Запись 2 (осознание)

24 марта 2026, 20:03

***

2 апреля какого-то года.

День рождения прошёл, а подарок от судьбы пришёл сегодня. Утром прибежал Степка, глаза по пять копеек, кричит: «Война! Объявили!» Я сначала не поверил, подумал — опять первое апреля шутки. Но нет. По улице уже бегали рассыльные, били в барабан. Матушка вышла на крыльцо, перекрестилась и заплакала. Я стоял и смотрел на солдат, которые строились на плацу. Сердце заколотилось так, как тогда, когда я полез в воду. Только сейчас я не знаю, страх это или восторг. Война. Настоящая война. То, о чём я читал в книжке, что мне дядя подарил. Теперь это не картинки, не парады, а жизнь. Я посмотрел на портрет батьки. Он не воевал, он погиб в учениях. А тут — настоящая война. Может, я и не успею вырасти, а она уже закончится. А может… Матушка сказала: «Не смей и думать. Ты ещё мал». Но я уже думаю. Я всё время думаю.

***

3 апреля какого-то года.

Сегодня на базаре было не как обычно. Не до торговли. Люди толпились у доски с указами. Читали те, кто грамотный, вслух. Я пролез вперёд. Пишут, что враг перешёл границу, что государь-император издал манифест. Мужики вокруг крестились, бабы плакали. А я смотрел на офицеров, которые проезжали верхом. Лица у них были… не такие, как на параде. Серьёзные, злые какие-то. Один, молодой ещё, с усиками, был совсем белый, как полотно. Ему, наверное, страшно. Я подумал: а если мне сейчас дадут ружьё, я пойду? Сказал себе — пойду. А внутри всё сжалось. Наверное, это и есть храбрость — когда страшно, но идёшь. Дядя Митрофан стоял в стороне, опершись на клюку. Я подошёл к нему. Он сказал тихо: «Война — это не парад, паря. Это грязь, кровь и дураки, которые командуют умными». Я удивился. Он же старый солдат, как он может так говорить? Я спросил его: «А разве за Отечество не надо стоять?» Он посмотрел на меня долго и сказал: «Надо. Только с умом. А то бывает, что стоишь, а потом узнаёшь, что стоял не за Отечество, а за чью-то глупость». Я ничего не понял. Но запомнил.

***

4 апреля какого-то года.

В посёлке началось что-то странное. Раньше все жили как одна семья, а теперь… Теперь люди смотрят друг на друга иначе. Пришёл староста, собирал подводы для армии. Кто дал, кто не дал. Те, кто не дал, сразу стали «непатриотами». Соседка напротив, тётя Глаша, сказала, что не отдаст лошадь, потому что ей пахать нечем. Её мужик вчера же и обозвал «немецкой подстилкой». Я не понял, при чём тут немцы. Она плакала. Матушка дала одну нашу корову (у нас их две) и овцу. Я спросил: «Как же мы будем?» Она ответила: «Как-нибудь. А там наши воюют, им нужнее». Я гордился ей. Но потом пришёл Степкин отец, пьяный, и начал кричать, что матушка «выслуживается перед начальством», что у неё сын растёт будущий офицерик, а он, Степкин отец, «за простого солдата спину гнуть не нанимался». Матушка молчала, закрыла дверь. Я сидел на печи и сжимал кулаки. Мне хотелось выскочить и закричать на него. Но я испугался. Вот так. Испугался пьяного дядьку. Какой же я воин…

***

5 апреля какого-то года.

Сегодня случилось то, чего я боялся. В посёлок привезли первых раненых. Их разместили в казармах, но места не хватало, и некоторых разобрали по домам. К нам тоже принесли одного. Офицера, поручика, кажется. Молодой совсем, лет, наверное, двадцать. Без ноги. Нога ниже колена — чисто, как по линейке отрезана. Матушка побелела, но не показала вида, стала кипятить воду, рвать тряпки на бинты. Он лежал на лавке, бледный, губы синие, и молчал. Я смотрел на него и не мог отвести взгляд. Я думал о параде. О том, как он, может быть, тоже стоял в строю, и на нём блестел мундир. А теперь он лежит без ноги в нашей избе, и от него пахнет кровью и чем-то сладковатым, противным. Он пришёл в себя к вечеру. Увидел меня, улыбнулся. Сказал: «Не бойся, парень. Это не страшно». Я сказал: «Я не боюсь». А сам трясся. Потом спросил: «А страшно на войне?» Он помолчал и сказал: «Страшно, когда понимаешь, что тобой кто-то распоряжается, а ты — только мясо». Я опять ничего не понял. Но мне стало холодно внутри.

