Двадцать девятая глава
16 мая 2026, 11:31Май девяносто пятого ударил по городу жарой — той самой, что липнет к коже с рассвета и не отпускает до глубокой ночи. Настоящая летняя духота, от которой хочется сдохнуть.
У бабы Нюры в палисаднике сирень цвела так, будто решила показать всем, кто тут главный. Аромат стоял такой густой, что к вечеру от него начинало мутить и кружиться голова. Когда-то — в какой-то другой жизни — Маша любила этот запах. Теперь она просто констатировала: «Аллерген. Закрыть окно». Без эмоций. Так же, как врач ставит диагноз по симптомам.
Утро шло по накатанной. Ровно в девять — ни минутой раньше, ни секундой позже, потому что у них там, видимо, регламент — у калитки притормозила белая «Волга» с красным крестом. Не «скорая», нет. Частная медицинская служба. Та самая, за которую Витя исправно платил из своего кармана, потому что бесплатная медицина — это, знаете ли, не для таких дел.
В комнату вошла медсестра Леночка. Молодая, румяная, пахнущая спиртом и крахмалом. Образцово-показательная.
Маша уже сидела на краю кровати, заранее закатав рукав поношенного розового халата. Она знала процедуру наизусть. Сначала давление. Потом кровь из вены. Потом сердце послушают. Всё по списку, всё как у всех.
— Доброе утро, Мария Андреевна, — пропела Леночка, раскладывая инструменты на чистой салфетке. — Как спалось? Отёки не мучают?
— Доброе, — отозвалась Маша на автомате. — Спала нормально. Отёки есть, но кольцо ещё снимается.
Она провернула золотой ободок на безымянном пальце. Сидел плотно, оставляя под собой бледную вмятину, но всё ещё двигался. Леночка кивнула с видом эксперта и принялась накидывать манжету тонометра на Машину руку.
— Мария Андреевна, расслабьтесь, пожалуйста. И кулачок не сжимайте.
Маша разжала кулак. И вот тут — только через мгновение — её пронзило. Холодом. Насквозь.
Она отреагировала на имя «Мария Андреевна» мгновенно. Без паузы. Без внутреннего сопротивления. Автоматически.
Ещё две недели назад, когда ей вручили новенький паспорт, это имя резало слух. Она вздрагивала каждый раз, оглядывалась, ощущая себя самозванкой в чужой шкуре. Как будто кто-то другой носил это имя, а она просто подделывалась под него.
А сегодня — спустя четырнадцать дней — это стало рефлексом. Классический условный рефлекс, как у собак Павлова. Звучит сигнал — организм реагирует. Звучит «Волкова» — Маша послушно протягивает руку. Всё просто.
— Сто двадцать на восемьдесят, — довольно объявила Леночка, снимая манжету. — Да вы хоть сейчас в космонавты! Ваш супруг будет в восторге. Он вчера звонил главврачу лично, переживал страшно. Такой заботливый у вас Андрей Петрович!
Маша посмотрела на медсестру. Леночка понятия не имела. Для неё Андрей Петрович Волков существовал по-настоящему — полярник, обеспеченный клиент, который души не чает в своей супруге. Леночка жила внутри декораций, выстроенных Пчёлой. И Маша теперь тоже жила в этих декорациях. Играла роль, не снимая маски.
— Да, — произнесла Маша на автопилоте. — Очень заботливый.
— Вам повезло, — вздохнула медсестра, набирая кровь в шприц. Тёмная венозная кровь рывком хлынула в колбу. — Редкость нынче такие мужчины. Кругом одни бандиты да барыги, только про деньги и думают. А ваш — культурный, ответственный...
Маша смотрела на свою кровь в прозрачном шприце. Кровь настоящая, живая. А вот биография — сплошная подделка. Но именно эта фальшивка стала её единственным щитом. Единственной защитой от реальности, в которой она не знала, как выжить.
«Я не лгу, — подумала она отстранённо, будто наблюдая за собой со стороны. — Я просто исполняю роль. Мария Сухова спит где-то глубоко, в архиве. А сейчас на сцене Мария Волкова. И она справляется».
— Готово, — Леночка заклеила сгиб локтя пластырем. — Анализы придут завтра. Кстати, Мария Андреевна, курьер оставил пакет. Там, похоже, вещи для больницы. Андрей Петрович просил разобрать.
