Александр

29 мая 2026, 08:21
Серый утренний свет ворвался в спальню сквозь незашторенное окно — резкий, неприятный, он резанул по глазам, заставил меня поморщиться. Голова раскалывалась. В висках стучало тяжело, ритмично, будто кто-то изнутри бил кувалдой. Я лежал на диване в кабинете и не чувствовал своего тела. Оно было чужим, ватным, непослушным. По языку будто кто-то наждачкой прошёлся. Во рту — привкус ржавчины и горечи. Я открыл глаза. Рита сидела в кресле у окна. Свернувшись в комок, в моей рубашке. Босая. Волосы растрёпаны. Она смотрела на меня. Я пошевелился, потянулся, чувствуя, как хрустит шея. Открыл глаза шире — серый свет не помогал, голова гудела. Увидел её. Улыбнулся — той утренней, сонной улыбкой, которая всегда была только для неё. Горло саднило, голос вышел хриплым. — Рита, — прошептал я. — Ты осталась. Доброе утро. Она не ответила. Я сел на диване, потёр лицо ладонями, поморщился — голова раскалывалась с похмелья так, что тошнило. Потом перевёл взгляд на неё. И замер. Улыбка сползла с моего лица. Глаза расширились. Кровь отлила от щёк, и я почувствовал, как внутри всё сжимается в тугой, ледяной ком. — Рита… — мой голос сел. — Что это? Я поднялся, подошёл к ней. Протянул руку, чтобы коснуться её плеча — там, где темнел огромный синяк в форме пальцев. Она дёрнулась назад, вжалась в спинку кресла. — Не трогай. — Что случилось? — я смотрел на её шею, на её запястья, на синяки. Их было так много. — Рита, что с твоим телом? Это… это я сделал? — Не подходи ко мне, — повторила она, и голос дрожал. Я побледнел. Схватился за голову, пытаясь вспомнить. Ничего. Только темнота. Только провал. — Я ничего… я не помню, — прошептал я. — Я был пьян, я… боже, Рита. Я сделал тебе больно? — Ты ничего не помнишь, — она усмехнулась горько. — Конечно. А я помню всё. Каждый удар. Каждый укус. Каждый раз, когда ты кричал, что я твоя, и вбивался в меня как животное. — Рита… — Не подходи ко мне! — закричала она, и я отшатнулся. — Я думала, ты другой. Я думала, ты не такой, как все. А ты… ты такой же. Ты просто взял меня силой. Потому что мог. Потому что я слабая. Потому что я… Она не договорила. Её голос сорвался. Слёзы душили её, но она не дала им пролиться. Не при мне. — Рита, прости меня, — я протянул руки, умоляюще. — Я не хотел. Я никогда не хотел сделать тебе больно. Я не помню, что делал, но я… я знаю, что не должен был. Пожалуйста, прости. — Простить? — она сползла с кресла, на негнущихся ногах, собирая с пола свою одежду. — Ты хоть знаешь, что ты мне говорил? Что у меня кто-то есть. Что я тебе изменяю. Ты ревновал меня к кому-то, кого нет, и решил наказать меня своим членом. Я закрыл лицо руками. Плечи задрожали. Стыд обжигал грудь, горло, глаза. — Рита, я не помню… но я верю тебе. И мне так стыдно. Я никогда… — Молчи, — джинсы налезли на неё с трудом, ноги не слушались. — Не оправдывайся. Не проси прощения. Ты сделал это. Своими руками. И мне плевать, помнишь ты или нет. — Рита, пожалуйста, не уходи. Давай поговорим. Я сделаю всё, чтобы… — Что? — она обернулась на пороге, посмотрела мне в глаза. — Что ты сделаешь, Саша? Починишь меня? У тебя не получится. Ты меня сломал. Не в первый раз. Но в первый раз это сделал тот, кому я поверила. Она вышла в коридор. Я остался стоять посреди спальни — растерянный, разбитый, с трясущимися руками. Голова гудела, перед глазами всё плыло. Сначала голос Кира — тихий, удивлённый, почти растерянный. Потом — тишина. Несколько секунд, которые растянулись в вечность. А потом звон. Что-то разбилось о паркет — звонко, резко, как выстрел. Чашка. Кофе. — Твою мать, — голос Кира стал громче. — Рита… что с тобой? Она ничего не ответила. Я слышал только тишину. — Это он сделал? Тишина. Она молчала. Но её молчание кричало громче любых слов. Кир выругался. Так, как он ругался только когда был в ярости. А потом — стук. Стул отлетел в сторону, ударился обо что-то. Шаги — тяжёлые, быстрые, злые. Он шёл сюда. Ко мне. Дверь распахнулась. Он вошёл. — Кир, я… — начал я. А потом — глухой удар. И ещё один. Его кулак прилетел мне в скулу, второй — в челюсть. Я не удержался, отлетел к стене, приложился затылком