XV. Отчаянный вызов.

22 апреля 2026, 20:50
Баал молчал. Не день, не два — неделями. Она перестала ждать, когда тот заговорит. Перестала вслушиваться в темноту перед сном. Перестала ловить себя на том, что шепчет вопросы в пустоту. Сначала было тревожно. Как если бы вдруг перестало биться сердце — только здесь, в голове, — а ты продолжаешь жить, дышать, двигаться, но всё время ждёшь, что вот-вот рухнешь. В первую неделю вздрагивала от каждого скрипа, от каждого шороха собственных мыслей — казалось, что он затаился, проверяет, позовёт ли она первой. Она не позвала, слишком эгоистична. На второй неделе поняла, что ждать бессмысленно. На третьей — что, кажется, привыкла. Сознание, наконец, принадлежало только ей — и это было странно. Пусто. Как комната, из которой вынесли всю мебель. Сначала радуешься простору, а потом замечаешь, что каждый шаг отдаётся эхом, которого раньше не было. Раньше здесь всегда кто-то сидел в углу, дышал в затылок, комментировал, подсказывал, осуждал или хвалил. А теперь и этого нет. — Ну и молчи, — обиженно пробубнила девица однажды в потолок, не надеясь на ответ. — Я не напрашиваюсь. Тишина не дрогнула. Ни шороха, ни намёка на присутствие. Только её собственное дыхание, только сердце — тук-тук-тук — слишком громкое для тела, которое пытается заснуть. Хмыкнув, она перевернулась на бок. Спать. Если получится.

***

Личные покои Саревока встретили не тишиной — звоном цепей. Металлическим, сухим, каким-то голодным, будто каждая петля вгрызалась в соседнюю, пересчитывая зубы. Звук разливался по комнате, отражался от каменных стен, возвращался эхом, и от этого эха волосы на затылке вставали дыбом. Эльфийка стояла в дверном проёме, не решаясь переступить порог. Мрак впереди был не просто темнотой — он был плотным, почти осязаемым, как кисель, который облепляет лицо, забивается в ноздри, заставляя дышать чаще. В глубине этого мрака угадывался силуэт мужчины — он почти сливался с тенями, лишь изредка выдавая себя движением плеча или поворотом головы, когда его багровые глаза вспыхивали, отражая несуществующий свет. Трофеи на стенах смотрелись куда более устрашающими, чем тогда, в прошлый визит с немым дроу. Головы различных существ — людей, эльфов, гномов, нелюди, которых не получалось опознать, — висели на крюках, вбитых прямо в камень. Их лица были перекошены, но не той естественной гримасой, что рождается в предсмертной муке. Их перекраивали. Разрезали плоть вдоль и поперёк, сшивали заново, по-другому, создавая новые выражения — удивление, смех, зевоту, вечный беззвучный крик. Кожа натянута на черепа неравномерно, кое-где топорщатся грубые швы из конского волоса, кое-где видны пустоты — там, где плоти не хватило, чтобы закрыть кость. Одна единственная свеча стояла на шкафу с книгами, но толку от неё никакого. Свет спотыкался о первые ряды корешков, увязал в переплётах, не достигал даже середины комнаты. Воск натеками стекал по канделябру, застывая в причудливых сталагмитах.

***

Взгляд упал на пол. На каменном полу лежала тряпка. Рядом — ещё одна, и ещё, и ещё. Белого цвета, куски от рубашки. Девчонка всмотрелась в них: ткань в крови — тёмной, уже подсохшей, с коричневатыми краями, но кое-где ещё влажной, поблёскивающей в тусклом свете свечи. Судя по разрывам, не снимали — а сдирали: края вытянуты, истончены, местами порваны по швам. На одной из тряпок болталась пуговица. Серебряная, с рельефным изображением раскрывшейся розы — лепестки, даже крошечные шипы на стебле. Пальцы сами потянулись к своим пуговицам на рубашке. Такие же. Точь-в-точь. Серебро — холодное, гладкое, с едва заметной шероховатостью рисунка. И ткань напоминала собственную — тонкий, почти прозрачный шёлк. Та же фактура, те же нити, те же следы многократной стирки. Рядом — обувь. Беспорядочно разбросанные полусапожки: чёрные, с плотной подошвой, на шнуровке до середины голени. Потёртые носки, чуть подбитый каблук на левом. Будто их скинули в спешке, и один валялся под углом, на боку, словно его отшвырнули ногой. Через шаг — ткань штанов. Чёрных, широких, с низкой посадкой, которые носились каждый день. Разорваны по шаговому шву и брошены на пол, как ненужная ветошь. Ещё шаг — то, что когда-то было нижним бельём. Тонкий хлопок, расшитый мелкими цветами, порванный, перекрученный. Эльфийка протёрла глаза тыльной стороной ладони. Моргнула. Открыла. Ничего не исчезло. Тряпки остались на месте, обувь не растворилась в воздухе.