Она кивнула на объёмный пакет, брошенный в коридоре.
— До свидания, берегите себя!
Дверь хлопнула. Маша осталась одна.
Она потерла место укола. Боли не было. Зато было другое ощущение — что её тело больше ей не принадлежит. Это казённое имущество, которое регулярно обслуживают, чинят и готовят к запуску. Как машину перед дальней дорогой.
И самое жуткое — ей было комфортно в этом состоянии. Не нужно думать. Не нужно принимать решения. Не нужно бояться. Просто играй Волкову и протягивай руку по команде. Всё.
Пакет от курьера лежал на столе — увесистый, плотный, обтянутый глянцевым логотипом столичного универмага. Из тех, понимаете, куда простые люди заходят посмотреть на ценники и быстренько свалить. Маша отодвинула остатки завтрака. Чашка с недопитым чаем, крошки. Всё это вдруг стало невероятно далёким. Словно принадлежало кому-то другому. Какой-то другой Маше, которая ещё имела право на обычную жизнь.
Археолог, вскрывающий капсулу времени. Вот кем она себя ощущала. Только капсула была не из прошлого, а из будущего. Того самого, куда её собирались аккуратно упаковать. Образец для исследования. Биоматериал.
Внутри — вещи. Маша вытаскивала их медленно, одну за другой. С каждой новой её лицо твердело. Превращалось в маску.
Халат. Белый, махровый, тяжеленный. Как саван, честное слово. Ночные сорочки — три штуки. Хлопок высшего качества, кружево «ришелье». Но крой — медицинский. С разрезами для кормления. Цвет — бледно-кремовый. Почти мертвецки-больничный. Тапочки. Белые, моющиеся. Как у санитарок. Полотенца. Упаковка одноразовых трусов. Упаковка стерильных прокладок.
Ни единого цветного пятна. Понимаете? Ничего яркого. Ничего личного, живого, тёплого. Униформа. И только униформа. Экипировка космонавта перед полётом в герметичной капсуле. Туда, где воздух подаётся строго по регламенту.
На дне пакета обнаружился лист бумаги. Маша развернула его. Не Витин почерк — распечатка на матричном принтере. С характерными полосками и рваными краями. Инструкция.
«Памятка пациенту ЦКБ.
Госпитализация: 20 мая, 08:00.
При себе иметь: паспорт, обменную карту, предметы личной гигиены (вложены в пакет).
ВНИМАНИЕ: В связи с карантинным режимом в отделении обсервации, пронос личных вещей, верхней одежды, шерстяных изделий и продуктов питания ЗАПРЕЩЕН.
Используйте только стерильное белье, выданное клиникой или приобретенное в специализированных магазинах (вложено).»
Внизу Витиной рукой — маркером, размашисто — было приписано:
«Маш, без обид. Там строго. Твое шмотье не пропустят, там санитария как в операционной. Всё лишнее оставь бабке. Едем налегке. Пчёл».
Маша опустила лист.
«Твое шмотье».
Её уютный старый свитер. Её джинсы, в которых она когда-то чувствовала себя человеком. Её книги. Всё это объявлялось «грязным». Контрабандой из прошлого. Которой не место в стерильном будущем Марии Волковой.
Её собирались отмыть, переодеть в казённое и запереть в боксе. Как зэка при поступлении — стригут, моют, выдают робу. Здесь роба была из французского хлопка. Вот только суть? Та же самая.
Маша посмотрела на стопку белых сорочек. Не спорила. Откуда у неё силы спорить с санитарными нормами Управления делами Президента? Но был один предмет. Единственный. Который она физически не могла оставить.
Тетрадь. Обычная общая тетрадь в клеточку. На первой странице — имя «Лисёнок». Единственная ниточка, связывающая её с реальностью. Доказательство того, что она — мать. А не инкубатор с серийным номером.
Маша взяла тетрадь. Тонкая, лёгкая. Взяла белый халат. У него были глубокие накладные карманы — такие, в которые санитарки прячут термометры и шприцы. Она сунула тетрадь в карман. Вошла идеально. Не топорщилась. Если накинуть полу халата сверху — никто не заметит.
— Это не шмотье, — прошептала она в пустоту. — Это документы.
Затем её рука нащупала на дне пакета нечто твёрдое. Пластиковое. Видеокассета. TDK E-180. На торце фломастером нацарапано: «Смотри. ЦКБ».
