Часть 7

1 апреля 2026, 02:26
Ночь не принесла облегчения — она тянулась бесконечно, как резина, которая никак не хотела рваться. Оливия лежала на спине глядя в потолок, но не видела его, потому что перед глазами всё ещё стояли строки письма, выжженные в памяти, как клеймо, которое невозможно стереть даже самой горячей водой. В голове гудело, не давая покоя, мысли которые как звери в клетке, натыкаясь друг на друга, кусая собственные хвосты, и никак не могли найти выход из этого бесконечного лабиринта страха и непонимания. «Он знает, где я живу», — думала Оливия, и эта мысль была как заноза, которая сидела глубоко под кожей и которую нельзя было вытащить, потому что стоило к ней прикоснуться, как начинала болеть вся рука. «Он столько знает обо мне.. даже Мелисса не знает всего этого, а он знает». Оливия прикусила губу до крови, чувствуя, как металический вкус растекается по языку, и в этом была какая-то странная, почти болезненная реальность — боль помогала не проваливаться в панику, держаться на поверхности, не тонуть в тех тёмных водах, которые поднимались всё выше и выше. Она перевернулась на бок, подтянула колени к груди, свернулась калачиком, как в детстве, когда пряталась от грозы под одеялом и шептала что-то бессвязное. Пальцы сами потянулись к тумбочке, где в ящике лежало письмо, но она не тронула его — просто смотрела, чувствуя, как тонкая деревянная стенка отделяет её от тех слов, которые перевернули её мир. «Может, рассказать хотя бы Мелиссе?» — эта мысль приходила снова и снова. Рассказать — и тогда Мелисса примчится, бросит всё, будет защищать, искать этого человека, будет рисковать собой. Не рассказывать — и остаться одной с этим грузом, который тяжелел с каждым часом. «Нет, — решила она наконец, и голос внутри прозвучал твёрже, чем она ожидала. — Я не хочу впутывать её в свои проблемы, не хочу подвергать её опасности. Если он добрался до меня, то доберётся и до неё, а я не хочу впутывать ее в свои проблемы. Я справлюсь сама». Так она и просидела всю ночь — не смыкая глаз, глядя в одну точку на стене где трещина в штукатурке напоминала изогнутую линию, похожую на улыбку. Слушая, как тишина давит на уши, как где-то за окном шуршит ветер, как сердце стучит слишком громко. Утро пришло неожиданно — не рассвело, а скорее просочилось сквозь щели в шторах серой, унылой полосой, которая упала на пол, на кровать, на лицо Оливии. Она моргнула, чувствуя, как веки тяжёлые, как голова налита свинцом, тело не слушается будто она не лежала всю ночь, а таскала мешки с песком по крутой горе. Она была как выжатый лимон — не спать после тяжёлой тренировки оказалось тем ещё испытанием, мышцы ныли, в висках пульсировало, а движение давалось через силу. Она сползла с кровати, прошла в ванную, умылась холодной водой, которая обожгла лицо, прогоняя остатки сна, и подняла глаза на зеркало. Оттуда смотрело чужое лицо — бледное, с тёмными кругами под глазами, с потрескавшимися губами, с выражением такой усталости, что она сама испугалась, увидев его. — Ты справишься, — сказала она отражению, и голос прозвучал глухо, неуверенно, будто она сама не верила в то, что говорит. Она выдохнула, прикрыла глаза, собрала волю в кулак и повторила, уже громче, почти убедительно: — Ты справишься, ты Оливия Гримм, из рода Гримм. Ты не боишься того, кто пишет письма и не позволишь ему запугать себя. Она не знала, верит ли в это сама, но слова, произнесённые вслух, имели странную силу — они становились реальными, превращались из мыслей в нечто осязаемое, в нечто, что можно было держать в руках, как оружие. На кухне пахло свежим хлебом и чем-то сладким — этот запах всегда был в доме Гримм с самого детства, и он ассоциировал с уютом и безопасность. Лита стояла у плиты, помешивая что-то в кастрюле, и обернулась, услышав шаги, в её взгляде мелькнуло — тревога или то материнское чутьё, которое всегда чувствует, когда с ребёнком что-то не так. — Оливия, у тебя всё хорошо? — спросила она, и голос её был мягким, но в нём прозвучала та нотка, от которой невозможно было соврать. — Выглядишь неважно. Слова матери вырвали Оливию из паутины мыслей, в которой она запуталась ещё с прошлой ночи, и она моргнула, заставила себя улыбнуться. Той самой улыбкой которой улыбалась когда хотела чтобы все думали что, у неё всё в порядке, хотя внутри всё кипело и бурлило. — Да просто не выспалась, — сказала она, подходя к