Часть 30

16 апреля 2026, 12:47
Гул турбин был ровным и усыпляющим, но Дмитрий не спал. Он сидел в удобном кресле, у иллюминатора, вытянув ноги, и смотрел через стекло. Внизу плыла ночь— тёмная, бесконечная, едва различимая. Редкие огни деревень, чёрные прямоугольники лесов, серые нитки дорог. Потом и это кончилось — осталась только тьма и гул двигателя, ровный, почти медитативный. Он перевел взгляд на троих заложников напротив. В тусклом  свете дежурных ламп они выглядели как призраки из его собственного прошлого, которое он так старательно выжигал. Петрищев — бледный, с закрытыми глазами, то ли спал, то ли притворялся. Горелов — смотрел в пол, сжав руки между коленями. Мадышева — единственная, кто решился поднять глаза и посмотреть на него. Девчонка с характером. Он мысленно отметил это — без особых эмоций, просто зафиксировал. Двое бойцов сидели по бокам от заложников. Тихо. Профессионально. Дмитрий им доверял ровно настолько, насколько вообще доверял людям — то есть проверял каждого лично. Он отвёл взгляд от троицы и снова посмотрел в иллюминатор. Темнота. Гул. Полет. Соня. Она возникла без предупреждения — как всегда, как будто только и ждала момента, когда он ослабит контроль. Он не стал бороться. Здесь не было Сорокина, не было Зоны с её сканирующими щупальцами. Здесь был только вертолёт и ночь над землей, и он мог позволить себе — ненадолго, на несколько минут — просто думать о ней. Он вспомнил, как она стояла у лифта. Как смотрела на него — прямо, не отводя взгляда, одними губами: "Ненавижу". Закрыл глаза. Это слово он прокручивал уже несколько часов. Пробовал на разные лады. Она должна его ненавидеть — он сам это организовал, сознательно, методично, как организовывал всё в своей жизни. Это правильно. Это единственный вариант, при котором она остаётся живой и собой. И всё равно это слово резало что-то внутри — тихо, настойчиво, как маленький осколок, который не вытащить. Он думал о том, какой могла бы быть другая жизнь. Та, которой не существовало и никогда не будет существовать — он понимал это с ледяной ясностью. Но думал всё равно. Почему-то не мог не думать. Хотел думать. Какая-то фантомная тяга к нормальности. Образ её лица, освещенного утренним солнцем, прорвался сквозь бетонные саркофаги его ментальных блоков. Он вспомнил, как она спала — доверчиво, уткнувшись носом в его плечо. Вспомнил её запах — цветов и свежести, — который сейчас так дико диссонировал с запахом авиационного керосина и страха. Внутри него заныло что-то, чего у него не должно было быть. На мгновение он позволил себе безумную, невозможную картину: тихий дом где-нибудь в Калифорнии, или на юге Франции. Неважно, где. Никакой Зоны. Никакого Сорокина. Никаких допросов и крови. Просто он, Соня и утро, в котором не надо ждать удара в спину. Она в его рубашке, которая ей велика, варит кофе и что-то бормочет себе под нос — какую-то ерунду, он не разбирает слов. Он подходит сзади. Обнимает за талию — она тёплая, живая, настоящая — и утыкается носом в изгиб её шеи, в этот запах зелёного чая и цветов. Она смеётся. Что-то говорит. Он не слышит что — не важно. Просто — утро. Просто — она. Обычная, скучная, человеческая жизнь. «Блядь, какая чушь...» — одернул он себя, чувствуя, как в висках начинает вибрировать холод Зоны. — «Какая обычная жизнь? Какая Соня? Какое, блядь, утро? Ты сжег свой дом в десять лет и убил свою мать. Ты уничтожаешь тех, кто стоит на пути. У тебя не может быть "простой жизни"». Вертолёт тряхнуло на воздушной яме. Дмитрий открыл глаза. Горелов вздрогнул. Мадышева схватилась за борт. Петрищев — всё так же сидел с закрытыми глазами. Дмитрий посмотрел на них — и что-то в нём переключилось. Бесшумно, как тумблер. Кухня, рубашка, запах цветов — всё это упало в ту самую глубокую шахту, которую он умел заваривать намертво. Осталось: трое заложников, Припять через два часа лёту, Костенко с Вершининым где-то в Москве, и задача, которую нужно решить чисто. Он думал методично, без лишних эмоций. Его взгляд остановился на Гоше. Мальчишка снова провалился в тяжелое, испуганное забытье. Дмитрий смотрел на него с холодным, почти научным цинизмом. Куда их деть по прибытии? В гостиницу «Полесье»? Слишком открыто. В подвалы медсанчасти? Слишком много плохих воспоминаний. «Научный бункер в лесу», — пришла мысль, четкая и холодная, как щелчок затвора. — Там сохранились герметичные боксы и система жизнеобеспечения. Там их никто не найдет. Там они будут в безопасности... до поры до времени». Подходит. Троих — туда. Можно даже без охраны – все равно не сбегут. С