***

Со стороны постели донёсся женский вопль. Девчонка вздрогнула так, что подпрыгнула на месте, — не от внезапного звука, а от до боли знакомого голоса. Своего... Чуть ниже, чем обычно, сорванный, с хрипотцой, но тембр — тот самый. Интонация — её, когда злилась или боялась. Но сейчас внутри не было ни злости, ни страха. Только стояла в дверях и слушала, как кто-то кричит её же голосом. Шелест простыней. Тяжёлое, прерывистое дыхание — чьё? И снова вопль — уже более тихий, будто рот зажали ладонью, и звук прорывался сквозь пальцы, приглушённый, жертвенный. Ноги будто приколотили к месту. Невидимые гвозди вбили в подошвы, пришпилили к каменному полу. Ни сдвинуться, ни вздохнуть полной грудью. Воздух стал тяжёлым, как вода, и каждое движение лёгких требовало усилий. Это длилось недолго — может, несколько ударов сердца, может, минуту, — но показалось, что прошла вечность, наполненная только этими звуками: цепями, шелестом, криками. Потом ощущение отпустило, сменившись подступающей головной болью. Пульсирующей, тупой, та разливалась от затылка к вискам, сжимала череп, будто его взяли в железные тиски и медленно закручивали. Боль — не острая, скорее ноющая, как зубная, только глубже. Пальцы взялись за виски, потерли костяшками. Кожа головы — горячая, пальцы — ледяные. Бесполезно. Боль не утихала. Легче не становилось. Вопль. Ещё один. Теперь в нём различался не только страх — агония. Глаза открылись — и не заметила, когда закрыла их, — попыталась разглядеть в темноте источник. С кровати свисали на пол длинные чёрные локоны. Они шевелились, словно живые змеи, переливаясь в тусклом свете маслянистым блеском. Каждый волосок — толстый, здоровый, с лёгкой волной. Лежали на каменном полу, собирали пыль, и при каждом движении тела, от которого росли, вздрагивали, скользили с тихим, почти неслышным шорохом. Шаг вперёд. Потом ещё один. Тише. Подошвы почти не касались камня — на цыпочках, как учили, распределяя вес, чтобы ни одна плита не скрипнула. Дыхание задержано. Глаза привыкли к темноте, выхватывая детали: резные ножки кровати, тёмный бархат балдахина. Пахло черешней и ванилью. Тем самым ароматом, который оставался на подушке, на одежде, на коже после мытья. Но сейчас этот запах шёл не от неё. Источник был на кровати. Заполнял комнату, становился гуще, почти приторным, смешиваясь с железным привкусом крови и чем-то ещё — мускусным, тяжёлым, животным. Воздух наполнился жаром. И всхлипами. Тихими, сдавленными, будто их выдавливали из груди через силу, через тряпку, которая не давала воздуху выйти.

***

На кровати лежала девушка, точная копия, но постарше — на вид лет девятнадцати, может, двадцати. Те же чёрные, как вороново крыло, волосы, рассыпанные по подушке и свешивающиеся на пол. Тот же разрез глаз — миндалевидный, с чуть приподнятыми внешними уголками. Тот же тонкий курносый нос. Те же тонкие губы, сейчас распухшие, искусанные, покрытые корочкой запёкшейся крови. Та же бледная кожа, но под ней уже не угадывалась мальчишеская угловатость — ключицы и тазовые кости выпирали, запястья были тонкими, рёбра просматривались под кожей, но всё это складывалось не в хрупкость ребёнка, а в изящество молодой девушки. Она была женственной, не такой как Катарина сейчас, последняя больше походила на благородную пацанку в бесформенной одёжке. А эта незнакомка была иной, она была прекрасной… Такой милой, такой миниатюрной, такой манящей. Грудь её, полная и тяжёлая, вздымалась в такт сбивчивому дыханию, и на бледной, почти прозрачной коже проступала тонкая сетка голубоватых вен. Талия, перехваченная тенями, казалась неправдоподобно тонкой — осиной, как говорила мать Катарины о девах, которых изображали на старых полотнах. Бёдра округлыми, мягкими линиями расходились в стороны, создавая тот самый, почти порочный изгиб. Кожа на животе была гладкой, без единого шрама — ни от клинка, ни от падения, — и при каждом вздохе под ней угадывались лёгкие, едва заметные движения мышц, будто внутри спало что-то тёплое и живое. Между бёдер, там, куда падала тень Саревока, угадывалась влажная, приоткрытая плоть, но Катарина не стала вглядываться — хватило и того, что уже увидела. Она была живая, пока что. Прикованная за запястья к тяжёлым кандалам. Металл — тёмный, с потёками ржавчины, и внутренняя поверхность, должно быть, острая — на запястьях виднелись кровавые полосы, глубокие, до мяса. Цепи от кандалов тянулись к стене, где крепились к массивным кольцам, вделанным в камень. Лицо перепугано до неузнаваемости. Глаза, широко распахнутые, блестели от слёз, белки покраснели, зрачки сузились в точки. Слёзы текли по щекам горячим потоком, смешиваясь с потом и кровью из расцарапанной скулы, и капали на подушку, оставляя тёмные, влажные круги. Рыдала беззвучно — потому что рот заткнут тряпкой от некогда белой рубашки, она впивалась в уголки губ, растягивая их в болезненной усмешке, и ткань была влажной от слюны. Стройные ноги обвивали талию мужчины. Тот восседал над ней, склонившись, поза — властная, собственническая, почти царственная. Катарина впервые видела его без доспехов. Совсем без. Только кожа, только плоть. Спина, широкая, массивная, покрыта шрамами — белыми, выпуклыми, они тянулись от лопаток до поясницы, пересекались, накладывались друг на друга. Кожа имела странный оттенок — не бледный, не смуглый, а красноватый. Под этой кожей плавно перекатывались тяжёлые мышцы, при каждом движении выступали сухожилия, и вся эта масса казалась выточенной не природой, а кузнецом — для войны, для убийства, для того, что он делал сейчас.