У бабы Нюры видеомагнитофона не водилось. Но Витя, в своём стремлении обеспечить ей «досуг», неделю назад привёз маленький плеер-моноблок. Телевизор со встроенным видиком.
Маша подошла к тумбочке, где стояло это чудо техники. Вставила кассету. Щёлкнул механизм загрузки. Нажала Play.
Экран зарябил, пошли полосы. Потом появилась картинка. Дрожащая камера. Судя по всему, снимал сам Витя. Держал камеру на вытянутой руке или от плеча.
В кадре возник коридор. Светлый, широченный. С ковровой дорожкой и картинами на стенах. Голос Пчёлы за кадром звучал гулко. С характерным эхом пустого помещения:
— Короче, Маш, смотри. Это твой этаж. Пятый блок. Тут охраны больше, чем в Кремле. Мышь не проскочит.
Камера вильнула и заехала в палату.
— Вот. Твои апартаменты.
Маша смотрела на экран. Не палата. Номер пятизвёздочного отеля.
Огромная кровать с пультом управления. Кожаный диван для гостей. Плазменный телевизор — редкость по тем временам. Чуть ли не музейная. Личный холодильник. В углу стоял пеленальный столик. Похожий на космическую станцию управления.
— Тут всё есть, — комментировал Витя, наводя зум на санузел. — Душевая кабина, биде, всё на кнопках. Вода горячая круглосуточно. Вид из окна — на сосны. Воздух — закачаешься.
Камера подошла к окну. За стеклом действительно качались верхушки сосен.
— И главное, — голос Вити стал серьёзным. — Тут кнопка вызова. Вот, у кровати. Нажимаешь — через десять секунд прибегает бригада. Реанимация на этаже. Детское отделение — за стенкой.
Камера развернулась. И в кадре возникло лицо Вити. Он улыбался. Довольный. Гордый собой до невозможности. В тёмных очках. Несмотря на то, что находился в помещении.
— Ну что, Волкова? Нормально я тебе хату подогнал? Не мытищинский барак, а? Живи, радуйся. Всё для тебя. Жду на выписку с пацаном. Давай, не скучай.
Запись оборвалась. Пошёл «снег». Маша нажала «Стоп». В комнате повисла тишина.
Витя искренне гордился. Он достал для неё лучшее из возможного. Купил ей безопасность, комфорт и сервис уровня министра. Построил золотую клетку с видом на сосны. И даже не понимал. Абсолютно не понимал. Что показывает ей место её одиночного заключения.
— Спасибо, Андрей Петрович, — сказала Маша погасшему экрану. — Очень уютно.
Она вернулась к столу и начала механически перекладывать казённые сорочки в свою сумку. Белое к белому. Стерильное к стерильному. Её прошлая жизнь только что закончилась. Окончательно и бесповоротно. Осталась только «обсервация».
За окном сгущались сиреневые майские сумерки — те самые, что липнут к коже и не отпускают. На кухне бабы Нюры стояла тишина. Только два звука: тиканье старых ходиков и нарастающее бурчание чайника.
На столе — клеёнка в цветочек, брежневская, пережившая всё на свете. Две чашки. Коробка Mozart. Непочатая. Дорогая, блять. Курьер привёз. Лежит теперь как инопланетный артефакт среди деревенского быта.
Маша открыла коробку, двинула к хозяйке.
— Угощайтесь, баб Нюр. Австрийские. Вкусные.
Старуха глянула на конфеты с портретом композитора. Потом на Машу. Долго. Оценивающе.
— Да куда мне такие. Зубы обломаю. Ты ешь, тебе глюкоза нужна.
— Мне нельзя, — усмехнулась Маша. Кривовато так. — Врач запретил. Сахар, диатез, лишний вес. Ешьте. Или соседкам раздайте.
Она сделала глоток чая. Крепкого, чёрного, настоящего — того, что заваривают в чайнике. Завтра в ЦКБ будет бледный компот. Больничный. Безликий.
Маша полезла в карман халата, достала свёрнутые купюры. Помятые. Зелёные.
— Вот, баб Нюр. За последний месяц. За беспокойство. Тут с запасом. Спасибо вам, что... не выгнали тогда. Зимой.
