Часть 4. Прирезанный немец
18 октября 2024, 19:40 Весной, стоило только первым цветам вылезти из-под снега, как Степанида всё же разрешила найдёнышу выходить из избы, но он поначалу ходил только до сарая, за яйцами и молоком. Потом стал выходить на улицу, а через какое-то время и в деревню, осторожно, разведывая местность. Носил он всё то же — гимнастёрку, штаны и сапоги Фёдора Ивановича, а голову кутал в платок Степаниды, и в таком несуразном виде ходил по деревне, прячась и пригибаясь. Он был худ, но окреп достаточно и не казался больным. Но Степанида боялась за него — она понимала теперь, что с ним могут сделать, если узнают. Он был очень слаб, но всё же не падал и держался прямо. А когда она увидела в окно, как он идёт по улице с ведром воды на плече — это показалось ей чудом.
Его вскоре заметили и деревенские дети, которые в колхозе росли, как трава сорная — матери их уже выходили в поле, и некому было пресечь ребячью жестокость. В школу они не ходили — немцы её сожгли в прошлом году, а учителей поставили в ряд и расстреляли. В поле они помогали женщинам и старикам, но и времени на игры у них хватало. Играли они в основном в войнушку, представляли живо и ярко, как бьют фашистов. И выбирался фашист жребием — кто короткую вытянет, тот и фашист. Степанида поняла сразу — в найдёныше они увидели чужака. Слишком уж он отличался от них своими угольными волосами, прозрачными арийскими глазами, сам был худ и высок, что пожарная каланча. А главное, он был немцем. Немец. Фашист. Враг. Она видела, как на него смотрели дети — словно хотели убить его взглядом. А он был ещё слаб, и его могли побить, несмотря на то, что он был старше их всех лет на шесть-десять.
Стоило ей уйти в поле на рассвете и вернуться поздно вечером, как найдёныш встречал её с загнанным видом, растрёпанный, весь в пыли. Он стоял у калитки, и в его глазах было отчаяние. Но он не пытался убежать — наоборот: ждал её с надеждой на помощь. Пробовала она поговорить с детьми — прежде, чем уйти, она однажды поймала за шиворот одного сорванца и спросила строго:
— Зачем вы с ним так? Я ведь вам говорила, что он контуженный! А вы как? Зачем его бьёте-то…
Однажды она дала найдёнышу стальную кружку с молоком, пока тот стоял у окна, и пошла за корзиной в дом, как услышала звук, будто эту кружку у него из рук выбили.
— Ой, обронил… — она даже не поняла поначалу, откуда это донеслось. — Пойдём, пойдём, я тебе ещё налью.
Да только сделалось хуже, как только он вместе с нею в поле ходить начал: Степанида стала замечать, что дети начали от работы отлынивать и вместо сеяния пшеницы и ржи на зиму предпочитали изводить найдёныша, который им ничего не делал скверного, а выводил из себя одним своим существованием. И она помочь могла лишь после: мазала синяки, утешала парой ласковых. Прозрачные арийские глаза его были совершенно сухие.
— Ты, может быть… — Степанида подбирала слова. — Не знаю. Я не знаю, что делать. Это просто нужно перетерпеть. Я признаю: я тебя защитить не смогу, — от этих слов в горле у неё встал ком, и она закашлялась. — Я тебя не могу защитить, но я постараюсь помочь тебе.
А дети не унимались: стоило ему подойти к группке, сторожившей телеги, чтобы оттуда взять вилы или лопату, и он собирался их взять — кто-нибудь из них начинал на него кричать.
— А ну пошёл вон, Фашист, твой папка нашего убил. Вот я тебе щас как набью!
Это была не травля в привычном понимании, ведь обыкновенно травили тех, кто был младше или слабее. Но найдёнышу не хватало силы, чтобы дать отпор, хоть он и был их гораздо старше. Он давал им гонять себя и прятался — то под телегу, то в сено, то в заросли кустов. И, хотя Степанида не могла ему помочь и даже боялась за него — она была готова на всё. Если бы это было возможно. Даже если он держал в руках вилы или лопату, он не замахивался ею, как оружием.