***

Одна его рука поглаживала бедро девушки — медленно, почти нежно, так гладят любимую вещь, которой дорожат. Пальцы, грубые, с коротко стрижеными ногтями, скользили по коже, оставляя за собой едва заметные красные полосы — не от ран, от давления. Касался так, будто изучал текстуру, запоминал каждый миллиметр, каждую родинку, каждый волосок. Иногда ладонь сжималась, впиваясь в плоть, и тогда бедняжка вздрагивала, а он удовлетворённо выдыхал. В другой руке — нож. Тот самый — с жемчугом. Лезвие — тонкое, почти игольчатое, на нём проступал волнистый узор, переливавшийся при каждом движении. Он водил им по её телу, не раня — просто поглаживал, словно намечал фронт работ. Лезвие скользило по ключицам, по животу, по внутренней стороне бедра, и кожа под ним покрывалась мурашками, девушка постанывала, непроизвольно сжимая бёдрами его фигуру. Саревок любовался ею. Не упускал ничего: изгиб талии, дрожь в коленях, то, как она закусывала тряпку, когда лезвие проходило по нижней линии живота. Наклонял голову то вправо, то влево, рассматривая её, как рассматривают картину в музее — с пристрастием, с знанием дела, с тихим, почти благоговейным восторгом. Иногда замирал, задерживая дыхание, и тогда в комнате становилось слышно только капанье воска со свечи. Он тяжело дышал. Она — тоже. Он был в ней. Бёдра двигались медленно, размеренно, с той же неторопливой ритмикой, с какой вырезал кружевные узоры. Каждый толчок — глубокий, полный, и каждый раз девушка выгибалась, цепи звенели, а из-под тряпки вырывался приглушённый стон. Мучитель не торопился. Наслаждался каждым движением, каждым звуком, каждым взглядом, который она бросала на него сквозь мокрые от слёз ресницы.

***

— Ты так похожа на неё, — произнёс он, и голос его струился, как дым над алтарём в час полуночной жертвы. — Тот же страх... тот самый, что дрожит на кончиках ресниц. Те же глаза, когда смотришь на меня снизу вверх — из той далёкой, сладкой бездны, где тонут все мои сны. Стоит мне прикрыть веки — и она здесь. Дышит. Смотрит. Ждёт. Девушка замычала, пытаясь что-то сказать, но он прижал палец к её губам поверх тряпки — медленно, почти ласково, словно гасил свечу. — Тише... не расплещи этот миг. Ты здесь не для слов. Ты здесь — чтобы быть. Чтобы я мог тонуть в тебе. Медленно. По глотку. До самого дна. Снова вошёл в неё — плавно, как прилив, как та волна, что никогда не достигает берега, — и замер, закрыв глаза. — Знаешь, чем ты отличаешься от неё? Ты — отражение в разбитом зеркале. Прекрасное, почти живое. Но нет в тебе того... огня. Той искры, что жжётся, когда смотришь слишком долго. Той капризной, непокорной нотки, от которой мир становится острее, а сердце — глупее. Ты — тень. А она — свет, которым я ослеплён.

***

Катарина видела. Видела, как он старательно выводит кружевной узор на её двойнике. Нож двигался плавно, и лезвие оставляло за собой тонкую, едва заметную линию — не глубокую, не смертельную, а такую, от которой кровь выступает медленно, по капле, собираясь в рубиновые бусины, дрожащие, как роса на лепестках. Он начал с ключиц — там, где тонкая бледная кожа натянута над костью, а под ней пульсирует сонная артерия, которую так легко вскрыть одним резким движением. Но он не спешил. Лезвие скользило по выступающим косточкам, очерчивая их, обводя. Потом спустился ниже — к груди, к той самой, которую Катарина рассматривать не хотела, но не могла отвернуться. Здесь узор становился сложнее: лезвие выписывало спирали, расходящиеся от сосков, как лепестки раскрывающегося пиона, и каждый новый виток был глубже предыдущего, каждая новая линия заставляла незнакомку вздрагивать. Бедняжка билась. Беспомощно, судорожно, всем телом, которое уже переставало ей подчиняться. Кандалы держали крепко — не вырваться, не переломить, только дёргаться, только сжимать и разжимать пальцы, царапая ногтями собственные ладони. Она выла. Не кричала — выла, низко, надрывно, и тряпка во рту превращала этот вой в хриплое, булькающее мычание, от которого у Катарина сводило скулы. В этом звуке не было ничего человеческого. Только животный, первобытный ужас того, кто понял: спасения нет. Никто не услышит. Никто не придёт. Даже если будет биться головой о камень, даже если вырвет себе язык, даже если перестанет дышать — никто не распахнет дверь. Потому что для всех, кто снаружи, она уже не человек. Она — расходный материал. Страница, которую перелистнут, не дочитав. И это знание — не догадка, не страх, а холодная, абсолютная уверенность, — сломало в ней что-то последнее. Глаза её стали пустыми. Не теми, что боятся, а теми, что уже сдались. Слёзы текли, но она их не чувствовала. Боль была, но она уже не отличалась от всего остального. Она просто лежала и ждала конца. Потому что надежда умерла первой. И намного раньше, чем она сама.

