18. Confiteor

16 марта 2026, 15:40
Он устроил Джин в доме бывшего целителя Малфоев. Место было уединенным, скрытым от карт и поисковых чар, с защитой, которую в свое время ставили для семей, опасавшихся покушений. Оттуда он отправился к Забини, чье поместье выглядело нелепо огромным. Территория включала длинную подъездную аллею, отдельное крыло для гостей, зеркальную полосу бассейна, розарий, лужайку для крокета, поле для гольфа и террасы. Даже эльфы были одеты так, будто служили в дорогом отеле — в темно-зеленых ливреях с серебряной отделкой и белых перчатках. Пили они втроем молча. Затем Тео отпустил какую-то мрачную шутку про внешний вид Драко, который так и не переоделся, Блейз усмехнулся, и разговор все-таки пошел, хотя и урывками. Эльфы бесшумно приносили новые бутылки, лед и сигареты. Малфой вливал в себя алкоголь быстро и помногу, с той же скоростью закуривая одну сигарету за другой и упрямо пытаясь заглушить в себе то, что никак не умолкало. Под конец ничего из этого уже не приносило облегчения. Перед тем как уйти, он взглянул в зеркало в холле, увидев в нем осунувшееся лицо с глубокими тенями под глазами. Волосы растрепались, походка утратила твердость, а священнический воротник еще белел у горла. Домовик в безупречно сидящем жилете подал ему Бодроперцовое зелье. Драко выпил его залпом, и по пищеводу прошла горячая волна. Этого хватило, чтобы не шататься и не заплетаться в собственных ногах.

***

Он не дошел до палатки, а у самого дома швырнул тонкое пальто, в которое до этого завернул свой обычный костюм, на слегка влажную траву. Туда же отправилась палочка. Малфой задержался на крыльце, обхватив ладонью косяк. Благодаря действию зелья тело еще держалось прямо, тогда как внутри все по-прежнему горело. В гостиной было темно, не считая дрожащего света телевизора, который перетекал по стенам и мебели. Грейнджер сидела на диване боком, поджав под себя одну ногу. Звук был включен совсем тихо, едва ли на грани слышимости, так что лица на экране практически беззвучно открывали рты. Она посмотрела на него после затяжки. — Долго ты в таком виде ходил? — Я ее перевез, — сказал он вместо ответа. — В другое место. Гермиона кивнула и затянулась снова. Никаких уточнений не последовало. Ни где, ни к кому, ни насколько это безопасно. Драко предположил, что сейчас она была не готова услышать больше. Он рухнул на диван рядом с ней, и подушки мягко просели под его весом. Глядя в мерцающий экран, на котором кто-то смеялся в студийном свете, он произнес: — Расскажи мне все. Экран продолжал мигать в полумраке, а огонек на конце сигареты коротко вспыхивал каждый раз, когда она втягивала дым. Кадры сменились яркой нарезкой, и только тогда она повернулась к нему.

