Глава 17.

24 января 2026, 18:00
Крик Микото пронзил поместье, словно хруст разрывающегося шёлка. Не вопль, не рыдание — лишь первобытный, нутряной звук: приглушенный, полный нестерпимой боли, словно у неё в самой сердцевине что-то надломилось и просочилось кровью сквозь сомкнутые губы. А затем — тишина. Звенящая, такая, что даже листва деревьев, казалось, замерла в ожидании. Сакура услышала это раньше, чем увидела. Услышали все. Клан Учиха, обычно движущийся как единое целое — бесшумно, расчетливо, настороженно, — в этот миг замер. Каждая голова склонилась в немом признании скорби. Даже те, кто обычно не вздрагивал, невольно содрогнулись. Стоял поздний полдень. Небо налилось странным медно-золотым светом, от которого мир казался древнее, чем был на самом деле. Пыль висела в воздухе, словно затаившаяся стража. Ворота со скрипом распахнулись, и поместье не столько приветствовало их, сколько безмолвно принимало их возвращение. Микото была сразу за входом; осела на землю, раздавленная тихим, разрывающим сердце горем. Изуми поддерживала её — неумело, но крепко. Одной рукой обнимала за плечи, другой прижимала к себе, то ли пытаясь удержать Микото, то ли боясь рассыпаться вместе с ней. Лицо Изуми было мертвенно-бледным, глаза — сухими, но челюсть мелко дрожала, выдавая бурю сдерживаемых чувств. Сакура не отходила от Саске. Последний час она молчала: его тишина была оглушительнее любых слов. Теперь он стоял рядом с ней, неподвижный, словно изваяние. Кулаки сжаты до такой степени, что сухожилия на запястьях вздулись стальными канатами. С тех пор как они свернули с главной дороги, он не сделал ни единого полноценного вдоха. И когда до них донёсся крик Микото, его плечи даже не дрогнули — они просто окаменели. Это напряжение было старым, привычным, впитанным в кровь. Будто годами он тренировался встречать горе. Сакура посмотрела на него и поняла: он не смотрит на мать. Не может. Фугаку первым шагнул вперёд. Его движения были осторожными, выверенными — словно он боялся спугнуть раненого зверя. Возможно, так оно и было. Он поднял руку, пальцы потянулись к ней — бережно, неуверенно. Но в тот миг, когда он коснулся её плеча, Микото отпрянула. Отшатнулась от его руки, как от огня. Словно не узнала её. Или, может быть, узнала — и в этом и заключалась вся трагедия. — Нет, — хрипло выдохнула Микото. Фугаку замер на полушаге. А затем молча опустил руку. Сакура наблюдала за всем в тишине. За тем, как горе не движется по прямой, как оно по-разному калечит людей. Учиха позади неё застыли с лицами, будто высеченными из камня. Кто-то отвернулся, давая семье возможность пережить этот момент наедине. Другие смотрели прямо перед собой, стараясь ничего не выражать. Саске всё ещё не двигался. Сакуре отчаянно хотелось коснуться его — пальцы невольно дрогнули у бедра, — но она не решилась. Не здесь. Не сейчас. Эта боль не принадлежала ей, но теперь она поселилась и внутри неё. Свидетель. Тень. Сердцебиение за стеклом. И когда рыдание Микото наконец вырвалось наружу — громкое, человеческое, уродливое, — оно прозвучало первым звуком в мертвом мире. А затем пришла дрожь. Её тело пошатнулось в руках Изуми, едва не повалив ту за собой. — Мне нужно увидеть его, — задыхаясь, проговорила она; голос сорвался посередине, словно слова разрубили острым клинком. — Мне нужно увидеть сына… где он?.. Изуми прижала её крепче, не говоря ни слова. — Нужно приготовить благовония… он должен быть чистым, подобающе одетым… на нём должно быть его лучшее кимоно, то самое, для клановых обрядов… он должен быть дома… Она начала бредить. Слова, не предназначенные никому, скатывались с её губ, словно копились в горле целыми днями. — Нужна циновка, — говорила она, — и лаковая чаша, и зеркало для духов… он не может… он не может уйти вот так… не так… Сакуру затошнило. От этой оголенности чувств. От того, как горе заставляет людей машинально складывать чистое бельё, просто чтобы выжить. Фугаку снова подошел ближе. Сначала он молчал. Просто опустился на колени, медленно и тяжело, рядом с женщиной, которая была его женой. Женщиной, которая готовила ему еду, растила его сыновей, делила с ним ложе, словно это будет длиться вечно. Он наклонился к ней. И что-то прошептал ей на ухо. Никто больше этого не слышал. Но что бы это ни было — оно сломило её окончательно. Микото вскинула руки к губам, словно пытаясь затолкать крик обратно. Её голова упала на грудь Изуми, и звук, который она издала на этот раз, был не просто горем. Это был отказ. У Сакуры защемило в груди. А Изуми — Боже, у Изуми подкашивались колени. Она ссутулилась, будто тоже готова была рухнуть, и её руки — обычно такие спокойные, сильные — дрожали на затылке Микото. Сакура отвернулась. — Мне пора идти, — прошептала она, чувствуя, как по щеке скатывается слеза. Рука Саске легла ей на талию прежде, чем она успела сделать шаг. Он не сжимал её крепко. Не умолял. Просто удерживал — весомо, как якорь, как безмолвное «не уходи». И она поняла. Она не могла уйти. Она была нужна ему. Не потому, что была частью всего этого, — а именно потому, что не была. Потому что она была единственной во всём этом дворе, кто ещё не треснул по швам. Пока ещё нет. Она осталась. Но глаза жгло. Она не смотрела на рыдающую мать или на мужчину с кровью на воротнике, шепчущего о теле своего старшего сына. Она смотрела мимо двора, мимо деревьев, мимо арок поместья, которые видели слишком много сыновей, уходящих и не возвращающихся. И она подумала о своей матери. «Если бы это была я, — подумала Сакура. — Если бы это моё имя превратилось в дым…» Её мать тоже бы плакала. Но не так, как Микото. Её мать была бы в ярости. Горда своей правотой. Холодна. «Ты сама выбрала эту жизнь, — сказала бы она. — Не жди, что я буду оплакивать гроб, который ты заслужила». Она говорила это и раньше. Десятки раз. Может, и больше. И именно поэтому Сакура так отчаянно боролась. Почему вгрызалась в каждый ранг, каждое задание и каждую бессонную ночь — потому что она не могла вернуться домой в ящике. Не только ради себя самой. А потому, что мать не захочет принимать её такой обратно. Сакура часто заморгала, с трудом сглатывая ком в горле. Свет менялся. Наступил час, когда тени