***

Катарина вскочила на кровати, резко, всем телом, выныривая из сна, как утопающий из ледяной воды. В груди колотилось сердце — так сильно, что удары слышались в ушах, в висках, в кончиках пальцев. Ладони мокрые от пота — холодного, противного, она вытерла их о штаны, но они снова стали влажными. Инстинктивно пальцы нащупали клинки под подушкой — холодная сталь, привычная тяжесть, рукояти, которые перебирались сотни раз. Пальцы сжали их, и это помогло — немного, но помогло. Быстрый осмотр по сторонам. Келья. Своя келья. Каменные стены с выбоинами, которые знакомы на ощупь. Низкий потолок, на котором в трещинах копилась влага. Грубая деревянная кровать, скрипящая при каждом движении. Ни трофеев. Ни цепей. Только сырость, только камень, только тишина — такая глубокая, что звон в ушах казался оглушительным. То был всего лишь сон. Она слезла с постели — ноги дрожали, подкашивались, будто прошла не один десяток лиг, а не спала. Мышцы горели, икры сводило судорогой, колени подгибались при каждом шаге. Поковыляла к двери, опираясь на стену, и всхлипывала — тихо, сдавленно, от набежавших эмоций, которые не получалось сдержать. Слёзы текли по щекам, солёные, она вытирала их тыльной стороной ладони, но они набегали снова. Лоб прижался к двери. Холод дерева обжёг кожу, помог собраться. Шершавая поверхность, каждая неровность, каждая щепка — и попытка отдышаться: глубоко, размеренно, но дыхание всё равно сбивалось, рвалось где-то в груди, не желая подчиняться.

***

Девчонка старалась жить как раньше, до того дня, когда они с дроу проникли в покои Саревока. До пяти пар пустых глазниц, смотревших в потолок. До белесой жидкости на кинжале, которую она так глупо лизнула. Иногда по ночам её передёргивало: «Надеюсь, ты сдохнешь в муках, старый ублюдок». Дёргаться, когда наставник проходил мимо, — нельзя. Шарахаться, когда возникал за спиной беззвучно, — нельзя. Смотреть слишком ненавистно, когда он говорил, — нельзя. Дрожать, когда он дышал в лицо на спаррингах, обдавая запахом вина и железа, — нельзя. Не лезть на рожон. Держаться подальше. Так велел делать Элендар. Таков был план. Дурацкий план, если честно. И он трещал по швам. Своего рода спектакль. Ей была отведена своя роль — прилежная ученица, немного дерзкая, но в рамках, не доставляющая проблем в планах грандиозных масштабов. Немой играл свою — немногословный, холодный. Они не переглядывались в присутствии наставника. Не обменивались жестами на эту тему, когда он мог заметить. Каждый новый день — битва. Не на клинках — на нервах. Продержаться. Быть внимательной. Не выдать правды. Не сорваться в приступе истерики, которая подкатывала к горлу по вечерам, когда оставалась одна в своей келье. Рот зажимался ладонью, костяшки шли на зубы, дыхание — через раз, пока не отпускало. Потом встать, умыться ледяной водой из кувшина и идти тренироваться. До изнеможения. До дрожи в коленях. До того состояния, когда мысли заменяла одна только боль.

***

Панические атаки накатывали одна за другой. Злость глодала душонку где-то внутри, заставляя постоянно что-то крутить в пальцах — оружие, уголь, бумажки, да что угодно, лишь бы держаться здесь, а не уходить в себя с головой. Немой, заметив, однажды перехватил руку, когда она в сотый раз вертела в пальцах кинжал. Пальцы у него тёплые, в потёртой перчатке, легли поверх её, прижали лезвие к ладони — хватит. Другой рукой он сложил жест, коротко и чётко: — «Ты сотрёшь себе кожу». — Лучше кожа, чем мозги, — огрызнулась она, но оружие уже не крутила. Он покачал головой — так, будто ждал чего-то подобного. Забрал опасный предмет, сунул за пояс. И вместо этого вложил ей в ладонь что-то холодное и шершавое. Речной камушек — плоский, серый, с неровными краями. — «Верти это, — показал он. — Не так остро».