***

После окончания войны Гермиону не отпускало ощущение, что в самом механизме мироздания произошел непоправимый сбой. Не в том смысле, что зло уцелело или справедливость не состоялась, а в том, что все вокруг чересчур быстро согласились жить дальше. Окружающие с готовностью нырнули в рутину, снова всерьез обсуждали карьерный рост, цвет новых обоев, чужие свадьбы и школьные успехи детей. Для них война послушно закончилась вместе с последним выдохом Волан-де-морта. Гермиона знала, что не вправе винить их за этот инстинкт самосохранения, за жажду нормальности. Но, как бы она ни старалась, сама так и не смогла заставить себя существовать в этой новой реальности столь же естественно, как они. Снаружи она делала все, что и должна была. Работала в Министерстве, брала на себя сверх того, что от нее требовали, приходила раньше большинства, уходила позже, перечитывала документы дважды, притворялась, что все вокруг по-прежнему можно улучшить одной настойчивостью. Любая ее инициатива встречалась сначала осторожным одобрением, потом затяжным обсуждением, и в итоге оседала где-нибудь между отделами, согласованиями и неготовностью что-либо менять. В лицо ей говорили, что она блестяща, незаменима и, разумеется, очень перспективна. За спиной раздражались от того, что она упряма, излишне умна, неудобна и до сих пор ведет себя так, будто война чему-то обязала всех остальных. Их с Роном отношения расходились медленно и мучительно. Сперва они ссорились из-за мелочей вроде немытой кружки, остывшего ужина, ее привычки мысленно оставаться на работе даже за столом. Затем претензии стали глубже. Рон ожидал нормальной жизни, беззаботных вечеров, домашнего уюта и девушки рядом, которая смогла бы не приносить ему свои переживания, тревогу и отголоски войны. И в этом не было ничего плохого. Дело в том, что она больше не умела быть нормальной. Дни молчания становились неделями. Они передвигались по общей квартире так осторожно, как это делают дальние родственники, случайно застрявшие вместе из-за обстоятельств. На кухне оставались короткие записки, в которых было больше вежливости, чем близости. За несколько лет такое сосуществование могло бы стать привычкой, если бы однажды он не сказал вслух то, что давно висело между ними и ждало своего часа. Гермиона вернулась ближе к полуночи и по одному виду Рона поняла, что он ждал не ее. Он ждал повода. — Что на этот раз? — бросил он, пока она сбрасывала с плеча объемную сумку, доверху набитую папками. Она открыла рот для привычного вялого оправдания, но он не дал ей начать. — Пойми ты наконец, что бы ты там ни делала — это ничего не меняет! Ты вкалываешь до ночи, а для них остаешься этакой безотказной Грейнджер, которая тянет чужую работу за троих. Зачем ты там торчишь, если сама прекрасно знаешь, что все это абсолютно бесполезно? Это прозвучало так горько именно потому, что он говорил правду. Гермиона ответила резко. Гораздо злее, чем собиралась. И уже через несколько минут их ссора вскрыла вещи, которые зрели годами. Гермиона свела его претензии к неприятной правде о том, что Рон ждал от нее не близости, а домашнего тепла, не равенства, а обслуживания, не человека со своей усталостью и яростью, а кого-то, кто возьмет на себя весь труд, пока он сам сможет наслаждаться внутри устроенного комфорта. Рон же выплеснул все: ее вечное напряжение, отстраненность, привычку вести себя так, словно весь мир — это по-прежнему одна большая, заминированная ловушка. Рон не называл это безумием, но слово «паранойя» все-таки прозвучало. Она не стала защищаться, смотрела на него до тех пор, пока он не вышел из дома, слегка оттолкнув ее к стене. Гарри поначалу пытался сохранить видимость прежнего порядка. Приходил к ней, приносил еду, заводил дежурные разговоры о старых знакомых, изо всех сил стараясь склеить то, что разбилось. Но очень скоро Гермиона стала замечать вещи, которые сам Гарри, вероятно, делал совершенно неосознанно. Он выбирал Рона. Чаще с ним виделся, чаще оказывался ближе к его стороне. Она объясняла это себе тем, что у него были сложности с Джинни, он искал опору в мужской дружбе, Рон был понятнее и проще. Более того, они всегда были связаны между собой иначе, чем с ней. Этот факт не был новым, но раньше он не казался таким обидным. Друзья у нее еще имелись, людей вокруг хватало. Но одиночество при этом стало постоянным белым шумом, к которому она привыкла и перестала замечать днем, но остро чувствовала по вечерам.