Он вообще сделался странным, как только весна пришла — у него как будто совсем прояснилось сознание, и ясно стало, что он очень не любит и даже пугается, когда к нему прикасаются как-то иначе, нежели дают еду. Он не хотел, чтобы Степанида его обнимала, при купании на реке отходил от неё как можно дальше, а нагого тела вообще не стеснялся. Он стал бояться чужих, и даже если они его не трогали — он старался спрятаться. «Похоже, вспомнил, как в лагере с ним обходились, — прояснилось теперь в голове и у Степаниды. — Он теперь не хочет, чтобы я с ним… И что делать?» — спрашивала она себя, и ответ ей не нравился. Найдёныш то цеплялся за неё, словно видел в ней фигуру матери, то отстранялся и даже убегал, словно она напоминала ему кого-то из лагеря. И это было страшнее всего — он сам не мог понять, что с ним происходит.
Он заговорил совсем внезапно, вечером, когда Степанида вернулась с поля, когда солнце уже село и в небе горели первые звёзды. Он сказал ей так тихо, что она сначала не поняла:
— Мама… Что со мной?
А как поняла, разрыдалась.
***
По рассказам стариков, оставшихся в деревне и зачастую сидевших возле своих домов, найдёныш пытался подражать играм деревенских детей: скатывался с некрутого склона, прыгал через плетень, а потом вдруг падал на спину и долго лежал ничком в пыли. После такого прыжка он сильно ушибся и неделю не мог подняться — Степанида боялась, что у него перелом позвоночника. Пока он лежал, Степанида всерьёз задумалась над документом для него и даже сказала:
— Сколько я с тобою, а имени твоего не знаю. И фамилии тоже. А ведь ты мне как сын, понимаешь? Как тебя звать-то хоть по батюшке?..
Он в ответ достал из-под свёртка, служившего ему подушкой, полустёртую карточку. Степанида знала — это были карточки, заменявшие узникам паспорта. Там указывались лагерный номер узника, имя собственное, имена родителей, место и дата плена, фотография и отпечаток пальца. На фотографии — не измождённый обритый наголо юноша шестнадцати лет, а ребёнок лет двенадцати с остекленевшим взглядом и пышными чёрными волосами до плеч. Степанида прочла имя: «Готтфрид», а фамилии разобрать не сумела, но разглядела: начинается на «М». Латиницу она немного знала, изучала в школе ликбеза. Ладно, у всех немцев имена заковыристые, да и весь язык у них такой, что свой язык сломать можно, весь из себя свистящий и шипящий.
Она вспомнила выдержку из «Красной звезды»: «Змеи хотят плодиться и множиться. Мы разобьём им головы, мы уничтожим змеиное племя. Сержант Терентьев мне пишет: Там — за линией фронта, мои родные брянские леса. Там ребёнком я ходил с бабушкой в лес, собирал душистую малину, и руки у меня были красными от ягод. Теперь я хочу, чтобы у меня руки были красные от прирезанного немца».
У неё самой руки были красными от ягод, у найдёныша, резанного-перерезанного немца — от пущенной у него крови. На всякий случай Степанида, когда найдёныш беспокойно задремал, перед тем, как дать ему лекарство, припомнила календарь имён, посмотрела у себя и нашла. Имя не подходило по дню, но было созвучно с родным немецким — Георгий, Гоша. И она позвала негромко:
— Гоша… Гоша!
А сама слышала лишь стук собственного сердца — сомкнулось, открыто, сомкнулось, открыто.
***
Номер 19041 чувствовал себя сломанным. С ним могли делать всё, что угодно, его могли… Он с остекленевшими глазами смотрел на себя в зеркало лагерной душевой, отвлёкся, погладил угол заледеневшими пальцами. Стекло противоударное. Начальство не побегов боялось, далеко узники не убегали. Не боялось и иных спасений, которые открываешь в себе, если найдёшь острый край или лишний кусок ткани.
В душевой было холодно и темно, но это было даже к лучшему — его глаза привыкли. Он теперь не видел себя в зеркале, только слышал звук собственного дыхания и плеск воды над головой; потом вода стала шуметь всё тише… После работы узники всегда шли под душ, не тот, под который маскировали газовую камеру — самый настоящий. Вода стекала по животу вниз, и номер 19041 чувствовал себя теперь мокрым мешком с кровью. За кафельными перегородками мылись другие узники, европейцы. Недочеловеков в душевую вообще не пускали, потому что то были не люди, а существа гораздо ниже любых животных.
Он смотрел на себя пристально, на руки, на грудь, на живот. Мешок с кровью, по какой-то ошибке принявший форму человека, высочайшего существа. Он знал, что его тело уже не принадлежит ему. Но пока ему было мерзко от того прикосновения к животу, и он не мог избавиться от ощущения, что это произошло по его вине. Что ж, возможно это и так. Но что делать — он был всего лишь вещью, мешком с кровью.
