Глава 2

13 января 2026, 20:10
2007. Иркутск ​      Я снова на малой Родине — в Иркутске, который так далеко от Москвы, в котором я не был уже невесть сколько. Я здесь уже полгода, но даже не знаю, как изменился город. Сначала я лежал, в основном на животе, на спине не разрешали, а каждый переворот приносил боль — она топрошивала меня от поясницы до кончиков пальцев ног, то заставляла зажмуриться, задержать дыхание, дожидаясь, пока она пройдет. ​      Вообще, когда встал вопрос о моей выписке из Бостона, то меня спросили, куда меня, собственно, выписывать? Не домой, на попечение Мухи, конечно. Первой мыслью тут же стало позвонить Ленке и сказать, что я возвращаюсь, я живой, я чувствую ноги. Но… рвение тут же погасло. Где теперь Ленка? С кем? Нужен ли ей мой звонок? Может, она уже и не Брусникина. Я прикинул в голове, сколько прошло времени. Да нет, не должна. Но… замуж, может, и нет, но вдруг полюбила? Нет, плохой вариант — давить на жалость. Оставалась мама. Домой, но в Иркутск. ​      Я помню своё прощание с Вивиан. Она пришла ко мне в палату и сказала что-то вроде: «Ты был моим любимым пациентом, я к тебе привыкла, но не возвращайся сюда, будь счастлив там у себя». Она по-прежнему говорила медленно, чтобы я мог понять, сжала мою руку и с широкой улыбкой и грустными глазами сказала по слогам «по-ка». ​      Меня перевели в какую-то больницу Иркутска, в отделение реабилитации. Этот перелет я помню уже более точно. Точнее, два перелета, и общей их точкой стала пересадка в Москве. Во время этой пересадки я чувствовал, что хочу здесь и остаться. Вот прям сейчас позвонить Ленке, сказать, что я тут, я жив, я хочу быть тут, но, открыв глаза и оглядевшись, понял, что я не завидный жених, а калека, которого сопровождают врачи, чтобы не дай бог не сломался за время их ответственности за меня. Их задача — передать меня в руки других ответственных и откланяться.       Я любил Иркутск. Все детство и отрочество любил. Любил Байкал, на который мы с родителями ездили в детстве, любил высокие крутые спуски в горах. Да всё любил. Любил по малолетке прыгнуть в отцовские «жигули» и рвануть куда-нибудь покататься. Окрестности Иркутска — закачаешься, москвичам и не снилось. Здесь бы московских девчонок покатать, порассказывать легенд соседей-бурятов — первое впечатление было бы обеспечено. Это не по мкаду прокатиться.       Сейчас я бы тоже был не против прыгнуть в «жигули» или свою «ниву» и сделать пару кружков по объездной. Только вот на педали жать пока вряд ли получится так, как надо, а машины-автоматы для нас, простых смертных, что-то рядом с космической ракетой. Еще непонятно, что доступнее. Я сменил одни больничные стены на другие, но здесь, кажется, и дышалось проще. Может, потому, что ты понимаешь каждое слово, сказанное и в прямом, и в куче переносных смыслов, и сейчас все же уже надеешься на определенный исход, на который тебе дали надежду там, за океаном.       Я много занимался с неврологом, физиотерапевтом, врачом-физкультурником (так я его называл), ко мне часто приходила мама. Как же я давно ее не видел, постарела, конечно, и мое ранение на ее старение наложило сильнейший отпечаток. Я понимал это, но сделать ничего не мог. Когда я сам-то последний раз смотрелся в зеркало? Черт его знает. Что там вообще осталось-то от меня? Щеки впали, глаза провалились, погасли. Всё задрябло — столько времени лежать, как еще не атрофировался-то весь.       То ли правда дома стены помогают, то ли врачи тут были не хуже Бостонских, но на поправку я пошел довольно быстро. Скоро я впервые после долгого перерыва встал на свои ноги (в Бостоне еще было нельзя, после последней операции должно было пройти какое-то время, иначе все могло пойти насмарку, и это чудесное событие произошло здесь, на Иркутской земле).       