матери, когда та протянула руки Оливия шагнула в объятия, чувствуя как тепло разливается по груди, как на секунду становится легче. — Всё правда хорошо, мам. Лита замерла, но потом улыбнулась в ответ и обняла дочь крепче. В этом объятии было столько любви, столько материнского тепла, что Оливия почти поверила, что всё действительно хорошо. В последнее время она была сама не своя — всё время на тренировках, всё время уставшая, иногда она даже пропускала ужин, что раньше было немыслимо, потому что ужин в доме Гримм был временем, когда все собирались вместе, когда отец рассказывал истории, мама смеялась, а Мелисса просто улыбалась, наслаждаясь этим временем. Редко улыбалась теперь Оливия, редко шутила, редко была той самой Оливией, которая могла засмеяться посреди серьёзного разговора или придумать нелепый наряд из старых тряпок просто потому, что настроение было хорошее. Литу тронул этот момент — то, как дочь прижалась к ней, как искала защиты на секунду став той маленькой девочкой, которая боялась грозы и приходила к маме в кровать посреди ночи. Она мягко погладила Оливию по спине, чувствуя, как та дрожит, и в голове пронеслась горькая мысль: «Как же всё изменилось с отъездом Мелиссы». Оливия отстранилась первой, и в глазах её мелькнула — благодарность за этот крошечный момент, напавший на девушку. В глазах проскочило сожаление, что этот тепло маминых объятий не может длиться вечно. К ее сожалению они не сумели полностью прогнать то, что засело глубоко внутри — тот липкий, тягучий страх, который пустил корни и никак не хотел отпускать. Она села за стол, взяла чашку, сделала глоток. Чай был горячим, с мятой, с тонким ароматом лимонной цедры — любимый, тот самый, который заваривала мама по утрам. Но вкус не чувствовался, только тепло, которое растекалось по горлу. За завтраком Коил сообщил новость, от которой стало немного легче — потому что в этой новости была хоть какая-то определённость. — Оливия, сегодня тренировки не будет, — сказал он, кушая омлет который Лита приготовила. — Мне нужно съездить по делам. Вернусь к утру. Оливия замерла с чашкой в руке, и сердце будто остановилось на секунду, а потом забилось где-то в горле. «Если этот кто-то доберётся до отца во время поездки? Если что-то случится? Если он — тот, из темноты — уже знает, куда едет отец, знает, что он будет один, знает, как сделать так, чтобы он не вернулся?» Оливию накрыла паника, она ничего не может сделать, потому что она будет далеко, потому что она слабая, потому что она не Мелисса, которая всегда знает, как защитить тех, кого любит. Оливия сжала пальцы, чувствуя, как ложечка звенит о край чашки, и этот звон был таким громким в тишине кухни, что Лита подняла голову и посмотрела на неё с тревогой. — Всё в порядке? Оливия заставила себя выдохнуть, выдохнуть медленно, глубоко, так, чтобы никто не заметил дрожи. Отец — бывший чистильщик, он прошёл через такое, что ей и не снилось, ему приходилось драться с мусорными тварями, с расхитителями, с теми, кто не хотел подчиняться законам Хейвена, он обязательно справится, всегда справлялся, он Коил Гримм, и его имя знают даже там, где не знают никого. — Хорошо, — сказала она, стараясь, чтобы голос звучал ровно, хотя внутри всё дрожало, как струна, которую вот-вот перережут. — Но я всё равно пойду сама потренируюсь. Она подняла глаза на отца, и в этом взгляде было что-то новое, что-то такое, чего Коил не видел в младшей дочери раньше — твёрдость или ту самую сталь, которая всегда была в Мелиссе, но которую он никогда не замечал в Оливии. — Будь осторожен, — добавила она, и эти два простых слова прозвучали как молитва, либо обещание, которое она давала самой себе: «Я никого не потеряю.» Коил поперхнулся омлетом — он закашлялся, вытер губы салфеткой и уставился на дочь так, будто видел её впервые в жизни, будто перед ним сидела не та Оливия, которая вечно пряталась от тренировок и мечтала только о том, чтобы сесть за швейную машинку, а кто-то другой. Он перевёл взгляд на Литу, и та лишь пожала плечами, но в глазах её тоже читалось удивление — смешанное с гордостью. — Олив, у тебя всё хорошо? — спросил он напряжённо, голос его был низким, встревоженным, таким, каким он говорил только когда чувствовал, что что-то не так. — Ты устала? Или что-то случилось? — Да нет же, — Оливия удивлённо посмотрела на него, и в этом удивлении была доля правды — она действительно