится. Он лежал, глядя в потолок, слушал ровный гул вентиляции и отмечал — без жалости к себе, почти как в журнале: мозг помнит капитолийские коридоры. Тело — отдачу выстрела. И то, как быстро тебя списывают в «лишние». И как быстро горят люди.
Иногда это накатывало без сна, без картинки — просто вспышкой наяву в чёрном потолке: Двенадцатый. Улица. Огонь, который не выбирает. Крики, ставшие воздухом. Плотный, сладковатый запах гари, который потом не отстирывается ни с кожи, ни из головы. Бомбы, падающие так буднично, будто их включили по расписанию.
А потом — Восьмой. Ударная волна. Эмили, которую швырнуло, как тряпку. Не геройская сцена — просто тело в воздухе, чужое, слишком маленькое для того, что вокруг происходит. И его собственный рывок тогда — животный: схватить, закрыть, удержать, потому что иначе опять поздно.
Эти мысли хотелось забивать внутрь, как клин. Гейл пробовал — и каждый раз понимал: чем крепче забиваешь, тем сильнее отдаёт в кость. В голову. В шов.
Помогало другое. Неуместное. Злое — потому что срабатывало.
Он вдруг начинал вспоминать Эмили не в ударной волне, а за столом. С папкой. Как она пишет отчёты быстро и мелко, будто боится оставить пробел. Хмурит брови и нос, когда в цифрах не сходится строка. Ставит точку так, словно это приказ. Раздражённо проводит пальцами по краю бумаги, выравнивая листы — не чтобы красиво, а чтобы внутри тоже стало ровнее. Она ничего от него не требовала, кроме одного: быть живым. И не делать из этого спектакль. Не «спасти», не «объяснить», не «обещать». Просто — не умереть у неё на руках. Это злило. И успокаивало.
Он проглатывал эту мысль — и проваливался в сон. Короткий, неглубокий, но всё-таки сон.
На второй неделе Гейл каждый день был в зале. Подход за подходом, пока мышцы не начинало жечь плотной тупой болью. Эту боль можно было терпеть: честная. Без подвоха. Без политики.
Тренер рявкал остановиться, и Гейл останавливался — но не сразу. Ему нужно было дойти до границы: до той точки, где в голове глохнет, потому что телу нужен воздух. Если он не упирался в физическую стену, в голову лезли другие: Китнисс, Пит, Койн, тот взгляд в зале — мимо него, будто его уже холодно и чисто вычеркнули.
Его хвалили за скорость восстановления и дисциплину. И он слышал в этом не «молодец», а «годен».
Он ловил себя на том, что отвечает коротко — «по уставу». Подбирает слова, будто докладывает. И от этого становилось гадко — как будто он сам учится говорить языком Койн. И заметил: так же говорит Мур — без лишнего, вовремя, так, чтобы не дали по голове. Она играет в эти игры давно — с тех пор как поняла правила. Иначе — раздавят.
Значит, и он научится.
И от этой мысли стало ещё холоднее.
Лаборатории Бити пахли пластиком и горелой изоляцией. Там было слишком светло и слишком тихо — не для покоя, а чтобы услышать, где что не работает. Тишина здесь не успокаивала — она требовала ответа. Бити выдавал ему схемы, расчёты, задачи, где у любой боли есть причина и выход. Где «больно» — не чувство, а переменная в формуле.
Формально это было «по Ореху»: укрепления Второго, тоннели, маршруты, слабые точки, варианты. Койн хотела «взять Орех целым». Целым — значит не раздавить вместе с людьми, а так, чтобы потом можно было пользоваться тем, что останется.
И это сразу превращало работу в грязную охоту.
Бити предлагал варианты — умные, чистые на бумаге. Но каждый упирался в одно: гарнизон врос в нору намертво. И он кусается. Гейл не искал «сильнее». Гейл искал удавку. Не удар — движение. Не лоб — обход. Он рисовал на схемах не линии — повадки: куда побегут от дыма, куда кинутся на крики, где застынут, если оставить им «единственный коридор». Он думал как охотник: не как убить быстро, а как заставить их зайти в твою ловушку — и поверить, что сами выбрали.
Иногда, когда очередной «аккуратный» план разваливался, в голове всплывала простая, страшная мысль: можно же просто раздавить. Сровнять. Залить. Выжечь.
Он не озвучивал её. Даже себе. Потому что стоит назвать её словами, и она станет вариантом. Рабочим. А он боялся не самой мысли — боялся того, как легко она ложится ему в руку. Как будто рука всегда знала этот вес.
Жестокость становилась привычкой. От этого мутило — и всё равно он тренировал её так же, как мышцы: повторением. Отказ от жалости там, где жалость убивает. Он ненавидел это — и делал, потому что против Сноу мягкость была не добротой, а смертью. Потому что эту часть надо держать в узде и направлять. Эту часть можно поставить на службу — и она не будет сопротивляться — это и было самым страшным. Он это понимал. Не как оправдание — как выбор.
Он стирал линию на схеме до дырки в бумаге — и снова рисовал. Так же, как учился не морщиться, когда внутри рвёт.
В груди дёргалось: та часть, что помнила Двенадцатый и огонь, пыталась кричать. Другая — та, что рисовала ловушки, — отвечала холодно: если ты не станешь хуже, тебя просто не сотрут.
