Часть 11. Сон перед бурей.

23 декабря 2025, 18:51
Утро пришло несмело. Дождь всё ещё шёл, но уже не сердито, а ровно и устало, как человек, выплакавшийся за ночь. Воздух был свеж и пах мокрой листвой и золой из печек. Северус проснулся первым — с тем тяжёлым, настороженным чувством, которое приходит после ночи, проведённой без настоящего сна. Он некоторое время лежал неподвижно, прислушиваясь: к дому, к дождю, к ровному дыханию рядом. И только тогда, опустив взгляд, он вспомнил всё. Гермиона спала, прижавшись к нему, доверчиво и спокойно, как спят лишь те, кто, истомившись тревогами, наконец нашёл временное убежище. Лицо её было бледным, но уже без вчерашнего мучительного жара; дыхание — ровное, глубокое. Одна её рука лежала на его груди, и в этом простом жесте было больше доверия, чем в любых словах. Северус ощутил странное, непривычное ему смущение. Он боялся пошевелиться, словно любое движение могло разрушить это хрупкое равновесие, в котором ночь, болезнь и разговоры растворились, уступив место покою. Гермиона проснулась позже. Сначала она не открывала глаз, лишь нахмурилась, словно пытаясь понять, где находится. Потом её ресницы дрогнули, и она медленно подняла взгляд. Осознав, что они всё ещё рядом, она слегка отстранилась, будто вспомнив о необходимости приличий. Лёгкий румянец проступил на её щеках. — Доброе утро, — сказала она тихо, голос чуть хриплый. — Утро, — отозвался он после краткой паузы и, не глядя на неё, добавил: — Вам лучше? Она прислушалась к себе, осторожно сделала вдох и кивнула. — Да… голова почти не болит. Северус протянул руку и коснулся её лба — движение это было простое, почти машинальное, и всё же в нём чувствовалась та внимательная забота, которую человек проявляет лишь тогда, когда действительно тревожится. — Жар отступил, — сказал он. — Однако вам всё ещё нужен покой. Я позову Минерву. Вам следует поесть. Он уже поднялся, когда Гермиона, словно собравшись с последними силами, окликнула его: — Северус… Он остановился, не оборачиваясь. — Спасибо вам. Он не ответил сразу. Эта пауза была неловкой и в то же время необходимой, как бывает между людьми, которым трудно выразить главное словами. Наконец он слегка кивнул. — Поблагодарите, когда поправитесь, — сказал он, вновь принимая привычный, сдержанный тон. Северус вышел, оставив после себя тишину. Некоторое время Гермиона смотрела в окно, где серое утро медленно вступало в свои права, и думала о том, что это утро ничем не отличается от других — и в то же время отличается всем. Заметив улучшения, Минерва оживилась и даже позволила себе осторожную надежду, хотя и не решалась сказать вслух, что худшее, быть может, миновало. Однако к полудню эта надежда рассеялась. Гермиону вновь охватил озноб, в груди появилась саднящая тяжесть, и кашель — сначала сухой, редкий — стал настойчивым и мучительным. В один из таких приступов она поспешно прижала к губам платок — и, отняв его, увидела на белой ткани тёмное пятно. Минерва побледнела. Не теряя ни минуты, она послала Хагрида за Северусом. Тот застал его в кабинете, склонившегося над книгами, и, не сдерживая слёз, заговорил сбивчиво, тяжело дыша: — Господин… — выговорил он наконец. — Молодая госпожа… она кашляет кровью. Северус не стал ни переспрашивать, ни уточнять. Он поднялся так стремительно, что мысль, только что занимавшая его, оборвалась, не завершившись, и уже через минуту он быстрым, почти беглым шагом шёл по коридорам дома. В