IV. Маленькая убийца.

3 апреля 2026, 03:00
Рождение Катарины было тайной, окутанной кровью и молчанием. Мать её, леди Элейн Оверлорд, знатная вдова из старинного рода, что владела землями в Верхнем городе Врат Балдура, не помнила той ночи. Она проснулась в своей постели, истекая кровью, с криком новорождённого в ушах, и поняла — она родила. Но не помнила, как. Не помнила боли. Не помнила криков. Не помнила лица того, кто стоял над ней во тьме, чьи глаза горели багровым, а голос был сладок, как яд, и холоден, как смерть. Повитухи, вызванные слугами, нашли её сидящей на окровавленных простынях, с младенцем на руках. Девочка была тихой — не плакала, не кричала, только смотрела огромными тёмными глазами, в которых, казалось, уже жила какая-то древняя, недетская мудрость. А может, только отблеск свечей. Или что-то иное. — Я не помню, — сказала леди Элейн, и голос её был пуст, — Я не помню ничего. Повитухи переглянулись, но промолчали. Врачей не позвали. Слугам велели молчать. Ребёнка назвали Катариной — в честь бабушки, умершей за год до этого от чахотки. И никто не узнал, что в ту ночь, когда над Вратами Балдура стояла полная луна, а на улицах выли собаки, в богатом доме на улице Блестящих Шпилей родилось дитя Баала.