Положила деньги на клеёнку. Баба Нюра посмотрела на доллары. Долго. Молча. Потом на Машино лицо.
Раньше брала охотно. Пересчитывала, прятала в чулок, радовалась. Сегодня даже не прикоснулась. Словно обжигали.
— Спрячь, — буркнула она. — У меня есть. Твой хахаль вперёд заплатил. За полгода аренды. Не обидел.
Помолчала. Гоняла чаинку в чашке.
— Жалко мне тебя, девка.
Маша удивлённо подняла брови. Не ожидала, честное слово.
— Жалко? Баб Нюр, вы чего? Я в шоколаде. Еду в лучшую клинику страны. Палата как дворец. Врач — профессор. Меня там пылинки сдувать будут.
— Дворец... — передразнила старуха. Едко так. — В тюрьме тоже кормят, если платишь.
Подалась вперёд. Её подслеповатые глаза вдруг стали ясными. Колючими, как иглы.
— Я ж вижу. Вроде всё у тебя есть. Жених богатый, шмотки, еда заморская. А глаза у тебя — как у собаки побитой. Пустые. Не радуешься ты, Маша. А дитю радость нужна, а не твои витамины американские.
Маша отвела взгляд. Слова простой бабки попали туда, куда не доставал датчик УЗИ. Туда, где всё болело по-настоящему.
— Сложно всё, баб Нюр. Не объяснишь.
— А и не надо объяснять. Жизнь — штука полосатая. Сегодня под корягой, завтра на коне. Главное — душу не застуди.
Баба Нюра кряхтя встала. С трудом, держась за стол. Подошла к комоду, порылась в шкатулке. Вернулась. Протянула Маше руку. На морщинистой ладони, тёмной от работы и земли, лежала маленькая английская булавка. Простая. Потёртая. К ушку привязана красная шерстяная нитка.
— На вот.
— Зачем? — Маша нерешительно взяла предмет. Он был тёплым от бабкиной руки.
— Врачи твои — они, конечно, учёные. Профессора. Только они тело лечат. А от дурного глаза таблеток нет.
Понизила голос до шёпота.
— Приколи с изнанки. На подол. Чтоб никто не видел. Твой-то, Андрей Петрович этот... — выделила имя с явной иронией, давая понять, что прекрасно знает цену этим паспортам, — он мужик сильный, но вокруг него черноты много. Зависти. Смерти. Не пускай эту черноту к малому. Поняла?
Маша сжала булавку в кулаке. Металл нагрелся мгновенно.
— Поняла. Спасибо.
— Спрячь. И носи. Врачи пусть смеются, а ты носи. Берегись.
Маша кивнула. Встала. Тяжело, неловко — как встают на последних сроках. Подошла к пакету со стерильными вещами. Достала белоснежный казённый халат. Нашла внутренний шов на подоле, у самого низа. Приколола туда старую булавку с красной ниткой. Рядом с этикеткой «100% cotton, Made in France».
Крошечный кусочек деревенской веры в мире стерильных технологий. Оберег против той черноты, что волочилась за отцом её ребёнка, словно шлейф.
— Ну, с Богом, — сказала баба Нюра. — Иди спать. Завтра рано вставать.
— Спокойной ночи, баб Нюр.
Маша ушла в свою комнату. Уносила с собой не только «Лисёнка» в тетради, но и красную нить. Теперь она была вооружена. По крайней мере, ей так казалось.
Ровно в восемь ноль-ноль у калитки заурчал мотор.
Маша вышла на крыльцо в бежевом пальто — единственном, что ещё хоть как-то застёгивалось на животе, — и замерла. Она ждала увидеть знакомый чёрный «Чероки» с номерами из трёх семёрок. В крайнем случае — «Мерседес» Глеба, к которому успела привыкнуть за последние месяцы. Вместо этого у ворот стоял тёмно-синий Volvo 960. Представительский. Дорогой. Абсолютно чужой.
Водительская дверь открылась, и оттуда выбрался крепкий парень в чёрном костюме. Не Макс, нет. Не кто-то из «бригадных» ребят, чьи лица она хотя бы помнила в лицо. Этот был из другой категории — профессионал того типа, у которого на роже написано полное равнодушие к чужим драмам. Подошёл к крыльцу. Кивнул. Вежливо, но без капли души.
— Мария Андреевна?
— Да.
— Прошу.