едой, водой, минимальным комфортом — не из гуманизма, а потому что мёртвые заложники не работают как рычаг давления. Живые и относительно целые — работают хорошо. А Вершинин... Вершинин нужен был живым, здоровым и в Припяти. Но сейчас он был у Костенко. Дмитрий усмехнулся — тихо, без особого веселья. Ну что ж. Костенко сам приедет. Он в этом не сомневался — генерал был человеком чести, а человек чести, когда у него на руках чужие люди и на него давят с трёх сторон, делает ровно одно: пытается всё контролировать лично. Приедет в Припять. Никуда не денется. Осталось только правильно его позвать. Троих заложников — вот его приглашение. Не грубое, не в лоб. Костенко должен знать, что они живы, что они здесь, и что ситуация требует личного разговора. Без посредников. Без Лубянки. Без погон. Мужского разговора. Это будет работать. Костенко не усидит в кабинете, когда узнает, что его «подопечные» в Припяти. Он прилетит сам. В ловушку. В город, который когда-то отобрал у них обоих всё. Он снова посмотрел в иллюминатор. Где-то там внизу — уже другие леса, другая темнота. Он почувствовал Зону раньше, чем увидел что-либо — знакомый холодок у основания черепа, едва слышный гул, который шёл не снаружи, а изнутри. Как будто что-то большое и темное почувствовало его приближение и слегка потянулось навстречу. Он выстроил стену. Привычно, за секунду — лёд, бетон, темнота. И в этой темноте — сразу же, немедленно, как будто только и ждала — возникла Соня. Он снова не удержал. Она стояла в его гостиной в его рубашке. Смотрела на него с той самой открытостью, от которой у него перехватывало дыхание — без защиты, без игры, просто смотрела. Он помнил, как сам не мог отвести взгляд. Помнил, что думал тогда: вот человек, который ещё не знает, что мир такой, какой он есть. Дмитрий скрипнул зубами. И не узнает. Если он сделает всё правильно — не узнает никогда. Рука сама нашла внутренний карман пиджака. Цепочка. Тонкая, холодная, почти невесомая. Он сжал её в кулаке — не сильно, просто держал. Металл медленно нагревался от кожи. Я вернусь за тобой. Эта мысль возникла снова — и снова он её заблокировал. Потому что это была слабость. Потому что он не имел права на такие мысли — не он, не сейчас, может, не никогда. Потому что «вернусь» предполагало, что всё это когда-то закончится, что Зона отпустит, что Сорокин исчезнет, что он сам станет кем-то другим. Потому что он был монстром, который умел читать чужие воспоминания через боль и держать людей в бункере как инструмент давления и просчитывать смерти на три хода вперёд. И одновременно — сжимал в кулаке тонкую серебряную цепочку и не мог выбросить её, хотя понимал, что надо. «Если я проиграю, Костенко тебя спрячет. Если я выиграю... смогу ли я когда-нибудь посмотреть тебе в глаза, не видя в них отражение того, что я сделал с твоим отцом?». Тупик. Монстр внутри него довольно оскалился. Монстру было плевать на любовь. Ему нужна была Кровь, Зона и Власть. Но мужчина в нем сжал цепочку так сильно, что на ладони проступили капли крови. — Соня... — едва слышно прошептал он одними губами. Сжал челюсть до боли. Он знал, слишком много поставлено на кон. И что в этой партии Соня — его самая большая победа и его самая страшная уязвимость. Дмитрий разжал кулак. Посмотрел на цепочку — она лежала на ладони, тонкая, нелепая, совершенно не его вещь. Не из его жизни. Выдохнул. Убрал обратно в карман. — До Припяти два часа, — сказал он ровно, ни к кому конкретно не обращаясь. — Советую поспать. Горелов дёрнулся. Мадышева посмотрела на него с ненавистью — открытой, незамаскированной. Он почти оценил это. "Ненавижу", — снова услышал он. Другой голос. Другие глаза. Он отвернулся к иллюминатору. Темнота внизу стала гуще — Зона приближалась, он чувствовал это всем телом. Старый зов. Знакомый. Почти домашний — если у него вообще было что-то похожее на дом. Он думал о Вершинине, о его крови. О бункере. О Костенко, который приедет, — куда денется. И где-то на самом дне, под всем этим холодным расчётом, под льдом и бетоном и профессиональным цинизмом — кухня, утро, она в его рубашке, запах кофе и зелёного чая. Он не трогал эту картинку. Просто знал, что она там есть. Откинулся затылком на спинку кресла. Прикрыл глаза. — Дмитрий Александрович? — голос пилота в наушниках заставил его вздрогнуть. — Входим в зону. Начинаем снижение. — Принял, — ответил он, и его голос снова стал ровным, безжизненным и ледяным. Мужчина внутри него умер. Остался только директор «Глобал Кинтек». До следующего рассвета.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!