покоях Гермионы было сумрачно. Дождливый свет падал косо, и в этом свете Минерва показалась ему постаревшей, сгорбленной, с испугом, который она тщетно пыталась скрыть. Гермиона лежала на кровати, приподнявшись на локте. Кашель снова сотряс её, и она торопливо поднесла платок ко рту. — Дайте сюда, — сказал Северус негромко. Он взял платок, внимательно посмотрел на него и нахмурился. — Крови слишком много, — произнёс он негромко, но с заметной тревогой. Он наклонился к ней. — Откройте рот. Гермиона повиновалась. Он осмотрел её, задержался взглядом, затем выпрямился. Лицо его постепенно утратило напряжение, но озабоченность не исчезла. — Это не лёгкие, — сказал он спустя мгновение. — Лопнул капилляр в носу. Температура то поднимается, то падает — сосуды не выдержали. А кашель… — он задумался. — Кашель серьёзный. Сырость сделала своё дело. Он резко обернулся к Хагриду: — Сходи за лекарем. Тот кивнул и исчез. Затем Северус повернулся к Минерве: — Принесите ещё одну печку. Здесь слишком сыро. Минерва замялась. — Господин… в доме больше не осталось свободных печей. Северус коротко, почти беззвучно выдохнул. Затем снял с пояса ключ, повертел его в пальцах и протянул Минерве. — В моём кабинете, в чёрной шкатулке, есть деньги. Возьмите их и пошлите кого-нибудь купить новую печь. Минерва посмотрела на него с изумлением, в котором было и уважение, и что-то похожее на облегчение. Она взяла ключ и молча вышла. Когда дверь закрылась, в комнате стало особенно тихо. Северус вновь посмотрел на Гермиону и сказал: — Мне нужно вас осмотреть. Снимите нательную. Я должен послушать лёгкие, чтобы понять, какой отвар готовить. Гермиона покраснела и опустила глаза. Некоторое мгновение она не решалась пошевелиться, но потом неловко села ровнее, стараясь не смотреть на Северуса. Пальцы её дрожали, когда она коснулась завязок на вороте рубахи. Она медлила — не из кокетства, не из стыда даже, а из какого-то детского, неловкого смущения, в котором было больше растерянности, чем страха. Северус сидел неподвижно, отвернувшись к столу, будто рассматривал стоявшие там склянки, хотя взгляд его был рассеян и ни на чём не задерживался. — Не торопитесь, — сказал он тихо, не оборачиваясь. — Когда закончите, повернитесь ко мне спиной. Эти слова, произнесённые ровным, почти бесстрастным тоном, почему-то только усилили её смущение. Она осторожно спустила ткань с плеча, холодный воздух коснулся кожи, и она невольно вздрогнула. Северус обернулся лишь тогда, когда услышал тихое «я готова» и тотчас же отвёл взгляд, словно увидел не то, что ожидал. Он готовился к сухому, почти безличному осмотру, к обычной процедуре, не требующей ни внимания, ни чувств. Но открывшаяся перед ним линия её спины — тонкая, ещё по-девичьи хрупкая, с выступающими лопатками и напряжённой неподвижностью — неожиданно лишила его привычной уверенности. Он вдруг ясно увидел то, о чём прежде не задумывался: перед ним была не просто больная, не навязанная ему властным стариком жена, — перед ним была женщина, выросшая в заботе, не знавшая ни грубости, ни нужды, ни той постоянной настороженности, которая вырабатывается у людей, привыкших ждать удара. В убогой комнате, среди потемневших стен и резкого запаха трав, её спокойная чистота казалась почти неуместной — как редкий цветок, случайно выросший у дороги. Ему стало странно неловко — не от желания, нет, а от ответственности, от внезапной ясности того, что отныне её слабость и эта