Иногда его звали к Боггсу. Не на все совещания — ровно настолько, чтобы Гейл чувствовал: его держат в поле зрения. Боггс не спрашивал «как ты». Он задавал короткие вопросы — как проверку.
— Если связь оборвётся?
— Если они уйдут в обход?
— Если группа впадёт в панику?
Гейл отвечал ровно. Держал лицо. И видел: Боггс работает не только с картами — с ним.
Боггс подкидывал не похвалу, а перспективу — короткими фразами, будто между делом. Что после войны понадобятся люди, которые умеют думать, а не только стрелять. Про обучение. Про звания. Про то, что из него может получиться не просто «солдат Хоторн», а офицер — если он перестанет сжигать себя эмоциями.
Гейл внутри усмехался: сначала надо дожить.
Но мозг цеплялся за это, как за выступ на скале. Если он не сгорит — у него будет место повыше, чем «стрелок». И это было не про мечты. Это было про пользу. Про место. Про право быть нужным.
Он учился быть удобным. И это работало. Оттого было ещё противнее.
Ему доверили занятия с младшими — пацанами четырнадцати-пятнадцати лет, которых Тринадцатый уже считал солдатами. На упражнении «коридор» — узкий тоннель, свет в лицо, команда «вперёд» — один мальчишка вдруг застыл, как вбитый в пол. Плечи поднялись, дыхание сбилось, взгляд стал пустым.
Гейл сначала давил. По привычке.
— Вдох. Выдох. Ноги под себя.
Голос — низкий, пустой, командный. Он видел, как у пацана дрожат пальцы на оружии, как рот открывается, но воздух не идёт. В этих глазах на секунду мелькнуло то, что Гейл узнавал слишком хорошо: бункер, темнота, бетон сверху — и ты не знаешь, где выход.
И вдруг его переклинило — Рори.
Не лицо один в один. Не голос. Просто эта детская жёсткость в плечах, попытка не показать страх, потому что «нельзя». Почти четырнадцать. Почти мужчина — по их новым правилам.
Ударило внезапно.
Он не стал мягким. Он стал точным.
— Считай шаги. Один. Два. Смотри на мою руку. Вот она. Плечо вниз. Выдох. Ещё.
Мальчишка зацепился за задачу, как за верёвку, и прошёл — и остальные, которые смотрели, тоже выдохнули. Потому что когда Гейл говорит «делай», здесь делают. Не из любви — просто из доверия. Он был для них не «добрым», а надёжным. Тем, кто сам прошёл тёмное и не врёт.
Тренер потом бросил, почти с уважением:
— Быстро их строишь.
Гейл кивнул — и поймал внутри неприятное предупреждение: «быстро» иногда значит: они молчат. А внутри трещат. Под видом дисциплины.
Про Китнисс он узнавал урывками — и каждый такой кусок саднил под рёбрами, будто шов тянут чужими словами, а не ниткой. Чаще всего — через Хеймитча. Тот появлялся без приглашения, без предупреждения: не звал — а он уже тут. Пах кислым потом, въевшейся злостью, застоявшейся затхлостью. Говорил лениво, будто ему всё равно, и именно поэтому каждое слово попадало точно в кость.
— Во Втором она… — Хеймитч почесал щёку, словно у него зуд от чужой жизни. — Представь себе, живёт. Дышит. По скалам ползает — как таракан по стене. Лук таскает. И эти каменные идиоты её слушают. Вот тебе и чудо.
На вдохе отпустило: жива.
А потом скрутило: похоже, ей и правда легче без него.
Он промолчал. Он научился молчать там, где болит — так меньше шансов, что треснет по шву. Вечером он просто добавлял вес — до дрожи в руках, до рвоты в горле, пока тренер не рявкнет остановиться. Или застревал у Бити до ночи, пока цифры не вытесняли имена.
Иногда Хеймитч смотрел на него так, будто видит не форму, а список внутри него. И всё равно не добивал. Просто бросал на выходе — криво, как окурок в снег:
— Не делай из неё причину жить, парень. Причины — это петля. Сам себе накинешь — сам же и дёрнешь.
Пауза — доля секунды. Хеймитч перевёл взгляд туда, где Гейл последние дни крутился слишком часто: к двери медблока этажами выше.
— А раз уж тебя тянет бегать, — протянул он ядовито, — бегай за своей медичкой. Она хотя бы запомнит твою рожу до того, как тебя закопают — по протоколу, с печатью.
Гейлу хотелось ответить. Хотелось, чтобы слова были тяжёлыми, как кувалда. Но горло ссохлось, а под рёбрами неприятно дёрнуло: грязная правда, которая въедается.
Он только сжал челюсть — до боли в висках.
Хеймитч это видел. И, как всегда, довольствовался тем, что посеял.
За эти две недели у Гейла появился ритуал.
По вечерам он вылавливал Эмили у выхода из медблока так же, как вытаскивают себя из паники — расписанием. Порядок вместо смысла. Ставишь ногу — делаешь шаг. Делаешь шаг — не думаешь, куда делось их «мы» с Китнисс, и когда внутри него выросло это тупое, упрямое «надо».