о косяк. В глазах потемнело. — Ты охренел, Громов! — заорал Кир. — Разве так обращаются с девушками? Ты посмотри, что ты с ней сделал! Она вся в синяках, ты, мудак! Я сполз по стене, прижимая руку к разбитому лицу. Кровь сочилась сквозь пальцы. — Я не помню, — мой голос был глухим, разбитым. — А ей от этого легче, да? Она помнит! — Кир навис надо мной. — Я тебя предупреждал! Я говорил: не смей, Громов! А ты… твою мать, Саша. А как же твоё правило? Нельзя поднимать руку на женщину. А ты? Ты даже хуже сделал. Ты её трахнул силой, пока она пыталась тебя оттолкнуть! — Кир, я… — Нельзя так вести себя с девушкой, которую ты любишь, идиот! Нельзя! Я не нашёл слов. Сидел на полу, привалившись спиной к стене, и смотрел в пол. А она ушла. Кир стоял надо мной, тяжело дыша. Его кулаки были сжаты, костяшки разбиты — в кровь, о моё лицо. Он смотрел на меня с такой ненавистью, какой я не видел в его глазах никогда. Даже когда мы хоронили его отца. Даже когда нас пытались подставить. — Ты хоть понимаешь, что ты наделал? — спросил он. Голос сел, стал глухим. Я молчал. — Она вся в синяках, Саша. Вся. Я видел её шею. Её запястья. Её лицо. Ты посмотри на себя — ты весь в крови. Ты её избил. Ты её… — он не договорил, отвернулся, провёл рукой по лицу. Я посмотрел на свои руки. Они были чистыми. Ни крови, ни ссадин. Только лёгкая дрожь, которую я не мог остановить. Я поднёс их к лицу — запах металла. Её кровь была на моей одежде, на лице, на шее. Но не на руках. Странно. Почему? — Я не помню, — прошептал я снова. В который раз. Слова звучали жалко, пусто, как оправдание труса. — Знаю, — Кир повернулся ко мне. — Ты это уже сказал. И что? Она тоже знает. И ей от этого не легче. Она помнит, Саша. Я закрыл лицо руками. — Я не должен был пить, — сказал я в пустоту. — Я знаю, что не должен. Но я… — Ты сорвался, — Кир сел на диван напротив, уставился в стену. — В первый раз за много лет — сорвался. — И это случилось именно тогда, когда она была рядом. Когда она доверилась тебе. Когда она поверила, что ты не такой, как все. Я поднял голову. Посмотрел на него. — Она так сказала? «Не такой, как все»? — удивился Кир. — Сказала. Перед тем как уйти. Сказала, что ты такой же. Что ты просто взял её силой. Потому что мог. Потому что она слабая. — мой голос дрогнул. — Она не слабая. Она самая сильная из всех, кого я знаю. А я… я хуже любого врага. Потому что враг хотя бы не притворяется, что любит. Кир молчал. Я смотрел на свои чистые руки и не понимал. Если я сделал это — почему на них нет крови? Почему нет ссадин? Почему они выглядят так, будто ничего не произошло? — Что мне делать, Кир? — Не знаю, — он покачал головой. — Я не умею давать советы в таких делах. Я только бить умею. И стрелять. А чтобы сердце собирать — это не ко мне. Он помолчал, потом встал. — Но одно скажу. Если ты её любишь — ты найдёшь способ. Не сейчас. Может, не завтра. Но найдёшь. А если не любишь — оставь в покое. Не ломай её ещё сильнее. Он вышел из спальни. Я слышал, как его шаги затихли в коридоре, как хлопнула входная дверь. Я остался один. Сидел на полу, привалившись к стене, и смотрел на пол. Голова всё ещё гудела. Но теперь это была не только боль похмелья. Другая боль — та, что разливалась в груди, сжимала горло, не давала дышать. Я медленно поднялся. Подошёл к окну. Выглянул на улицу. Её машина ещё стояла у дома. Она сидела внутри — я видел её силуэт через тонированные стёкла. Не уехала. Сидела, сжимая руль, и смотрела прямо перед собой. Я прижался лбом к холодному стеклу. — Рита, — прошептал я. — Пожалуйста. Вернись. Она не слышала. Но я всё равно стоял и смотрел, как она сидит в машине, не уезжает, не возвращается. Просто существует где-то рядом — и бесконечно далеко. Через минуту двигатель ожил. Фары моргнули. Машина выехала со стоянки и исчезла за поворотом. Я остался один. В пустом доме. С синяками на своей совести и её кровью на своей одежде. Я прошёл в ванную. Включил воду. Смотрел, как розовая вода уходит в слив — смывает её кровь, её боль, её крики, которых я не помню, но которые теперь будут сниться мне каждую ночь. Потом я посмотрел на свои руки. Чистые. Сухие. Ни