***

6 апреля какого-то года.

Теперь в посёлке не две партии, а три. Те, кто за войну, говорят: «Бей врага, не жалей живота». Те, кто против, говорят тихо, по углам: «Нам здесь жить, детей растить, а ихних генералов война не касается, они в Петербурге сидят». И третьи — те, кто просто молчат и делают, что велят, чтобы не попасть в беду. Сегодня утром я пошёл к колодцу с ведром. Там уже стояли бабы. Я услышал, как одна сказала про матушку: «Гордая очень, корову отдала, а сама теперь будет по дворам ходить, выпрашивать». Другая добавила: «Сынок-то её вон, с поручиком якшается. Не ровен час, ещё офицером заделается, а наши мужики в окопах гниют». У меня закипела кровь. Я поставил ведро и сказал: «Мой батька погиб на службе. А вы… вы…» Я не нашёл слов. Они на меня зашикали: «Иди-иди, мал ещё, не лезь, куда не просят». Я ушёл. Ведро забыл. Матушке ничего не сказал. Но ночью не спал. Думал: как так? Мы же все русские, мы все здесь живём, а теперь мы враги друг другу? За что?

***

7 апреля какого-то года.

Поручик, которого зовут Александр Иванович, сегодня попросил меня почитать ему вслух газету, что привезли из города. Я читал по слогам, но старался. Там писали о победах. Он слушал, а потом сказал: «Врёт всё». Я удивился. Он сказал: «Я там был. Я знаю, что там на самом деле. Нас послали в атаку через открытое поле, а у них пулемёты. Зачем? Чтобы генерал получил орден. А мы — мясо». Я спросил: «А как же Отечество?» Он посмотрел на меня и сказал: «Отечество — это когда ты защищаешь свой дом, свою мать. А это… Это другое. Это игра больших людей, где пешки — мы». Я спросил: «А вы поэтому туда пошли?» Он помолчал, потом сказал: «Я пошёл, потому что думал, что должен. Теперь я не знаю, должен ли был. Но назад дороги нет». Я весь вечер просидел на лавке, глядя в стену. Батька пошёл служить и погиб. Поручик пошёл и потерял ногу. И оба, кажется, не нашли того, зачем шли. А я хочу туда. Но зачем? Я уже не знаю.

***

8 апреля какого-то года.

Сегодня случился скандал. Пришёл комендант, проверял, как размещены раненые. Увидел, что поручик лежит у нас, и сказал матушке: «Этот офицер с пораженческими настроениями, вы бы от него подальше». Матушка побледнела, но сказала: «Он раненый, куда ж я его?» Комендант ушёл, но я видел, как он переглянулся с писарем. Мне стало страшно. Не за себя — за поручика. И за матушку. Если её заподозрят в чём… Я спросил у Александра Ивановича, что значит «пораженческие настроения». Он усмехнулся: «Это значит, что я правду говорю. А правда сейчас опаснее пули». Я спросил: «А если я тоже хочу правду?» Он долго смотрел на меня и сказал: «Тогда тебе, парень, придётся быть очень осторожным. Правда сейчас разделила всех. Одни хотят её слышать, другие — боятся. А третьи — те, кто у власти, — они хотят, чтобы все молчали и шли в атаку».

***

9 апреля какого-то года.

Сегодня я не пошёл на улицу. Матушка сказала, что в посёлке неспокойно. Кто-то написал донос на тётю Глашу, что она прячет лошадь от армии. Пришли, забрали лошадь, а её саму чуть не арестовали. Степкин отец ходит по улицам и кричит, что «выявит всех изменников». Я смотрю на него и не узнаю. Раньше он был просто пьяница, а теперь он будто в себя поверил. Ему дали какую-то власть — доносить. И ему это нравится. Я подумал: а если бы я был на войне, я бы хотел, чтобы за моей спиной такие, как он, выискивали врагов? Или чтобы за моей спиной были те, кто просто верит мне, как матушка верит? Я не знаю. Я запутался. Поручик сегодня сказал: «Война — это когда старики говорят, а молодые умирают. И те, кто не умирает, потом друг друга убивают словами». Я спросил: «А как же не убивать?» Он ответил: «Думать своей головой. И не бояться сказать правду, когда это безопасно. А когда небезопасно — молчать и выживать. Ради тех, кто тебя ждёт». Я посмотрел на матушку. Она месила тесто, опустив голову. Я понял, что если я сейчас пойду на войну, она останется одна. А если не пойду — меня назовут трусом. А если скажу правду — меня назовут изменником. Как из этого выпутаться?