длинными полосами расползаются по земле, а солнце окрашивает всё в золото воспоминаний. Ветер стих. Даже вороны умолкли. И Микото подняла голову. Её глаза — покрасневшие, опухшие, обведенные кругами горя, похожими на синяки, — остановились на Саске. Она смотрела на него так, словно что-то вспоминала. Или, может быть, видела впервые. Не совсем его. А то, что от него осталось. Последнего. Того, кто ещё дышит. Своего сына. Сначала Саске не шевелился. Ни когда её глаза встретились с его глазами. Ни когда её губы задрожали, ни когда Изуми медленно разжала руки — её собственные руки отяжелели от того, что удерживали чужую сломленность. Даже когда Микото поднялась на ноги, неуверенно, словно какая-то древняя материнская сила вытолкнула её вверх из самых недр земли. Но когда она сделала шаг к нему — нерешительный, надломленный, снова обливаясь слезами, — Саске шевельнулся. Он потянулся к ней в тот же миг, когда она потянулась к нему. Без слов. Просто сплетение рук, изломанных болью тел, прильнувших друг к другу, словно их когда-то разорвали надвое, и лишь сейчас они вспомнили, как соединиться вновь. В этом не было изящества. Не было красоты. Но в этом была — Боже, в этом пульсировала сама жизнь. Микото вцепилась в него так, словно он исчезнет, стоит ей отвести взгляд. Саске держал её с таким отчаянным напряжением, что, казалось, оно вот-вот расколет его надвое. Он склонил голову, прижавшись щекой к ее плечу, и Сакура впервые видела, чтобы он обнимал кого-то так. Объятие. Нежное. Отчаянное. Родное до того, что становилось святым и пугающим одновременно, словно прикосновение к обнаженному нерву. Сакура стояла чуть позади. Она не решалась шагнуть вперед. Не мешала. Её присутствие тянулось рядом с ними длинной, призрачной тенью, не принадлежащей ни одному из них. Но она чувствовала это — кожей, сердцем, каждой клеткой. Тяжесть этого момента. Его невыносимую цену. Она видела, как Саске закрыл глаза, словно ему тоже было больно. Видела, как дрожала рука Микото, когда та, обезумев от горя, зарылась пальцами в волосы на его затылке. И в ту секунду — наблюдая за ними в угасающем свете, окруженная густой, могильной тишиной клановых камней, Сакура поняла нечто ужасное и простое: В этом мире невозможно спасти всех. Дом Саске в ту ночь был полон людей. Двери не закрывались, впуская и выпуская толпу скорбящих. Люди входили и выходили, будто стен больше не существовало, будто горе сделало пол священным, превратив обычное жилище в храм памяти. Изуми осталась. Осталась и Микото. Двоюродные братья, дальние родственники, соседи. Шиноби с печатью Учиха в глазах и лицами, которых Сакура никогда раньше не видела, возникали из ниоткуда, словно вызванные горем. Кто-то принес теплый рис. Кто-то — апельсины, запах которых остро резал воздух. Девочка, на вид — племянница Саске, принялась заваривать чай, никого не спрашивая, двигаясь по кухне с пронзительной, почти механической целеустремленностью. Фугаку к ним не вышел. Он заперся в своем кабинете, отгородившись от всего мира дверью, ставшей непреодолимой чертой, которую он не позволял переступать никому. Время от времени оттуда доносился шорох бумаги или тихий стук открываемых ящиков — мелкая, бесполезная суета, которой он предавался, чтобы не сидеть сложа руки. Чтобы скрыться от правды, от боли, от необходимости утешать. Возможно, он оплакивал сына, в одиночестве коря себя за то, что не смог его понять, не смог остановить. А может, просто не хотел, чтобы его видели в этот момент — сломленным, уязвимым, беспомощным. В остальной части дома было шумно. Не вызывающе, не нагло, но людно. Голоса звучали негромко и мягко, приглушенно, но постоянно — будто гул пчел вокруг разбитого улья, потерявшего свою матку. Поместье Учиха никогда не звучало так за всё то время, что Сакура здесь бывала: оно всегда было сдержанным, почти мертвым, но никогда — живым. Никогда — вот таким. Люди говорили. Не о войне, не о власти, не о политике. Они говорили об Итачи. О том, как однажды он подменял заболевшего учителя в Академии и умудрился продержать урок шесть часов, ни разу не повысив голоса, не потеряв нить повествования, не выдав и тени раздражения. О том, как он всегда идеально ровно ставил обувь у порога, даже если возвращался с миссии весь в крови, израненный и измученный. Как он заходил в пекарню по дороге домой, чтобы купить булочки с красной фасолью для Микото, даже если сам говорил, что не голоден, отказываясь от любых угощений. О том, что он никогда не забывал о днях рождения — никогда — и однажды потратил два дня, склонившись над пяльцами, вручную вышивая сложный защитный амулет для новорожденного кузена. О том, что он писал благодарственные записки аккуратным, наклонным почерком, стараясь никого не забыть, никого не обидеть. Как кланялся старейшинам, даже когда те этого не заслуживали, сохраняя достоинство и уважение, несмотря на их высокомерие и предрассудки. О том, каким добрым, чутким и внимательным человеком он был. Возможно, это приносило хоть какое-то утешение. Или было отчаянной попыткой его найти, вернуть, оживить в словах, в воспоминаниях, в теплой дымке общего горя. Микото почти не разговаривала. Она сидела в центре комнаты, словно неподвижная точка в центре вращающегося, обезумевшего мира; рядом с ней стояла лаковая чаша с тлеющими благовониями, наполняя воздух густым, сладковатым ароматом, и время от времени кто-то подходил, чтобы «передать» ей воспоминание, словно это могло помочь сшить осколки реальности воедино, вернуть ей сына хотя бы на мгновение. Сакура помогала чем могла. Она двигалась по кухне вместе с Саске — молча, в унисон, как будто они танцевали странный, печальный танец. Их руки соприкасались над лапшой соба и дымящимся бульоном даси, над чашками и влажными полотенцами. Теперь она знала здесь каждое место, каждый уголок, и в этом была своя странная, интимная близость, рожденная из общей боли и общей утраты. Ранее, вскоре после возвращения — когда они были покрыты коркой грязи и засохшей кровью, онемевшие от усталости, измученные морально и физически — они вместе зашли в душ, повинуясь простой, животной необходимости. Разделись, позволяя горячей воде смыть с себя дорожную пыль, пот