***

Истина всегда прячется в мелочах. Ошибка в датировке. Всплывший старый допуск. Странная транзакция на замороженном счету. Старый уровень допуска в примечании к документу. Ссылка на внутреннее распоряжение кабинета министра, оформленная так, будто он существует в том же виде, в каком существовал при Толстоватом. Гермиона перепроверила бумаги, затем еще раз. Открыла сопутствующие документы, подняла записи, сравнила номера, даты, маршруты движения средств и поняла, что ошибка не одна и не две. След повторялся. Аккуратно, чтобы казаться случайностью. Скрыто, чтобы быть обычной небрежностью. Тогда ей не приходило в голову, что Пий Толстоватый может быть жив. Эта мысль была бы слишком прямой и, пожалуй, даже глупой. Ей всего лишь казалось, что кто-то продолжает пользоваться механизмами, которые должны были умереть вместе с ним. Как если бы старая власть ушла глубже, под слой новых названий, лиц и речей. С накопленными заметками и выписками Гермиона пошла к Министру. Она принесла четкие и неоспоримые факты, но в ответ получила снисходительную улыбку и фразу про «технический шум послевоенной системы». Из кабинета она вышла с тем редким и унизительным ощущением, когда безо всяких оскорблений и осаживания дают понять, что твоей правде не нашлось места внутри официальной реальности. И мир начал едва заметно крениться. Кто-то просматривал ее рабочие файлы. В ее отсутствие папки лежали на столе чуть иначе, чем она их оставляла. На один из внутренних запросов не пришел ответ, хотя формально он был принят и зарегистрирован. Змеи сползались к дому ее родителей, но Гарри списал это на теплую погоду, и Гермиона перестала пытаться. Если все считают, что у нее проблемы с головой — пусть будет так. Все же она пошла в архив. Документ, который она нашла там, скрытая под дезиллюминационным заклинанием, не содержал признаний и не называл прямо мертвое имя. На первый взгляд, это была абсолютно рядовая выписка о движении средств между отделами. На уголке плотной бумаги даже стояла дата приемки и аккуратная подпись архивариуса. Для человека, сортирующего сотни таких папок в день, шестнадцатизначный шифр был всего лишь следом устаревшей банковской системы. Но Гермиона месяцами по крупицам собирала призрака. Она знала наизусть код доступа, который после смерти Толстоватого не должен был сработать ни при каких условиях. Унести документ она не могла. Сделать копию — тоже. Ей оставалось запомнить, где он лежал, как выглядел и что именно в нем было не так. Приближающиеся шаги застали ее в коридоре, и Гермиона инстинктивно вжалась в стену, когда Малфой вынырнул из-за угла. За прошедшие годы он лишился подростковой угловатости, приобрел выверенную грацию. Острые скулы, платиновые волосы, ловящие тусклый свет, расслабленные руки и ледяной взгляд, устремленный прямо перед собой. Само пространство словно расступалось перед его бесстрастной, давящей уверенностью. Он проходил мимо, отчего она мысленно выдохнула, но тут он резко остановился. Малфой неожиданно повернул голову точно в ту сторону, где она стояла, и посмотрел прямо на нее. На его лице отразилось напряженное замешательство, пока он пристально вглядывался туда, где должна быть голая стена. Секунды растянулись в бесконечность. Гермиона перестала дышать, в ужасе ожидая, что он заметит дрожание воздуха или биение ее сердца. Но Малфой прикрыл глаза, слабо мотнул головой и продолжил путь. Она слегка сползла по стене, когда коридор окончательно опустел.