***

Саревок словно чувствовал отстранение. И назло, или по другой, более тёмной причине, становился всё более назойливым. Более дотошным. Чаще звал на личные тренировки — не затем, чтобы учить, а затем, чтобы смотреть. Стоять рядом, дышать в затылок, поправлять то, что не нуждалось в правке. Дольше задерживал взгляд на её лице, когда она отвечала на вопросы, — не слушая ответа, а считывая мимику, тон, то, как дрогнула бровь или сжались губы. Она чувствовала этот взгляд кожей. Тяжёлый, липкий, он будто оставлял следы. Катарина старалась смотреть в сторону, на стену, на пол — куда угодно, только не в его багровые глаза. Но он всегда оказывался в поле зрения. Всегда. Он находил поводы коснуться. Рука на бедре — якобы поправить стойку. Пальцы на запястье — проверить пульс после спарринга, слишком долго, слишком сильно. Она замирала каждый раз. Внутренне сжималась в комок. Ждать. Терпеть. Не дёргаться, не отшатываться, не показывать, как хочется стряхнуть эту руку, ударить, убежать. — У тебя напряжены плечи, — заметил он как-то. Подошёл сзади — она не слышала шагов, никогда не слышала, — и положил ладонь на спину. Прямо между лопаток. Пальцы прошлись по позвоночнику вверх, задержались на шее, сжали — не больно, но ощутимо. Будто проверял, как натянута кожа. — Расслабься. Она замерла. Спина одеревенела, дыхание перехватило. Ей казалось, он чувствует, как под его пальцами колотится сердце — даже через ткань рубашки, через кожу, через рёбра. — Я расслаблена, — выдавила она. Голос прозвучал сквозь зубы, твёрже, чем она себя чувствовала. — Это моё обычное состояние покоя. Он не убрал руку. Стоял так несколько секунд — молча, тяжело дыша ей в макушку. Потом усмехнулся. — Покой убийцы? — пальцы на шее чуть сжались, отпустили, провели по линии волос. — Звучит как оксюморон. — Я вся — оксюморон, — она шагнула в сторону — не резко, не вырываясь, а так, будто поправляла наручи. Просто оказалась на полшага дальше, вне досягаемости. — Привыкайте. Он не стал её возвращать. Только посмотрел — долго, в упор, так, что она почувствовала этот взгляд даже спиной. И отошёл. Не сразу — только когда расстояние стало достаточным, позволила себе выдохнуть, и воздух вышел со свистом, будто его сдавливали в груди всё это время. Дроу видел. Она знала — он видел всё. Каждое прикосновение, каждую её заминку, каждый раз, когда она отводила глаза. Он стоял в тени, невидимый, но всегда рядом. Его пальцы сжимались в кулаки, когда Саревок касался её. Красные глаза темнели. Но он не мог вмешаться. Не имел права. Его бездумная выходка уже однажды стоила ему языка. Следующей могла стать жизнь. Его. Или её. Нельзя было этого допустить. Не снова.

***

Это случилось в очередной тренировочный день. Первый сын Баала вышел в центр зала сам. Без вызова, без жеребьёвки. Просто встал посреди окровавленной арены, обвёл глазами баалистов — лениво, с презрением, — которые замерли у стен. Те, кто был умнее, попятились. Те, кто глупее, наоборот, вытянули шеи. Саревок не торопился. Он смотрел на них — на эту стаю голодных псов, которые только и ждали, чтобы их спустили с цепи. Жалкие. Предсказуемые. Каждый из них думал, что сегодня его день. Что он покажет себя. Что наставник заметит его, выделит, приблизит. Глупцы. — Я выберу противника сам, — сказал он. Голос прозвучал ровно, без интонации. Он не нуждался в театральности. Его присутствие говорило само за себя. Взгляд скользнул по залу. Те, на ком он останавливался хотя бы на секунду, вжимали головы в плечи, отводили глаза. Трусца. Он презирал их за это — но и понимал. Страх перед ним был разумен. Страх — это инстинкт самосохранения. У тех, кто его не чувствовал, не хватало ума дожить до следующего рассвета. Но его взгляд не задержался на них. Он искал другое. Она стояла у стены, чуть в стороне от остальных. Не пряталась — просто держалась отдельно. Белое пятно среди чёрной грязи. Её плечи были напряжены, но она не сжималась, как другие. Не втягивала голову. Не отводила взгляд — пока он не посмотрел прямо на неё. Тогда она отвела глаза. Нахмурилась. Будто сам факт его внимания вызывал у неё раздражение. Или боль. Или что-то ещё, что она пыталась спрятать. Саревок почувствовал это — не мыслью, не рассудком, а чем-то более древним, более глубинным. Та самая искра, которой не хватало всем остальным. Та, которую он искал в каждой жертве, в каждой девушке, которую приводил в свои покои, — но находил только её отражение, бледную копию, тень. Она была другой. Он заметил это давно. В том, как двигалась — плавно, почти невесомо, даже когда наносила удар. В том, как молчала — не от страха, от расчёта. В том, как смотрела исподлобья, когда думала, что он не видит. Она боялась его. Не так, как остальные — не из животного страха перед силой. Она боялась его иначе. Лично. И этот страх был сладок. — Ты. Не вопрос. Не приглашение. Приказ. Он сказал это негромко, но слово ударило по залу, как плеть. Баалисты зашептались. Кто-то обернулся к ней, кто-то, наоборот, отступил, будто её беда могла быть заразной. Она не двинулась с места. Секунда. Другая. Он видел, как побелели костяшки её пальцев, сжимающих рукояти клинков. Как дёрнулся кадык, когда она сглотнула. Как вспыхнуло что-то в её глазах — не страх уже, а другое. Злое. Горячее. Хорошо. Он ждал этого. Наставник позволил себе лёгкую усмешку — краем губ, так, что никто не заметил, кроме неё. Пусть знает. Пусть чувствует. Пусть каждый раз, когда он смотрит на неё, внутри закипает эта смесь страха и ненависти. Потому что именно из этой смеси рождаются лучшие убийцы. И лучшие жертвы. Он не сводил с неё глаз, пока она шагала на арену. Не смотрела на немого — но он знал, что дроу следит за каждым её движением. Не смотрела на Орин — но слышал, как младшая прошипела ей вслед: «Только попробуй сдохнуть, я первая тебя прикончу». Саревок мысленно отметил это. Орин всегда была слишком эмоциональна. Слишком привязана. Слабость, которую когда-нибудь придётся выжечь. Но сейчас его интересовала не дочь. Катарина подняла на него глаза. В её взгляде не было покорности. Только вызов. Только жажда. Он улыбнулся, шире, чем обычно. И обнажил меч.