одной царапины. И впервые за этот день я подумал: как? Как я мог сделать всё это — и не пораниться? Не оставить следов на себе? Не получить ни одной ссадины в драке, которую она описывала? Я не знал ответа. Но вопрос засел в голове колючей занозой. — Что ты наделал, Громов? — спросил я своё отражение. Отражение молчало. Только смотрело — разбитое, бледное, с красными глазами. И в этих глазах я не узнавал себя. Я сил на пол в спальне, привалившись спиной к стене, и смотрел в одну точку. Сколько прошло времени — час, два, три — я не знал. Солнце поднялось выше, серый утренний свет сменился жёлтым, дневным. В доме было тихо. Пусто. Без неё. Голова всё ещё гудела, но уже не так сильно. Тошнота прошла. Осталась только тяжесть — в теле, в груди, в каждой клетке. Я не помнил. Я правда не помнил. Но это ничего не меняло. Она помнила. И её память была важнее. Входная дверь хлопнула. Я просто сидел и слушал шаги — тяжёлые, быстрые, знакомые. Кир. Он уходил, когда она уехала. А теперь вернулся. Шаги приближались. Дверь в спальню открылась. Кир стоял на пороге. Не такой, каким я его видел утром — в куртке, с сигаретой за ухом, готовый крушить всё на своём пути. Другой. Уставший. Помятый. Глаза красные — то ли не спал, то ли тоже плакал. Я не знал, умеет ли Кир плакать. — Ты как? — спросил он. Я усмехнулся. Горько, надломленно. — А ты как думаешь? Он прошёл в комнату, сел на край дивана напротив меня. Смотрел долго, изучающе. Потом выдохнул. — Я был у неё. Я поднял голову. Сердце пропустило удар. — Как она? — Хреново, — Кир не стал смягчать. — Вся в синяках. Глаза пустые. Руки дрожат. Я обработал её ссадины, привёз аптечку, еду. Сказал, чтобы звонила, если что. — Она говорила? — спросил я. Голос сел до шёпота. — Немного, — Кир посмотрел на меня. — Сказала, что ты не помнишь. И что ей плевать. Что ты сделал это. Своими руками. И ей всё равно, помнишь ты или нет. — Она права, — сказал я. — Мне не нужна память, чтобы ответить за то, что сделал. Я ответил бы и так. Но я не знаю как. Я не знаю, что делать, Кир. Он молчал долго. Я слышал, как тикают часы отца в гостиной — мерно, безжалостно, отсчитывая секунды моей никчёмной жизни. — Я ударил тебя, — сказал Кир. — Два раза. За то, что ты с ней сделал. Я не жалею. И если бы она попросила — ударил бы ещё. — Ты прав, — я посмотрел на него. — Я заслужил. — Заслужил, — Кир кивнул. — Я поклялся, что больше не буду пить, — сказал я. — Что сделаю всё, чтобы… — Она знает, — перебил Кир. — Я сказал ей. Ей всё равно. — Знаю. — Тогда зачем ты мне это говоришь? Я поднял глаза. — Потому что я не знаю, кому ещё сказать. Ты единственный, кто остался. Она ушла. И я не знаю, вернётся ли. А если и вернётся — зачем? Чтобы я снова её сломал? Я не хочу быть тем, кто её ломает. Я хочу быть тем, кто её защищает. А получилось наоборот. Кир смотрел на меня долго. Потом встал, подошёл к окну, встал спиной. — Знаешь, что она сказала ещё? — спросил он, не оборачиваясь. — Что? — Сказала: «Ты слишком хороший друг для такого мудака». Про меня. А про тебя… про тебя она ничего не сказала. Только молчала. И смотрела пустыми глазами. Я закрыл лицо руками. — Я не знаю, что делать, Кир. — Я знаю, — он повернулся ко мне. — Ты будешь жить. Будешь работать. Будешь ждать. Если она захочет вернуться — вернётся. Если нет — значит, нет. Но ты не имеешь права ломать её ещё раз. Понял? Ни пьяный, ни трезвый. Никогда. — Понял. — И запомни, — он подошёл ближе. — Если ты ещё раз поднимешь на неё руку — я сам тебя убью. Потому что ты мой друг. А друзья так не поступают. Я кивнул. — Я убью тебя, Громов. Своими руками. И даже не пожалею. — Я знаю, — сказал я. — И не просил бы пощады. Кир смотрел на меня ещё секунду. Потом развернулся и вышел из спальни. Я слышал его шаги по коридору. Как он задержался у входной двери. Как закурил — щелчок зажигалки, глубокий вдох. Потом дверь открылась и закрылась. И снова тишина. Я остался один. Сидел на полу, привалившись к стене, и смотрел на пятна крови на простынях. На смятое одеяло. На место, где ещё несколько часов назад лежала она. — Что ты наделал, Громов? — спросил я пустоту. Пустота не ответила.