Он вставал так, чтобы Эмили не проскользнула мимо: пятки в пол, плечом — в стену. Тело делало вид, что это просто стойка. На самом деле — подпорка, чтобы его не унесло туда, где Китнисс и «почему».
— Смена закончилась, — говорил он ровно. — Иди спать.
Эмили обычно тормозила на полшага — будто натыкалась на невидимую перегородку. Поднимала глаза: острые, злые, слишком живые для человека, который держится на уколах и упрямстве.
— Ты кто, чтобы мне приказывать? — бросала она. — Мой отец? Президент Койн в дешёвой версии?
От имени Койн у Гейла каждый раз на секунду во рту становилось кисло. На вдохе в груди теснило. Не шов — хуже: то, как легко одно имя всё ещё умеет дёргать его за нервы.
Он держал тон жёстким — не для власти. Чтобы не провалиться в оправдания, где у него нет нормальных слов.
— Я буду стоять тут, пока ты не уйдёшь, — отвечал он. — Называй как хочешь.
— Называю это идиотизмом, — огрызалась она и пыталась проскочить.
Он сдвигался на ладонь — ровно настолько, чтобы снова перекрыть. Без рывка. Без спектакля. Как распорка в шахте: тихо — зато держит.
— Отлично. Пойдём спать под названием «идиотизм».
— Хоторн, у меня ещё…
— У тебя будет завтра. Если ты не рухнешь сегодня.
Она шипела «отстань» — и всё равно шла. Не потому что «сдалась». Потому что спор — тоже энергия, а энергии у неё оставалось ровно на то, чтобы дойти до сектора и не упасть по дороге.
Иногда он бросал в лоб — слишком резко, и сам же бесился от собственного тона:
— Ты сегодня ела нормально?
— Отстань.
— Это не ответ.
— Это ответ.
Они шли, перекидываясь короткими ударами, и у него в голове бился ритм: вдох — слово, выдох — шаг.
— Если ты не отвечаешь — значит, нет, — резал он.
— Ты что, психиатр? — фыркала она. — Или просто любишь делать выводы из воздуха?
— Из фактов, — отрезал он. — Факт: от тебя опять пахнет белковой жижей.
— А по факту ты хам.
И на слове «хам» у него отпускало челюсть — на секунду. Будто этот звук был лучше любого «всё нормально»: значит, она ещё дерётся. Значит, держится. Молчание было бы хуже.
За сутки до вылета — когда объявили, что он и доктор Мур всё-таки летят во Второй, — Эмили подошла к нему в столовой при людях.
Не спросила. Сказала коротко:
— Хоторн. В медблок. Сейчас.
Гейл почувствовал, как вокруг повернулись головы — и кожа на затылке натянулась. За столом сидели солдаты и двое парней, с кем он гонял после операции. До этого они жевали привычное: пайок, штабную болтовню «когда уже Орех двинется», будто война — просто плохо настроенная логистика.
Кто-то хмыкнул вполголоса — слишком смело, на чужой усталости:
— Мур опять забирает Хоторна… в подсобку.
Смех выстрелил коротко, сально. Гейл поднял глаза — без улыбки, без прищура. Просто посмотрел. Смех умер на половине. Вилка зависла над лотком.
— Ей шестнадцать. И она врач. У вас мозги есть? — сказал он спокойно.
Тишина стала плотной, как мокрая тряпка.
— И она вам всем яйца чинит, пока вы упражняетесь в остроумии, — добавил он тем же ровным голосом. — Закройте рты.
Эмили сделала вид, что не слышит. Но он уловил: плечи на миллиметр поднялись и тут же опустились. Её бесило всё сразу — внимание, защита и то, что возраст снова приходится вытаскивать наружу, как справку.
— Пошли, доктор, — бросил он уже ей. — Пока я не начал читать лекции по воспитанию.
— Ещё слово — и я тебе рот зашью, — ответила она сухо.
По дороге в медблок Эмили не сбавляла шаг, будто хотела увести разговор от столовой и от чужих глаз. Взгляд — в сторону, подбородок выше. Шаг — резче, чем нужно.
— Мне надо было… — начала она и осеклась. — Ладно. Я тебя дёрнула.
Это было её «извини», только без того тона, который делает человека уязвимым.
— Ты сейчас почти извинилась? — бросил он. — Тебе температуру померить?
Эмили метнула на него взгляд — быстрый, злой.
— Не радуйся. Это побочный эффект. От того, что я тебя терплю.
Он не улыбнулся. Но шаг стал ровнее. Тело отреагировало раньше головы: плечи чуть опустились, дыхание выровнялось.
Эмили снова стала «врачом». Лицо собрано. Голос деловой. Слова — короткими пунктами., чтобы не задерживаться на том, что режет.
— Питу почти каждый день корректируют дозы седативных. Он нестабилен. И ему крутят записи Игр… их с Китнисс «правды». Поцелуи. Заботу. Всё, что должно вбить обратно: она — не переродок.
Слова вошли в Гейла, как холодная вода. Рот пересох, горло стянуло. Ладони вспотели — как ночью, когда просыпаешься от собственного тела, которое решает: опасность.