не понимала, почему отец так волнуется из-за того, что она сама пошла тренироваться. — Всё нормально. Просто у меня есть цель, и я хочу как можно скорее её добиться. Она коротко улыбнулась и принялась доедать свою порцию, делая вид, что не замечает их взглядов, не чувствует как они смотрят на неё, как переглядываются, как в голове у них проносится одна и та же мысль, которую они не произносят вслух. «Она хочет догнать сестру». И в этом было что-то такое, что заставило их выдохнуть — с гордостью, с лёгкой тревогой потому что они знали, чего стоит Оливии этот путь, знали, сколько сил она вкладывает в каждую тренировку, сколько ночей не спит, сколько раз падает и поднимается, и знали, что Мелисса гордилась бы ею, если бы видела. После завтрака она сразу пошла в тренировочный зал, и каждый шаг давался ей тяжелее, чем вчера. Дверь открылась с привычным скрипом, который Оливия знала с детства, сегодня он прозвучал особенно громко. Оливия надела наушники — сегодня она не хотела использовать силу вещей, она хотела использовать только себя, свои руки, своё тело и подошла к груше. Та висела на толстой цепи, чуть покачиваясь от сквозняка, будто ждала её. Оливия обмотала руки бинтами — плотно, как учил отец, чтобы каждый удар ложился ровно и не стереть кожу. Она замерла на секунду, закрыла глаза, и в темноте век снова возникла картина — её комната, письмо на кровати, запах чужих духов, которые всё ещё стояли в ноздрях, хотя она проветривала комнату несколько раз. «Левой бью в голову. Правой — в корпус. Уклон. Защита». Она открыла глаза и начала. Первый удар левой — резкий, какой она отрабатывала сотни раз, но сегодня он вышел особенно злым, особенно сильным, груша дёрнулась и цепь звякнула — звонко, будто выстрелила. Сразу следом правой — тяжелее, с разворотом корпуса, всем телом, всей той злостью, которая накопилась за эти дни, и кожаная поверхность глухо приняла удар, и цепь снова звякнула, груша отлетела назад, как живая, как будто ей было больно. Оливия двигалась по кругу, нанося удары в разных комбинациях, левой-правой, апперкот снизу, снова левой, и каждый удар был сильнее предыдущего, потому что перед её глазами стоял не бездушный мешок из кожи и песка, а живой противник, тот, кто наблюдал за ней из темноты, тот, кто был в её комнате, тот, кто является автором того письма. От этой мысли удары стали жёстче, и дыхание сбилось, мышцы горели, пот заливал глаза, но она не останавливалась. — Дыши, — прошептала она себе сквозь зубы, голос её был хриплым, чужим, не её. — Дыши и двигайся, нельзя останавливайся. Груша раскачивалась всё сильнее, цепь скрежетала, и Оливия уходила в сторону, делала подшаг, снова атаковала, и в какой-то момент она поймала себя на мысли, что её техника далека от идеала, что наш учитель по рукопашному бою сказал бы: в бою с человеком важно не просто бить, а чувствовать дистанцию, читать движения, не замирать после удара. — Ещё раз, — сказала она вслух, и голос её прозвучал в пустом зале громко, будто она командовала не себе, а кому-то другому. Она отступила на шаг, вытерла пот со лба тыльной стороной ладони и снова бросилась вперёд. Она била до тех пор, пока руки не начали дрожать от усталости, пока бинты не пропитались потом, пока каждый удар не стал даваться с трудом, с мелкой болью приводившей ее в чувства. Последний удар пришёлся по груше с такой силой, что та отлетела назад, цепь натянулась и заскрежетала, и этот скрежет прозвучал как финальный аккорд, что вот он конец песни. Оливия опустила руки, тяжело дыша, и сердце колотилось где-то в горле, в ушах шумело, и ноги подкашивались, но она стояла. «Смогу. Я смогу». Она не знала, откуда взялась эта уверенность, но она была, она росла, заполняя ту пустоту и это было странное, почти забытое чувство — чувство, что она не жертва, не та, кого надо спасать, а та, кто может защитить себя сама. После тренировки она решила позвонить Мелиссе, и пальцы её дрожали, когда она нащупала Чокер на запястье, потому что она хотела услышать голос сестры, хотела убедиться, что с ней всё в порядке, хотела сказать… что? Что она не знала, что делать? Что она боится? Что ей нужна помощь? Гудок, второй, третий, и в динамике раздался голос Мелиссы — чуть запыхавшийся, но бодрый, тот самый голос, который Оливия знала с детства, тот самый голос, который всегда звучал уверенно, даже когда всё шло не так. — Оливка, я, конечно, очень рада..