***

Я приехал на склад в восемь. Встреча с покупателями была назначена на девять, но я всегда приезжал раньше — проверить, что всё чисто, что люди на местах, что товар на месте. Старая привычка, въевшаяся в кровь. Отец учил: «Лучше ждать час, чем опоздать на секунду, когда решается вопрос жизни и смерти». Илья был со мной. Кир тоже. Больше никого — покупатели не любили лишних свидетелей, а я не любил, когда кто-то знал больше, чем должен. Склад был старым, заброшенным цехом на окраине. Пахло пылью, ржавым металлом и сыростью — где-то протекала крыша, и дождевая вода скапливалась в ямах на бетонном полу. Тусклые лампы под потолком мигали, отбрасывая длинные тени. Я прошёл по периметру, проверил посты — чисто. Вернулся к столу, где Кир уже разложил образцы товара. — Всё спокойно? — спросил он, не поднимая головы. — Всё спокойно, — ответил я. — Покупатели на связи? — Будут через час. Подогнали к девяти. Я кивнул, взял в руки «Глок», проверил затвор — маслянистый, плавный. Хорошая вещь. Надёжная. В отличие от меня. Мысли о Рите не отпускали. Она ушла. Сказала, что поздно что-то менять. И исчезла. Я хотел позвонить, но не стал. Приезжал к её дому — окна тёмные, машины нет. Она просто вычеркнула меня из своей жизни. Как будто меня никогда и не было. Я не спал. Вообще. Ложился, закрывал глаза — и передо мной вставали её синяки. Её шея в следах моих пальцев. Её голос: «Ты сделал это. Своими руками». Я вскакивал, шёл в душ, стоял под ледяной водой, пока не начинал трястись. Не помогало. Ничего не помогало. Я смотрел на свои руки — правую, живую, — и видел их на её горле. Видел, как сжимаю. Видел, как она пытается оттолкнуть. И ничего не мог с этим сделать, потому что не помнил. Но тело помнило. Тело знало, что оно сделало. — Ты какой-то дёрганый, — заметил Кир, посмотрев на меня. — Спишь вообще? — Сплю, — соврал я. — Врёшь. — Какая разница? Кир хотел ответить, но не успел. Я услышал шаги — тихие, почти бесшумные. Но в этом цехе, среди бетона и металла, любой звук был как на ладони. Я поднял голову. Из тени между ящиками вышла фигура. Чёрная одежда, маска на лице. Стальная левая рука блеснула в тусклом свете ламп. Кукла. Сердце пропустило удар. Потом заколотилось где-то в горле — часто, тяжело, так, что я почувствовал, как кровь прилила к вискам. Кир потянулся к кобуре. Илья тоже — я услышал, как щёлкнула застёжка. Она двигалась плавно, бесшумно, как хищник. Остановилась в десяти шагах от нас. Я смотрел на неё — на этот стальной протез, на чёрную маску, на знакомую фигуру, которую я видел сотни раз в другой одежде, при другом свете. Такую знакомую. Такую родную. И такую чужую сейчас. А потом она сняла маску. И под ней было лицо Риты. Воздух вышибло из лёгких. Я стоял и не мог дышать. Мир сузился до одной точки — до её лица. Бледного, с тёмными кругами под глазами, с тем самым синяком на скуле, который я так и не смог забыть. С разбитой губой, которая ещё не зажила до конца. С глазами — голубыми, ледяными, пустыми. Такими пустыми, что мне стало страшно. Я слышал, как Кир выдохнул рядом — коротко, ошарашенно. Как Илья замер, не вынимая пистолет. Как его рука дрогнула, когда он узнал женщину, которая спала на диване в гостиной его босса. Женщину, которую я… Она стояла передо мной — в чёрной боевой одежде. Со стальной рукой на виду. С ножом за поясом. С холодной яростью во взгляде. И левая рука — стальная, открытая, без тканей, без масок. Чёрный металл, медные вставки на суставах, гравировка терновника. Та самая рука, которую я видел на складе, когда она стояла надо мной с занесённым ударом. Та самая рука, которая писала номера статей на столах и на телах. Та самая, которую она прятала от меня под длинными рукавами. Которую я никогда не видел — потому что она не хотела, чтобы я видел. Потому что боялась, что я уйду. Кукла. Рита была Куклой. Пазл сложился в моей голове — разрозненные куски, которые я так долго не хотел соединять, вдруг