В голове мелькнуло — чёрное, мерзкое даже для него: пусть ломается сильнее — тогда…
Он прикусил язык и так резко задержал воздух так резко, что свело челюсть. Скулы заболели.
— Зачем ты мне это рассказываешь? — спросил он грубо.
Грубость вышла ударом — коротко, как в лицо. Ему даже и на секунду показалось: она специально: знает, кого ты любишь — и всё равно тащит под нос чужие поцелуи.
Эмили бросила на него быстрый взгляд — не оценивающий, проверяющий: держится или уже трещит. И на миг в этом взгляде мелькнул человек, который устал объяснять очевидное, но всё равно объясняет.
— Потому что ты завтра увидишь в ней след Пита, — сказала она тихо. И жёсткость не исчезла — просто стала честной. — И если ты сорвёшься там, во Втором, ты сделаешь хуже. Ей. Себе. Всем.
Её «ей» не нуждалось в имени. Он и так услышал.
— Я не издеваюсь, Хоторн, — добавила она уже резче, будто перехватывая его следующую реплику. — Я тебя готовлю.
В груди что-то неприятно сдвинулось — вместе со швом, вместе с дыханием. Он коротко выдохнул, будто выталкивал не воздух, а злость.
— Китнисс там будет держаться на одном упрямстве. Ей не нужен рядом герой с кулаками и речами. Ей нужен кто-то, кто не превращает её в проект «спасения». Понял?
Рёбра отозвались тупо: не геройствуй. Он сжал пальцы так, что ногти впились в ладонь.
— Я не умею быть рядом мягко, — сказал он честно. Не оправдание. Предупреждение.
Эмили задержала взгляд на полсекунды дольше. Для него она была слишком молодой для того, что видела — и всё равно каждый раз делает первый шаг, чтобы вытянуть чужих.
— Тогда хотя бы не ломай, — отрезала она.
И, не давая ему спрятаться за молчанием, добавила тише:
— И не думай, что сможешь занять место Пита. Даже в голове. Это тебя убьёт быстрее, чем любая пуля.
У Гейла дёрнулась скула. Он ничего не сказал: любое слово стало бы защитой, а защита сейчас прозвучала бы как признание.
В медблоке она привела его к зеркальному стеклу.
Пит был внутри — худой, бледный. В ремнях. Во рту у Гейла появился металлический привкус, как перед дракой. Он не шевельнулся. Только пальцы на правой руке сжались и разжались сами собой.
Эмили уже вошла в палату. Движения экономные. Голос мягкий. Дистанцию держит так, что она рядом — но не вторгается. Пит отвечал. Держал взгляд. Слушал, даже когда зрачки бегали, будто искали выход.
Гейлу стало неприятно — и плечи натянулись, как перед броском.
Неприятно, что Пит доверяет ей.
Хуже — внутри шевельнулось удобное, почти удовлетворённое: завтра она будет рядом. Во Втором. Не за стеклом — с Питом. Мысль вспыхнула — и в груди будто камень сдвинули на сантиметр. И тут же это обожгло стыдом.
Пит дёрнулся, будто его потянули за невидимый рычаг. Лицо перекосило. Глаза стали чужими.
— Уйди! — заорал он. — Ты… ты… тварь! Лжёшь! Они все лгут! Она…
Первая реакция Гейла была простой. Мышцы сжались. Дыхание укоротилось. Ладонь уже легла на ручку двери.
Опасность — убрать.
Он почти вошёл — уже видел, как прижимает, как заставляет замолчать силой. Так проще. Так привычнее.
И тут увидел Эмили.
Она не пятится. Не оправдывается. Держит угол так, чтобы Пит не рванул прямо на неё. Говорит коротко, низко — не «успокойся», а по делу.
Пит дёрнулся — ремни натянулись. Металл звякнул.
Эмили не суетилась. Одно точное движение — препарат вошёл быстро. Крик захлебнулся, стал хрипом — и стих. Пит обмяк.
Гейл замер.
По спине прошёл холодок: кулак хотя бы честный. А это — как нож. Тихо. Точно. Без эмоций.
И ещё он понял — неприятным, телесным щелчком: Эмили не слабая. Она иногда позволяет себе трещину рядом с ним. На секунды. Между сменами. Там, где выбирает сама. А здесь — нет. Здесь она не дрожит.
От этого в груди что-то неприлично приятно сжалось — не мыслью, телом: будто рёбра расправились на вдохе. И он тут же разозлился на себя за это ощущение.
Рядом, в тени коридора, появился Хеймитч. Посмотрел на палату, на Эмили, на ремни — и лениво плюнул словами, будто ему самому противно, что он ещё жив.
— О, прекрасно. Капитолийская принцесса с иголкой. Сейчас подштопает ему сердце, вправит мозги — и у нас будет «чудо исцеления» для плаката.
Гейла обожгло злостью — от самого тона. От цирка. В груди поднялось горячее, и шов тут же напомнил о себе тупой болью: не дёргайся.
Хеймитч заметил — и ухмылка рухнула так же быстро, как появилась. Осталась усталость и злость.
— Она удерживает его, чтобы он не стал оружием Сноу здесь, — сказал он уже без смеха.
Пауза — тяжёлая.
— А ты завтра удержи Китнисс, чтобы она не стала оружием Койн там.