и слезы. Пар поднимался вокруг них густым облаком, пока в дом начали приходить первые гости — их приглушенные голоса бормотали у двери, обувь выстраивалась в ровный ряд в коридоре, всё поместье погружалось в непроглядный траур. Им было всё равно, кто это заметит, кто что подумает. Сейчас они тоже почти не разговаривали, но их движения говорили сами за себя: «Мы здесь. Мы вместе. Мы всё еще здесь». И всё же Сакура не чувствовала, что она на своем месте. Никто не говорил этого вслух. Никто даже не намекал. Но она чувствовала. Взгляды. Слишком тщательную нейтральность, скрывающую за собой осторожное любопытство, а может, и неприязнь. Негласное изучение её волос, её рук, самого её присутствия в этом доме, полном памяти и горя. Она была другой. Слишком розовая, слишком бледная, слишком не-Учиха. И сейчас было не время для осуждения, для открытой враждебности — но было время для воспоминаний, для общего прошлого, для той истории, в которой ей не было места. Её в их воспоминаниях не было. Поэтому, когда рис был подан, гости разошлись по тихим углам, разбившись на небольшие группы, а Саске исчез где-то в глубине коридора — то ли помогал Микото лечь, то ли просто хотел подышать свежим воздухом, вырваться из душной атмосферы дома — Сакура без слов извинилась и вышла на энгаву. Ночь была теплой. Тяжелая, влажная жара накрыла поместье густым, липким одеялом, в садовых фонарях мягко подрагивал призрачный свет, отбрасывая причудливые тени. Она села на гладкие, отполированные временем деревянные доски, касаясь босыми ногами шершавого края камней, и смотрела, как цикадам нет никакого дела до того, что кто-то умер, как они продолжают свой неумолимый, монотонный хор, словно оплакивая что-то своё, вечное. В темноте всё выглядело иначе. Даже поместье Учиха — с его тяжелыми карнизами, величественными углами и симметричными дорожками, ведущими в никуда — казалось мягче при свете фонарей. Меньше походило на неприступную крепость, на символ власти и гордости. Больше — на хрупкое воспоминание, которое изо всех сил старается не поблекнуть, удержаться в этом мире, полном боли и утрат. Сакура прислонилась головой к дверному косяку, чувствуя прохладу дерева. Она не хотела уходить. Она просто хотела… исчезнуть на мгновение. Впитаться в дерево, стать его частью. Раствориться за бумажной ширмой, превратиться в тень. Поэтому, когда она услышала слабый шорох шелкового подола за спиной, она не обернулась сразу. Но она знала, кто это. Микото села рядом, не проронив ни слова. Её движения теперь были медленнее, скованнее, но всё еще полны достоинства, той внутренней силы, которая не позволяла ей сломаться. Она опустилась на энгаву с той грацией, которая даётся лишь десятилетиями умения хранить неподвижность, маскировать боль, оставаться невозмутимой перед лицом любых испытаний. От её кимоно пахло сандалом и горькими травами, запахом горечи и утраты. Какое-то время они молчали. Просто сидели рядом, плечом к плечу, разделяя тишину этой звездной ночи. Ночь сама заполняла тишину — тихим ветром, шелестом листвы в саду, едва уловимым гулом из глубины квартала, доносившимся издалека. Где-то позади, в глубине дома, гость рассмеялся слишком громко, сорвавшись, выдав свою боль, и тут же затих под чьим-то шиканьем, словно признавшись в чем-то неприличном. Внутри всё еще горели благовония, наполняя воздух удушающим ароматом. — Тебе не обязательно сидеть здесь в одиночестве, — наконец сказала Микото. Голос её был охрипшим, словно пропитанным слезами, но спокойным. Как волны, бьющиеся о камень, шлифующие его веками, превращая в гладкую гальку. У Сакуры перехватило горло. — Я не хотела занимать место. Микото посмотрела на неё. По-настоящему посмотрела, словно видела ее насквозь, разгадывая ее мысли и чувства. — Ты его не занимаешь. Пауза. Тяжелая, многозначительная. — Ты была здесь всю ночь. Сакура кивнула, опустив глаза. — Я не хотела оставлять Саске одного. — Он тоже этого не хотел. Эти слова заставили Сакуру обернуться. Но Микото не плакала. Она смотрела на сад так, будто всё еще видела, как он идет по нему — юный, тихий, полный той ужасной и прекрасной тяжести, которую он нес с самого рождения, словно проклятие. — Всё, что он когда-либо делал, — тихо произнесла Микото, — было ради нашей защиты. Итачи был хорошим мальчиком. — Она судорожно вздохнула, борясь со слезами. — А теперь остался только Саске. Сакура опустила взгляд на свои руки, сцепив пальцы, словно пытаясь удержать ускользающее время. — Он любит вас. — Я знаю, — прошептала Микото, глядя в никуда. — Но он всегда был так осторожен со своей любовью. Словно это что-то опасное, что может обжечь, словно он боялся причинить боль. Снова тишина. А затем: — Он не похож на брата. Но он несет его в себе. В своем молчании. В том, как он хранит то, о чем не говорит, в своей вечной, неизбывной печали. Сакура почувствовала, как в груди снова всё сжалось, как будто невидимая рука сдавила ее сердце. — Ты — единственный человек, которого он подпустил к этому огню, — мягко добавила Микото, глядя ей прямо в глаза. — Это важно. Очень важно. Сакура не знала, что ответить. Поэтому промолчала, чувствуя, как слова застревают в горле. Она просто смотрела, как ветер колышет траву в саду, и позволила себе поверить — всего на миг, всего на одну короткую секунду — что, возможно, ей тоже есть место на этой энгаве, в этом доме, в этой семье, что она тоже может стать частью этой истории. Микото снова затихла. Её взгляд следил за чем-то невидимым в темноте — за движением ветра, за танцем теней, за собственными мыслями, вновь и вновь возвращающимися к горю, к утрате, к невосполнимой потере. Вдруг её дыхание сбилось. Почти беззвучно. Резкий, короткий вдох, подавленный прежде, чем он перерос во что-то большее, в крик, в вопль, в безудержный поток слез. Её плечи один раз дрогнули. Она сжала губы в тонкую линию, сдерживаясь из последних сил, как делала это всю ночь, как делала это всю жизнь. Когда она заговорила снова, голос её изменился. Он стал глуше, надтреснутее, измученнее. — Теперь на его плечи ляжет многое. — Долгая пауза, пока сверчки не застрекотали вновь, нарушая тишину своим назойливым, вечным гимном жизни. — И у него должно