тихая красота отданы ему на хранение. Он почувствовал, как внутри что-то мягко сжалось, и потому медлил. Северус тихо выдохнул — медленно, почти незаметно — и лишь затем сказал тем же ровным, деловым тоном: — Дышите спокойно. Я начну. Пальцы его, когда они коснулись её спины, были тёплыми и неожиданно осторожными. Это прикосновение было сдержанным, выверенным, как будто он боялся прикоснуться сильнее, чем необходимо. Гермиона затаила дыхание, но тут же спохватилась. — Спокойно, — повторил он уже чуть мягче. — Не задерживайте воздух. Она повиновалась. Дыхание выходило неровным, с лёгким хрипом, и при каждом вдохе грудь будто сопротивлялась, словно воздух был для неё слишком тяжёлым. Северус нахмурился. Он передвинул руку, прислушиваясь, и Гермиона почувствовала, как напряглось его тело — не от близости, а от сосредоточенности. Он слушал долго, слишком долго, и это молчание стало для неё почти мучительным. — Больно? — спросил он неожиданно. — Нет… — ответила она, после паузы. — Только… трудно дышать, когда глубоко. Он кивнул, хотя она не могла этого видеть. — Кашель влажный, — сказал он скорее себе, чем ей. — Но не опасный. Пока. Слово пока повисло между ними, тяжёлое и тревожное. Он поднялся и убрал руку так резко, будто вдруг вспомнил, где находится. Некоторое время он молчал, глядя в сторону окна, затем коротко сказал: — Можете одеться. Гермиона поспешно подтянула ткань, чувствуя, как к щекам вновь приливает жар — на этот раз не от болезни. Когда она была готова, он уже снова стоял у стола, разводя травы в чаше, словно всё произошедшее минуту назад было лишь необходимым, но совершенно незначительным действием. — Господин Фламель — хороший лекарь, — сказал вдруг Северус, как бы между прочим, но в тоне его слышалась та сдержанная уверенность, с какой человек говорит о предмете, в котором не сомневается. — Если вы будете следовать его предписаниям, то скоро поправитесь. — Врач, от которого пахнет женской пудрой, не внушает мне особого доверия, — заметила она, стараясь говорить легко, хотя дыхание всё ещё давалось ей с трудом. — Я буду принимать только те лекарства, которые приготовили вы. Северус вскинул бровь, и в этом едва заметном движении промелькнула насмешка. — Уже не боитесь, что я вас отравлю? — произнёс он с ленивой иронией, словно между ними не было ни ночи тревоги, ни вчерашних обид. Гермиона отвела взгляд, и лёгкий румянец тронул её бледные щёки. — Вы всё ещё злитесь на меня? — спросила она почти шёпотом, с той робкой откровенностью, которая появляется лишь у людей, осмелившихся признать свою слабость. — Ранен до глубины души, — съязвил Северус, и уголки его губ едва заметно дрогнули, выдавая, что язвительность его была скорее привычкой, чем правдой. Она посмотрела на него внимательнее, и в её взгляде мелькнуло искреннее сожаление. — И как мне… загладить свою вину? Он сделал вид, будто всерьёз задумался, глядя куда-то в сторону, и в этом показном размышлении было что-то почти мальчишеское. — Есть у меня одно дело, — сказал он наконец, — до которого руки всё никак не доходят. — Какое? — оживилась Гермиона и даже приподнялась на подушках, но тут же закашлялась, и румянец снова вспыхнул на её лице. Он обернулся к ней, и в глазах его мелькнула тень заботы. — Сначала поправляйтесь, — сказал он уже серьёзно. И, произнеся это, он тем самым как будто поставил точку в разговоре, оставив её с чувством тихого ожидания и странной, едва заметной радости.