***

Эльфийка росла в кружевах и шёлке. Мать её была прекрасна той особенной, увядающей красотой, что так ценят в высших кругах Врат Балдура, — тонкие черты лица, благородная бледность, руки, никогда не знавшие грубой работы. Волосы её были чёрными, как вороново крыло, — такими же, как у дочери, — густыми, длинными, с лёгкой проседью на висках, которую она тщательно скрывала за сложными причёсками и дорогими гребнями. Та же порода, та же кровь, та же стать — и такая разная судьба. Она любила свою дочь. Любила так, как умеют любить только те, кто не знает правды. Водила по званым вечерам, учила танцам, манерам, тому, как держать спину и как улыбаться, когда внутри пустота. Матушка покупала ей лучшие платья, нанимала лучших учителей, мечтала о том, как выдаст её замуж за какого-нибудь знатного лорда, как будут у неё внуки, как состарится она в окружении любящих лиц. Особенно любила Катарина те дни, когда мать приводила её в свою гардеробную — просторную комнату, где вдоль стен тянулись дубовые шкафы с резными дверцами, а в центре стояло огромное трюмо в тяжёлой золочёной раме, с тремя створками, отражавшими свет свечей сотнями маленьких бликов. Здесь пахло деревом, лаком и чем-то сладким — духами матери, что всегда витали в этом помещении, как незримая свита, готовая услужить своей госпоже. — Смотри, моя крошка, — говорила леди Элейн, доставая из шкафа очередное платье. — Это из самого Амна. Шёлк, видишь? Настоящий. Белый, как первый снег. Как лилия в нашем саду. Как ангельские крылья. Она помогала дочери надеть наряд, поправляла ленты, завязывала банты, и девчушка, затаив дыхание, подходила к зеркалу. Отражавшаяся в нём девочка была прекрасна — бледная, как фарфоровая кукла, с огромными тёмными глазами и чёрными, как вороново крыло, волосами, которые мать заплетала в тугие косы, украшая их белыми шёлковыми лентами. Платье — белоснежное, с пышной юбкой и кружевами на вороте и рукавах, тончайшими, воздушными, похожими на иней, — делало её похожей на фею из старых сказок, на невесту с картин в старинных книгах, на что-то чистое, светлое, не от мира сего. — Какая же ты красавица, — улыбалась мать, глядя на неё с гордостью, и в её голосе не было ни капли лести — только искреннее, материнское восхищение. — Прямо как я в детстве. Твоя бабушка говорила, что я могла часами крутиться перед зеркалом, примеряя наряды. Но в её глазах, когда она смотрела на дочь в этом белом платье, иногда мелькало что-то ещё. Тревога. Страх. Мольба. Словно она пыталась удержать в этом цвете ту чистоту, ту невинность, которую сама не могла дать. Словно белый шёлк был заклинанием, оберегом, последней стеной между её дочерью и той тьмой, что росла внутри неё с каждым днём. Леди Элейн не знала, от кого зачала этого ребёнка. Не помнила той ночи. Не могла вспомнить лица. Но чувствовала — нутром, материнским чутьём, что живёт в каждой женщине, носящей дитя под сердцем, — что этот ребёнок не такой, как другие. Что в его крови есть что-то... иное. И она покупала белые платья. Белые ленты. Белые кружева. Она одевала дочь в невинность, как в доспех, надеясь, что цвет защитит её, сохранит, убережёт от того, что ждало впереди. Она не знала, что тьму нельзя отбелить. Что кровь не смывается. Что её кроха уже принадлежит не ей. Катарина крутилась. Она подходила к трюмо то с одной стороны, то с другой, рассматривая себя в трёх створках, ловя отражение своего отражения, бесконечную вереницу девочек в белых платьях, уходящих куда-то вглубь, в золочёную бесконечность. Она улыбалась себе, и девочки в зеркалах улыбались ей в ответ, и в этой игре, в этом танце света и стекла, забывала о том, что иногда — всё чаще — слышит голос, зовущий из темноты. — Матушка, — говорила она, не отрывая взгляда от своего отражения, — а почему у меня такие глаза? У тебя — зелёные. У бабушки на портрете — голубые. А у меня... у меня они красные? Или мне кажется? Леди Элейн подходила сзади, клала руки ей на плечи, и их отражения — взрослая женщина с чёрными, как смоль, волосами, собранными в сложную причёску, и девочка с огромными тёмными глазами, в глубине которых иногда вспыхивал алый огонёк, — смотрели друг на друга сквозь стекло. — Они кажутся красными только при свечах, — отвечала мать, и голос её дрожал, хотя она старалась говорить ровно. — На солнце они тёмные. Почти чёрные. Как... как у твоего отца. — А на самом деле? — На самом деле они прекрасны. Самые красивые глаза, которые я когда-либо видела. Она не договаривала. Не говорила, что иногда, когда дочь смотрит на неё, ей кажется, что в этих глазах горит не пламя свечей, а что-то другое — злобное, вечное. Не говорила, что по ночам, когда Катарина спит, её веки чуть приоткрыты, и в щёлочках виден этот багровый свет, пугающий, чужой, нечеловеческий. Не говорила, что боится этих глаз. Боится так, как можно бояться только того, что любишь больше всего на свете. — А где он? — спрашивала Катарина, глядя на своё отражение, на эти глаза, что, казалось, жили своей собственной жизнью. — Ушёл. Далеко. Но он любит тебя. Я знаю. Он смотрит на тебя, даже когда ты его не видишь. И Катарина верила. Верила, что где-то там, далеко, есть отец, который смотрит на неё и любит. Верила, что он гордится ею. Верила, что однажды он придёт. А голос в её голове становился всё громче. Он ждал. Он всегда ждал. С той самой ночи, когда она появилась на свет, когда её маленькое сердечко начало биться в такт его древнему, голодному ритму. Он смотрит на неё не из далёких странствий, не из заоблачных чертогов — он был с ней всегда. В её крови. В её костях. В тех тёмных глазах, что смотрели на мир из её собственного лица, пугая мать, пугая слуг, пугая всех, кто осмеливался заглядывать в них слишком долго. Она не знала, кто он. Не знала, что голос, который она слышала по ночам, принадлежит не плоду её воображения, не демону, вселившемуся в ребёнка, как думали жрецы, к которым водила её мать. Она не знала, что это голос отца. Но тело знало. Тело помнило.