***

Никакой сдержанности. Ножи метались психокинезом — с двух сторон сразу, заставляя его уворачиваться и блокировать одновременно. Саревок не ожидал такого темпа. Девчонка двигалась быстрее, чем когда-либо прежде. Тело уклонялось от ударов, которые она даже не видела, — только чувствовала нутром, натренированным за эти годы. Он одобрял это. Молча. Глубоко внутри. Но магия истощала. Быстро. Слишком быстро для затяжного боя. Он видел это по её глазам — расширенным зрачкам, по хлипкой концентрации на плетении. Невидимость была визуально отточенной, но она не учла, что он заметит запах. Услышит тяжёлое дыхание. Он не глядя словил свободной рукой её за запястье. — Ты потеешь, — заметил он, когда она вынырнула из невидимости прямо перед ним. Её лицо — раскрасневшееся, мокрое. Он вдохнул. — Ладан? Или ваниль? — А вы нюхаете, как извращенец, — шикнула она, пытаясь вырваться. — Это комплимент. — Это диагноз. Он разжал руку — резко, почти отбросил. Она успела увернуться, едва не получив мечом по голове. Ловкая. Через пять минут она вытирала кровь из носа тыльной стороной ладони — тонкая струйка текла по губе, мешала дышать. Саревок видел, как она бледнеет. Голова гудит — он знал этот признак. Магия на исходе. Он не торопился. Пропустил её удар — позволил себе уйти в сторону, сделать вид, что едва увернулся. А затем ударил сам. Меч скользнул по её рубашке, разрывая ткань у плеча, оставляя царапину — неглубокую, но кровоточащую. Она дёрнулась. Ещё один удар — по бедру. Он не целился в жизненно важные органы. Не пытался убить. Метился так, чтобы было больно. Неприятно. Чтобы та чувствовала каждую царапину, каждый порез, каждую каплю крови. Чтобы помнила. — Чего Вы хотите? — спросила эльфийка, задыхаясь, когда он в очередной раз прижал её к себе одной рукой, блокируя клинки. Её грудь ходила ходуном, дыхание обжигало его подбородок. — Чтобы я боялась? Чтобы дрожала? Чтобы сдалась? — Чтобы ты перестала притворяться, — ответил он тихо. Наклонился ниже, так, что губы почти коснулись её виска. — Я знаю, что ты была в моих покоях, Катарина. Он почувствовал, как она замерла. Как сердце пропустило удар — та не умела это контролировать. Как мышцы напряглись, готовясь к бегству или атаке. Но лицо — тренированное годами — осталось каменным. Почти. — Понятия не имею, о чём вы, наставник. — голос ровный, но он слышал ту ноту. Ту самую. — Вы пьёте перед тренировками? Это объяснило бы паранойю. Саревок усмехнулся. Отпустил. И тут же ударил снова — так, что она едва успела подставить блок. Меч звякнул о клинки. Он не давал ей времени на раздумья. Атаковал. Теснил. Наслаждался тем, как она отступает, как в глазах вспыхивает то, что она так старательно прячет. Он хотел, чтобы она закричала. Чтобы выплюнула ему в лицо всё. Про комнату. Про женщин. Про то, как он смотрит сейчас — так же, как смотрел на них. Чтобы перестала играть в послушную ученицу и показала себя настоящую. Злую. Дикую. Опасную.