встали на места. Татуировки на правой руке — паук, сломанная лилия, колючая проволока, чёрные точки на суставах. Длинные рукава даже дома, даже в постели. Синяк на скуле после того боя — «вписалась в дверь». Голос за дверью: «Ты узнаешь меня. Я не хочу рисковать». И слова: «Я плачу по тем, кого не смогла спасти». Я был прав. Всё это время — прав. С того самого вечера, когда смотрел её бой. С того момента, когда увидел татуировки. С той секунды, когда она сказала про пирог и корицу и посмотрела на меня так, будто я был единственным, кто мог её понять. Она была Куклой. И я любил её. И я предал её. И теперь она пришла за мной. — Беги, Громов, — сказала она. Голос был ровным, холодным, без эмоций. Но я знал этот голос. Слышал его, когда она шептала мне «я люблю тебя». Когда кричала «не подходи ко мне» в то утро. Когда говорила «ты сделал это». Кир дёрнулся, переглянулся со мной. Я видел в его глазах шок — такой же, как у меня. Он тоже не знал. Никто не знал. — Рита… — начал я. — Не стой как истукан, — сказал Илья, шагнув вперёд. — Беги. Я её задержу, хотя бы на пару минут. Он заслонил собой выход, встал между мной и ею. Верный пёс. Готовый умереть за меня, даже не понимая, что происходит. Кир схватил меня за плечо, развернул, потянул к двери. — Беги, Саша! — крикнул Кир, выталкивая меня наружу. Я не сопротивлялся. Тело двигалось само — ноги бежали, сердце колотилось, в голове был только шум и её лицо. Лицо без маски. Лицо женщины, которую я предал. Лицо убийцы, которая пришла за мной. И я знал — она не промахнётся. Если захочет убить — убьёт. А я даже не буду прятаться. Потому что заслужил. На улице было темно. Дождь только начинался — мелкий, противный, он бил в лицо, смешивался с потом, заливал глаза. Мы бежали между контейнерами, к машине. Кир тащил меня за собой, почти волоком. Я спотыкался, оглядывался назад, туда, где осталась она. Я оглядывался, потому что хотел увидеть её в последний раз. Потому что знал — если она меня убьёт, это будет справедливо. Потому что я не хотел умирать, не посмотрев на неё ещё раз. На ту, кого любил. На ту, кого предал. А потом — выстрел. Звук был резким, сухим, он разорвал тишину, ударил по ушам. Кир вскрикнул — коротко, сдавленно — и я увидел, как он схватился за плечо. Кровь хлынула между пальцами, тёмная, горячая, заливала его куртку, капала на асфальт. Он упал на колени, застонал сквозь зубы. — Кир! — я бросился к нему. Он оттолкнул меня здоровой рукой — сильно, зло, с такой силой, что я едва удержался на ногах. — Саша, беги! — крикнул Кир. — Беги, я сказал! — Я не оставлю тебя! — Беги, мудак! Она не меня убивать пришла! Я посмотрел вперёд. Она шла — медленно, не скрываясь. Винтовку уже убрала — зачем? Она и так знала, что я никуда не денусь. Чёрная фигура в темноте, стальная рука блестит в свете редких фонарей. Дождь стекал по её лицу, по волосам, по протезу. Она шла как приговор. Как сама смерть. — Беги, Громов! — заорал Кир в третий раз. Я побежал. Не быстро — не мог быстро. Ноги дрожали, сердце колотилось где-то в горле, в глазах темнело от напряжения. Я бежал между контейнерами, скользил по мокрому асфальту, хватал ртом холодный воздух. И слышал её шаги за спиной — спокойные, ровные. Она не торопилась. Ей не нужно было торопиться. Она знала, что я никуда не уйду. Она хотела, чтобы я боялся. Чтобы я понял — от неё не убежать. Чтобы я почувствовал тот же страх, который чувствовала она в ту ночь. Когда я — пьяный, обезумевший — не слушал её криков. Я свернул за контейнеры, прижался спиной к ржавому металлу. Он был холодным — таким холодным, что, казалось, примёрз к спине. Дождь барабанил по крыше, стучал по лужам. Я тяжело дышал — рвано, хрипло, каждым вдохом разрывая лёгкие. В груди жгло. В голове гудело. Она обогнула с другой стороны. Вышла из темноты, как призрак. Как возмездие. Остановилась в трёх шагах. — Рита… — начал я. Голос дрожал, срывался, был чужим. — Молчи, — перебила