Подхватил её сумку — ту самую, с казённым бельём и спрятанной тетрадью. Маша открыла рот, но слова застряли где-то в горле. Не вышли.
— А... Виктор? — всё же выдавила. — Виктор Павлович не приедет?
Охранник открыл заднюю дверь «Вольво». Движение отработанное до автоматизма. Сколько раз он проделывал этот жест? Десять? Сто? Может, тысячу?
— Виктор Павлович передал извинения. Срочная встреча в офисе. Сказал, подъедет в клинику вечером, как только освободится. Просил не волноваться — маршрут согласован, «зелёная улица».
Маша кивнула. Что ещё оставалось делать? Опустилась на заднее сиденье тяжело, неловко — живот мешал даже такому простому действию. Салон пах дорогой кожей и кондиционером. Тихо. До звона в ушах тихо — как в банковском хранилище, куда не проникает ни единого звука извне. Дверь захлопнулась. Глухо. Плотно. Маша оказалась в вакууме.
На переднее сиденье сел второй охранник. Поправил кобуру под пиджаком — быстро, но она всё равно заметила.
«Ствол», — отметила про себя Маша. «Еду рожать в сопровождении вооружённых людей. Для моей же, блядь, безопасности». Чистый абсурд. Только вот это и была её реальность.
Машина тронулась. Шины зашуршали по гравию.
Мытищи остались позади. Серые заборы, весенняя грязь, дом бабы Нюры — всё это растворилось в зеркале заднего вида. Исчезло. Будто и не существовало вовсе.
Выехали на МКАД, потом свернули к центру, дальше на запад — к Рублёвскому шоссе, к улице Маршала Тимошенко, где располагалась ЦКБ. Маршрут отработанный. Согласованный. «Зелёная улица», как выразился охранник.
Москва за тонированным стеклом жила своей жизнью. Май девяносто пятого. Ларьки с кричащими вывесками, пёстрые растяжки, иномарки вперемешку с «Жигулями», люди, несущиеся по своим делам — весь этот муравейник кипел и бурлил. Маша смотрела на него отстранённо. Как на кино. Видела, но не участвовала.
Стекло отделяло её от звуков, запахов, от самой сути этой жизни. Внутри машины — стерильный холод кондиционера. Снаружи — настоящий май. Живой, шумный, горячий.
Водитель поехал через проспект Вернадского. Маша вздрогнула, когда поняла, где они. Слева, в обрамлении зелени, показались знакомые корпуса.
МГИМО. Её Alma Mater. Место, где она должна была сейчас сдавать летнюю сессию. Место, где она была королевой курса, надеждой кафедры, блестящей студенткой Суховой. Той самой Суховой, которая перестала существовать.
Машина притормозила на светофоре прямо напротив главного входа. Маша прильнула к стеклу.
На ступенях, у знаменитых «стаканов», толпились студенты. Яркие. Шумные. Модные. Девушки в коротких юбках и джинсовых куртках смеялись, прижимая конспекты к груди. Парни в пиджаках курили, обсуждая — скорее всего — предстоящие экзамены или вечернюю тусовку в «Пилоте». Обычная студенческая жизнь. Та, которую она потеряла.
Маша жадно вглядывалась в лица. Вон та девушка с распущенными волосами — очень похожа на Ленку с параллельного курса. А тот парень — вылитый Дима, с которым она танцевала на дне первокурсника. Или всё-таки нет? Может, не они. Может, просто похожи.
Они были там. В мире, где существует будущее, карьера, дипломатия, заграничные поездки, романы, ошибки и свобода выбора. В мире, где можно выбирать. А она была здесь. В бронированной капсуле за тонированным стеклом. Беременная любовница бандита с поддельным паспортом на имя Волковой. Без выбора. Без будущего.
Между ней и той девушкой на ступенях МГИМО лежала не просто полоска стекла. Между ними зияла пропасть. Между ними стояла смерть.
Мария Сухова умерла три года назад. Тогда, когда впервые села в машину к Пчеле. Вот тогда всё и закончилось. Всё остальное — просто эпилог.
— Поехали, — тихо бросил охранник водителю.
Светофор переключился на зелёный. «Вольво» рванул с места, унося Машу прочь от её несостоявшейся жизни. Она смотрела, как силуэт университета уменьшается, размывается, исчезает за поворотом. Всё меньше. Всё дальше. Пока совсем не пропал.