***

Утро в покоях Латиши начиналось медленно и приятно. За ширмой ещё держался полумрак, но солнечный свет уже осторожно касался лакированной поверхности трюмо, отражаясь в нём мягким, тёплым блеском. Латиша сидела перед зеркалом в лёгком домашнем халате и неторопливо проводила гребнем по волосам, наблюдая за собственным отражением с тем вниманием и удовлетворением, какое испытывает человек, уверенный в своей правоте и близкой победе. — Уже второй день, — говорила она вполголоса, но с плохо скрываемым торжеством, — второй день, а ничего нет. Служанка, стоявшая чуть поодаль, поспешно кивала, ловя каждое слово. — Это верный знак, госпожа, — сказала она заученно. — У моей тётки было так же. Латиша усмехнулась, медленно, с наслаждением. Она отложила гребень, наклонила голову, словно прислушиваясь не столько к словам служанки, сколько к самой себе, к тем новым ощущениям, которые ей казались теперь неоспоримым доказательством. — Я знала, — сказала она наконец. — Я знала, что так будет. Она снова взглянула в зеркало — теперь уже иначе, внимательнее, как будто старалась разглядеть в своём лице нечто новое, важное, почти торжественное. — Принеси ещё одну жаровню, — распорядилась она вдруг, не повышая голоса, но с той властной уверенностью, которая не допускала возражений. — В комнате сыро. Мне нельзя простужаться. Служанка поспешно поклонилась. — Да, госпожа. — Теперь в этом доме и так хватает больных, — продолжала Латиша, чуть приподняв подбородок. — Эйлин со своими вечными недугами… а теперь ещё и эта, — она сделала короткую паузу, словно само имя доставляло ей неприятие, — Гермиона. Две слабые женщины под одной крышей — более чем достаточно. В её голосе прозвучала едва заметная, но отчётливая злорадная нота, и она не потрудилась её скрыть. Затем она повернулась к другой служанке, до этого молча державшей наготове тёплую накидку. — А ты сходи в город за лекарем, — сказала Латиша. — Пусть придёт немедленно. Я хочу знать наверняка. Служанка опустила глаза и поспешно вышла. Оставшись снова перед зеркалом, Латиша провела рукой по животу — жест был почти незаметен, но исполнен той уверенности, которая не нуждается в подтверждении. Мысль о том, что именно она, а не кто-либо другой, станет матерью наследника, наполняла её тихой, холодной радостью. В этом утреннем свете, среди запаха масел и свежего шёлка, Латиша чувствовала себя хозяйкой не только собственной судьбы, но и судьбы всего дома — и это чувство было для неё слаще любого признания.

***

Как-то раз Минерва застала Северуса на кухне в тот час, когда дом ещё не вполне проснулся, но и ночная тишина уже уступала место утренним хлопотам. В большом очаге тихо потрескивали угли, над ними, на низкой решётке, стоял медный котёл с отваром, и тонкий травяной запах наполнял помещение. Северус сидел на табурете, чуть сгорбившись, опершись локтями о колени. В руке он держал деревянную ложку, которой машинально помешивал настой. Глаза его то и дело закрывались, голова склонялась вперёд, и каждый раз он словно усилием воли возвращал себя к бодрствованию. Минерва остановилась в дверях, несколько секунд молча наблюдая за ним. — Господин Северус, — сказала она наконец. Он вздрогнул, поднял голову и выпрямился, словно его застали за чем-то постыдным. — Вам что-то нужно? — спросил он холодно. Минерва подошла ближе, внимательно глядя на его лицо — бледное, с тенью усталости под глазами. — Когда вы в последний раз нормально спали? — спросила она просто. Северус чуть прищурился, как человек, которому задали вопрос, не имеющий, по его мнению, никакого значения. — Со мной всё в порядке, — ответил он сухо. — Не стоит об этом беспокоиться. Минерва покачала головой. — Моя госпожа сильно расстроится, если вы тоже заболеете, — сказала она строго, но без упрёка. — Вам приходится следить и за матерью, и за женой. На одних только ваших силах всё это долго не выдержит. Он хотел было возразить, но Минерва продолжила: — Вы привыкли полагаться только на себя и, возможно, это помогало вам раньше. Но не всегда правильно не принимать помощи, когда она рядом. Северус медленно отвёл взгляд к огню. Отвар тихо булькнул, и он машинально помешал его, словно ища в этом движении опору. — Пока я в этом доме, — сказала Минерва тише, — и пока вы хорошо относитесь к моей госпоже, вы не останетесь одни. Я буду вас поддерживать. Она решительно шагнула к очагу, почти без церемоний забрала у него из рук деревянную ложку, и сама принялась помешивать отвар — спокойно, уверенно, как человек, привыкший брать на себя ответственность. — Идите и выспитесь как следует, — продолжила она, не оборачиваясь. — Не урывками, не сидя с книгой на коленях, а по-настоящему. Я велю постелить вам в кабинете. Северус хотел было возразить, но она, не дав ему договорить и, казалось, вовсе не принимая в расчёт его возможные возражения, добавила: — Я позабочусь и об Эйлин, и о Гермионе. Это моя обязанность, и я с ней справлюсь. А если действительно понадобится ваша помощь, — она сделала едва заметную паузу, — я пошлю за вами Хагрида. Он вас найдёт, где бы вы ни были. Северус постоял ещё мгновение, словно взвешивая, можно ли сопротивляться такому натиску, затем молча отступил к двери. На пороге он обернулся, посмотрел на неё — и в этом взгляде было не раздражение, а усталое, невольное признание её правоты. Затем он едва заметно, но достаточно ясно кивнул. Это был его способ сказать «спасибо».