остаться хоть что-то, что ему дорого. Что-то свое, личное, то, что поможет ему выстоять. В груди у Сакуры разлилось странное тепло — то самое, в котором надежда и страх сплетены так туго, что кажутся одним целым, то самое, которое обжигает изнутри. Она колебалась, не зная, что сказать, как реагировать на эти слова. Слова уже подступали к губам сами собой, готовые вырваться наружу. Она знала, что, наверное, не стоит этого говорить — не здесь, не сейчас, не в этот момент всеобщего горя. Но в том, как Микото смотрела на неё — спокойно, открыто, без тени осуждения — было нечто такое, что внушало безопасность, топило лед, давало надежду. Может, ей можно это сказать? Может, она поймет? — Я… — голос Сакуры дрогнул, предательски сорвавшись. Она посмотрела вниз, стараясь скрыть смущение, затем снова на Микото, ища в ее глазах поддержку. — Я всегда думала, что мы будем вместе, — призналась она почти застенчиво, словно говоря что-то запретное. — Даже когда мы были детьми. Еще до того, как я узнала, что такое любовь. До того, как она стала такой… — она запнулась, подбирая подходящее слово, — тяжелой. До того, как у неё появились зубы, которыми она кусает. Она коротко, смущенно улыбнулась, чувствуя, как краска заливает ее щеки. — Но, думаю, я всегда это знала. — Она выдохнула, словно выплеснув из себя тяжкий груз. — У нас всё всегда было сложно. Взгляд Микото переместился на неё, изучая, оценивая, проникая в самую душу. В нем не было осуждения — лишь что-то древнее и усталое, взгляд человека, видевшего слишком много поколений, повторяющих одни и те же ошибки, и знающего, что ничего нельзя изменить. Сакура провела пальцами по краю деревянной ступени, чувствуя шершавость дерева под кончиками пальцев. — Ваш клан никогда этого не примет, я знаю, — тихо сказала она, не как упрек, не как обвинение, а как констатацию факта, как признание неизбежного. Выражение лица Микото внезапно стало суровым, царственным, величественным, по-своему прекрасным. Так смотрит королева, вспомнившая о своем достоинстве, о своей власти, о той силе, которая все еще дремлет в её душе. — К черту их, — отрезала она, словно сбрасывая с плеч тяжелый груз. Сакура моргнула, не ожидая такой реакции. — Теперь Саске им необходим, — в голосе Микото зазвучала сталь, от которой по коже побежали мурашки. — Им нужно, чтобы он вел их за собой, чтобы он нес груз их гордыни, их страхов и их призраков. И если это цена, которую им придется заплатить, чтобы они прогнулись… что ж, пусть прогибаются. Её взгляд смягчился, устремляясь вглубь сада. Фонари мерцали, бросая отблески на её профиль, словно вышивая серебром редкие нити в волосах. — Мир ненасытен, он требует, чтобы ему отдавали всё, — прошептала Микото. — Может быть, пришло время позволить ему что-то оставить себе. Кого-то. Слова повисли в воздухе, хрупкие, словно лед, и сокрушительные, как обвал. Она запнулась, губы её дрогнули. Когда она вновь заговорила, голос звучал едва слышно: — Это то, чего ты хочешь? Ответ Сакуры был мгновенным. Истина в нём была слишком очевидна, чтобы колебаться. — Да. Ночь затаила дыхание, словно прислушиваясь. Воздух замер. В глазах Микото промелькнуло что-то нечитаемое — может быть, тень скорби, а может, понимание. Она протянула руку и накрыла ладонь Сакуры; её пальцы были прохладными и спокойными, как горный ручей. — Тогда не позволяй этому месту отнять это у тебя, — прозвучал её тихий голос. — Клан, война, долг — ничто из этого никогда не полюбит его так, как он того заслуживает. Сакура опустила взгляд на их сплетённые руки. Мозоли, годы, отпечатавшиеся на коже, общая усталость двух женщин, потерявших слишком много, но сохранивших в себе нежность. А затем — она посмотрела на неё. В мягком свете фонарей лицо Микото словно было высечено из тени и золота. Длинные ресницы отбрасывали причудливые тени на скулы, линия челюсти всё ещё сохраняла утончённость, несмотря на сковывающее её горе. Те же острые скулы, те же тонкие морщинки в уголках глаз — следствие многолетней привычки сдерживать в себе больше, чем произносить. Её рот — чуть более напряжённый и печальный — всё равно хранил ту же печать сдержанности, которую Сакура сотни раз видела на лице Саске. Он так много унаследовал от неё. Этот наклон головы. То, как он поджимает губы, когда погружается в раздумья. Его взгляд — тихий, пронзительный, словно он пытается одновременно запомнить что-то навсегда и уничтожить это. Сакура не произнесла этого вслух. Но она видела — какой невероятной красотой когда-то блистала Микото. И как сохраняет её и сейчас. Как много её черт Саске носит в себе, даже не осознавая этого. Взгляд Микото вновь коснулся её. Он скользнул вниз, задержавшись на цепочке, украшавшей шею Сакуры. Вернее, на том, что от неё осталось. Теперь на ней не было камня — лишь обрывок металла, изящный и незаконченный, поблескивающий в полумраке. Тихий, едва уловимый смешок сорвался с губ Микото. Её пальцы коснулись цепочки — бережно, с любопытством — и слегка прикоснулись к ней. — А ведь он её украл, ты знаешь? Сакура моргнула, застигнутая врасплох. — Что? Микото тихо рассмеялась — это был первый искренний смех за вечер, будто её внезапно накрыло волной воспоминаний. — Он сам мне сказал, — произнесла она. — Когда вернулся с той миссии. Года два назад, кажется. Вид у него был такой, будто он не спал несколько дней. Сердце Сакуры пропустило удар. Микото слабо улыбнулась, словно глядя на что-то за плечом Сакуры. — Он стоял прямо там, на кухне, и сказал: «Я кое-что у тебя забрал». Таким тоном, будто совершил военное преступление. Глаза Сакуры расширились. — Это был первый раз, когда он за что-то извинялся, — сказала Микото. — Он сказал мне, что отдал её тебе. Затем она отвела взгляд — не из смущения, а будто уходя за этой мыслью вглубь себя. Сакура открыла было рот — стоит ли предложить её обратно? — но так и не произнесла ни слова. Не знала, будет ли это оскорбительным, трогательным или просто ненужным. Впрочем, Микото, казалось, и не ждала вопросов. Она продолжала говорить — негромко, почти с недоверием. — Примерно в то же время он начал задавать странные вопросы. Сакура наклонила голову. — О любви. — Пауза. А затем: — Можешь себе представить? Уголок