— на пару секунд она замолчала, было слышно только ее сбившееся дыхание и крики позади. Оливия немного расслышала мужской голос который кричал «Мелисса сзади». Еще спустя пару секунд сестра наконец то вернулась. — что ты не забыла про меня и сама позвонила, но я на задании, — сказала Мелисса. — Давай чуть позже созвонимся? Оливия открыла рот, чтобы сказать хоть что-то, чтобы спросить, как там, чтобы предупредить, чтобы… но связь уже оборвалась, и она осталась стоять в пустом зале, чувствуя, как внутри поднимается что-то тяжёлое, липкое, похожее на сожаление. На душе стало неловко — она не подумала что Мелисса может в это время быть занята, что своим звонком она может позвонить во время важного задания и ненароком отвлечь девушку что та не сможет одолеть какую-нибудь тварь, или вовсе поранится. Оливия ворвалась со своими страхами и тревогами, и сейчас сестре совсем не нужно это, сейчас ей нужно быть сильной, сосредоточенной, готовой к бою. «Ничего, — сказала она себе. — Мы созвонимся немного позже» С этой мыслью она пошла домой, и каждый шаг давался ей легче чем утром потому что усталость после тренировки была другой — она не высасывала силы, а наполняла чем-то новым, тем, что она не могла назвать, но чувствовала всем телом. Дома пахло выпечкой — тёплый, сладкий аромат вишни смешивался с запахом ванили и свежего теста, создавая тот самый уют который Оливия так любила в детстве. Она зашла на кухню и застала Литу у плиты — мать увлечённо раскладывала на противне маленькие печенья, каждое с крошечной вишенкой в центре, и на лице её было то выражение, которое бывает только у тех, кто делает что-то с любовью и с удовольствием. — Повод какой-то? — спросила Оливия, и в голосе её прозвучала та лёгкость, которой она не чувствовала уже несколько дней. — Или ты просто так, из доброты душевной, приготовила мои любимые? Лита обернулась, и на лице её засияла тёплая, немного виноватая улыбка — улыбка человека, который знает, что его ребёнку тяжело, и пытается сделать хотя бы что-то, чтобы стало легче. — Я захотела сделать тебе приятно, — сказала она, вытирая руки о фартук, и в голосе её было столько тепла и любви, что Оливия почувствовала, как к горлу подступает ком. — Это как знак поддержки и мотивации — двигаться к своей цели, несмотря на препятствия. Оливия подошла, взяла одно печенье — ещё горячее, рассыпчатое, тающее на языке — и надкусила, и вкус детства разлился по рту, вкус чего-то такого, что она почти забыла в последние дни, закрутившись в водовороте тренировок, страха и бессонных ночей. — Спасибо, мам, — сказала она, проглатывая, голос дрогнул, но она взяла себя в руки, потому что если сейчас заплачет то мама начнёт спрашивать, а маме нельзя знать, не сейчас. — Я ценю это. Она помолчала секунду, собираясь с мыслями, и добавила, стараясь чтобы голос звучал спокойно: — Я пойду к себе, вдохновение пришло. — Иди, — Лита погладила её по плечу, и это прикосновение было таким лёгким, почти невесомым, но оно согрело больше, чем любой чай. — Отдыхай. Оливия вышла из кухни, всё ещё жуя печенье, и поднялась по лестнице, и прошла по коридору, и остановилась перед дверью в свою комнату. Дверь была приоткрыта — она помнила, что оставляла её закрытой, помнила, что закрыла окно, помнила, что задвинула засов, но сейчас дверь была приоткрыта, и из щели тянулся тот самый запах — с тяжёлыми древесным ароматом, запах, который она почувствовала той ночью, запах, который не могла забыть, который казалось, преследовал её даже во сне. Она толкнула дверь, и сердце забилось где-то в горле, потому что окно было распахнуто настежь, шторы колыхались от ветра, впуская в комнату вечерний холод, и на покрывале, на том же месте, что и в прошлый раз, лежал конверт. Оливия вошла медленно, осторожно, чувствуя, как каждый шаг даётся ей с трудом, как ноги наливаются свинцом, как руки начинают дрожать. Она подошла к окну, выглянула, и улица была пуста — только фонарь мерцал в конце дороги, да ветер гонял по асфальту сухие листья, и это пустота была страшнее, чем если бы она кого-то увидела, потому что неизвестность всегда страшнее любой встречи. Она захлопнула раму, задвинула засов, дёрнула шторы так резко, что ткань жалобно заскрежетала по карнизу, и села на кровать, взяв конверт в руки. Пальцы дрожали, когда она вскрывала его, и внутри оказались фотографии. Оливия высыпала их на покрывало, и