Я встал, шатаясь, как годовалый ребенок, хватаясь за всё, что попадется под руку — ходунки, врачей, медсестер — и снова чувствовал себя полноценным человеком. Я часто дышал, пытаясь поверить, что это всё же произошло — я стою.Пусть пока с опорой, пусть неуверенно и шатаясь, задержав дыхание, чтоб не потерять сознание от восторга и страха. Тогда я сделал только несколько шагов и почувствовал слабость. Мне сказали достаточно. Начало было положено. Я вставал все чаще и чаще. Старался делать больше, старался игнорировать слабость и шаткость. Я смог. Я живой.       Когда меня отпустили домой, я все еще ходил неуверенно, хромал, будто переваливаясь с одной ноги на другую, и часто садился передохнуть. Но каждый раз я чувствовал себя живым, пусть хоть сто потов сойдет. Меня поселили в моей комнате, где я жил будучи ребенком. Хотел бы я сказать, как в тех слащавых фильмах, что там ничего не изменилось и я очутился в атмосфере своей юности, но нет. Там поменялось буквально всё. От кровати до покрытия пола. Прожженного сигаретой одеяла тоже уже в помине не было. Но вся квартира была в фотографиях. Мое детство. Оно оживало, застывшее навеки в деревянных рамках.       Тем не менее это был мой дом, моя крепость, точно такая же, как там, в Москве. Я редко выходил на улицу. Вернее, в первое время вообще не выходил. Мы жили на втором этаже обычной хрущевки, где лифты не были предусмотрены, а инвалидным креслом я пользоваться отказался. По дому ходил сам. Пусть несколько шагов, но без унижений. Упрямство пулей не убить. Выйду сам.Черт знает когда, но сам.       И все же самой матери со мной было тяжеловато. Отец давно умер, мне тогда было семнадцать, только-только уехал в Москву за новой жизнью — и мать огорошила такой новостью. Я, совсем пацан, тогда впервые почувствовал, как мир крошится под ногами, как лопаются мыльные пузыри — только в детстве они делают это без звука, во взрослом возрасте взрыв оглушает и обездвиживает тебя. Ты стоишь, сбитый этой взрывной волной, но сделать уже ничего не можешь — твой первый шаг в бездну сделан. Мы все делаем его в разное время. Я сделал в семнадцать.       Когда в дверь позвонили и я увидел на пороге гостинной своего одноклассника, Витьку Тумака, я растерялся. Витька был полон жизни и здоровья, держал в руках торт и пытался улыбаться, будто по-настоящему не знал, как реагировать. Не оставалось сомнений, что это мать его позвала.Чтоб приободрить, что ли. Я поднялся с дивана, опираясь о стену и протянул вторую руку для рукопожатия. Последний раз мы с ним виделись на похоронах моего отца. Этот раз был похож на мои собственные.       — Тёмочка, ты только не ругайся, — прощебетала мать, что само по себе значило нечто нехорошее, — но тебе пора развеяться. Живешь как затворник. Голову неделями не моешь, на улице не ходишь.       — Я пока не могу выйти на улицу.       — Можешь, — мать указала на инвалидку, удачно «припаркованную» в коридоре.       — Я же сказал, я не сяду в эту дрянь…       — Пожалуйста, — мать посмотрела на меня так, что я запомнил на всю жизнь. Это и правда было отчаяние. Она похоронила моего отца много лет назад и сейчас смотрела, как я продолжаю свои шагу в бездну. — А Витя тебе поможет.       Я сел на диван, ноги снова устали, и по телу прошлась волна дрожи; глянул за окно, там цвела весна, даже через окно чувствовалась та приятная весенняя прохлада, приправленная уже слегка летним солнцем. Сердце сжалось. Там — жизнь. Настоящая. За которую я так отчаянно боролся и которая сейчас проходит мимо меня. Снова посмотрел на «чудо-средство передвижения», и мне вдруг стало все равно как — просто оказаться там, почувствовать лучи этого солнца на своем лице, услышать смех детей с площадки и клаксоны машин совсем близко, а не приглушенный через окно.       — Хорошо.       