её рта дрогнул в изумлении. — Саске. Задает вопросы о том, как… и можно ли ему вообще кого-то любить. — Он не вдавался в подробности, — добавила Микото, — он никогда этого не делает. Но я и так знала. Ночь снова наполнилась своими тихими звуками. Казалось, всё вокруг — сад, дом, сама темнота — подслушивает их. — Я сказала ему, — тихо проговорила Микото, — что любовь — это не то, что ты «позволяешь» себе. И если он уже думает об этом в таком ключе… — она пожала плечами. — Значит, всё уже свершилось. Сакура смотрела на Микото, чувствуя, как в груди развязывается какой-то тугой узел. Как человек, выросший в этом мире — мире, выкованном войнами и скрепленном кровью, — может быть таким мягким? Таким добрым? Её собственная мать никогда не говорила так. И не скажет. Сакуру растили среди острых углов. С предупреждениями вместо колыбельных. С матерью, которая считала, что любовь делает тебя слабым, что нежность убивает, а возвращение домой в целости и сохранности — это не гарантия, а условие того, что тебя вообще примут. Но Микото… Микото — женщина, которая видела, как обоих её сыновей поглотил долг, и всё же каким-то образом продолжала верить в святость чего-то столь хрупкого, как любовь. Как? Как она выжила, не превратившись в камень? У Сакуры не было ответа. Она просто поняла — внезапно и отчётливо, — что хочет обладать такой же силой. Тихой силой. Той, что не ревёт, но выстаивает до конца. Раздвижная дверь позади них открылась с мягким стуком. Сакура обернулась. Саске стоял, прислонившись к дверному проёму. Одно плечо опиралось о дерево, рука спрятана в кармане чёрных брюк. Выражение его лица нельзя было прочесть, но его глаза — эти невозможные глаза — мгновенно отыскали её. Микото тоже обернулась. Её губы дрогнули — не совсем улыбка, скорее что-то среднее между гордостью и болью. Она медленно поднялась, поправила полы кимоно и подошла к нему. Сакура осталась на месте, наблюдая, как Микото слегка приподнялась на носочках и коснулась губами щеки сына. Она что-то прошептала — тихо, неразличимо. Предназначенное только ему. Саске ответил не сразу. Просто моргнул один раз. Затем кивнул. Его мать коснулась его лица — нежно, мимолётно — и отступила. Она ещё раз взглянула на Сакуру: в этом взгляде не было прощания, но не было и вопроса. Сакура тоже встала, разглаживая ладонями ткань на бёдрах, словно пытаясь унять саму торжественность момента. — Мне пора, — сказала она. — Отдыхайте. Пусть твоя семья… Саске не шелохнулся. — Не уходи. Просто так. Тихо. Равнодушно. Будто она в корне неверно поняла ситуацию. Она посмотрела на него. — Старейшины хотят видеть меня, — произнёс он тоном, в котором уже проскальзывало раздражение. Конечно, они хотели. Он медленно выдохнул через нос. — Я не задержусь. Пауза. А затем просто: — Останься. В этом слове не было тепла. Не было мольбы. Оно просто было — твёрдое, как камень на дороге. Сакура склонила голову набок. — Ты хочешь, чтобы я осталась здесь, — повторила она, слегка приподняв бровь, — пока весь твой клан ходит по дому босиком? Саске пожал плечами. — Да. А затем, с той же сводящей с ума будничностью: — Если находиться рядом с ними — это слишком, оставайся в моей спальне. Отдохни. Сакура моргнула. Это не должно было ничего значить. Это было практично, даже отстранённо. Но то, как он это сказал — как нечто само собой разумеющееся, как будто эта комната принадлежала и ей, — отозвалось где-то глубоко внутри. Она почти улыбнулась. — Мне нужно найти Цунаде, — ответила она тише. — Наверное, она меня ищет. — Она знает, где ты, — отрезал он. — И она может подождать. Это не было грубостью. Просто констатация факта, преподнесённая как нечто невесомое. Он снова посмотрел на неё прямо, с невозмутимым спокойствием. — Я скоро вернусь. Сакура кивнула, уголок её рта смягчился. — Хорошо, — сказала она — тихо, уверенно. Как обещание. Саске глубоко вдохнул, а затем отошёл от дверного проёма. Руки в карманах, поза обманчиво расслаблена — но она видела напряжение в его плечах, то, как дернулась его челюсть, когда он бросил взгляд за пределы садовых стен. В поместье воцарилась тишина. Зловещая тишина, которая окутывает место, где все стараются не потревожить покой мёртвых. — У них будут свои ожидания, — наконец произнёс он негромко, почти буднично. Словно речь шла не о клетке, в которую его подталкивают. Сакура наклонила голову. — А чего хочешь ты? Последовала пауза. Его взгляд замер на дальней стене — той, что отделяла территорию клана от остальной деревни. Он смотрел туда так, будто был уже далеко за её пределами. Будто его здесь уже не было. — Чего я хочу, — сказал он, понизив голос, — так это забрать тебя и убраться отсюда как можно дальше. Воздух вздрогнул. Стало так тихо, что она услышала шорох бумажной двери за спиной. Ночь расцвела вокруг его слов, словно они были пламенем. Словно они значили больше, чем он готов был признать. Но затем — Он выдохнул. Короткий, безрадостный смешок. — Но дело никогда не в том, чего хочу я. Сердце Сакуры забилось слишком быстро, слишком сильно. Будто оно годами ждало этих слов и теперь не знало, что с ними делать. Потому что слова были простыми, но ложились на душу как нечто священное. «Забрать тебя и убраться отсюда как можно дальше». Но то, что они могли иметь, никогда не было всей правдой. Это никогда не было мечтой, фантазией, чистой версией любви, окутанной светом и безопасностью. Таким людям, как они, это просто не было суждено. Но это уже не имело значения. Сердце Сакуры пело, словно обрело крылья, ей не нужно было ничего больше — лишь это жгучее желание в глазах напротив, эта неприкрытая честность, этот сделанный им выбор. Этого было достаточно. Всё встало на свои места, как осколки разбитого зеркала, собранные вновь. Она шагнула к нему, словно сквозь сон. Ладони её взметнулись вверх, пальцы скользнули по бархатной линии его шеи, сплетаясь в замок на затылке. Большие пальцы коснулись границы отросших волос, там, где они стали слишком мягкими и щекотали её кожу. Он замер, весь собранный в тугую пружину, но не отстранился. Их взгляды встретились в этом невысказанном признании — в этом невозможной глубины взоре, сотканном из сумеречной стали и недосказанных