Гейл сжал челюсть. В висках кольнуло.
— Я не…
— Не начинай, — оборвал Хеймитч и прищурился так, будто видит его насквозь, до костей. — Не строй из себя замену Питу. Не ври хотя бы себе.
Слова ударили туда, куда Гейл сам старательно не смотрел.
— Будешь изображать «вот я вместо него» — она тебя раздавит, — хрипло бросил Хеймитч. — Виной. Собой. Всем сразу. Рядом будь — но не лезь в пустоту, которую ты не закроешь. Хочешь её себе — проиграешь. Хочешь, чтобы она выжила, — у тебя хоть есть шанс.
Гейл хотел огрызнуться. Но тело выдало другое: он не вдохнул сразу. Задержал воздух, будто сверху придавили грудь плитой.
Он смотрел на Пита — на руки в ремнях, на лицо, ставшее тише от препарата. И понимал — как факт, от которого ломит зубы: страдания Пита — другие. И сравнивать их — стыдно.
И от этого «я хочу её» переставало быть просто желанием. Оно становилось опасностью.
Внутри поднялась тупая, почти детская надежда: если он будет достаточно полезным, достаточно правильным — она наконец увидит.
И тут же — взрослая, холодная часть: она увидит ту дыру, что оставил в ней Пит.
Гейл пришёл в медблок так же, как приходил последние дни: не проверить — зафиксировать. Если отметка есть, значит, ничего не развалится у него внутри.
У стойки дежурный листал ведомость.
— Доктор Мур ушла, — сказал он буднично. — Пораньше.
Гейл замер.
Слово «пораньше» вошло под рёбра, как скальпель. Сразу — в то место, где и так болит. В горле пересохло. Пальцы сами сжались, будто надо удержать что-то невидимое.
Пораньше — значит, не по расписанию. Значит, что-то случилось, её могли… забрать. Вычеркнуть. Завтра вылет, и если её не будет — это не будет «просто так». В Тринадцатом не бывает просто.
Он заставил себя говорить ровно.
— Куда ушла?
Внутри грудь уже стягивало, как жгутом. Бок дёрнул, напоминая: ты не железный. И не свободный.
Дежурный пожал плечами, не поднимая глаз.
— Домой, наверное. Не обязан тебе докладывать.
Гейл наклонил голову на полсекунды — не кивок, а тормоз. Он мог бы нажать, чтобы этот тип вспомнил, что у него тоже есть страх.
Не здесь. Не при людях. Здесь давление возвращается бланком. Подписью. Печатью. Эмили бы это не спустила.
Он развернулся и пошёл.
Шёл быстрее, чем позволял бок. Боль вспыхнула горячей полосой, но это было даже полезно: живое. Реальное. Лучше, чем паника в груди.
Коридоры были теми же: серый свет и гул труб, который давит на зубы. Только сегодня в них будто воздуха стало меньше. Он шёл и ловил себя на том, что слушает шаги. Слишком тихо. Слишком пусто.
Её блок — напротив, будто кому-то было важно, чтобы он каждый день видел: вот она рядом — и всё равно отдельно.
Он постучал.
Тишина.
Постучал снова — сильнее. Уже не «можно?», а «открой».
Замок щёлкнул с задержкой. Он потянул ручку — дверь подалась. Гейл вошёл без разрешения. Если что-то случилось, это будет последнее, о чём они подумают.
Комната была живая. Не громкая, шепчущая привычкой говорить тихо, потому что громкость здесь наказывают. На полу кто-то сидел, кто-то прислонился к шкафу, кто-то раскладывал какие-то мелочи по кучкам, как будто это не мусор, а части правильного мира.
Рори поднял голову первым. Взгляд прямой, собранный, без паники. Значит, тревога была только у Гейла.
Вик расплылся в улыбке, будто любая сцена — праздник, если никто не кричит от боли.
Мэтт улыбнулся на полсекунды — украдкой, проверяя, можно ли. Он был явно рад видеть Гейла.
Сэм сидел ближе к столу, весь в своих деталях — провод, пластина, ещё что-то — держал их так, будто это доказательство его правоты. Не вскочил. Просто поднял взгляд снизу вверх, оценивающе.
И только потом Гейл увидел того, из-за кого в животе на мгновение стало пусто.
Мэл. Не в палате. Не в койке. Не «под присмотром». Мэл сидел здесь — в комнате Эмили.
У Гейла под рёбрами поднялось что-то плотное, злое. Не на мальчишку — на мир, который тасует детей, как обломки после взрыва.
И тогда он увидел Эмили.
Она стояла у стены и держала на руках младенца. Руки — уверенные, без дрожи. Лицо собранное, как всегда, но сейчас в нём была тихая решимость, не для протокола. Для жизни.
Даниэль спал. Или делал вид. Тёплый комок, от которого в Тринадцатом всегда хочется выругаться — потому что это слишком живое для бетона.
Эмили встретила Гейла взглядом — не виновато. Не оправдываясь. Так смотрят перед тем, как сказать правду, от которой потом будешь выдыхать, как после удара.
— Ты рано, — сказала она.
Без «привет».
— Ты ушла, не предупредив меня, — ответил он.
Слова вышли жёстче, чем он хотел. Почти как «куда ты делась?». И он почувствовал это по тому, как у него снова сжались плечи.