***

Северус спал тяжело, глубоко — так спят только после слишком долгого дня и слишком многих бессонных ночей. Тело наконец сдалось, мысли рассыпались, и в этой темноте, густой и тёплой, начал медленно проступать сон. Он видел перед собой её: трепетную, нежную, хрупкую. Его взгляд, лишённый воли, скользил по тонкой линии шеи, по обнажённым плечам, по гибкой спине, словно вырезанной из мягкого, живого света. Кожа была ровной, чистой, без единого изъяна — и даже во сне казалась тёплой. Янтарные волосы медленно скользили по её спине, тяжёлые, густые, словно впитавшие свет. Они переливались при каждом движении, а заколка в них тихо покачивалась, дразня своим блеском. Девушка подняла руку и неторопливо убрала волосы за плечо, открывая спину ещё больше — жест был прост, почти небрежен, и оттого мучительно интимен. Желание сгущалось, натягивалось, как струна. Тело переставало подчиняться разуму, отзывалось на каждый изгиб, на каждый едва уловимый жест. Всё в нём тянулось к ней — к теплу, к близости, к ощущению, что она знает о его присутствии. Он был на пределе — ещё мгновение, и… Пробуждение было резким и неприятным. Комната показалась ему душной, темнота — слишком плотной. Сердце билось быстро, на лбу выступила испарина, и ещё долго он не мог отделить остатки сна от действительности. Лежа неподвижно, он прислушивался к себе и с раздражением отмечал, что тело его по-прежнему находится во власти тех ощущений, которые накрыли его во сне внезапно и слишком ярко. Резким движением он откинул одеяло, поднялся и подошёл к столу. Вода из кувшина была холодной; он пил жадно, не заботясь о том, что капли стекали по груди, по напряжённой коже, не принося облегчения. Лишь затем вернулся в постель, опустился на подушку и уставился в потолок, в тусклый отпечаток света на деревянной балке, и думал о том, как мало власти человек имеет над собой в минуты усталости. Дождь за окном усилился, его ритмичный шум словно убаюкивал всё, что было вне комнаты. Но внутри покоя не было. Сердце всё еще стучало гулко, и мысли его носились, подобно листьям, уносимым ветром. Сон не отпускал. Он возвращался вспышками — не образами даже, а состоянием: смутным жаром, неясной близостью, и, главное, тягостным сознанием того, что в этом сне он был желанен. Именно это сознание пугало его более всего. Северус выругался себе под нос — устало, почти обречённо, понимая, что возбуждение не уйдёт само. В нём всё пылало, как сухая трава в степи. Он повернулся на бок, уткнулся лицом в подушку, сжимая её рукой, будто пытаясь заземлиться, вернуться в реальность. Дыхание стало редким, тяжёлым — не столько от возбуждения, сколько от раздражения на самого себя. На слабость. На тело, которое снова взяло верх. Из его горла вырвался тяжёлый, сдерживаемый стон, когда он коснулся себя. Он был уже твёрдый, налитый, горячий. Движения были сдержанные, короткие, будто