Номер 19041 провёл по тонким следам от плети, и его снова пробрала дрожь. И тут он понял, что не просто боится — ему стыдно. Стыдно за свою слабость и беспомощность перед этой страшной женщиной с её жутким лицом. Он — жертва нацизма, а жертвенность порождает стыд. И ничто не разъедает душу сильнее, чем стыд. Номер 19041 попробовал растереть пупок пальцами точно так же, как это делала фрау Кох, но не почувствовал ничего. Точно так же он тянул, надавливал, обводил, щекотал и щипал — но никакого ощущения не было, лишь сбитое дыхание и ноющая боль. Да и для чего нужна эта впадина на животе мешку с кровью? Он продолжал тереть пупок — крупный, неглубокий, — даже о стену облокотился, и даже чуть согнулся, чтобы боль была сильнее. Но никакого результата не было — лишь покраснела кожа вокруг пупка и чуть-чуть занемели руки. «…И ещё, и опять…» — шептал он исступлённо.
Номер 19041 отнял руку только тогда, когда уже стало совсем холодно и руки совсем онемели. К животу невозможно было прикоснуться, его всё ещё жгло — так он растёр кожу.
В концлагере к тому времени сделалось неспокойно — пустили слух, что скоро придут Советы, но паникёров расстреливали на месте. Номер 19041 не знал, кто распускает такие слухи и откуда они берутся. Он был очень рад, что его самого не расстреляют. Проще было молчать и не реагировать. Тем более, с другими узниками-европейцами он и не общался, предпочитая с головой зарыться в изнурительную работу. Те, в свою очередь, говорили, что до лагеря дойдут американцы, но они не будут стрелять в немцев. Номер 19041 вспомнил мысль. Смутно, послесвечением женского голоса: «Это они сделали. Накачали нас деньгами и техникой. Накачали и натравили, как бешеного пса, на Советы». Он вспомнил, что слышал эту фразу не от кого-то из узников. Она была в его голове и раньше — он просто забыл о ней… Но это был тот самый голос. Голос матери.
Номер 19041 пошёл в мыловарню, мешать топлёный человеческий жир с щёлочью. Печи в последнее время сжигали недочеловеков пачками, а их жир шёл на мыло. В мыловарне работали люди из разных частей лагеря. В основном — из Восточной Европы, но встречались и поляки, самые продажные в лагере. Жир, который они смешивали с щёлочью в котлах на огне — был самым дешёвым продуктом в лагере, его получали буквально на месте, не нужно было никуда ехать. Очень много его выделялось из жидов, заслонки иногда подтекали.
Теперь евреев номер 19041 называл мысленно исключительно жидами, иначе он о них и не мыслил. Из жидов он отливал круглощёких мыльных зайчиков и мишек, а потом партию этого мыла отсылали в Германию, чтобы им мылись арийские семьи. Другая же партия отходила самому лагерю. Особенно номеру 19041 нравились мыльные зайки, их он отливал с особой тщательностью и ножиком соскребал недочёты. Вообще они и в жизни были очень милыми, а уж в мыле — безумно.
Вообще номер 19041 не понимал, откуда в лагере взяться подполью. Когда ты восемнадцать часов таскаешь ящики или варишь мыло в крематории, элементарно не можешь помыться или поесть — тебе не до подполья.
После мыловарни нужно было натощак сдавать кровь. После того случая с крюком и жгутом фрау Кох не перестала к нему прикасаться.
Номер 19041 знал, что такое поцелуи — от матери. Он знал, что такое объятия — от отца. Теперь он понял, что такое соитие — он видел, как узниц насильно раздевали, и охрана ложилась на них сверху по очереди. Узницы стонали и плакали, тощие их тела ритмично дёргались. Это, как объяснила фрау Кох, и было соитие.
— Давай, твои сто грамм ждут, — после этих слов номер 19041 закатывал рукава по самое плечо.
Три раза за день — в итоге триста грамм. Он держался на ногах, пока из недочеловеков за раз выжимали все двести пятьдесят, и те падали без сил. Номер 19041 покорно лёг на койку. Фрау Кох была безупречна в своей арийской чистоте: светлые волосы туго зачёсаны назад, чёрная одежда и белый халат с красным крестом идеально выглажены, туфли блестели от лака. Высокие каблуки, ремешками привязанные к ступням, — будто изящные орудия пыток. От запаха обувного лака номер 19041 ощутил, как его стиснул голод.