***

10 апреля какого-то года.

Ночью я услышал стук. Проснулся — в окно стучали. Матушка открыла. Пришёл дядя Митрофан, злой, взлохмаченный. Сказал: «Собирай, Марья, парня. Уходите. В городе аресты начали. Тех, кто против войны, хватают. Поручик этот у вас — он из тех, кто письма писал против начальства. За ним придут». Матушка запричитала, но дядя Митрофан сказал: «Не вой, а делай. В город к брату. Парня забирай, а поручика мы к себе перепрячем». Я выскочил из-за печи. Крикнул: «Я не поеду! Я здесь нужен!» Дядя Митрофан схватил меня за плечо: «Ты нужен матери, понял? Она одна. А война твоя здесь, в твоей башке. Если ты хочешь стать военным, сначала научись разбираться, где свои, а где чужие. Сейчас не время для парадов, сейчас время для того, чтобы выжить и остаться человеком». Я заплакал. Впервые за всё это время. Не от страха, а от бессилия.

***

11 апреля какого-то года.

Мы уехали затемно. Поручик остался у дяди Митрофана. Я пожал ему руку, он сказал: «Не бойся, парень. Ты будешь хорошим офицером. Если, конечно, не разучишься думать». Мы с матушкой ехали на подводе, я правил лошадью. Она молчала. Я смотрел на наш посёлок, который исчезал в рассветном тумане, и думал: вот так, наверное, солдаты уходят на войну. Не зная, вернутся ли. И не зная, найдут ли дом таким, каким оставили. В городе нас встретил дядя. Он был хмурый. Сказал, что у него в типографии работают те, кого считают «неблагонадёжными». Что теперь каждый смотрит на каждого. Я спросил: «А кто прав?» Он ответил: «Прав тот, кто остаётся человеком, когда вокруг все превращаются в зверей. Иди, поспи. Завтра много дел». Я не спал. Я писал этот дневник при свече. Я понял одну вещь. Я хотел стать военным, чтобы быть как те офицеры на параде. А теперь я вижу, что война — это не парад. Это когда твои соседи становятся врагами, когда правда становится преступлением, а мать плачет по ночам, думая, что сын не спит. Я не знаю, пойду ли я воевать. Я не знаю, кто прав. Я знаю только одно: я не хочу стать ни тем, кто слепо кричит «ура!», ни тем, кто трусливо молчит. Я хочу вырасти и понять, где настоящая честь. Та, за которую не стыдно перед батькиным портретом. И перед матушкой.

***

12 апреля какого-то года.

Сегодня дядя взял меня в типографию. Там пахло краской и бумагой. Рабочие сидели за станками, печатали газету. Дядя показал мне, как набирают буквы. Я смотрел и думал: вот так же и люди — складываются в слова, слова в мысли, а мысли… мысли могут поднять на войну или остановить её. Один рабочий, с рыжей бородой, спросил у дяди: «Ну что, опять пишем, что всё хорошо?» Дядя ответил: «Пишем, что велено». Рыжий сплюнул: «Велено… А народ гибнет. И за что?» Я смотрел на него, и мне казалось, что он говорит правду. Но дядя зашикал на него. Потом, когда мы вышли, я спросил у дяди: «А почему вы не печатаете правду?» Он ответил: «Потому что за правду сейчас могут и в тюрьму. А у меня семья. Понимаешь? Иногда, чтобы сохранить главное, приходится молчать о второстепенном». Я спросил: «А правда — она второстепенное?» Он не ответил.

***

13 апреля какого-то года.