она. — Ты знаешь, кто я. Ты знаешь, что я сделала с твоим человеком, Серебряковым. Ты знаешь, что я убиваю таких, как ты. — Таких, как я? — Твой отец заказал моё похищение, — её голос стал тише, но от этого только страшнее. — Он заплатил тем, кто отрезал мне руку. Кто держал меня в подвале. Кто насиловал меня, когда мне было тринадцать. Твой отец, Громов. И ты — его сын. Слова врезались в грудь, как пули. Я смотрел на неё и не мог дышать. Отец. Заказал похищение. Ребёнка. Её. Когда ей было тринадцать. Те самые люди, которые отрезали ей руку. Которые держали в подвале. Которые… Я почувствовал, как тошнота подкатывает к горлу. Мир закачался, поплыл. Я прижался затылком к холодному металлу, закрыл глаза на секунду. Потом открыл снова — она стояла, ждала. — Я не знал, — прошептал я. — Рита, клянусь тебе всеми богами, которых нет, я не знал про отца. — Теперь знаешь, — она шагнула ближе. — И знаешь, что я сделала с твоим отцом? Ничего. Его убил мой отец. Медленно. Болезненно. А я не успела. Зато успею с тобой. Она достала нож. Сталь блеснула в тусклом свете фонаря — холодная, острая, смертельная. Я смотрел на лезвие. И не чувствовал страха. Только пустоту. Ту самую пустоту, которую видел в её глазах в то утро. Теперь она была в моей груди. — Тогда убей, — сказал я. — Я не помню ту ночь. Совсем ничего. Но я видел твои синяки. Я знаю, что ты не врёшь. Значит, я это сделал. Потому что больше некому. — Ты признаёшь? — её голос дрогнул. Совсем чуть-чуть. Но я услышал. — Я не помню, — повторил я. — Но я верю тебе. Если ты говоришь, что я тебя… значит, я это сделал. Пьяный, без памяти, но сделал. — И ты не пытаешься оправдаться? — Чем? — я усмехнулся горько. — «Я не помню» — это не оправдание. Это приговор самому себе. Я нарушил своё главное правило. Не трогать женщин. Не причинять боль слабым. Я думал, что я не такой, как мой отец. А оказалось — такой же. Даже хуже. Он хотя бы знал, что делал. А я — нет. Она смотрела на меня. Я видел, как дрожит нож в её руке. Как её глаза — голубые, ледяные, когда-то такие тёплые для меня — мечутся по моему лицу, ищут что-то. Может, ложь. Может, страх. Может, надежду, что я сейчас сорвусь, побегу, начну умолять. Я не сорвусь. Не побегу. Не буду умолять. — Почему ты не бежал? — спросила она. — Мог бы уехать, спрятаться. — От тебя? — я покачал головой. — Ты — Кукла. Ты найдёшь кого угодно. Ты нашла Серебрякова. Ты нашла Шустрого. Ты найдёшь и меня. И потом… — я запнулся, сглотнул ком в горле. — Я не хочу бежать. Если я это сделал — я заслужил смерть. От твоей руки. Только от твоей. Никто другой не имеет права. — Ты жалок, Громов, — сказала она. — Пьяный насильник, который ничего не помнит, но готов умереть. Ты даже не знаешь, что сделал. А я буду помнить всю жизнь. — Знаю, — я опустил голову, не в силах больше смотреть в её глаза. — Прости меня, Рита. Я не хотел. Я никогда не хотел сделать тебе больно. Я хотел тебя защищать. Я хотел быть рядом. Я хотел… — голос сорвался. — Я хотел, чтобы ты была счастлива. А сделал тебя самой несчастной. Она подняла нож. Замахнулась. Я смотрел на её руку. На стальной протез, сжимающий рукоять. На её лицо — искажённое болью, яростью, чем-то ещё, чего я не мог прочитать. На её губы, которые шептали что-то — может, проклятие. Может, молитву. Я не слышал. Только дождь. Только своё сердце, которое вдруг перестало колотиться и замерло в ожидании. Она ударила. Нож прошёл в сантиметре от моего лица. Я почувствовал, как лезвие разрезает воздух — холодный, свистящий звук. Как ветер от удара коснулся щеки. Как металл со звоном вонзился в ржавую стену контейнера. Я перевёл взгляд. Лезвие вошло в металл по самую рукоять. Пробило его насквозь. Кончик торчал с другой стороны — маленький, острый, блестящий на свету. Она ударила так сильно, так точно, так яростно, что нож не сломался. Только зазвенел, как струна, и замер, вонзённый в контейнер. Она не хотела убивать меня ножом. Она