истиной, — и на кратчайшее мгновение, словно остановилось само время, они оба перестали дышать. Она чувствовала под своими пальцами это сдерживаемое напряжение, вечное и натянутое, как струна. Вечный самоконтроль, непробиваемый панцирь, который он носил, словно вторую кожу. — Когда-нибудь у нас всё это будет, — прошептала она, нарушая тишину. Саске не ответил ей улыбкой, но где-то глубоко внутри, словно плотина, рухнул сдерживаемый поток. Он наклонился — лишь на долю миллиметра, ровно настолько, чтобы опалить её губы своим дыханием. Затем, едва касаясь её рта, тихо, словно исповедь, произнес: — Не позволяй им сломить тебя. Сакура отстранилась лишь на дюйм, чтобы вновь утонуть в омуте его бездонных глаз. Она выдержала его взгляд, уверенно и твердо, и позволила робкой улыбке расцвести на её лице, словно первый подснежник. — Не позволят. И он увидел в её глазах ту самую сталь, что закалила и его собственную душу, и понял, что она не лжет. Когда Сакура, наконец, решила остаться на ночлег, она на мгновение замерла посреди его комнаты, робко обхватив себя руками, словно воздух здесь был не просто холоднее, а пропитан густым, тягучим ощущением чего-то невысказанного. Ей не стоило здесь находиться. Не ночью, не одной, когда всё поместье Учиха бодрствовало и полнилось призрачными шепотами теней. Но она была здесь. И здесь было так… пронзительно тихо. Сложенное одеяло в углу, но ни намека на подушку на полу. Небольшая стопка книг, прислоненная к стене — названия выведены тем четким, почти беспощадным почерком, та элегантная строгость, которая дается лишь годами кланового обучения. Сандалии аккуратно убраны под низкую скамью. Ни одного развернутого свитка. Никакого хаоса, никакой небрежности. Ничего не оставлено на полпути. Даже окно было плотно закрыто, бумажная рама пригнана так, словно сомкнутый рот отказывался произнести хоть слово. Она медленно вдохнула — глубоко и ровно. Здесь пахло поместьем. Татами. Пеплом давно остывшего очага. Едва уловимым запахом масла, которым ухаживают за металлом. Но под всем этим — под этой нейтральностью и легким налетом пыли — ощущался он. Его присутствие, словно незримый отпечаток на ткани времени. Она раздевалась медленно, её пальцы словно онемели от тяжести прошедшей ночи. Одежда легла бесформенной кучей рядом со сложенным одеялом. Тело ныло в странных местах: шея, плечи, подколенные впадины — словно каждая клеточка помнила напряжение боя. Но она не стала ничего складывать. Не стала притворяться, что это обычная ночь в обычном мире. Подойдя к шкафу, она несмело отодвинула панель и потянулась к средней полке. Ткань под пальцами была поношенной, но чистой, словно выстиранной лунным светом. Что-то темное и мягкое с обтрепанными краями — старая рубашка, возможно, та, которую он давно не носил, но все еще бережно хранил. Она натянула её через голову. Ткань упала на плечи, словно мягкое объятие. Рубашка свободно повисла на плечах, рукава доходили почти до локтей. Сакура прижала ладонь к ребрам и замерла на мгновение, чувствуя, как босые ноги утопают в прохладе татами, позволяя тишине окутать её, словно второй кожей. Затем она легла. Его футон прогнулся под ней неохотно — он был жестче её собственного, тяжелее; одеяло непривычно давило, но это было приятное ощущение, словно кто-то заботливо укрывал её от всех бед. Последний раз она была здесь ночью. Но тогда тишины и в помине не было. Совсем не так. Воспоминание обрушилось внезапно, словно шторм: жар кожи, сбивчивое дыхание и звук закрывающейся двери за спиной. То, как его руки впивались в её бедра, будто он не знал, как иначе удержать себя от неминуемого падения. Край кровати, врезающийся в позвоночник, хрипота в его голосе, когда он произносил её имя, словно это была молитва. Она резко выдохнула через нос, отгоняя наваждение. Не время для этих теней прошлого. И всё же призрак того момента жил в её коже. Тело помнило всё раньше, чем разум успевал облечь это в слова, словно тайна, вытатуированная на костях. Она уставилась в потолок, позволяя грузу прожитого дня снова навалиться на неё. На её губах играла горько-сладкая улыбка. — Кажется, теперь я бездомная, — пробормотала она под нос. В её голосе не было юмора, лишь констатация факта. Она в его одежде. Спит в его постели. Дышит воздухом, который он оставил после себя, — и, парадоксально, это ощущалось более надежным, чем в стенах дома её собственных родителей. Она перевернулась на бок, подложив руку под щеку, а другую небрежно положила на то место рядом, где, скорее всего, ляжет он, когда вернется. И когда он вернулся, он не стал обозначать свое присутствие. Атмосфера в комнате изменилась раньше, чем она услышала звук открывающейся двери — неуловимое колебание воздуха. Легкое дуновение зимнего ветра. Шелест грубой ткани. Его вес, медленно и уверенно опускающийся на матрас рядом с ней, — будто гравитация на его стороне кровати была сильнее, притягивая его к ней с неумолимой силой. Поначалу Сакура не шевелилась. Глаза закрыты, дыхание ровное, словно она спит. Но она чувствовала всё: как натянулось одеяло, как дерево прогнулось под его телом, тот самый миг, когда его колено коснулось её колена в темноте, словно искра, затерявшаяся на ветру. Она прошептала в тишину: — Всё было плохо? Затянувшаяся пауза, повисшая в воздухе. — Достаточно. Сухой, резкий, словно обломок льда, злой голос — уставший той особенной усталостью, которую порождают лишь клановые интриги, бесконечные игры в тени. Усталость, которая живет в сжатых челюстях, а не в костях, в мертвом хвате. Он не потянулся к ней сразу. Не так, как обычно. Никакой руки на талии, никаких поцелуев в шею, словно она была запретной территорией. Просто… присутствие. Заземляющее. А затем — тепло, едва ощутимое, но разливающееся по всему телу. Его пальцы скользнули под край рубашки, которую она одолжила — его рубашки, — и легли ей на живот, медленно и неторопливо. Его ладонь была горячей, словно раскаленный уголь; прикосновение не было ни нерешительным, ни тем более властным. Просто… поиск. Сакура вдохнула. Не шевелилась. Не из-за нервов, а потому что не понимала, что теперь считать нормальным. После такого дня — после потери Итачи, после возвращения в