***

Катарине было года четыре, у леди Элейн появился особый посетитель. Были у неё и свои торговые дела, доставшиеся от покойного мужа. Виноградники Оверлордов на склонах Высокого Леса славились на весь Побережье Мечей — их красное вино, выдержанное в дубовых бочках по особому рецепту, что хранился в семье три поколения, поставлялось к столу самых знатных домов Врат Балдура. И среди тех, кто регулярно заказывал это вино, был сам Касадор Зарр, патриарх могущественной и влиятельной семьи Зарр, вампир, чьё имя произносили шёпотом, чьи владения простирались от Таврока до самого кладбища, чьи балы были легендарны, а гости — опасны. Закупки велись регулярно, и посыльным почти всегда приходил один и тот же эльф. Высокий, белокурый, с лицом, которое, казалось, вырезали из слоновой кости, и глазами цвета запёкшейся крови. Он был красив — и леди Элейн, несмотря на свою проницательность, каждый раз таяла, когда он являлся на порог её дома. Он улыбался, говорил комплименты, уговаривал снизить цену, обещал вечную благодарность своего господина, и она уступала. Всегда уступала. — Этот мальчик, — говорила она своей камеристке после очередного визита, — у него такие печальные глаза. Словно он видел что-то такое, чего не должен был видеть никто.

***

Катарина помнила его. Как не запомнить? Он появлялся раз в несколько месяцев, всегда в одном и том же тёмно-красном камзоле с серебряной вышивкой, всегда с одной и той же улыбкой, которая не касалась глаз. От него пахло бергамотом, розмарином и бренди — странное, терпкое сочетание, которое казалось слишком взрослым для такого изящного, почти кукольного лица. Но запах этот был приятным, чужим, непохожим на привычные домашние ароматы. Он всегда приносил с собой холод. Даже в самый жаркий день, когда он входил в гостиную, становилось прохладно, и мухи, что жужжали над вазой с фруктами, вдруг замолкали. — Здравствуй, маленькая госпожа, — говорил он, и в его голосе всегда звучала странная, тягучая нотка, которую она не могла понять. — Как твои уроки? Учишься танцевать? Играть на лютне? Быть настоящей леди? — Учусь, — отвечала она, глядя на него снизу вверх, и ей казалось, что он смотрит на неё как-то иначе, чем все остальные взрослые. Не как на ребёнка. Как на... равную? Или как на что-то, что он когда-то знал, а теперь пытается вспомнить. — Хорошо, моя ягодка, — кивал он. — Учись. Но запомни, мир жесток к тем, кто не умеет защищать себя. Он говорил это с такой уверенностью, с такой болью, что Катарина, сама того не понимая, запоминала эти слова. Запоминала его лицо. Запоминала холод, который он приносил.

***

Однажды, когда ей было, наверное, лет восемь, он застал её одну в гостиной. Мать вышла за подписанными бумагами, и они остались вдвоём. Эльф стоял у окна, глядя на улицу, где шумел дневной город, и его профиль на фоне света казался вырезанным из стекла — прозрачным, хрупким, нереальным. — Ты когда-нибудь хотела убежать? — спросил он вдруг, не оборачиваясь. Катарина не поняла вопроса. — Убежать? Куда? — Куда угодно. Подальше от всех, кто говорит, что любит тебя, но на самом деле просто хочет использовать. Она молчала, не знала, что ответить. Он повернулся, и в его глазах — красных, с круглыми зрачками, в которых, казалось, горел внутренний огонь, — мелькнуло что-то, похожее на сожаление. — Прости, ягодка, — сказал он. — Не слушай меня. Я говорю глупости. Он улыбнулся, и в этой улыбке было столько горечи, что Катарина, даже не понимая причины, почувствовала, как в груди защемило. — Ты грустный, — сказала она. — Нет, — ответил он. — Я просто устал. Когда мать вернулась, он снова стал прежним — любезным, услужливым, красивым. Он поцеловал руку леди Элейн, поблагодарил за вино, поклонился Катарине и ушёл. Холод, который он принёс, остался в комнате ещё на несколько минут, а потом растаял, как утренний туман. Больше она его не видела. Вскоре после того визита мать сказала, что Касадор Зарр нашёл другого поставщика, и посыльный больше не приходит. Катарина кивнула, сделала вид, что ей всё равно, но почему-то долго ещё вспоминала его лицо. И слова. «Мир жесток к тем, кто не умеет защищать себя».