Она не плакала. Слёз не было. Давно не было. Осталось только сухое, жгучее понимание, въевшееся в кожу, в кости, в душу: цена уплачена. Она обменяла диплом МГИМО на жизнь того существа, что сейчас толкнуло её пяткой под рёбра. Сделка завершена. Контракт подписан кровью.
— Надеюсь, ты будешь стоить этого, — прошептала она, положив ладонь на живот. — Потому что я отдала за тебя всё.
Виктор Павлович приехал, когда за окнами уже сгустилась темнота, и верхушки сосен растворились в черноте парка. Не позвонил заранее. Не предупредил. Просто приехал — потому что мог, потому что имел право, потому что она была его собственностью по всем статьям, кроме официальных.
В палате горел только ночник над кроватью, заливая стерильное пространство мягким желтым светом — таким уютным, таким домашним, таким фальшивым. Маша, переодетая в казенную сорочку (которая, кстати, стоила как три её прежних платья), лежала поверх одеяла, изучая трещинку на потолке. Трещинка была единственной честной вещью в этой палате.
Дверь открылась без стука. Потому что он не стучал. Никогда. В палату вошел Пчёла.
Он выглядел уставшим — но не так, как устают обычные люди после работы. Он выглядел уставшим так, как устают те, кто всю ночь решает, кого пришить, а кого помиловать. Под глазами залегли тени, дорогая кожаная куртка пахла улицей, табаком и бензином — запахами мира, который остался за КПП. Того мира, где люди жили, а не существовали.
Он не кинулся к ней с объятиями. Ну а чего вы ждали? Романтики? Поцелуев в висок? Это же Пчёла, детки. Первым делом он подошел к окну. Отодвинул штору, проверил, плотно ли закрыта рама. Посмотрел вниз, во двор — там ли охрана, на месте ли машина, не торчит ли кто лишний. Затем проверил дверь в санузел — мало ли, вдруг там засада. Затем нажал кнопку на пульте телевизора, проверяя, работает ли. Параноик? Нет. Профессионал.
— Нормально, — резюмировал он, выключая звук. — Периметр держат. Я с начмедом перетер, к тебе ни одна собака не зайдет без моего пропуска. Охрана на этаже, мои ребята внизу. Мышь не проскочит.
Он наконец посмотрел на Машу. Она лежала белая, как простыня, в этом огромном медицинском халате — который, кстати, был из самой дорогой хлопковой ткани, потому что Витя платил. Руки сложены на животе. На безымянном пальце тускло блестело кольцо. Фальшивое, как всё остальное в её жизни.
— Ну ты как, Волкова? — спросил он, садясь в глубокое кожаное кресло рядом с кроватью. Кресло было такое удобное, что хотелось в нём умереть. — Обживаешься?
— Обживаюсь, — тихо ответила Маша. — Тут тихо. Слишком тихо. В ушах звенит.
Витя хмыкнул — этот его фирменный звук, который означал что угодно от «понял» до «заткнись». Полез в карман. Достал связку ключей с брелоком в виде земного шара — видимо, у него было чувство юмора. Положил на тумбочку, рядом с графином воды. Металл звякнул о стекло — единственный живой звук за последние два часа.
— Привыкай к хорошему. Тишина — это здоровье.
Он кивнул на ключи. Жест хозяина, который показывает псу новую будку.
— Это от новой хаты. На Котельнической. Высотка, вид на реку — закачаешься. Ремонт закончили, мебель завезли. Там детская — больше, чем вся квартира бабы Нюры. Как выпишешься — сразу туда.
Маша скосила глаза на ключи. Ключи лежали и блестели — как наручники.
Котельническая набережная. Сталинская высотка. Элитный дом. Еще одна золотая клетка — только побольше, получше, подороже. Еще более надежная, еще более престижная. Еще более безвыходная.
Он распланировал её жизнь на годы вперед — не спросив, кстати. Из одной палаты — в другую. Из одного периметра — в другой. Из одной красивой коробки — в ещё более красивую. Всё для неё. Всё ради неё. Всё без неё.
— Спасибо, Витя, — сказала она без выражения. Голос прозвучал так, будто она читала инструкцию к стиральной машине. — Ты всё предусмотрел.