дом, полный призраков и лжи, — как она должна себя вести? Как ей вести себя с ним? Она гадала, о чем он думает. Нужна ли ему сейчас она — её кожа, её дыхание, очертания её тела рядом с ним, — чтобы хоть на миг забыться и отпустить тяжесть этого дня? Чтобы унять тот лихорадочный хоровод мыслей, что всё еще крутился у него в голове? А может, он и не пытался ничего забыть. Может, он просто пытался найти в ней опору, ту самую связь, что еще не сломалась под гнетом обстоятельств. Она замерла, прислушиваясь к тишине. Лежала неподвижно под одеялом, её кожа уже запоминала форму его ладони на животе, словно гравируя её в памяти. Если бы он захотел большего — если бы ему это было нужно, чтобы выжить, — она бы отдала. Это не было бы странным. Сегодня это даже не ощущалось бы как выбор. Но он не двигался. Почти. Лишь медленное, ленивое движение: его большой палец коснулся края её ребра. Не настойчиво. Не случайно. Это было движение человека, который о чем-то глубоко задумался — рассчитывает, взвешивает, спорит сам с собой, будто ведет внутреннюю борьбу, где на кону стоит его душа. И она не шевелилась. Позволяла ему думать. Позволяла себе на краткий миг задуматься, какая именно версия забвения ему сейчас необходима. Какая часть её самой ему сейчас нужна. Но дальше — ничего. Ни горячего дыхания у шеи, ни сжавшейся на талии руки. Просто он. Здесь. Рядом, тяжелый и в то же время бесконечно далекий, словно между ними зияла пропасть, заполненная болью и невысказанными словами. Она повернулась, стараясь не спугнуть мимолетное мгновение хрупкого равновесия, ровно настолько, чтобы увидеть его профиль, слабо освещенный лунным светом. Его глаза не были закрыты. Но он не смотрел на неё. Он смотрел сквозь неё, в пустоту, где обитали его демоны. Он не вздрогнул, когда она коснулась его лица. Её палец осторожно провел по его резкой скуле и замер под волевым подбородком, словно ища точку опоры. — Мы можем, — тихо сказала она, нарушая тишину. — Если ты думаешь, что это поможет. Он медленно моргнул, наконец посмотрев на неё. Его взгляд был полон боли и смятения, словно он заблудился в лабиринте собственных мыслей. — Не поможет, — в его голосе не было ни капли горечи, лишь усталость. Ни сожаления. Просто сухая, изматывающая истина. Сакура опустила руку на простыни. — Хорошо, — ответила она, и это было правдой. Она была готова принять любой его выбор, просто быть рядом, быть его якорем в этом бушующем море отчаяния. После этого он долго молчал, погрузившись в пучину собственных дум. А затем — будто что-то в нем наконец сместилось, треснуло, поддалось — он придвинулся ближе, ища спасения в её близости. Его губы коснулись её губ, сначала нежно, почти неощутимо, словно случайное прикосновение мотылька. А затем снова, уже тверже, настойчивее, словно он принял какое-то важное решение. Одна из его рук скользнула вверх по её боку, под рубашку, кончиками пальцев едва касаясь ребер, спины, затылка. Медленно, тщательно, будто ему потребовалось заново составить её карту, отыскать в ней то, что могло бы его спасти. Сакура ответила не задумываясь, инстинктивно ища в нём то же самое. Её пальцы зарылись в его жесткие волосы, дыхание перехватило от напряжения, когда его ладонь горячо прижалась к её позвоночнику, словно ставя печать. На секунду ей показалось, что это начало чего-то большего. Что, возможно, он решил, что именно так хочет забыться, утонуть в объятиях другой души. Но вдруг — Он остановился. Прямо так, на самом краю, так что она всё еще чувствовала его горячее дыхание на своих губах, словно ожог. Его рука замерла на её спине, губы перестали двигаться, словно он внезапно осознал всю тщетность этого жеста. И низким, резким голосом он пробормотал: — Это не та часть, которая мне сейчас нужна. Затем он отстранился — ровно настолько, чтобы снова лечь на спину, закинув руку на глаза, словно пытаясь отгородиться от всего мира собственной кожей, построив непроницаемую стену между собой и реальностью. И Сакура… не стала настаивать. Она чувствовала, что сейчас любое давление лишь оттолкнет его в пропасть отчаяния. Она лежала рядом с ним еще долгое время. Прислушивалась к его дыханию — все еще размеренному, но уже неспокойному. Так дышит человек, который отчаянно старается ничего не чувствовать, подавляя каждую эмоцию, словно это смертельный грех. — Хочешь поговорить об этом? — спросила она наконец, едва слышно в темноте, словно боясь нарушить хрупкую тишину. Саске выдохнул через нос, избегая прямого ответа. — Нет. Сакура не стала давить. Она знала, что он откроется, когда будет готов. — Ладно, — прошептала она. — Тогда просто немного чакры. На этот раз он не стал спорить, словно у него не осталось сил на сопротивление. Просто убрал руку с лица и медленно повернулся к ней — глаза теперь были закрыты, челюсти все еще сжаты от внутреннего напряжения. Она пододвинулась ближе и мягко положила ладонь ему на грудь, прямо над грудиной, туда, где билось его израненное сердце. Её чакра поднялась волной — медленная, осторожная, теплая, как солнечный свет. Мягкий гул разошелся под кожей. Ровный, заземляющий поток, окутывающий его нервную систему, словно успокаивающий бальзам. Плечи Саске постепенно расслабились, тяжесть, сковывавшая их, постепенно отступала. Дыхание стало мягче, глубже, ровнее. Через несколько мгновений острые углы его тела — всегда такого собранного, всегда готового к бою — начали сглаживаться, словно камень, обточенный морскими волнами. Грудь вздымалась все медленнее. Пальцы слегка разжались, будто на мгновение забыв, что именно они должны были охранять. И Сакура осталась рядом с ним, прикрыв глаза, слушая, как тишина вновь меняет очертания. На этот раз она становилась более милосердной, словно обволакивая их обоих защитной оболочкой. Это еще не был мир. Не сейчас. Но хотя бы возможность забыться во сне, отдохнуть от терзаний реальности. Когда Сакура проснулась, в полумраке ее сонное сознание уловило едва уловимый звук металла, задевшего о кожу. Тихий, отчетливый щелчок, словно затвор взведенного оружия. Она открыла глаза, продираясь сквозь пелену сна, в бледно-сером утреннем свете, просачивающемся сквозь щели в ставнях; голова еще была тяжелой, конечности