***

В тот же день домой к родителям она аппарировала поздно. Огонь с ревом выбивал стекла на первом этаже, вокруг суетились магловские пожарные, мигали красно-синие сирены, толпились соседи. Накрытое брезентом тело отца грузили в машину скорой помощи; мать сидела на грязном асфальте у края тротуара, уставившись на полыхающий дом. На ее перепачканном сажей лице не было слез, ужаса или даже узнавания. Гермиона схватила ее за плечи, но Джин назвала ее другим именем. В тот самый момент внутри материнского разума что-то сдвинулось так глубоко, что собрать это воедино было уже невозможно. Больница Святого Мунго казалась самым безопасным местом из возможных. Гарри без лишних слов помог организовать перевод, а Кингсли, действуя втайне даже от самого Министра, обеспечил безопасность. Джин спрятали в закрытом отделении Мунго под чужим именем, с ограниченным доступом и защитой, достаточной, как уверяли целители, чтобы оградить ее от любых внешних рисков. С того дня Гермиона практически перестала существовать для Министерства. Она старалась совмещать дежурства у больничной койки с работой, но в конце концов перестала вскрывать письма и взяла бессрочный отпуск. Вскоре у нее осталась одна маниакальная цель: вернуть матери рассудок. Или хотя бы удержать то, что от него осталось. И она пыталась. Отчаянно, выматывающе. Искала лучших легилиментов и целителей разума, поглощала фолианты о повреждениях мозга, умоляла, скандалила, платила любые деньги. Она ловила каждое изменение. Иногда Джин отвечала на вопросы почти осмысленно, временами раздражалась. В эти крошечные просветы Гермиона с жадностью верила, что катастрофа обратима. Но последовало то самое утро. Она вошла в палату, а там, поверх больничного одеяла, прямо на груди спящей матери, свернулась кольцами змея. На долю секунды Гермионе показалось, что мать уже мертва. Это чувство потом годами преследовало ее в кошмарах. Джин, однако, открыла глаза после того, как Гермиона дрожащими руками сбросила рептилию. Жива. Все еще дышит. Однако иллюзия безопасности рухнула. Последующие два года слились в один бесконечный маршрут из клиник, тайных переездов, поддельных документов и огромных счетов. Она возила мать по местам, о существовании которых прежде не слышала и не хотела бы узнавать никогда. Менялись города, языки, зелья и цвета больничных стен, но суть оставалась неизменной под аккомпанемент одних и тех же сочувствующих фраз, сказанных разными голосами. Постепенно Гермиона забыла о Толстоватом, о Долохове, о гниющем Министерстве и абстрактной справедливости. У нее не осталось сил удерживать на плечах больше одной беды. Возвращение в Англию и перевод матери в закрытую лечебницу были поражением перед реальностью. Круг замкнулся. К тому времени ей уже было известно, что конец этой истории нагрянет раньше, чем она найдет лекарство. Развязка наступила в один из солнечных, но ничем не примечательных дней. Мать привычно глядела сквозь нее, и вдруг в ее глазах вспыхнуло искаженное узнавание. Она вцепилась в одежду Гермионы, повалила ее и с силой, невозможной для ее истощенного тела, начала наносить удары. Лежа на грязной земле, глотая кровь из разбитой губы и даже не пытаясь защищаться, Гермиона поняла, что все эти годы таскала по миру не живую мать, а свою память о ней. Та оболочка, что сидела на ней верхом, была пустым костюмом. Человека, которого Гермиона искала, в нем давно не осталось. После этого дня она не переступала порог церковной клиники. Она осознала, что скорее умрет, чем снова откроет эту дверь. Гермиона оплатила пребывание матери авансом, вплоть до конца года, с пугающим расчетом, что этого времени хватит. Что к декабрю ее сердце остановится. Думать так было чудовищно и перечеркивало все, за что она боролась, но благородства у нее не осталось. Гермиона больше не могла врать самой себе. Ей было нужно, чтобы все это закончилось. Иногда, чередуя ночи с грязными отелями, она возвращалась в свой старый дом, в котором когда-то жила сама. Там было стыло, сыро и оглушающе пусто. Она не могла там ночевать, не могла выносить эту звенящую тишину дольше пары часов, не могла даже представить, что однажды снова назовет эти стены своим домом. И все равно приходила. Несколько раз она замечала в высокой траве у забора змей. И каждый раз отмечала, что ей уже абсолютно все равно.