хотела, чтобы я понял: она могла. Легко. Одним движением. Этот нож мог быть в моём горле, в моём сердце, в моём глазу. Она выбрала контейнер. Потому что он был ближе. Или потому что я не заслуживал такой быстрой смерти. Она смотрела на меня. Я смотрел на нож, торчащий из контейнера, и чувствовал, как внутри всё сжимается. Не от страха — от понимания. Она была права. Она имела право. На всё. Я смотрел ей в глаза. Не закрыл их. Не отвернулся. Если она хочет видеть мою смерть — пусть видит. Это меньшее, что я могу для неё сделать. — Ты не заслуживаешь лёгкой смерти, — сказала она. И ударила. Кулаком. Стальной рукой. В грудь. Искры из глаз. В лёгких не осталось воздуха. Я не мог дышать — ни вдохнуть, ни выдохнуть. Только хрипеть, как загнанный зверь, и смотреть на неё. Она ударила снова. В живот. Я согнулся пополам, меня вывернуло наизнанку — желчью, горечью, пустотой. Я упал на колени, в грязь, в лужи, в свою собственную рвоту. — Ты хотел знать, что я чувствовала? — спросила она, нависая надо мной. — Ты хотел знать, как это — когда не можешь дышать? Когда каждое движение причиняет боль? Когда ты беспомощен, а над тобой стоит тот, кого ты боялся? Я не мог ответить. Только хрипел, пытаясь втянуть хоть глоток воздуха. Она ударила ногой — в плечо, в то самое место, где у неё был вывих на ринге. Я заорал — сухо, хрипло, не своим голосом. Боль была такой, что сознание поплыло, начало меркнуть по краям. — Чувствуешь? — спросила она. — Это только часть того, что я чувствовала. Когда ты вбивался в меня, а я не могла тебя оттолкнуть. Когда ты кричал, что я твоя. Когда ты сжимал моё горло, и я не могла дышать. Это только часть, Громов. Она ударила ещё раз — в лицо, в скулу. Моя голова дёрнулась, зубы клацнули, кровь хлынула из разбитой губы, из носа — горячая, солёная, она заливала рот, подбородок, грудь. — Посмотри на меня, — сказала она. Я поднял голову. Сквозь пелену боли, сквозь кровь, что застилала глаза, я смотрел на неё. На женщину, которую любил. Которая сейчас меня убивала. И я не хотел, чтобы она останавливалась. — Ты можешь меня убить, — прохрипел я. — Я не буду сопротивляться. — Знаю, — ответила она. Она замахнулась ещё раз. Я закрыл глаза. Удар не пришёл. Я открыл глаза. Она стояла надо мной, тяжело дыша. Лицо — мокрое от дождя и слёз. Она плакала. Тишина, без звука, просто слёзы текли по щекам и смешивались с дождём. — Рита… — Я не буду тебя убивать. Ты не заслуживаешь лёгкой смерти. Ты заслуживаешь жить с тем, что сделал. Как я живу с тем, что сделали со мной. — Тогда убей меня, — прошептал я. — Пожалуйста. Я не хочу жить с этим. — А я хотела? — она наклонилась ко мне, и в её глазах была такая боль, что у меня сжалось сердце. — Я хотела жить с тем, что мне отрезали руку? С тем, что меня насиловали? С тем, что внутри меня живёт кто-то, кто убивает за меня? Я не хотела. Но я живу. И ты будешь жить. Она выпрямилась. — Если когда-нибудь захочешь меня убить — я не буду сопротивляться, — сказал я. — Я знаю, — ответила она. И ушла. Я слышал её шаги — сначала на асфальте, потом по гравию, потом тишина. Дождь. Только дождь. Я стоял на коленях в грязи, в лужах, в своей крови. Рукав рубашки промок от крови. Лицо горело, грудь болела при каждом вдохе, плечо ныло так, что, казалось, рука сейчас отвалится. Нож всё ещё торчал из контейнера — я смотрел на него и не мог отвести взгляд. Она пробила металл. Голыми руками. Теми же руками, которые когда-то обнимали меня. Целовали. Гладили. Я медленно опустился ниже — сел на пятки, потом просто рухнул на четвереньки. Лбом упёрся в мокрый асфальт. Дождь хлестал по спине, по затылку, по разбитому лицу. Смывал кровь. Но не стыд. Не боль. Не понимание того, что я натворил. — Какой же я ублюдок, — прошептал я. Голос был чужим — хриплым, сломанным, едва слышным. Дождь заглушал слова. Но я слышал их. Каждое. — Какой же я ублюдок, — повторил я громче. В голос. В пустоту. В небо, которое плакало вместе со