Сегодня воскресенье. Мы с матушкой ходили в церковь. Народу было много. Священник говорил о войне, о том, что надо молиться за воинство, за победу. Люди крестились, плакали. А я стоял и думал о поручике без ноги. О дяде Митрофане, который прячет его. О Степкином отце, который доносит. О рыжем рабочем из типографии. О батьке, который погиб, не успев ничего понять. И мне казалось, что я вижу не одну толпу, а две. Одни — те, кто верит, что война — это святое дело, и надо идти и умирать. Другие — те, кто тихо стоит в углу и молится о другом: чтобы их мужья и сыновья вернулись живыми, чтобы их не погнали в атаку через пулемёты, чтобы не пришли за ними самими с обыском. И обе эти толпы — в одной церкви. Молятся одному Богу. И я не знаю, к кому из них ближе я. На выходе к нам подошла женщина, я её не узнал сначала. Она сказала матушке: «Вы та, из военного посёлка, что корову отдала?» Матушка кивнула. Женщина сказала: «А нашего старосту вчера забрали. Сказали, что он укрывает дезертиров. А он просто раненых прятал, которых в лазарет не брали, потому что мест нет». Я смотрел на неё и чувствовал, как у меня внутри всё переворачивается. Значит, те, кто спасает, становятся врагами? Те, кто помогает, — преступниками? А те, кто кричит громче всех, — героями? Дома я долго сидел перед портретом батьки. Я сказал ему вслух: «Я хочу быть военным. Но я не хочу быть таким, как те, кто сейчас командует. Я хочу быть таким, чтобы меня уважали те, кто в окопах. Я хочу быть таким, чтобы мои солдаты знали: я не пошлю их на смерть ради ордена. Я хочу быть таким, чтобы моя мать мной гордилась, а не боялась за меня каждую минуту. Я хочу… я хочу понять, где правда. Потому что сейчас я её не вижу. Она разделилась на две части, и каждая часть дерётся с другой. А я стою посередине и не знаю, за кого мне быть». Матушка зашла, услышала. Посмотрела на меня и сказала: «Будь за себя. Будь за правду. А правда там, где не убивают невинных. Где не травят слабых. Где не доносят на соседей. Правда — это когда ты остаёшься человеком, даже если вокруг война. Иди спать. Завтра будет новый день». Я лёг, но долго не спал. Я думал о том, что, может быть, самое главное сражение — не там, на фронте, а здесь, внутри. Когда тебе говорят одно, а ты чувствуешь другое. Когда все вокруг выбирают сторону, а ты не можешь, потому что в каждой стороне видишь и хорошее, и плохое. И я решил: я буду искать. Я буду учиться. Я вырасту и найду ту правду, за которую не стыдно будет умереть. Или — что, наверное, труднее — за которую стоит жить. А пока я просто записываю всё это в дневник. Потому что если я не буду записывать, я запутаюсь совсем. И тогда я стану как все — буду кричать то, что от меня хотят, и не буду думать. А я хочу думать. Даже если это опасно. Даже если это трудно. За окном уже светает. Матушка спит. Я закрываю тетрадь. Завтра — новый день. И кто знает, что он принесёт.

***

14 апреля какого-то года.

Утром я решил пройтись по хате дяди. Матушка ещё спала после тревожной ночи, а дядя ушёл в типографию до рассвета. Я остался один. В доме было тихо, только часы тикали на стене, да за окном изредка проезжали повозки. Я ходил из угла в угол, рассматривал всё, будто искал то, что поможет мне ответить на мои вопросы. Всё здесь было чужое, не наше, посёлковое. Дядина жизнь текла иначе, чем наша. Но мне казалось, что где-то здесь, среди этих городских вещей, спрятана подсказка.

Я остановился у шкафа. Старого, тёмного, с резными завитушками, которые давно потрескались. Я стоял и глядел на него, наверное, минут двадцать. Просто смотрел, как смотрят на реку, когда ждут, что из воды что-то выплывет. Не знаю, что меня толкнуло. Я открыл дверцу. Внутри пахло сухим деревом, пылью и чем-то сладковатым — может, лавандой, которую дядина жена клала между простынями.

Я перебирал вещи. Старые рубахи, дядин сюртук, какой-то сверток с лентами. И вдруг на самой нижней полке, под грудой бумаг, мои пальцы нащупали что-то твёрдое, кожаное. Я вытащил. Книга. Маленькая, потрёпанная, в переплёте, который местами облупился до картона. Я вытер с неё пыль рукавом. К моему огорчению, название почти стёрлось — только бледные вмятины на коже, и ни одной буквы не разобрать. Но внизу, на корешке, золотом, хоть и выцветшим, ещё можно было прочесть: Суворов.

У меня сердце ёкнуло. Суворов. Тот самый. Генералиссимус. Непобедимый. Тот, кто перешёл через Альпы, кто не проиграл ни одного сражения. Я слышал о нём от батьки, когда был совсем маленьким. Батька тогда говорил: «Вот был полководец, так полководец. Он солдат берёг. И побеждал не числом, а умением». Я тогда не понял, что значит «берёг», — разве на войне берегут? Война для того и есть, чтобы не беречь.