Эмили коротко кивнула в сторону детей.
— Не в медблоке же мне их держать. Мне велели провести время с семьёй.
Сэм фыркнул, не отрываясь от своих железок:
— Он пришёл тебя отчитывать?
Вик дёрнулся, чтобы хихикнуть, но Рори посмотрел — и Вик сразу сдулся, как проколотый шарик.
Гейл сделал вдох и на секунду задержал его, будто внутри всё держалось на этом вдохе. Он смотрел на Мэла — на то, как тот сидит: не вольготно и не в гостях, а как человек, который всё время ждёт, что сейчас скажут: вставай, пошли, это не твоё место.
Он помнил Мэла в госпитале — с выученным терпением и сжатыми губами, когда больнее всего не боль, а зависимость. Помнил, как приходил туда — не из героизма. Иначе было бы слишком легко забыть. А забывать было нельзя.
Мэл поднял глаза. Не испугался. Просто смотрел внимательно: что ты скажешь сейчас, Хоторн?
И тогда Гейл понял, где у него по-настоящему тонко. Ему было страшно не то, что Мэл здесь. Страшно — зачем.
— Что происходит? — спросил он.
Голос вышел глухо, будто у него во рту железо.
Эмили не тянула. Она никогда не тянула.
— Он остаётся со мной, — сказала она.
И тут же добавила, не оставляя воздуха между словами:
— Я уже всё оформила.
У Гейла моргнули глаза сами собой — как если бы кто-то резко включил свет. В груди щёлкнуло: бумага. Подпись. Всё.
Не «пока».
Не «до завтра».
Тринадцатый любит подписи. Подпись — это дверь, которую закрыли на замок.
И вместе с этим щёлкнуло другое — как удар, ниже ребра: если она оформила, значит, она дралась. С протоколом. С «не положено». С теми, кто любит говорить «по правилам», когда речь о детях.
Не потому что она «добрая».
Потому что для неё это — правильно.
Гейл хотел спросить: зачем? Хотел сказать: ты уверена? Хотел — и не смог.
Первым на языке стояло другое, грязное и стыдное:
А я?
Он же вытаскивал. Он же приходил. Он привык думать, что эта связь между ним и Мэлом — его ответственность. Его доказательство, что он ещё человек, а не ловушка на ногах.
А теперь это оказалась в чужих руках. Хотя нет, не в чужих. Не в чужих — у Эмили. От этого и бесит.
И одновременно — правильно так, что от этого хотелось выдохнуть и ударить стену.
Гейл посмотрел на Мэла ещё раз — и заметил деталь, которая добила: мальчишка не прятался за Эмили и не цеплялся за неё. Он просто сидел рядом. Как рядом сидят с тем, кто не бросит — и не будет сюсюкать.
С тем, кто держит.
Сэм поднял голову и сказал, будто выдал справку:
— Не делай такое лицо. Она сказала им: «или по-хорошему, или я вам полбункера разнесу». Так что теперь он наш.
Эмили посмотрела на него предупреждающе.
— Я так не говорила.
Сэм пожал плечами, как будто это мелочь:
— По смыслу — говорила.
У него вырвался короткий выдох. Плечи на миг опустились, и он это почувствовал кожей — как будто на секунду сняли броню.
Потом броня вернулась. Злость — тоже.
— Ты могла сказать мне, — сказал он.
Он старался не обвинять. Но голос всё равно резанул. Потому что в нём сидело: я искал тебя, я думал, тебя забрали, я остался один.
Эмили не дрогнула. На секунду опустила взгляд на Даниэля — проверила, что он дышит, что мир держится, что она сама держится.
— Нет, — сказала она. — Не могла.
И это было самым честным, что тут прозвучало. Потому что «могла» в Тринадцатом всегда значит «хотела рискнуть».
Гейл почувствовал, как у него под челюстью ходит мышца. Сжал — разжал. Будто учился не лопнуть.
Он понял — неприятно и ясно: скажи она ему заранее — он бы полез. Начал бы давить. Начал бы «решать». Сделал бы из этого драку.
А это не драка.
Это бумага.
И на бумаге его кулак — пыль.
— Он знает? — спросил он шёпотом и кивнул на Мэла.
Мэл услышал и ответил не словами. Подбородок выше. Упрямо. Узнаваемо.
По спине у Гейла прошла странная волна — не нежность, не слёзы. Признание силы. Не своей.
Ему это было трудно. Потому что часть его хотела, чтобы Мэл был «его». Чтобы спасённый мальчишка оставался доказательством, что Гейл не зря всё это делает.
А Эмили взяла — и забрала доказательство не у него, у войны.
И это было лучше. И это бесило.
Он сделал шаг — не к Эмили. К Мэлу. Остановился на расстоянии, где не давят.
— Ты… — начал он и запнулся.
В горле опять встало слово, которое он не имел права произносить.
Гейл проглотил слюну — сухо, болезненно.
— Нормально? — спросил он наконец.
Грубовато. По-своему. Как будто речь о шине или ремне.
Мэл кивнул. Задержал взгляд — чуть дольше. И в этом взгляде было простое: я помню. Не палату. Не жалость. Приходы. То, что ты не исчез.