сердце её сжалось, потому что на первой была она, сегодня в тренировочном зале, в одном топе, потому что день выдался жарким. Следующее фото где она наносила удар по груше, лицо её было сосредоточенным, волосы растрёпаны, и руки в бинтах. Снимок был сделан так близко, будто кто-то стоял в двух шагах, будто кто-то смотрел, когда она думала, что одна. Еще одна фотография — Лита, у плиты, снимали со стороны окна, и мама улыбалась, готовя печенье, она выглядела такой беззаботной, такой спокойной, и от этого спокойствия на фотографии становилось ещё страшнее, потому что она не знала, что за ней следят, не знала, что кто-то стоит за окном и смотрит. От следующей фотографии у Оливии побежали мурашки по спине. На ней была её комната, снятая через окно, вид на кровать, на тумбочку, на швейную машинку, на подушку, где она спала прошлой ночью. Где лежала и смотрела в потолок, не подозревая, что кто-то смотрит на неё в ответ. Оливия сжала фотографии так, что они помялись, и в горле встал ком, дышать стало трудно, но она заставила себя выдохнуть. Она развернула лист и знакомый почерк поплыл перед глазами, слова складывались в предложения, а предложения складывались в угрозу. Она читала, и каждое слово было как удар, и когда она дочитала до конца, когда увидела подпись — «До скорых встреч. Целую» — она не выдержала. Фотографии выпали из рук, письмо упало на пол, и она сидела, глядя в одну точку, и не могла пошевелиться, не могла думать, не могла дышать. В голове билась только одна мысль, пульсирующая, как открытая рана: «Если он тронет маму, если он тронет отца, если он… я не прощу себе. Никогда». Она не знала, сколько времени прошло — минута, час, целая вечность, но когда в дверь постучали, она вздрогнула, и сердце её пропустило удар, и она быстро, судорожно собрала фотографии, сунула их обратно в конверт, конверт — в тумбочку, и только потом сказала: — Да? — Оливия, ужин готов, — раздался голос Литы из-за двери, и в этом голосе было столько тепла, столько обычной повседневной любви, что Оливия почувствовала, как слёзы подступают к глазам. — Иду, мам, — ответила она, и голос её прозвучал ровно, почти нормально. Она подошла к зеркалу, посмотрела на себя, провела руками по лицу, разглаживая складки, и улыбнулась. «Ты справишься, — сказала она себе в последний раз, прежде чем выйти из комнаты. — Ты должна справиться». Ужин прошёл в полумраке, при свечах, которые Лита зажгла, чтобы создать уют, и свет их мягко ложился на стены, на стол, на лица, делая всё вокруг каким-то тёплым, почти сказочным. В один миг Оливии начало казаться будто не было писем, не было угроз, не было того, кто наблюдал за ней из темноты. Оливия сидела, ковыряла вилкой еду, подносила ко рту, жевала, глотала, но вкуса не чувствовала — только горечь, которая застряла где-то в горле и никак не хотела уходить. Лита рассказывала что-то о соседях, о рынке, о том, что в городе появились новые ткани, и, может быть, Оливии стоит сходить посмотреть, когда будет время. Голос её звучал ровно, спокойно, будто ничего не случилось, будто они всё так же сидят втроём, как раньше, будто Мелисса сейчас войдёт и скажет что-нибудь резкое, но тёплое, и Оливия улыбнётся, и всё будет хорошо. Оливия кивала, улыбалась, что-то отвечала, но слова её были пустыми, механическими. Она знала, что мама чувствует это, чувствует, что что-то не так, но не спрашивает, потому что Лита Гримм всегда умела ждать, умела дать своим детям столько времени, сколько им нужно, чтобы прийти к ней самим. Когда ужин закончился, Оливия помогла убрать со стола, вымыла посуду, стараясь не думать о том, что где-то в её тумбочке лежат письма, которые перевернули её мир. Она до последнего старалась выкинуть из головы фотографии, на которых она и мама были такими беззащитными. — Я пойду к себе, мам, — сказала она, вытирая руки, и голос её прозвучал устало, но спокойно. — Завтра рано вставать. — Иди, — Лита поцеловала её в лоб и улыбнулась в след уходящей дочери, а у самой матери на душе было не спокойной. Она поднялась к себе, закрыла дверь, прислонилась к ней спиной и стояла так несколько минут, чувствуя, как всё внутри сжимается в тугой, болезненный комок. Потом она подошла к тумбочке, открыла ящик, достала письма, перечитала их снова, в который раз. В комнате было тихо — так тихо, что она слышала, как тикают часы на стене, и в этой тишине страх становился громче, заполнял