словно налиты свинцом, одеяло согревало ноги, даря обманчивое чувство комфорта. Но Саске уже не был рядом, он был на ногах. Он пересекал комнату, словно скользящая тень, беззвучный, собранный, уже полностью экипированный. Всё черное, каждый ремень затянут до предела, каждое оружие на своем месте. Сначала он даже не заметил, что она проснулась. Его руки двигались с отточенной годами тренировок точностью, на мышечной памяти, затягивая крепление на бедре; последний меч лег за спину с негромким, окончательным звуком, словно поставив последнюю точку в принятом решении. Воздух теперь казался иным — неподвижным, но не спокойным, словно перед бурей. — Саске? — прохрипела она, протирая глаза и пытаясь сбросить с себя остатки сна. — Что… что ты делаешь? Он обернулся лишь наполовину, его движение было резким и отрывистым. Его взгляд был острее, чем прошлой ночью, словно закалённый в пламени. В нем не было жестокости, но глаза сузились от ясной, как лезвие катаны, цели. Контролируемая ярость, подавляемая ярость, обернутая в безупречную дисциплину. — Я иду искать Орочимару. Сакура резко выпрямилась на футоне, сердце бешено колотилось, словно птица в клетке, а сознание отчаянно пыталось ухватиться за ускользающую реальность. — Но… твой отец ведь сказал… — Плевать мне, что он сказал, — оборвал Саске. Голос его оставался тихим, почти ровным, но в каждом слове звенела смертельная сталь. — Я буду искать его. Пока он не сдохнет. Утренняя нежность развеялась, как дым. В один миг. Свет в комнате померк, став холодным и безжалостным. Тишина наполнилась давящей, липкой тяжестью. Она опустила ноги на пол. — Саске… — Я не могу снова просить тебя пойти со мной, — сухо бросил он, уже направляясь к двери. Последняя затяжка ремня туго перетянула плечо. Катана за спиной, словно немой свидетель, легла как клятва. Затем тише, сдерживая себя, чтобы не выдать лишнего: — Просто… если Цунаде попытается перевести тебя куда-то, пока меня нет — не позволяй ей. В этих словах сквозил страх. Затаенный. Глубокий, как трещина на дне души. Сакура встала. Пол под босыми ногами обжигал холодом, но она почти не чувствовала его. — Постой, — позвала она, отчаянно пытаясь дотянуться до него, пока надвигающийся момент не отрезал её окончательно. Он обернулся. Смотрел прямо, прожигая взглядом. И боги, он был в ярости. Не на неё. И даже не на весь этот прогнивший мир. Он был просто… одержим. Высечен горем, изваян местью. Но под этой оболочкой она всё еще видела ту часть его, которая отчаянно не хотела уходить. — Мне нужно это сделать, — проговорил он тише. Словно произносил запоздалое объяснение, которое он не был обязан давать, но почему-то дал. И её сердце дрогнуло. — Я знаю. На мгновение они замерли, словно два изваяния. Она видела борьбу, отраженную в напряженной линии его челюсти. Вину, расцветающую темными цветами в глубине глаз. Ту муку, которую причиняло осознание того, что он должен оставить её, и отказ просить её последовать за ним — потому что эта просьба стала бы жестоким принуждением к выбору. А это было единственным, чего он всё еще не мог вынести. Но затем… — Эй, — повторила она, на этот раз с твердостью в голосе. Он моргнул, словно выныривая из глубин. — Я иду с тобой. Она не ждала разрешения. Не дрогнула. Просто произнесла это: спина прямая, взгляд непоколебим. Он уставился на неё. Тем самым острым, пронзительным взглядом, которым он всегда смотрел на мир, когда тот терял всякий смысл, и Саске решал: сражаться с ним до конца или разломить его пополам. — Ты уверена? — спросил он. Не мягко — он никогда не спрашивал мягко — а так, будто вырывал правду из самой её души, требуя подтверждения. Сакура не отвела взгляда. — Абсолютно. Он едва заметно качнул головой. — Ты только что вернулась домой, — процедил он сквозь зубы. Она подошла ближе. Мягкий, рассеянный свет из окна обрамлял её фигуру, словно нимб; она выглядела так, будто всегда принадлежала каждой комнате, которую он когда-либо запрещал себе желать. Её голос был тихим, но отчётливым, словно колокольный звон. — Коноха — не дом, — прошептала она. — Мой дом — это ты. Это не прозвучало как признание. Не было томной романтичной речью, произнесенной под звездным небом. Это был приговор, вынесенный как непреложный факт, который она знала годами и лишь сейчас осмелилась озвучить. И боги, это выбило его из колеи. Он не подал виду — не полностью — но что-то в его осанке дрогнуло. Не надлом, даже не сдвиг. Просто едва уловимая вспышка чего-то под маской, как нервное подергивание мышцы под кожей. Тот мимолетный миг, когда броня вспоминает, что когда-то была живой плотью. Его челюсть сжалась, и на секунду ей показалось, что он снова начнет спорить. Но он отвел взгляд куда-то за её плечо и промолчал, сдавшись. Она сделала еще шаг. Так близко, что их рукава соприкоснулись, рождая едва ощутимую искру. Так близко, что жару между ними было некуда деться. — Мы в этом вместе, — сказала она. — Я не отпущу тебя одного в эту тьму. Он снова посмотрел на неё, на этот раз медленнее. Оценивающе. И какой бы шторм ни бушевал в его глазах, он утих — не исчез полностью, но приглушился. Словно она сделала горизонт чуточку ближе, подарив ему надежду. — А как же Цунаде? — спросил он тихо, всё еще железно-сухо. — Она подождёт. — Её губы изогнулись в улыбке, в которой не было и намека на сладость. — Или пусть выставит меня вон, мне плевать. Его взгляд не дрогнул. Не изменился, не сузился, не потеплел. Он просто начал действовать, отбросив всякую нерешительность. Один стремительный шаг вперед — и его рука уже на её затылке, пальцы властно зарылись в её волосы, сжимая их с уверенностью, не оставляющей места для сомнений. Поцелуй был быстрым и властным. Его губы накрыли её губы так, будто это был единственный возможный ответ — словно слова могли лишь принизить всю глубину момента. Сделать его менее настоящим. Менее определенным. Это не было нежностью. И не должно было ей быть. Это было нечто незыблемое, якорное, обжигающее в своей решимости. И когда он отстранился — лишь настолько, чтобы они соприкоснулись лбами, — голос его был низким. Твердым, как гранит. — Тогда выдвигаемся.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!