Эмили сказала тихо, так, чтобы услышал только он:
— Я не запрещаю с ним видеться или общаться. Вы можете, как и раньше собираться и разговаривать.
Гейл резко посмотрел на неё.
Она держала младенца так же крепко, как держала себя. В её глазах не было оправдания. Только факт.
— Я буду только рада, — сказала она.
И вот тут Гейла накрыло по-настоящему — не эмоцией. Осознанием.
Она строит маленький остров. Среди бетона, протоколов, швов и приказов. Остров, где дети не расходник. Где «раненый» — не строка, а человек.
И он стоит на пороге этого острова и впервые не знает, что делать со своей привычной силой.
Кулак здесь не нужен.
Здесь нужно… быть.
Просто быть рядом. Не ломая.
Он отвёл взгляд и выдохнул.
— Ладно, — сказал он.
Слово вышло тяжёлым, как камень, который он всё-таки положил на место.
— Ладно.
Пауза.
— Завтра вылет, — добавил он уже Эмили. — И я…
Он хотел сказать: не хочу без тебя. Думал, тебя убрали. Страшно.
Не сказал.
Сказал проще — и от этого честнее:
— Я не люблю, когда ты исчезаешь не предупредив.
Эмили чуть подняла бровь. Почти улыбнулась — и тут же запретила себе.
— Привыкай, я не твоя собственность, Хоторн, — сказала она.
И добавила тише, только для него:
— Завтра я буду. Не дёргайся.
Гейл кивнул. Одним движением. Как приказ самому себе: держись.
Потом снова посмотрел на Мэла и сделал то, что считал правильным:
— Слушай её, — сказал он сухо. — Она вредная. Но если сказала «остался» — значит, останешься.
Сэм хмыкнул:
— Он уже понял. Это ты тормоз.
Гейл бросил на него взгляд.
Сэм выдержал — нагло, как заноза.
И Гейл понял. Ударило то, что Эмили умудрилась собрать рядом с собой людей, которые ещё умеют огрызаться. Жить. Дышать. Как и она сама в Тринадцатом.
Он не улыбнулся.
Но внутри на полсекунды стало тише.
И этого было достаточно.
Гейл закрыл дверь Эмили тихо — до щелчка. Коридор встретил его пустотой и гулом, который давил изнутри. Он постоял секунду — проверил себя: руки свои, дыхание своё, лицо держится. Злость — под замком.
Повернул к своему блоку — напротив.
Он ожидал тишины. Койку. Серый свет. Ещё один вечер, который надо пережить, как упражнение.
Но в их комнате горел другой свет. Тёплее. Живее.
И пахло не Тринадцатым. Пахло домом. Старой тканью. Копотью, которую не выведешь. И чем-то простым — мылом и мукой.
Гейл застыл на пороге.
Хейзел сидела за столом, как сидят на своей кухне, которую отняли, но тело всё равно помнит, где должен стоять локоть. Куртка висела на спинке стула. На столе — кружка и свёрток в ткани, будто принесла не из столовой.
Она подняла глаза — и сразу всё поняла по его лицу. Она всегда понимала.
— Ну здравствуй, — сказала она ровно.
Это было и приветствие, и проверка, и приказ не разваливаться.
Гейл шагнул внутрь, закрыл дверь. Замок щёлкнул. И только тогда внутри отпустило.
— Ты… — выдохнул он. — Рано сегодня?
Хейзел пожала плечами.
— Отпустили. Удивительно, да? — уголок рта дёрнулся. Не улыбка — насмешка над миром, который вдруг делает вид, что милостивый. — Сказали: иди к семье, завтра сын уезжает. Я чуть не рассмеялась, думала вообще не придёшь ночевать сегодня домой.
Гейл посмотрел на её руки — те самые. Пальцы, в которых раньше всегда был уголь и доска для стирки. Здесь угля не было. Руки остались.
— Знаешь, где Рори с Виком? — спросил он.
— У Эмили, — ответила она. — Рори сторожит Вика. Пози — на дополнительных занятиях в детском секторе. — Кивок на стул. — Садись. Пока не упал от своей дисциплины.
Гейл сел. Не потому что хотел. Потому что она сказала так, как говорит человек, которому не отвечают.
Хейзел посмотрела на него дольше, чем нужно. Её взгляд был не про форму и не про шов. Про трещины.
— Ты от Эмили только что, — сказала она.
Гейл сжал челюсть.
— Не начинай.
— Я не начинаю, — спокойно сказала Хейзел. — Я отмечаю. Ты давно заходил в комнату так, будто тебя держит кто-то, кроме злости?
У него под лопаткой неприятно дёрнуло — совпало с каким-то внутренним швом.
— Она врач, — буркнул он.
— Угу. И что? — Хейзел наклонила голову.
Гейл поднял взгляд.
— И она ребёнок.
Слово прозвучало жёстко, как заслон. Как будто если назвать — станет стеной.
Хейзел отпила из кружки медленно. Не торопясь. Чтобы он сам услышал, как звучит.
— Ребёнок, — повторила она тихо. — Гейл… Китнисс сколько?
Он не ответил сразу. Ненавидел этот ход — прямой, как лопата.
— Семнадцать, — сказал он.