***

В пять лет кровь Баала проснулась в Катарине впервые. Это случилось внезапно, как удар молнии среди ясного неба, как землетрясение, от которого трескаются стены и рушатся дома. Она взяла нож — тот самый, которым мать резала фрукты на десерт, тонкое серебряное лезвие с рукоятью из слоновой кости, — и пошла на кухню, где мать разговаривала с прислугой. Она не понимала, что делает. Она просто хотела. Хотела так, как может хотеть только голодный — плоти, как может хотеть только жаждущий — крови, как может хотеть только тот, в ком течёт кровь бога убийц. Слуга заметил первым. Заорал. Оттолкнул госпожу. Схватил ребёнка за руку, выкручивая тонкое запястье, выбивая нож из маленьких, но цепких пальцев. Катарина кричала, извивалась, царапалась, пыталась вырваться, и в крике её слышалось нечто нечеловеческое, нечто, от чего у матери подкосились ноги, а у слуги поседели волосы. Она смотрела на мать, и в этом взгляде не было любви, только жажда.

***

— «Почему ты остановилась? — шепнул голос той ночью, когда она лежала в своей кровати, глядя в потолок, — Почему ты не сделала это? Она не нужна тебе. Она слаба. Она никогда не поймёт. А я пойму. Я всегда понимаю. Я жду. Я буду ждать столько, сколько потребуется». Мать не отдала её. Не прогнала. Не убила, хотя, возможно, следовало бы. Она пыталась лечить. Водила к жрецам, к магам, к тем, кто обещал изгнать беса из ребёнка. Она молилась каждую ночь, зажигала свечи перед алтарями всех богов, каких знала, шептала имена, просила, умоляла, обещала всё, что у неё было. Но боги молчали. Катарина росла. И с каждым годом тьма в ней становилась сильнее, глубже, неутолимее. И голос в её голове становился громче, настойчивее, требовательнее. — «Она мешает, — шептал он. — Она не понимает. Она хочет сделать тебя слабой, как она. Она хочет вытравить из тебя то, что делает тебя особенной. Ты не такая, как они. Ты моя. Ты всегда была моей».

***

В десять лет она убила мать. Не в порыве гнева, не в припадке безумия — сознательно, обдуманно, с той холодной решимостью, что делает убийцу не просто палачом, а художником. Это случилось вечером, после ужина. Мать, как всегда, поцеловала её перед сном, пожелала спокойной ночи, сказала, что любит. Катарина улыбнулась в ответ. Поцеловала мать в щёку. И, когда та повернулась, чтобы уйти, вонзила нож ей в спину. Тот самый нож. Серебряный. С рукоятью из слоновой кости. Она смотрела, как мать падает, как хрипит, захлёбываясь кровью, как пытается что-то сказать, но вместо слов из горла вырываются лишь пузыри и хрипы. Она смотрела в глаза матери, и в них было удивление, боль и — странное дело — облегчение. Словно та, кто наконец-то избавилась от ноши. Словно смерть стала для неё не наказанием, а освобождением. — «Хорошо, — прошептал голос, и в нём впервые за десять лет прозвучало нечто, похожее на гордость. — Хорошо, дитя моё. Ты сделала то, что должна была сделать. Ты освободилась. Ты готова. Теперь иди. Я жду». Катарина стояла над телом и чувствовала... пустоту. Не радость, не удовлетворение, не даже тот голод, что мучил её все эти годы. Только пустоту. И где-то глубоко, на самом дне, что-то, похожее на сожаление. Или на страх. Или на то, что у нормальных людей называется совестью. Она не успела разобраться.

***

Саревок Анчев, первый сын Баала, явился в ту же ночь. Он вышел из тени, как будто всегда там был, как будто ждал этого мгновения веками. Высокий, крепкий, с лицом, напоминающим череп, обтянутый кожей, с глазами, в которых горел тот же багровый огонь, что и у неё. Он посмотрел на мёртвую женщину, на девочку с ножом в руке, на лужу крови, расползающуюся по паркету, и улыбнулся. — Дитя моё, — сказал он, и голос его был мягким, вкрадчивым, почти ласковым. — Ты сделала первый шаг. Теперь идём. Отец ждёт. Он протянул руку. Катарина, не раздумывая, вложила в неё свою — всё ещё маленькую, всё ещё детскую, всё ещё испачканную тёплой материнской кровью. И шагнула в темноту. И где-то в глубине её существа, в той самой тьме, что текла в её крови, голос Отца шептал: — «Моя маленькая убийца».

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!