Но мне сказали, что так, как выгляжу я, нельзя идти «на люди». Я добрел до ванной и уставился в зеркало. Мне было плевать все это время, как я выгляжу. Бледное нечто с провалившимися глазами и потрескавшимися губами. Волосы неприлично отросли и жирно блестели. Я периодически брился, но из рук вон плохо — как школьник, лишь бы было. Щетина была неровная, будто плешивая.       Витя помог мне со всем, и, дождавшись пока волосы на голове высохнут хотя бы чуть-чуть, я переоделся и был хотя бы внешне готов к выходу в мир. Витя спустил «инвалидку» на первый этаж, а потом, шаг за шагом, терпеливо дожидался, страховал меня, пока я медленно спущусь по лестнице. Пару раз я оступился, и будь тут не он, а моя мать — меня бы снова собирали где-то за океаном. А как живут «настоящие» инвалиды, которые не могут взять и встать с кресла?       Когда солнце ударило мне в глаза, я и правда зажмурился, как будто жил в пещере последние несколько лет. Ну, в целом, так и было.       Я смотрел на цветущие деревья, несущихся домой с уроков школьников, бредущих с палочкой бабулек — никогда не думал, что так рано пойму, как ценен каждый самостоятельный шаг. Мы много разговаривали в тот день. Я спрашивал Витю об общих знакомых, оставшихся в Иркутске, шутя «вот до чего меня довела столичная жизнь».       Я не один стал ментом из нашего класса. Витя сказал, что Сенька Маршалов тоже, но из родного города не уезжал, тут корни бросил. Кто-то стал врачом, кто-то — адвокатом. Я так мало общался с людьми из своего детства, почти ничего ни про кого не знал. У меня была своя жизнь, в которой было достаточно людей, и те тысячи километров между нами, казалось, разрешили мне не интересоваться ничем. Я вообще удивился, почему Витька согласился повозиться со мной. Сто лет не общались и не виделись.       В тот день, вернувшись с прогулки, я встал с кресла и сам дошел до зеркала, еще раз разглядывая себя с ног до головы. Худой, что ни на есть Кощей, бледный, как моль последняя, но в глазах что-то неуловимо изменилось. Будто почти погасший огонек начинал разгораться.       И постоянно я ложился спать и думал о Москве. О вечном шуме за окном (да, в Иркутске все равно потише), о столичной суете, о Мухе и Ленке. Сердце болело за Мухтара. Как он перенес мое отсутствие? Начал ли есть? Не помер ли от тоски? Я не хотел думать об этом, говорил себе, что Ленка найдет подход к нему. Наверняка он теперь у нее и живет. А где же еще? Толику Людка не разрешит. А бросить — они его никогда не бросят, он член команды, член семьи каждого из них уже.       Может, позвонить Ленке и спросить про Муху? Тогда вроде как и не надо думать про чертовых ухажеров. Или позвонить сначала Толику — прощупать почву? Удостовериться, что все в порядке? А что, собственно, в порядке? Будто всё понемногу в порядке и в хаосе одновременно.       «Ты больше, чем друг»       То и дело звенели в моей голове ее слова. Только этот разговор, как и многие другие наши, повис в воздухе, не привел абсолютно ни к чему. Мы, как дураки, каждый раз начинали говорить о нас и тут же бросали, как подожженную спичку, когда огонек доходил до подушечек пальцев. Бросали и дружно «забывали». Я находил очередную «Танечку». Она… мне хотелось верить, что у нее «Ванечек» не было. Я смирился с Андреем Ивановым, этим соплежуем-чистоплюем, смирился с ее свадьбой и был чертовски рад разводу — да так, что напился в баре до чертиков, нацеловался с какой-то чертовкой-брюнеткой, но домой уехал один и на следующий день проспал работу. А потом включил ей марш Мендельсона задом наперед, эта гениальная идея пришла мне, когда я засыпал в пьяном угаре.       Она пришла в наш отдел, когда мы с Толиком уже проработали вместе года три. Ее новое появление в моей жизни после такого долгого перерыва ощущалось, как удар под дых. Я спокойно жил, встречался с Верой, не думал о ней, но как только она возникла на пороге кабинета, сопровождаемая Хрулевым, я на миг забыл, как дышать, но вида не подал. Только улыбнулся во все тридцать два, будто всё моё нутро не кричит мне сейчас «вали отсюда, пока цел».       «Цел» я был недолго. Мне становилось всё больше плевать на Веру. Я чисто механически был с ней. Чего греха таить, механически я был не только с ней. Мне было плевать. Я развлекался. Я был молод, привлекателен. У меня полно времени, так я себе говорил. С Ленкой у нас ничего не выйдет, мы оба это знаем.       Я не мог понять, почему она. Почему с остальными — вообще не так? Почему никакие девчонки с внешностью Анджелины Джоли вызывали во мне лишь физическое желание, а она — к тому же еще какое-то другое, иное, еще не разгаданное моим гулящим мозгом. И когда она развелась, а я включил «взад-передного» Мендельсона, между нами ничего не было больше. Никакой разумной преграды, но она помнила всё и держала дистанцию.       Я делал вид, что не изменился. Что такой же бабник. Я… боялся? Боялся сближения, той самой настоящей близости, что тлела в моей душе уже бог знает сколько времени, и какой я не испытывал больше ни с одной женщиной.       Периодически нас будто сносило волной, той самой, что скрывает с головой. Я ловил на себе ее долгий взгляд, а она не отводила его. Я целовал ее в щеку дольше обычного, дольше, чем положено целовать коллегу и подругу, и даже не в щеку, а будто случайно сползал ниже, к уголку губ. Я провожал ее, как порядочный подчиненный и верный друг. Даже если дома ждала очередная «Верочка». Ленка — это другое.       Совсем теряя голову, мы целовались. Уже не в щеку. Самообладание покидало меня примерно в тот же момент, как я понимал, что она не оттолкнет и не даст пощечину. Что сейчас она — моя. Она снова только моя. Но после поцелуя Ленка поправляла блузку и прическу и продолжала разговор о деле, отправляла меня к свидетелям, будто ничего не было. Я подхватывал и включался в разговор со всем оперским рвением, но когда выходил из ее кабинета — маска спадала, мы снова заигрались. Но черт, как же я обожал эти «заигрывания». Я готов был играть в «ничего не было» весь оставшийся день, может, даже получить нагоняй, но ради этих редких моментов настоящего счастья я стерплю оплеуху.       «Я из-за тебя отказалась!»       Тогда я не верил, что слышу это. Она да ради меня. Когда я услышал в одном предложении слова «папин друг» и «предложение», я отдаленно почувствовал схожие ощущения с теми, что были при известии о смерти отца. Будто нога уже поднялась, чтоб сделать второй шаг в бездну, но Ленкины слова о работе вернули ее на твердую землю. Я даже не сдержался, я рассмеялся судорожно и сказал, что она меня напугала. Да напугала — мягко сказано! «Папин друг» — это по-любому не слизняк Иванов, это надолго. Там и останется, что на свадьбе салатика поесть. Если пригласят.       И вроде бы… вот оно, хватай, действуй! Исправляй ошибки! Но я струсил. Я снова струсил, отошел в сторону, попытался вернуться к обычному ритму жизни. Я смеялся, отпускал саркастичные высказывания, но я вот так по-настоящему сдрейфил. Испугался того настоящего, что было между нами всегда. Когда оно было легким и невесомым, было просто. Когда на горизонте замаячило что-то серьезное, я снова дал заднюю уже привычным мне способом — склеил какую-то девицу с кактусами, не помню уже, как ее звали Мы больше не целовались. Мы отдалились.До злополучного ранения оставалось около трех месяцев.       И вот сейчас я сижу, сжимая телефон в руке, смотря на выключенный дисплей, и не могу ни на что решиться. Кому позвонить? Невозможно сидеть вечно в Иркутске и гонять воспоминания по кругу.       Пальцы сами все сделали, я понял это, когда уже услышал в трубке голос и сам сказал: «Здравствуйте, Владимир Павлович. Это Артём Колосов».

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!