***

Гермиона пришла поздно, даже не сняв с себя джинсы и тонкую черную куртку поверх футболки. Воздух на кухне пах промерзшей пылью. Она занималась чем-то бессмысленным, но механически успокаивающим — резала купленный по дороге хлеб старым кухонным ножом, находя в этом единственный способ занять руки. Голос за спиной прозвучал внезапно. — Я знал, что ты вернешься. Ее тело окаменело, но через силу она смогла развернуться. Долохов стоял в дверном проеме. Он постарел, истощился, но от этого в нем было еще больше жути. В его позе была уверенность человека, которому не нужно торопиться, потому что он уже пришел за своим. Он говорил неспешно, растягивая слова. О том, что ему велели оставить ее в покое, и том, как, по мнению других, она и без него должна была свихнуться окончательно. Что ему было любопытно увидеть, сколько в ней еще осталось. Гермиона не вслушивалась. Ее мозг, переключившийся в режим выживания, считывал расстояние от стола до двери, угол броска, его расслабленную руку с палочкой, окно за ее спиной. Когда он лениво бросил первое проклятие, она уже двигалась. Дом отозвался на магию треском разлетающегося в щепки дерева. Гермиона уклонилась, левой рукой выхватила из кармана палочку и запустила в него столом. Пока Долохов разрубал мебель ответным заклятием, она коротким взмахом превратила летящие в нее щепки в рой кованых стальных игл. Он едва успел вскинуть щит, и Гермиона ударила ему под ноги и бросилась к черному ходу. Она не помнила, почему побежала именно к лесу. Вероятно, тело само выбрало открытую местность, где нельзя быть размазанной по стенам взрывной волной. Палочку она потеряла почти сразу. То ли он выбил ее, то ли она сама выронила. Долохов догнал ее у опушки, его лицо исказила торжествующая улыбка. Проклятия ударили в землю вокруг нее, заставляя упасть, осыпая кожу раскаленными брызгами, оставляя ожоги и невыносимую ноющую боль. Нож так и оставался зажат в ее руке, прижатой к земле и скрытой телом. Он подошел вплотную. Взмах ноги — и массивный ботинок впечатался ей под ребра. Гермиона задохнулась, скорчившись на прелых листьях. — Не по лицу, грязнокровка, — рассмеялся он. — Газетчикам понадобятся красивые снимки. Нависая всей своей тяжестью, он присел над ней и грубо схватил за подбородок, заставляя смотреть ему в глаза. Это высокомерие стало его роковой ошибкой. Он забыл, что перед ним не только загнанная ведьма, но и магловская дочь. Гермиона замерла, подпуская его ближе, до боли стиснув зубы. Его ухмыляющееся лицо оказалось в зоне досягаемости, и ее правая рука, добела сжимавшая рукоять ножа, взметнулась вверх. Она вложила в удар весь свой вес и всю тупую боль в травмированных ребрах. Лезвие с влажным хрустом полоснуло его по глазам. Торжествующий смех оборвался, так и не сорвавшись с его губ. Горячая, густая кровь брызнула из раны фонтаном, обжигая лицо Гермионы; багровые капли окропили щеки и отозвались на губах привкусом ржавого металла. Долохов нечеловечески, на пронзительной ноте взвыл, спотыкаясь о корни и хватаясь за изуродованное лицо. Из-под его пальцев хлестала кровь. Ослепший и обезумевший от агонии, он метался, выкрикивая проклятия вслепую. Какие-то из них зацепили Гермиону, сбивая ее с ног, но она не почувствовала боли. Адреналин выжег все лишнее. Она бросилась на него, и дальнейшее перестало быть выбором, превратившись в чистую физиологию. Нож входил в плоть с тяжелым сопротивлением. Остановиться было невозможно ни пока Долохов еще держался на ногах, ни даже когда уже оседал. Ударов было много. Сколько именно, Гермиона тогда не считала. Она била, пока его пальцы, цеплявшиеся за ее куртку, не разжались. Пока хрипы не сменились влажным, булькающим в горле звуком. Все оборвалось, когда мышцы свело болезненной судорогой, а под ее руками осталось неподвижное тело. Металлический запах заполнял собой все. Его тело теперь представляло собой кусок изодранной плоти. Оно лежало у ее ног в жалкой позе, вдавленное в упавшие листья. Никакого темного величия Пожирателя Смерти или пугающей ауры. Только изрубленное мясо и кровь, быстро уходящая в сырую землю. И это все? — с разочарованием прозвучала мысль. После стольких лет липкого страха, сгоревшего дома, больничных палат и уничтоженного разума матери... финал оказался оскорбительно легким. Похоже, Антонин Долохов никогда и не был тем непобедимым монстром, которым его рисовали послевоенные сводки и ее ночные кошмары. Великие темные маги не подыхают в грязи от обычного кухонного ножа. А возможно, дело было в другом. В том, кем за эти годы стала она сама. От прежней Гермионы, которая пыталась бы защищаться по правилам и читать заклинания, не осталось и следа. Тварь, вырвавшаяся из нее в этой темноте, не знала правил, кроме одного: убить, чтобы не быть убитой. И эта тварь победила. Ее накрывала крупная дрожь, одежда была пропитана кровью насквозь, но на темной ткани это почти не бросалось в глаза. Не зная, что делать дальше, Гермиона побрела обратно к дому. Нож она выбросила по дороге, потому что он казался чудовищно тяжелым в онемевшей руке. Пальцы, сведенные судорогой, едва разжались. Дома она стащила с себя разодранную одежду. Ребра, плечи и руки покрывали багрово-черные узоры гематом. Несколько неглубоких травм ей удалось стянуть исцеляющими чарами, достав из потайного отделения шкафа запасную палочку. Изогнутое древко из грецкого ореха когда-то принадлежало Беллатрисе. Гермиона должна была сдать ее на уничтожение, но так и не смогла. Это был ее личный трофей, ее доказательство того, что она выжила там, где должна была погибнуть. Раньше, в те редкие моменты, когда Гермиона доставала ее, дерево казалось чужим и строптивым, неохотно пропускало через себя светлые заклинания, сопротивляясь самой сути новой хозяйки. Но сегодня это изменилось. Как только грязные пальцы сомкнулись на рукояти, палочка отозвалась мгновенно. Холод исчез, а древко узнало это состояние. Оно узнало вкус крови, беспощадность и ту пустоту, что заполняла душу Гермионы. Теперь, когда она переступила черту, палочка Беллатрисы наконец признала ее равной по силе и тьме. Магия текла по венам как густая смола, но через черный кусок дерева она выходила легко, жадно стягивая края ран. Когда с лечением было покончено, Гермиона легла в ванну. Вода окрасилась в нежно-розовый цвет, смывая с кожи остатки Долохова. Закрыв глаза, она ушла под воду с головой. Та Гермиона, которая верила в порядок и справедливость, уходила по частям. В кабинетах Министерства, в пустеющей квартире, у постели матери. На лесной земле чужая смерть стала последним фрагментом мозаики. Единственным ответом, который у этого мира остался для нее. Сидя на кухне в растянутом джемпере, который когда-то стащила у отца, Гермиона услышала хлопки аппарации и грузные шаги во дворе. Она неторопливо затушила окурок о стол, в то время как авроры выбивали входную дверь.