он всё ещё боролся с самим фактом того, что делает это. Будто надеялся остановиться — в следующую секунду, ещё до того, как станет поздно. Он дрожал, но не от холода. Стыд, возбуждение, бессилие переплелись в один тугой узел. Она будто снова была рядом: обнажённая, трепещущая. Он вспомнил тепло её кожи на своих пальцах, запах жасмина в волосах — тихий, тревожащий сердце. Северус не сдержался. Тело взяло своё — резко, без изящества. Всё напряглось разом, как натянутая струна. Он вжался лбом в подушку, стиснул зубы, не желая, чтобы даже стены стали свидетелями. Когда волна накрыла, она была короткой и тяжёлой, лишённой облегчения. Только дыхание — рваное, горячее — напоминало, что всё уже произошло. Северус лежал неподвижно, вытянувшись на спине, и смотрел в темноту, которая теперь казалась ему особенно плотной и безучастной, словно она, эта темнота, была свидетелем случившегося, но не имела к нему ни малейшего отношения. Тело его, ещё недавно взволнованное и напряжённое, постепенно приходило в то тупое, равнодушное состояние, которое всегда следовало за подобными минутами, и в этом возвращающемся покое было что-то утомительное и вместе с тем унизительное. Он ясно понимал, что произошло, и вместе с тем старательно избегал придавать этому событию особое значение. Напротив, он поспешно и почти с облегчением находил объяснение простое, разумное и, как ему казалось, вполне достаточное. Он устал. Он был не просто утомлён телесно, но изнурён тем долгим напряжением, в котором находился уже слишком долгое время; он мало спал, много работал и, наконец, давно не позволял себе того, что, по его убеждению, было естественной слабостью человеческой природы. То, что случилось этой ночью, не имело к Гермионе никакого отношения. Он никогда не смотрел на неё как на женщину. Он женился на ней не по своей воле и не собирался воспринимать её как настоящую жену. Это было следствием усталости, одиночества и того состояния нервного возбуждения, в которое он неизбежно впал за последнее время. Подобное могло произойти с кем угодно, и потому придавать этому особый, личный смысл было бы ошибкой. Он повторял эти мысли снова и снова, находя в них всё больше успокоения, и постепенно приходил к тому состоянию холодной ясности, которое всегда возвращало ему чувство внутреннего порядка. Происшедшее отступало, теряло остроту и превращалось в незначительный эпизод, не заслуживающий дальнейшего внимания. Наконец он закрыл глаза, решив, что утро, как это всегда бывало, расставит всё по своим местам. Днём он снова будет действовать, думать и говорить так, как подобает ему, и эта ночь останется лишь смутным воспоминанием, не имеющим власти над его жизнью. Так он успокаивал себя, и в этом спокойствии было больше привычки и воли, чем истинного примирения, но он не позволял себе задумываться об этом, считая вопрос решённым.