***

Она почти сорвалась. Уже открылся рот чтобы закричать, — но не успела. Дроу вышел на арену. Не спросил разрешения. Не поклонился. Просто шагнул в свет факелов — бесшумно, как тень, которая вдруг обрела плоть, — встал рядом, положил руку на её плечо. Коротко. Жёстко. Одёргивая. Пальцы вцепились в ткань рубашки, прижали к месту, не давая сделать шаг вперёд, туда, откуда возврата нет. Она вздрогнула, но замолчала. Он повернулся к Саревоку. Его пальцы взлетели в воздух. Быстрые, резкие жесты — такие, что даже те баалисты, кто не знал языка, поняли: он бросает вызов. Всё движение — одно целое, без пауз, без запинки, отточенное до каждого сустава: — «Бой на троих. Вы против нас. Правил нет. Победите вы — мы постигнем любое наказание. Победим мы — вы выполните два любых наших условия». Шёпот прокатился по залу. Отродья переглядывались, перешёптывались, тыкали пальцами. Кто-то одобрительно хмыкнул — такие ставки уважали даже среди тех, кто не любил дроу. Кто-то покачал головой, предчувствуя кровавую баню. «Слишком смело», — шелестело за спинами. «Для того, кому уже однажды отрезали язык. Неужели не понял урока? Мальца надо проучить». Эльфийка уставилась на немого с разинутым ртом. Она не верила. Не могла поверить, что он — тот, кто учил её ждать, терпеть, не лезть на рожон, — сейчас сам полез. Он не смотрел на неё — только на наставника. Спокойно. Почти лениво. Но под маской желваки наверняка ходят ходуном, и пальцы, только что сложившие вызов — дрогнули. — Элендар, ты с ума сошёл, — прошептала та одними губами. Он не ответил. Только чуть сжал пальцы на её плече — сильнее, чем нужно. Один короткий сигнал: «Доверься». Наставник молчал, взирал на них. На мальца — тот стоял вполоборота, прикрывая её. Жест глупый. Но забавный. На неё — сжатую пружину, готовую либо рвануть, либо сломаться. Он отрезал дроу язык, думал, что сломает. А получил другое — немого, который научился говорить жёстче, чем прежде. И который сейчас смотрит на него без страха. Почему? Что дало ему эту уверенность? Не она. Она — слишком слаба, чтобы защитить его. Значит, что-то другое. Может, он просто устал бояться. Или решил, что терять нечего. Или... ему нравится рисковать. Она — та, кто была в его покоях. Кто видела. Кто молчит. Но её молчание — не трусость. Она копит. Он знал этот взгляд — прищур, сжатые губы, чуть раздутые ноздри. Так смотрят те, кто ждёт своего часа. Она ждёт. И он хотел посмотреть, что будет, когда та перестанет ждать. Вместе они — не пара. Не союз. Дроу — её пёс. Эльфийка — его слабость. Он готов умереть за неё. Она — нет. Она готова выжить. И это разное. — Интересно, — сказал наставник. — Давно мне никто не предлагал боя на троих. Особенно... свои же. Он глянул на Элендара. Потом на неё. И решил: пусть попробуют. Увидит, на что они способны, когда их прижмут. И что сломается первым — его щенячья верность или её ненависть. — Принимаю.