мной. Я поднял голову. Посмотрел на нож в контейнере. На сталь, которая могла быть в моём сердце. На рукоять, которую сжимала её стальная рука. На царапины на металле — следы её ярости. Её боли. Её любви, которую я растоптал. — Она любила меня, — сказал я себе. — А я взял её силой. Пьяный. Без памяти. Я сделал с ней то же, что делали с ней те, кто отрезал ей руку. Те, кого нанял мой отец. Я стал таким же, как они. Как он. Я ударил кулаком по асфальту. Разбил костяшки в кровь — к старой боли добавилась новая. Хорошо. Пусть. Я заслужил каждую каплю. — Ты клялся, Громов, — прошептал я. — Ты клялся, что не поднимешь руку на женщину. Что не сделаешь больно ребёнку. Что ты не такой, как отец. А сам? Сам сделал хуже. Ты не просто ударил. Ты… ты взял её силой. Ты сломал её. Единственного человека, который поверил тебе. Который полюбил тебя. Который сказал «да», когда ты просил стать твоей женой. Я закрыл лицо руками. Плечи затряслись. Я рыдал. В голос, не стесняясь, не сдерживаясь. Дождь заглушал звуки — никто не услышал бы, даже если бы был рядом. Но я был один. Один среди контейнеров, в грязи и крови, с ножом, торчащим из стены, и с женщиной, которая ушла, потому что не могла меня убить. — Она пожалела меня, — прошептал я. — Она, которую я… она пожалела. Не убила. Не всадила нож. Пробила контейнер, потому что не смогла всадить в меня. А я… я не пожалел её. В ту ночь. Я не слышал её криков. Я не остановился. Я поднял голову. Посмотрел на свои руки — грязные, в крови, в ссадинах. Левая — с кольцом отца. Кольцо, которое напоминало мне, чья я кровь. Чей я сын. — Папа был прав, — сказал я в пустоту. — Ты говорил, что я такой же. Что яблоко от яблони недалеко падает. Я не верил. Думал, что я лучше. Что я смогу быть другим. А оказалось — таким же. Даже хуже. Я попытался встать — ноги не слушались. Упал снова. Ударился коленями, зашипел от боли. Но поднялся. Ухватился за контейнер. Пальцы скользнули по мокрому металлу. Я нащупал рукоять. Дёрнул. Нож не поддавался — слишком глубоко вошёл. Я дёрнул сильнее, всем телом, не обращая внимания на боль в груди, в плече, в лице. Нож вырвался с металлическим скрежетом. На нём была ржавчина и капли дождя. Я прижал нож к груди, туда, где болело сильнее всего. Где пустота разрасталась, как раковая опухоль. — Прости меня, Рита, — прошептал я. — Я знаю, что ты не услышишь. Я знаю, что ты не простишь. Но я буду просить. Каждый день. Каждую ночь. Каждый час. Пока не умру. Я стоял под дождём, сжимая её нож в руке, и смотрел на контейнер — на дыру, которую она пробила. На края, загнутые внутрь. На следы металла о металл. На то, как легко она могла пробить меня. Она не пробила. Потому что была сильнее. Не физически — нет. Физически я был сильнее. Всегда был. Но она была сильнее духом. Сильнее в своей боли. Сильнее в своей способности прощать — или хотя бы не убивать. А я был слаб. Слабый, жалкий, пьяный ублюдок, который нарушил единственную клятву, которая что-то значила. Я опустился на колени прямо в лужу. Вода была холодной — ледяной, казалось, она проникала под кожу, в кости, в самую душу. Я сжал нож в руках — лезвие царапало ладонь, но я не чувствовал боли. Не сейчас. Только пустоту. — Какой же я ублюдок, — повторил я в третий раз. И остался сидеть на коленях под дождём, пока небо не начало светлеть. Пока Кир не нашёл меня — бледный, с перевязанной рукой, с ужасом в глазах. — Саша, — сказал он. — Вставай. Поехали. Я не ответил. Только сжал нож сильнее. — Саша, — повторил Кир. — Её уже нет. Она ушла. — Знаю, — ответил я. — Но я останусь здесь. На коленях. Где и должен быть. Кир молчал долго. Потом сел рядом — прямо в лужу, на мокрый асфальт, несмотря на раненое плечо. Положил здоровую руку мне на спину. Мы сидели так до утра. Двое мужиков на коленях посреди заброшенного склада. Под дождём. В крови. Без слов. Потому что слов не было. И не будет. Никогда.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!