***

В Малфое она нашла неестественное, не поддающееся объяснению спокойствие. Он был последним человеком, от которого Гермиона ожидала нечто подобное, и именно эта парадоксальность действовала на нее так сильно. В министерских камерах он не казался ей безопасным, но рядом с ним хотя бы не становилось хуже. Его присутствие не требовало усилий или необходимости следить за каждым движением. После долгих лет она смогла позволить себе не изображать ту, кем больше не являлась, могла говорить не о бесконечных протоколах лечения и диагнозах, а о чем-то легком, далеком и почти забытом. Малфой изменился до неузнаваемости. В его облике не осталось и следа от того шумного, жадного паренька, который требовал одобрения от окружающих. И все равно Гермиона долго искала в происходящем подвох. Ведь странно, зачем наследнику рода, едва отмывшему свое имя, добровольно пачкаться об ее дело. Она ждала условий, скрытого расчета, хоть какого-нибудь момента, когда все это обретет понятную форму. Но Малфой не требовал платы, не намекал на будущий долг и не пытался превратить ее уязвимость в свою власть. Он просто оставался рядом. На его лице было отражение ее усталости, но за ней скрывалось нечто большее. Иногда он смотрел так пристально, что Гермиона теряла нить собственных мыслей. В его выражении читалась готовность разделить ее холод. Как если бы он стоял на том же краю пропасти и был готов прыгнуть следом, если она окончательно сорвется. Оставаясь наедине с собой, Гермиона тешила себя надеждой, что им движет не вина или потребность искупить содеянное. Она позволяла себе верить, что в его глазах было… желание. Мысль едва успевала оформиться, как Гермиона уже осаживала себя, обжигаясь о собственное неверие. Она убеждала себя, что дело в телесном голоде, в долгом отсутствии тепла или затянувшемся одиночестве. Внутренний голос, который всегда безошибочно находил ее самые уязвимые места, шептал, что это все морок. Что после стольких месяцев страха и изоляции она готова принять за близость любой намек на участие, а за чувства — обычную человеческую вежливость. Ночами, когда сон не шел, она невольно возвращалась к деталям, которые запечатлелись в памяти против ее воли. Она вспоминала его голос, который стал ниже, суше, слегка хрипловатым и утратил последние следы мальчишеской звонкости. Стоило Малфою начать читать вслух, и Гермиона уже слушала не столько слова, сколько терпкую интонацию его голоса. Его ритм становился ее пульсом, единственным звуком, который не вызывал в голове вспышек боли. Ее тянуло прикоснуться к его светлым прядям хотя бы раз и проверить, правда ли они такие мягкие, какими кажутся. Для нее, чьи собственные волосы напоминали спутанный кокон, его безупречная ухоженность была чем-то завораживающим. И сам он давно уже не напоминал того костлявого юнца, которого она помнила по школе. Теперь в его облике проступала мужская стать — широкие плечи, идеальная линия спины, крепкие руки и длинные пальцы, которые так уверенно перелистывали страницы или зажимали сигарету. Сильнее всего ее обезоруживало то, что он принимал ее тьму как нечто естественное, давал ей свободу быть собой. Лежа ночью в его доме, на простынях, которые он для нее подготовил, Гермиона иногда касалась себя, пытаясь получить облегчение и проверить, не исчезнет ли это чувство, если довести его до конца. Она представляла его рядом, его голос у самого уха, тяжесть его тела, его широкие ладони вместо своих. Стоны приходилось глушить подушкой, ведь даже в пустой комнате она до конца не верила, что имеет на это право. Его поцелуй стал для нее тем провалом, в котором можно было забыться и исчезнуть. Стоило ему отстраниться, как она тянула его к себе, не выдерживая темнеющего взгляда, ведь теперь четко видела в нем желание. Малфой больше не прятал его, не пытался смягчить. Оно было в том, как рвано он дышал, как удерживал ее лицо в ладонях и будто сдерживал себя изо всех сил, хотя сам уже находился на пределе. Быть может, ей не показалось. Быть может, он действительно хотел ее так же неудержимо.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!