всё пространство, давил на уши, на виски, на грудь. Она чувствовала, как паника поднимается, как дыхание перехватывает, как комната начинает сужаться. И вдруг — звонок. Чокер на шее завибрировала, и Оливия вздрогнула, чуть не выронив письма. Она активировала связь, и в динамике раздался голос — спокойный, уверенный, такой родной. Тот голос, который она знала с детства, который всегда звучал ровно, даже когда всё шло не так. — Всё, я вся в твоём распоряжении, Оливка, — сказала Мелисса, и в голосе её чувствовалась усталость от пережитого задания — У тебя всё хорошо? Ты смотри там, не переусердствуй с тренировками, а то меня обгонишь. Слова Мелиссы были лёгкими, почти шутливыми, и Оливия почувствовала, как внутри что-то отпускает, страх отступает, становится легче дышать. Она понимала хоть сестра и не рядом, и говорит с ней только по связи, это не означает что они далеко друг от друга. Связь между ними крепка и ничто ни сможет ее разрушить. — Привет, — сказала Оливия, и голос её дрогнул, но она взяла себя в руки, потому что если сейчас заплачет, то Мелисса сразу поймёт, а этого нельзя, нельзя, нельзя. — Да, у меня всё хорошо. Ты как? Как прошло задание? Ты прости, что не подумала об этом, что позвонила в неподходящее время. Пауза. Слишком длинная пауза. И Оливия знала, что Мелисса слушает не слова, а то, что между ними, то, что спрятано за ними, то, что Оливия так старательно пытается скрыть. — Точно всё хорошо? — спросила Мелисса, и в голосе её появилась та нотка, которую Оливия знала слишком хорошо — нотка тревоги, нотка той самой старшей сестры, которая чувствует ложь за версту. — Если что-то случилось, ты можешь мне рассказать. Порой лучше рассказать кому-то, нежели страдать в одиночку. Оливия напряглась, и пальцы её сжали письма так сильно, что бумага захрустела. Мелисса — как всегда — видит больше, чем Оливия хочет показывать. Но сейчас ей совсем не нужно, чтобы сестра переживала ещё и за неё — у той и так куча дел. Оливия не может, не имеет права добавлять к этому ещё и свои проблемы, ещё и свои страхи, ещё и того человека, который наблюдает из темноты. — Всё хорошо, правда, — сказала она, и голос её прозвучал ровнее, чем она ожидала, и она даже смогла добавить в него ту самую лёгкость, которая нужна, чтобы отвести подозрения. — Просто устала немного. Тренировки, ты знаешь… Она замолчала, боясь, что если скажет ещё хоть слово, то сорвётся, разрыдается, расскажет всё, и тогда будет поздно, тогда уже ничего не исправить, тогда Мелисса примчится, и… Оливия выдохнула, собираясь с мыслями, и начала уводить тему, быстро, настойчиво, как человек, который боится, что если остановится, то провалится в ту самую пропасть, из которой нет выхода. — Твоё задание прошло хорошо? — спросила она, и голос её зазвучал почти нормально, почти как в те времена, когда они просто болтали вечерами, когда мир был простым и понятным. — Ты не ранена? Хотя, зная тебя, с тобой точно всё хорошо. Ты как сама? Ты говорила, что познакомилась там с кем-то. Как они? Хорошо к тебе относятся? Мелисса не поверила сестре — Оливия чувствовала это, чувствовала, как сестра колеблется, как хочет спросить ещё, но что-то останавливает ее, может не хочет давить на ту. — Задание прошло отлично, даже не устала, — сказала Мелисса, и в голосе её появилась та самая лёгкость, которая всегда была у неё, когда она говорила о том, что умела лучше всего. — Конечно, я не ранена, нашла у кого спросить, Оливка. Я сама тоже нормально. Ах да, про друзей — тут классные ребята. Представляешь, тут даже есть дизайнер-стилист, прикинь? Я когда узнала о нём, сразу тебя вспомнила. И в этом «сразу тебя вспомнила» было столько тепла и любви, что Оливия почувствовала, как к горлу снова подступает ком. Теперь это было не от страха, а от тоски, от той самой тоски по дому, по сестре, по тем временам, когда всё было просто и понятно. — Ого, дизайнер-стилист в чистильщиках, — сказала Оливия, и улыбка её была настоящей, первой настоящей улыбкой за эти дни. — Весело же у вас. Скоро и я со всеми познакомлюсь. — Ладно, я хотела немного потренироваться, а ты иди отдыхай, — сказала Мелисса, и в зашуршала в трубке, Оливии послышалось какие то голоса, возня. А после снова голос Мелиссы. — Тебя тут еще не хватало Энжин, мне предыдущего раза хватило. Оливия сразу поняла что с девушкой рядом есть кто то еще, и поспешила отклонится: — Удачной