***

Бились долго, так долго, что потерялся счёт времени. Свечи в зале догорали, баалисты меняли их на новые, и никто не уходил — все смотрели. Даже Орин, которая обычно теряла интерес к чужим дракам, застыла у колонны, хлопая глазами, словно её ресницы — веера. — Ну давай же, — прошептала она, не обращаясь ни к кому конкретно. — Покажи ему. Дроу был на голову ниже наставника. Не мог тягаться с ним в силе — но был быстрее. Его серпы мелькали в воздухе, оставляя за собой серебристые дуги, и каждый раз, когда они встречались с мечом противника, искры летели в стороны, под противный лязгающий звук. Катарина заняла дистанцию, ножи летели один за другим, Саревок уворачивался, отбивал, но несколько порезов на руках и ногах всё же появилось. — Медленно, — бросила она, когда один нож чиркнул его по уху. — Стареете, наставник. — А ты торопишься, — ответил он, не глядя, отражая выпад немого. — Молодость — это глупость, умноженная на скорость. — А старость — это самоуверенность, помноженная на маразм. Элендар работал в ближнем бою, не давал наставнику сосредоточиться — бил снизу, сверху, сбоку, заставляя крутиться, отражать удары, терять позицию. Эльфийка прикрывала — когда тот заносил меч для сильного удара, очередной нож летел в лицо, заставляя того отступить или блокировать. А потом случилось то, чего Саревок не ждал. Они сработались синхронно — не глядя, на одной интуиции, на той странной связи, которая выросла за годы боёв и молчаливых вечеров, проведённых в кельях друг друга. Катарина ринулась в лобовую — отвлечь, заставить наставника поднять меч для блока. Немой скользнул за спину и серпы вошли под колени сзади. Не резанули — подсекли. Одновременно. С такой силой, что ноги подогнулись, и он рухнул на колени с глухим, тяжёлым стуком. Меч вылетел из руки — дроу выбил точным ударом серпа по запястью. Клинок звякнул о каменный пол, откатился в сторону. Девчонка взмахнула клинком — правым, ведущим, — и в этот удар вложилось всё. Вся боль, весь страх, все ночи без сна, когда та боялась закрыть глаза. Вся ярость, копленная месяцами игры в послушную ученицу. Лезвие вошло в грудь, оно полоснуло, разрывая кожаную броню, рассекая кожу, мышцы, натыкаясь на рёбра. Кровь брызнула — густая, чёрная, он закричал. Алая полоса от левого плеча к правому боку — длинная, почти до самого живота. Рана, которая будет болеть ещё очень долго. Рана, которая оставит шрам. Левый клинок уже занёсся для второго — финального удара, в сердце. Немой оттащил её в тот же миг, схватив за шиворот, отшвырнул назад так, что та едва удержалась на ногах. Встал между ней и Саревоком, расставив руки, закрывая собой. Его серпы подняты, готовые отразить ответный удар — но тот не поднимался. Он стоял на коленях, смотрел на кровь на своей груди, потом поднял взгляд на ту, что замерла за плечом дроу. В его глазах не было гнева. Не было боли. Было что-то другое — то, от чего внутри похолодело. Интерес. Удовлетворение. — Хороший удар, — сказал он, зажимая рукой рану. — Я запомню. — Обзаведитесь записной книжкой, — её ответ прозвучал грозно. — А лучше — завещанием. Её трясло. Не от страха — от выброса адреналина, от того, что сделано. От того, как вонзила клинок в грудь человека, который насиловал и убивал женщин, похожих на неё, который смотрел так, будто она уже следующая. — Это только царапина. В следующий раз я буду целиться сразу в сердце, и мне будет плевать на Баала, на его прихоть оставить вас в живых. — Буду иметь в виду, — ответил наставник, поднимаясь с помощью одного из баалистов. — Ты вырастешь в опасного врага, Катарина. Этим можно только гордиться. Паства расступилась. Кто-то подал ему меч. Он взял, не глядя, и, не сказав больше ни слова, вышел с арены.

***

Вечером того же дня Элендар настиг его в коридоре, на выходе от жрицы. Саревок только что перевязал раны, на нём не было верха, только бинты, белые, уже начинавшие пропитываться кровью. Он чувствовал, как ткань липнет к порезам, как каждый шаг отдаётся тупой болью в боку — там, куда достала она, маленькая, злая, с клинками. Он не ждал гостей. И уж точно не его. Малец стоял в проходе, перекрывая путь. Ждал. Наставник взглянул на него. И впервые за долгое время не скрывал неприязни. Не той холодной, расчётливой, с которой относился к подчинённым. Личной. Тот, кому он отрезал язык за дерзость, при всех бросил вызов — и выиграл. При свидетелях. При всей этой стае, которая теперь шепталась у него за спиной. И теперь он, первый сын Баала, обязан сдержать слово. Выполнить любое условие. Как унизительно. Мысль об этом жгла. Не рана — а мысль. — Чего ты хочешь? — спросил он, не здороваясь. Голос вышел ровнее, чем он ожидал. Но внутри всё кипело. Дроу поднял руки, пальцы двинулись — без обычной своей насмешки. Серьёзно. Значит, готовился заранее. — «Условие. Катарине нужна свобода. Хорошая еда. Свободное перемещение по территории святилища и поверхности. То, что ей сейчас запрещено, должно быть разрешено. По-другому быть не может». — Это всё? — выдавил он. — «Нет. Ещё — она не обязана участвовать в ритуалах, если не хочет. И никто не имеет права к ней прикасаться без её согласия». Вот это было уже не просто требование. Это был удар. Туда, где у него, у Саревока, не было брони. Он знал, о чём тот молчит. О покоях. О женщинах. О том, что дроу тоже там был, видел — и теперь ставил стену. Не для себя. Для неё. — Ты требуешь слишком много, — сказал Саревок тихо. Очень тихо. Так, что воздух между ними, казалось, задрожал. Это был не просто голос — это было предупреждение. Последнее. Немой не отступил. Не опустил глаз. Только чуть наклонил голову — и его пальцы сложились в ответ, холодно, почти с презрением: — «Это не требования. Это условия. Вы проиграли». Саревок молчал. Долго. Так долго, что дроу, кажется, приготовился к худшему — к удару, к приказу баалистам схватить его. Наставник думал. О том, что может отказаться. Растоптать условия. Убить их обоих. Но слово — данное при всех — было не просто словом. В Святилище слово первого сына Баала — закон. Если он нарушит его сам, кто будет бояться его завтра? Кто будет верить? Баалисты — стая, они уважают только силу, и они видели, что сегодня сила была не на его стороне. Он кивнул. Один раз. Коротко. — Хорошо, — сказал он. — Будь по-твоему. Дроу протянул руку, для рукопожатия, оно вышло коротким. Жёстким. Никто не улыбнулся.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!