Я открыл книгу. Буквы прыгали перед глазами, потому что руки дрожали. Первые страницы были истрёпаны, некоторые выпадали. Кто-то до меня читал эту книгу много раз. Я сел на пол, прислонился спиной к шкафу и начал читать.

Сначала шла какая-то непонятная мне история о том, как солдат учили. «Каждый воин должен понимать свой манёвр». Я прочитал эту фразу три раза, пытаясь вникнуть. Потом пошли наставления. Я читал медленно, по слогам, но каждое слово врезалось в память. «Тяжело в учении — легко в походе». Это я слышал. Но дальше было то, чего я не знал. Суворов писал: «Береги пулю на три дня». И ещё: «Береги солдата. Он тебе отец, и мать, и брат». Я остановился на этом месте. У меня в голове что-то щёлкнуло.

Поручик Александр Иванович говорил, что генералы посылают солдат в атаку через открытое поле, на пулемёты. Что солдаты — «мясо». А Суворов пишет: береги солдата. Значит, можно воевать иначе? Можно побеждать, не теряя людей? Или это только в старых книгах так пишут, а на самом деле всё по-другому?

Я перелистнул дальше. Наткнулся на слова, которые кто-то подчеркнул чернилами — видимо, тот, кто читал до меня. «Война не кончается победой. Война кончается миром. А мир начинается с правды». Я прочитал это раз, другой, третий. Правда. Опять правда. Суворов тоже про правду писал. Значит, это не просто слова.

Я просидел так, пока не заныла спина и не онемели ноги. Матушка проснулась, позвала меня завтракать. Я не ответил. Она заглянула в комнату, увидела меня с книгой и спросила: «Что нашёл?» Я показал ей. Она взяла книгу в руки, повертела, и вдруг лицо у неё изменилось. Стало каким-то… я не знаю, как сказать. Будто она увидела призрака.

— Откуда это у дяди? — спросил я.

— Это не дядино, — сказала она тихо. — Это батькино. Я думала, пропало. А он, видно, когда мы переезжали после… после того, как батьки не стало, забрал себе. На память. Я чуть не уронил книгу. Батькина. Значит, батька читал эти строки. Батька, который погиб в учениях, которого послали и не сберегли. Он читал про то, как беречь солдата, а его самого не сберегли. Я посмотрел на портрет батьки, который мы взяли с собой из посёлка. Он висел теперь здесь, в дядиной горнице, на самом видном месте. На портрете он был молодой, в мундире, с серьёзным лицом. Я спросил у матушки: — А батька… он берег своих солдат? Матушка помолчала, потом сказала: — Он был младший лейтенант. У него не было солдат. Было отделение. Пять человек. Он их учил, как Суворов велел. А потом пришёл приказ — идти через болото, сократить путь. Он сказал, что болото непроходимое. Ему сказали: «Выполняйте». Он пошёл. И утонул. Все шестеро. Командир, который приказ отдал, получил благодарность за скорость передислокации. Я сжал книгу так, что побелели пальцы. Вот оно. Батька знал, что болото непроходимое. Но он пошёл. Потому что приказ. Потому что он был военный. А тот, кто отдал приказ, получил благодарность. Потому что он был начальник. И никто не спросил, почему погибли шестеро. Их списали, как… как патроны. Я открыл книгу снова, нашёл ту страницу, где было подчёркнуто: «Береги солдата». И вдруг я понял, что Суворов писал это не для того, чтобы это читали и забывали. Он писал это для того, чтобы это делали. А если не делают, значит, война идёт не по Суворову. Значит, те, кто командует, — не настоящие полководцы. А может, и не настоящие военные вовсе. Я спросил у матушки: — А как же я? Я хочу стать военным. Но если там все такие, как тот командир, который батьку погубил, то зачем мне туда? Матушка села рядом, обняла меня. Она редко меня обнимает — всё некогда, всё работа. А тут обняла и сказала: — Затем и иди, чтобы там были не только такие, как он. Чтобы были такие, как твой батька. Как Суворов. Чтобы солдаты знали: их командир — человек, а не зверь. Это труднее, чем просто махать саблей. Но если ты сможешь быть таким — значит, батька твой не зря жил. Я спросил: — А если меня заставят идти через болото, когда я знаю, что нельзя? Она посмотрела мне в глаза и сказала: — На это у тебя будет своя голова и своя совесть. И книга Суворова. А больше никто тебе не указ. Я весь день просидел с этой книгой. Я читал и перечитывал. Я водил пальцем по строчкам, которые кто-то подчеркнул до меня — может быть, батька, а может, дядя. Я запоминал. «Дисциплина — мать победы». «Сам погибай, а товарища выручай». «Воюют не числом, а умением». «Без добродетели нет ни славы, ни чести». К вечеру я вышел во двор. На улице было пасмурно, собирался дождь. Я стоял и смотрел на серое небо. В моей голове наконец-то начало проясняться. Война — это не парад. Это грязь, кровь и смерть. Но война — это ещё и возможность доказать, что ты человек. Что ты умеешь думать. Что ты бережёшь тех, кто слабее. Что ты не идёшь на поводу у дураков, даже если они в высоких чинах. Я вернулся в комнату, достал свой дневник и написал в конце новой страницы: «Я хочу быть военным, как Суворов. Не как тот генерал, который погубил батьку. Я хочу беречь. Я хочу думать. Я хочу, чтобы мои солдаты знали: я не брошу их. Даже если мне придётся пойти против приказа. Но как узнать, когда приказ правильный, а когда — нет? Этому меня Суворов не научил. Может, научит дальше. Я буду читать каждый день. А пока я понял одно: военный — это не тот, кто умеет стрелять. Военный — это тот, кто умеет отвечать за тех, кто под его командой. Как отец за сына. Батька мой за своих пятерых отвечал. И погиб вместе с ними. Это страшно. Но это и есть честь. Наверное». Я закрыл дневник, положил книгу Суворова рядом. Завтра буду читать дальше. А сегодня я, кажется, стал чуточку старше. И чуточку ближе к тому, чтобы понять, куда мне идти. Матушка позвала ужинать. Я пошёл. Но книгу взял с собой, положил на лавку рядом. Она теперь будет всегда со мной.