Он ложился на койку и протягивал руки под жала игл уже без всякого страха, какой бывает у детей, что боятся уколов. Когда фрау Кох чуть надрезала ему кожу, чтобы игла вошла лучше, он чуть морщился, но дальше боли не было. Быть может, она всё же применяла обезболивающее, но он не спрашивал. Кровь медленно шла по трубкам, и она была тёмной, как вино на столе фрау Кох. Когда кровь сдавали недочеловеки — они, как правило, уже не могли стоять на ногах и падали.
Номер 19041 лежал на койке в полусне, но не спал, а просто ждал. Как вдруг он ощутил на себе прикосновение руки фрау Кох, и это было так неожиданно, что он вздрогнул. Рука проникла под рубашку и погладила живот.
— У тебя все вены сжались, — сказала фрау Кох, и он ощутил грубое жёсткое касание её губ. — Это плохо. Надо разжать их, чтобы кровь потекла свободно.
Она целовала его беспощадно, кусая ему губы до крови, а рука её медленно двигалась по его животу. Фрау Кох резко отстранилась и расстегнула нижние пуговицы на его полосатой рубашке, отвела полы в стороны — и голую кожу обжёг холод. Номер 19041 не мог даже пошевелиться — так его парализовало от страха. Кровь всё шла по трубкам, а его тело оставалось неподвижным.
Он вздрогнул, когда холодные пальцы фрау Кох осторожно очертили пупок. Она стала водить по нему кончиками пальцев, и номер 19041 попытался сжаться, свернуться, но в ответ лишь задрожали иглы в его венах. Он попытался закричать, но вместо крика у него вырвался хриплый стон. В лагерях люди не кричали, они лишь глухо хрипели, когда их били. От прикосновений к «уязвимой точке» как будто током било, но не было больно — это была скорее какая-то щекотка, как будто кто-то водил по коже раскалённой спицей. К этому нельзя было привыкнуть. Эта женщина теперь изводила его именно прикосновениями к «уязвимой точке», смачивала палец в спирте и быстро-быстро щекотала, а от такого даже хуже стало, номер 19041 стал совершенно как одурелый, он пытался сжаться, прикрыть живот хотя бы коленом, но от её рук было не уйти. Фрау Кох попутно целовала его в шею, щёлкала по груди, перебирала волосы, вернее то, что от них осталось; но продолжала растирать пупок, и от её прикосновений по телу пробегала дрожь, а на губах появлялся солоноватый привкус крови. От щекотки он невольно выгибался в спине, отчего фрау Кох было даже проще — пупок стал ощущаться одним горящим пятном. От её прикосновений хотелось прятаться, убежать, умереть, от своих — ничего. Наконец она прекратила, отчего вмиг захотелось упасть в обморок, и сняла иглы со сгибов локтей.
— Твои сто грамм с каждой руки, — и положила пакеты на стол. — Ты даже не чистокровный ариец. У тебя цыганские волосы и арийские глаза. Недочеловеки очень не любят, когда их трогают под одеждой. Жидовки так и вопят, стоит им руку в прореху на животе запустить.
Номер 19041 не понимал, что происходит — но он чувствовал себя как после хорошей порки. Кожа вокруг пупка покраснела, горела и ныла, а руки стали как будто легче — но это ощущение было обманчивым. Он чувствовал, что на него смотрит множество глаз и за ним наблюдает масса чужих лиц с одинаковым выражением любопытства или презрения: «Как ты мог так низко пасть? Что тебе дала эта немецкая шлюха? И что тебе дали эти сто грамм?»
А по поводу жидовок… Номер 19041 на днях видел сцену, как двое солдат сначала иссекли узницу хлыстами по спине и заду, а потом подвесили за руки, разорвали окончательно её полосатое платье там, где его надорвал хлыст. Зрелище открылось такое, что у номера 19041 всё свело — один из солдат просунул руку в дыру на животе, ладонь его поползла вниз. Номер 19041 буквально чувствовал, как пальцы солдата ритмично движутся внутри жидовки; чувствовал, как она сжимается и трепещет, выгибается и дёргается. Он задыхался, глядя на это; живот свело судорогой, рот раскрылся в немом безумном крике. Будь он женщиной, фрау Кох непременно бы с ним это сделала.
Весь аппетит перед обедом убило напрочь.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!