Хейзел кивнула.
— А у нас девчонки в шестнадцать уже не «дети». Они тянут дом. Тянут младших. И никто не спрашивает, рано ли. Кто-то даже уже своих детей имеет.
У Гейла вспыхнула злость — не на неё. На то, что это правда.
— Это другое.
— То же самое, — сказала Хейзел. — Только хуже. Потому что у нас хотя бы дом был. А у нашей Эмили — бетон и протокол. — Она прищурилась. — Ты видел Мэла?
Гейл молчал. Это было ответом.
Хейзел коротко хмыкнула. Отметила.
— Понятно.
Он напрягся всем телом, как перед ударом.
— Мам…
— Не рычи, — сказала она мягко. И от этой мягкости стало хуже. — Я не толкаю тебя к ней. Я смотрю на тебя и пытаюсь понять, где ты ещё живой.
Гейл отвёл взгляд. В голове всплыло не лицо Китнисс — её «мимо». То, как она шла, и его там не было.
Хейзел увидела это, хотя он смотрел в стену.
— Вот, — сказала она тихо. — Ты рядом с Китнисс распадаешься.
Гейл дёрнулся.
— Не говори так.
— А как? — Хейзел не повысила голос. В этом и была опасность. — Она не делает это специально. Но ты держишься за неё так, будто если отпустишь — тебя сотрут. А она уже живёт так, будто ты ей не опора.
Гейл стиснул пальцы на краю стола — так, что побелели костяшки.
— Она через такое прошла, что…
— Я знаю, — перебила Хейзел. И в голосе на миг проступила злость на мир, который заставил девчонку пройти «такое». — Я не про неё. Я про тебя.
Она наклонилась чуть ближе — не давя, просто сокращая пустоту.
— Ты хочешь быть рядом с ней и делаешь из этого приговор себе. Живёшь её взглядом. И когда она смотрит мимо — ты падаешь.
У Гейла кольнуло в висках. Хотелось огрызнуться — грубо, чтобы разорвать разговор.
Но перед ним была мать. И у матери не было протокола. Только правда.
— Я не… — начал он.
— Ты да, — сказала Хейзел. — И ты это знаешь.
Пауза.
Она откинулась назад, будто дала ему воздух.
И добавила суше — чтобы не взорвалось:
— Но забавно, конечно. Стоило тебе увидеть девушку, которая не убегает от твоей злости, и ты сразу начал ходить кругами.
Гейл вспыхнул. Уши обожгло.
— Я не хожу кругами.
Хейзел подняла бровь.
— Нет? Тогда почему ты сейчас пахнешь медблоком?
Он почти сказал: потому что она заставляет лечиться. Почти.
Вместо этого выдохнул:
— Она… умная.
— Умная, — повторила Хейзел. — И тебе от этого легче?
Гейл помолчал. Сглотнул.
— Иногда.
Хейзел кивнула, будто это и было главным.
— Тогда держись за это иногда, — сказала она. — Не за «Китнисс должна». Не за «Китнисс обязана». Не за то, что ты себе придумал. А за то, что не делает тебя хуже.
Гейл сжал челюсть.
— Ты сейчас звучишь как…
— Как кто? — Хейзел усмехнулась уголком рта. — Как взрослый человек? Привыкай. Мы теперь все взрослые. Хотим мы этого или нет.
Он резко поднял взгляд.
— Но Эмили всё равно ребёнок.
Хейзел не спорила. Просто посмотрела на него так, как смотрят на упрямца, который пытается закрыть дверь в комнату, где уже горит.
— Тогда веди себя соответственно, — сказала она тихо. — Если ты сам так считаешь — не путай заботу с голодом. Не делай из неё спасение. И не тащи её в свою войну с Китнисс.
У Гейла пересохло во рту. Он сглотнул. Это попало слишком точно.
Хейзел допила и поставила кружку аккуратно, без звука.
— А Китнисс… — она замолчала на секунду, выбирая слова, чтобы не превратить это в приговор. — Китнисс пусть остаётся тем, кем была тебе. Но не тем, чем она делает тебя сейчас.
Гейл сидел молча. В груди тянуло — не шов. Глубже.
Хейзел поднялась.
— Ладно, пойду забирать Пози и зайду к Эмили, — сказала она, снова став практичной до грубости. — Завтра вылет. Ты спать собираешься или дальше биться головой об стену?
Гейл выдохнул.
— Собираюсь.
Хейзел кивнула и пошла к двери.
На пороге остановилась, не оборачиваясь:
— И, Гейл… Если девчонка в шестнадцать держит на руках троих братьев и чужого мальчишку — в твоей голове она уже не ребёнок. Она взрослый человек. Не перепутай.
Дверь закрылась.
Гейл остался сидеть, слушая, как гул вентиляции снова становится единственным звуком.
И впервые за долгое время внутри было не только надо.
Было ещё нельзя.
Нельзя дать Китнисс довести его до пустоты.
И нельзя разрушить кого-то ещё, пока он пытается не разрушиться сам.
__________
Последние главы полны описаний, когда я пишу и редачу, мне они все кажутся безумно важными, поэтому пока будет так, я стараюсь передать именно внутренне состояние Гейла, а это не всегда можно сделать диалогами.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!