***

15 апреля какого-то года.

Сегодня утром я проснулся раньше всех. В доме было тихо. Я взял книгу и вышел во двор. Хотелось читать на свежем воздухе, чтобы никто не мешал. Но едва я открыл книгу, как услышал голоса у ворот. Я выглянул. Там стояли двое. Один — в форме жандарма, другой — в штатском, но с таким лицом, которое бывает только у тех, кто привык допрашивать. У меня сердце ухнуло вниз. Жандарм стучал в калитку. Вышла дядина жена, тётя Настя, бледная, с поджатыми губами. Я спрятался за угол сарая, но слышал всё. — Здесь проживает Пётр Ильич? — спросил жандарм. — На работе он, в типографии, — ответила тётя Настя. — Мы к вам. Есть разговор. Насчёт постояльцев. Говорят, вы кого-то из военного поселения приютили? Тётя Настя сказала, что да, приютила сестру с племянником, потому что в посёлке неспокойно. Жандарм кивнул, записал что-то в книжечку. А потом спросил: — А больше никого не прячете? Раненых, например? Или тех, кто… сомневается? Тётя Настя сказала, что никого. Голос у неё был ровный, но я видел, как дрожат её руки, сложенные на фартуке. Жандармы ушли, но я долго не мог отойти от сарая. Меня трясло. Я понял, что они ищут поручика. Значит, донос всё-таки ушёл из посёлка. Значит, Степкин отец или кто-то ещё не успокоился. Я вернулся в дом, разбудил матушку, рассказал. Она побледнела, но сказала: «Молчи. Никому ни слова. Дядя Митрофан знает, что делает. А мы здесь ни при чём. Мы ничего не знаем». Я кивнул, но на душе было муторно. Мы приехали сюда, чтобы спрятаться от войны, а война настигла нас и здесь. Только теперь она не с пулемётами и пушками. Она с бумажками и доносами. Я взял книгу Суворова, нашёл ту страницу, где было подчёркнуто: «Храбрость нужна не только на поле боя. Храбрость нужна, чтобы оставаться человеком, когда вокруг трусы». Я перечитал это три раза. И решил: я не буду трусом. Я не буду ни на кого доносить. И я не буду бояться. Но я буду осторожным. Как Суворов, который вёл свои войска через Альпы и никого не потерял. Потому что думал. Потому что берег. Я закрыл книгу и пошёл помогать тёте Насте по хозяйству. Работать — это тоже быть полезным. А всё остальное — потом. Когда я вырасту. Когда пойму, как отличить правильный приказ от неправильного. Когда научусь беречь. А пока я просто жду. И читаю Суворова.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!