тренировки, — ответила Оливия, и голос её дрогнул, но она сдержалась. — Пока, Мели. Она сбросила звонок и упала на кровать, кровать была мягкой, тёплой, пахла тем самым порошком, которым стирала мама. Запах был таким домашним и родным, что Оливия почувствовала, как напряжение, которое держало её всё это время, наконец отпускает, как тело расслабляется, как веки тяжелеют. Она не заметила, как уснула — просто провалилась в темноту, которая теперь была не просто пустотой, а чем-то живым и наблюдающим. Сны были тяжёлыми, липкими, как патока, и в них всё повторялось снова и снова: письмо, фотографии, запах чужих духов, и он — тот из темноты — стоял рядом, смотрел, улыбался, протягивал руку. Оливия хотела убежать, но ноги не слушались, и она падала, в ту самую пропасть из которой не было выхода. Потом сон сменился: она видела, как он наблюдает за ней во время сна, стоит у её кровати. Смотрит как она дышит, как ворочается, как шепчет что-то во сне, и она хочет крикнуть, хочет позвать на помощь, но голоса нет, только тишина. Потом — хуже: он начал приставать к ней, и она чувствовала его руки, холодные, липкие, как жвачка, и просыпалась с криком, но снова засыпала, и сон возвращался, раз за разом, как заезженная пластинка. Под утро её охватил настоящий ужас — тот самый, который не даёт дышать, который сжимает грудь, как тисками, который заставляет сердце биться так быстро, что кажется, оно сейчас выпрыгнет из груди. Слёзы потекли сами, она не могла их остановить, не могла вздохнуть, не могла позвать на помощь, потому что горло было сжато. Воздух не проходил, мир сужался, сужался до размеров той самой комнаты, в которой было темно и страшно и от которой нельзя было убежать. Она лежала на кровати, задыхаясь, плача, чувствуя, как паника поднимается всё выше и выше, и не могла ничего сделать. Она не знала, сколько времени прошло — минута, час, целая вечность — но когда дверь открылась, она не услышала шагов, только почувствовала, как кто-то сел рядом, как чьи-то руки обняли её, как чей-то голос — тёплый, родной, знакомый — пробился сквозь пелену страха. — Оливия, — Лита говорила тихо, спокойно, и в её голосе не было паники, только та самая материнская уверенность, которая всегда появлялась, когда детям было плохо. — Посмотри на меня..Посмотри сюда. Оливия подняла глаза, и лицо мамы было близко, очень близко, и в её взгляде было столько любви, столько той самой силы, которая могла остановить любой ураган, погасить любой пожар, прогнать любую тьму. — Назови мне пять предметов, которые ты видишь вокруг себя, — сказала Лита, и голос её был мягким, но настойчивым, таким, который не оставляет выбора. Оливия принялась бегать глазами по комнате, называя разрозненные предметы, и каждое слово давалось ей с трудом. Но она говорила, говорила, говорила, потому что это было единственное, что могло её спасти, единственное, что могло вернуть её в реальность. — Кактус, — выдохнула она, и голос её был хриплым, чужим. — Швейная машинка. Ткани. Фотография. Дверь. — Хорошо, — Лита уложила её к себе на колени, и это было так знакомо, так по-детски, что Оливия почувствовала, как дыхание начинает выравниваться, а сердце перестаёт колотиться. — Назови четыре предмета, которые ты можешь потрогать. — Кровать, — сказала Оливия, и пальцы её вцепились в простыню, чувствуя ткань, чувствуя реальность. — Тапочки. Фотография. Ночник. Лита гладила её по голове, и это прикосновение было лёгким, таким успокаивающим. Только в одной маминой руке было столько любви, столько принятия. — Молодец, — сказала она, и в голосе её прозвучала гордость. — А теперь назови три цвета, которые находятся в комнате. Глаза Оливии забегали по комнате, и она видела цвета, видела их отчётливо, как никогда раньше, и это было странное, почти забытое чувство — чувство, что мир возвращается, что он снова становится цветным, настоящим. — Белый, — сказала она, и потолок был белым, чистым, без единой трещинки. — Синий. Фиолетовый. — Назови два запаха, которые ты чувствуешь. Оливия закрыла глаза, вдохнула глубоко, медленно. Первый запах, который она почувствовала, был запахом ткани — той самой, которая долго лежала без дела, впитывая в себя пыль. — Запах ткани, которая долго лежит без дела, — сказала она, и голос её окреп. — И свои духи. — Ну вот видишь, — Лита улыбнулась и погладила Оливию по волосам — Ты молодец. Всё хорошо. Они сидели так до