***

Прошло несколько дней, и болезнь, оставив после себя лишь смутную тень воспоминаний, отступила так же незаметно, как пришла. Гермиона сидела у окна в своей комнате, и в этом спокойном, почти будничном положении было что-то особенно утешительное — как будто сама жизнь, на время сбившаяся с привычного хода, снова вошла в мерный, понятный ритм. На коленях у неё стояла тяжёлая каменная ступка. Сухие кузнечики, превращённые в ломкую, неприятно шуршащую массу, поддавались пестику неохотно. Гермиона морщилась всякий раз, когда пальцы случайно касались порошка, и это выражение лёгкого отвращения не сходило с её лица. Она делала это усердно, почти упрямо, словно хотела доказать кому-то — а в сущности самой себе, — что способна довести до конца даже самое неприятное дело. В стороне, у стола, сидела Минерва. Она вышивала, чуть наклонив голову, и игла в её руках двигалась ровно и спокойно, как движется она у людей, привыкших к терпению и длительному ожиданию. В комнате было тихо, слышался лишь сухой стук пестика да негромкое поскрипывание нитей. — Возмутительно, — наконец не выдержала Минерва, бросив очередной негодующий взгляд в сторону молодой госпожи. — Бессердечный. Как мне теперь смотреть миссис Грейнджер в глаза? Что она скажет, если узнает, чем занимается её дочь? Гермиона подняла взгляд и мягко улыбнулась — той спокойной улыбкой, в которой не было ни оправдания, ни вызова. — Минерва, не сердись, — сказала она тихо. — Я сама напросилась помочь. Кормилица фыркнула и, отложив пяльцы, повернулась к ней всем корпусом. — Он мог бы придумать для вас любое другое поручение, — продолжала она с нарастающим раздражением. — Переложить книги, разобрать зимнюю одежду, разобрать бумаги… Да что угодно! Но нет — перемалывать кузнечиков! — Она передёрнула плечами. — Где это видано? Гермиона снова опустила глаза к ступке и, собравшись с духом, продолжила своё занятие. Гермиона задумалась. Движения её стали медленнее, и досада на лице постепенно сменилась рассеянной, задумчивой серьёзностью. Она вдруг вспомнила, с каким сосредоточенным выражением Северус обычно работал, как не терпел вмешательства и как редко просил о помощи. — Я рада, что могу быть ему полезна в его ремесле, — произнесла она спокойно. — Он живёт этим. И если моя помощь хоть немного облегчит ему работу, значит, это не напрасно. Минерва внимательно посмотрела на неё. В этом взгляде было и недоумение, и тревога, и то особое женское понимание, которое приходит не от слов, а от опыта. — Вы слишком добрая, госпожа, — сказала она наконец. — И слишком снисходительная. Гермиона улыбнулась уже иначе — задумчиво. Она медленно, почти рассеянно водила пестиком по ступке. Сухие кузнечики крошились с тихим, неприятным шорохом, и этот однообразный звук, казалось, лишь усиливал её внутреннее беспокойство. Некоторое время она молчала, точно не решаясь высказать мысль, которая уже давно и настойчиво теснилась в голове. — Минерва, — сказала она наконец, не поднимая глаз, — тебе не кажется… что Северус в последнее время избегает меня? Минерва подняла голову и внимательно посмотрела на неё. — Избегает? — переспросила она. — Может, оно и к лучшему, госпожа. А то опять придумает вам какое-нибудь нелепое поручение. То кузнечиков толочь, то ещё бог весть что. — И всё же, — продолжала Гермиона, и в голосе её слышалась не столько обида, сколько смущённое недоумение. — Он и прежде не искал моего общества, но теперь… теперь он будто нарочно старается не встречаться со мной. С тех пор как я поправилась, он перебрался в свой кабинет окончательно, а ведь там холодно, печь почти не греет. И он больше не ужинает со мной, не заходит… совсем. Она остановила руку и посмотрела на Минерву так, будто ожидала от неё ответа на вопрос, который не могла сформулировать сама. — Я всё думаю, — тихо добавила она, — чем я могла его рассердить? Минерва отложила вышивание и некоторое время молчала. В её лице не было ни поспешного утешения, ни осуждения — только вдумчивая серьёзность человека, привыкшего наблюдать чужие судьбы со стороны. — Госпожа, — сказала она наконец, — вы слишком много берёте на себя. Не всякая его замкнутость — следствие