— А то, — он устало потер лицо ладонями. Ладони были грубые, с мозолями — не от спортзала, нет. От другого. — Я ж обещал. Всё будет по высшему разряду. Паспорт есть, хата есть, кольцо... — он покосился на её руку, — носишь? Молодец.
Он откинулся в кресле, вытянув ноги. Ботинки были дорогие — итальянские, наверное. На них не было ни пылинки. Интересно, сколько людей чистили эти ботинки, прежде чем он приехал сюда?
— Осталось дело за малым. Родить пацана. Ну, или кто там у нас в лотерее выпал. Врачи говорят, двадцать пятого прокесарят. Планово. Уснешь, проснешься — уже мамаша. Никакой боли, никаких криков. Сервис.
Он говорил бодро — так бодро, как говорят те, кто сам себе не верит. Но Маша видела, как дергается жилка у него на виске. Вот она, правда. Маленькая пульсирующая правда под кожей.
Он нервничал. Он боялся этого двадцать пятого числа не меньше, чем она — может, даже больше. Только его страх прятался за суетой и контролем, за проверками периметра и звонками начмеду. А её страх был голым и холодным, как металл.
Маша приподнялась на локте. Живот мешал — огромный, чужой, невыносимый.
— Витя...
— А?
— Мне страшно.
Пчёла замер. И вот тут — вот в эту секунду — его маска «решалы», который контролирует Вселенную, дала трещину. Такую же, как на потолке над Машиной головой.
Он посмотрел ей в глаза. И в этот момент в палате не было ни бандита, ни фальшивой жены полярника, ни золотых клеток, ни поддельных паспортов. Были двое молодых, испуганных людей, которые ввязались в игру, ставки в которой оказались выше жизни. Выше всего.
— Мне тоже, Маш, — неожиданно тихо признался он. Голос его стал глухим, лишенным привычной бравады — той самой, которой он прикрывался, как броней. — Мне тоже пиздец как страшно.
Он подался вперед, взял её руку. Его ладонь была горячей и сухой — живой. Он сжал её пальцы — крепко, до боли, словно пытался удержать её на краю обрыва. Или себя.
— Но мы назад не отыграем. Всё. Поезд ушел. А билеты сожгли.
Он посмотрел на её живот, обтянутый белой тканью. Смотрел долго — так, будто видел сквозь ткань, сквозь кожу, сквозь всё.
— Ты главное это... не думай ни о чем. Врачи тут лучшие. Я их всех купил, а кого не купил — запугал. Они тебя с того света достанут, если что.
Маша слабо улыбнулась. Улыбка вышла кривой — как у него.
— Умеешь ты успокоить, Пчёлкин.
— Какой есть, — он криво усмехнулся. Усмешка была почти честной. — Зато надежный.
Он встал, не выпуская её руки. Стоял и держал — просто держал, потому что больше ничего не умел.
— Короче, Волкова. Не ссы. Прорвемся. Мы с тобой фартовые — слышишь? Мы из такой задницы вылезали... И сейчас вылезем.
Он наклонился и быстро, неумело поцеловал её в лоб. Как покойницу. Или как ребенка перед сном. Или как человека, которого больше не увидишь.
— Спи. Я завтра заеду. Или нет... завтра дела. Послезавтра. Но я на связи. Пейджер включен.
Он выпустил её руку. Тепло исчезло — так быстро, будто его и не было.
— Всё, бывай.
Пчёла развернулся и быстрым шагом вышел из палаты — словно убегал от той вязкой, липкой тревоги, которая висела здесь в воздухе. Которая прилипала к коже и не отпускала.
Дверь мягко закрылась. Маша осталась одна. Совсем одна — если не считать того, кто толкался у неё под рёбрами.
На тумбочке блестели ключи от квартиры, в которую она должна вернуться другой женщиной. Женщиной-матерью. Женщиной-Волковой. Кем угодно, только не собой.
Она перевернулась на бок, подтянув колени к животу — насколько это вообще было возможно с таким грузом.
— Слышал папу? — прошептала она в темноту. — Он сказал — не ссать. Прорвемся, Лисёнок. Вот прямо так и сказал.
Она закрыла глаза, погружаясь в медикаментозную тишину ЦКБ — ту самую, от которой звенит в ушах. Впереди была операция. Впереди было двадцать пятое. Впереди был конец одной жизни и начало другой. Если, конечно, повезёт.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!