рассвета — Оливия на коленях у матери, Лита гладила её по голове, и в тишине этой ночи было что-то такое, что нельзя передать словами, такое, что остаётся с тобой навсегда. Спустя какое то время Лита осторожно поцеловала дочь в макушку и сказала, что нужно идти. Скоро завтрак, так еще и отец наверное вернулся. Оливия кивнула, чувствуя, как усталость наваливается с новой силой, но теперь это была другая усталость — не та, которая высасывает силы, а та, которая приходит после бури, когда можно наконец выдохнуть. Она пошла умыться холодной водой, вода была ледяной, обжигающей, она прогнала остатки сна. Она смотрела в зеркало, лицо её было бледным, с тёмными кругами под глазами, но в глазах уже не было того ужаса, который был ночью, — в них была решимость, твёрдая, холодная, почти как у Мелиссы. «Я не сдамся, — сказала она себе, глядя на своё отражение. — Я не позволила ему сломать меня как прошлой ночью, не позволю никогда». За завтраком Коил всё ещё не вернулся, и это было странно, потому что он обещал быть к утру, а был почти обед. Лита ходила по кухне поглядывая на дверь, Оливия видела как мать волнуется, как взгляд то и дело скользит к окну, за которым пустела улица. — Он сказал, что вернётся к утру, — проговорила Лита, словно спрашивая у самой себя, хоть голос её был ровным но Оливия слышала в нём ту нотку, которая появлялась только тогда, когда мать волновалась по-настоящему. — Может, задержался по делам? — Наверное, — ответила Оливия, и в голосе её прозвучала та же ложная уверенность, которой она училась у сестры, та самая уверенность, которая нужна, чтобы не показывать страх. — Ты же знаешь отца — если он во что-то ввязался, его не остановишь. Лита кивнула, но взгляд её оставался тревожным. Молча пили уже остывший чай , с печенье которое вчера пекла Лита. Тишина была тяжёлой, такой, которая бывает только перед грозой, когда воздух сгущается и кажется, что вот-вот что-то произойдёт. А потом дверь открылась. Они услышали это одновременно — скрип, тяжелые шаги. Лита вскочила первой, Оливия следом, и они побежали в коридор. Коил стоял в дверях, держась за плечо, сквозь пальцы его сочилась кровь — тёмная, густая, лицо его было бледным, бледнее, чем когда-либо, но взгляд — жёсткий, собранный, такой, какой бывает у человека, который прошёл через ад и вышел из него живым. — Меня подстрелили, — выдохнул он, и голос его был хриплым, но в нём не было паники, только та самая сталь, которая всегда была в роду Гримм, та самая сталь, которую Оливия видела в Мелиссе. В отце она видела эту ярость впервые, отец всегда был для неё не просто сильным, а несокрушимым, таким, кого нельзя ранить. — Я не смог выследить стрелка. Оливия замерла, мир вокруг неё остановился, замер, рассыпался на мелкие осколки, как разбитое зеркало. «Это он, — поняла она, и эта мысль была как удар под дых. — Это он сделал. Это он. Это всё из-за меня. Если бы я пошла на ту встречу, если бы я…» Она не договорила, не могла, потому что слова застряли в горле, потому что ноги подкосились. Она чувствовала, как паника снова поднимается, как дыхание перехватывает, как слёзы подступают к глазам. Лита уже была рядом с Коилом, поддерживала его, вела к стулу, говорила что-то, голос её был спокойным, собранным, таким, какой бывает у человека, который привык справляться с любыми трудностями. Даже когда понимает, что её мужа только что пытались убить. Оливия стояла не двигаясь, глядя на отца, видела, как кровь течёт сквозь его пальцы, как бледнеет его лицо. Но всё, что она могла сейчас видеть — это письма в тумбочке, фотографии, где они с мамой были такими беззащитными, и слова, прочитанные вчера: «Если ты ещё раз так сделаешь, я не просто приду посмотреть на твой сладкий сон». Она не могла пошевелиться, не могла подойти, не могла помочь. — Оливия! — голос Литы прорвался сквозь пелену, и Оливия вздрогнула, подняла глаза, увидела, как мать смотрит на неё, как в глазах её мелькает тревога — не только за мужа, но и за дочь. — Принеси аптечку. Быстро. Оливия кивнула, и ноги её побежали сами, она нашла аптечку, и принесла её, и стояла рядом, пока мать обрабатывала рану, пока отец сжимал зубы от боли, но не издавал ни звука, и в голове её всё крутилось, крутилось, крутилось, как та самая пластинка, которую никак нельзя было остановить. «Это он. Это он. Это всё из-за меня».

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!