вашей вины. Гермиона тихо вздохнула и на мгновение опустила глаза, словно стараясь привести в порядок мысли, слишком поспешно и беспорядочно сменявшие одна другую. — Возможно, ты права, — сказала она рассеянно, почти безучастно, и голос её прозвучал ровнее, чем было на душе. Но в ту же минуту в ней самой, без слов, сложилось другое, более строгое и трезвое рассуждение, которому она невольно подчинилась, как человек, вдруг увидевший простую и вместе с тем жестокую истину. «Не следует привязываться к нему лишь потому, что он проявил ко мне немного доброты, — подумала она. — Доброта эта была безликая и вынужденная.» Ей ясно представилось всё произошедшее в ином, более холодном свете: болезнь, тревога, ночные хлопоты Северуса — всё это, возможно, имело вовсе не то значение, какое она, ослабленная и испуганная, придала ему тогда. Если бы с ней что-нибудь случилось так скоро после свадьбы, это неизбежно повлекло бы за собой тяжёлые последствия для семьи Принц и, главное, для клана Тёмной реки. Северус не мог этого не понимать. Он поступал так, как велели ему долг, расчёт и осторожность, а не сердечное участие. «Он просто делал то, что должен был», — продолжала она мысленно, с тем почти суровым спокойствием, которое приходит после долгих сомнений. И всё же, признавая это разумом, Гермиона ощущала, что в те ночи, когда дом тонул в дожде и сырости, а жар лишал её последних сил, она приняла эту необходимую, вынужденную доброту за нечто большее. Приняла потому, что была слишком одинока в этом доме, слишком утомлена постоянной настороженностью, слишком нуждалась в простом человеческом тепле. Эта мысль не вызвала в ней ни обиды, ни упрёка — лишь тихую, почти взрослую печаль. Она почувствовала, как внутри неё медленно, но верно устанавливается то трезвое спокойствие, за которое люди нередко платят утратой иллюзий. Гермиона снова взялась за пестик и принялась молча работать, как будто этим однообразным движением могла окончательно утвердить в себе принятое решение: быть благодарной — но не надеяться, помнить — но не ждать. — Кстати, не пришло ли письмо от отца? — спросила она после долгого молчания. Однако Минерва не успела ответить, так как в дверь постучали — коротко, решительно, без обычной почтительности. Не дожидаясь разрешения, в комнату вошла главная служанка, за ней — ещё две, с деловитым и равнодушным видом людей, привыкших исполнять приказы, не задавая вопросов. — По распоряжению госпожи Латиши, — сказала главная служанка, — из этих покоев следует убрать печки. Они понадобятся в другом крыле. Минерва вскочила так резко, что вышивание упало ей на колени. — Вы с ума сошли? — воскликнула она. — Госпожа только оправилась после болезни! В комнате сыро и холодно. Служанка пожала плечами с плохо скрываемым презрением. — Это приказ. Если вы с ним не согласны, идите к лорду Принцу. Одна из девушек уже наклонилась, чтобы поднять ближайшую печку. В этот момент Минерва шагнула вперёд и загородила её собой. — Эту не трогать! — крикнула она. — Эту печку господин Северус купил для своей жены лично. Вы не смеете! Главная служанка усмехнулась — медленно, почти лениво, будто наслаждаясь моментом. — Эту? — переспросила она, окинув печку беглым взглядом. — Что ж, пусть остаётся. Такая дешевизна всё равно не под стать будущей главной госпоже. Минерва побледнела. — Что вы сказали? — Вы прекрасно расслышали, — ответила та уже с откровенным торжеством. — Госпожа Латиша ждёт ребёнка. И если родится наследник, именно она станет главной госпожой дома Принц. С этими словами она развернулась, и служанки, подхватив оставшиеся печки, одна за другой вышли из комнаты. Дверь закрылась за ними с сухим, окончательным звуком. В наступившей тишине было слышно, как за окном скрипит ветка под ветром. Гермиона сидела неподвижно, словно не сразу осознала услышанное. Лишь спустя несколько мгновений она медленно сжала руки на коленях — не от злости, не от зависти, а от того тихого, холодного чувства, которое приходит, когда человек вдруг ясно понимает, насколько непрочно его положение и как мало в этом доме что-то зависит от него самого.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!