Глава X. Благородный враг
16 декабря 2025, 08:00 Понедельник тянулся бесконечно медленно, превращая каждую минуту в час, каждый час в вечность, и Марго сидела за своим столом, печатая очередной отчёт автоматическими движениями пальцев, которые давно уже запомнили расположение клавиш и не нуждались в участии сознания, потому что сознание было занято другим. Отсчётом времени до семи вечера, до того момента, когда Краузе, как он и обещал сегодня утром, наклонившись к ней так близко, что она чувствовала его дыхание на своей шее, ждёт её в своём кабинете для окончательного разговора, который на самом деле не будет разговором, а будет чем-то совсем другим, чем-то страшным и неотвратимым, от чего не было спасения.
Три недели Ланды не было в Париже. Три недели, в течение которых он гонялся за террористами где-то на юге Франции, руководил облавами и арестами, допрашивал пойманных и искал тех, кто ещё оставался на свободе, и эти три недели превратились для Марго в настоящий ад, потому что Краузе, почувствовав отсутствие единственного человека, которого он хоть немного опасался, сбросил последние остатки сдержанности и превратился в то, чем был на самом деле. В хищника, который загнал свою жертву в угол и теперь не спешил, растягивая удовольствие от её страха, от её беспомощности, от того, что она никуда не денется, что рано или поздно он получит то, чего хотел с первого дня.
Сегодня утром, когда Краузе подошёл к её столу и произнёс те слова:
— Время истекло, мадемуазель Новак. Сегодня вечером. Мой кабинет. Семь часов. Не опаздывай. Это последнее предупреждение.
Марго поняла, что откладывать больше нельзя, что он устал ждать, устал играть, и сегодня, когда все разойдутся и офис опустеет, он возьмёт то, что считает своим, возьмёт силой, и никто не придёт на помощь, потому что помощи ждать неоткуда. Кляйн на стороне Краузе, коллеги боятся, Ланды нет и неизвестно, когда он вернётся, может, через неделю, может, через месяц, а может, вообще не вернётся, погибнет где-то там, в перестрелке с партизанами, и тогда Краузе останется здесь навсегда, и кошмар не закончится никогда.
Рука Марго потянулась к сумочке, где лежала капсула, маленькая стеклянная капсула с прозрачной жидкостью внутри, которую дали ей в Москве перед отправкой с инструкцией: если поймают, если всё пропало, раскусить и через тридцать секунд наступит смерть, быстрая, почти безболезненная, лучшая из возможных в ситуации, когда другого выхода нет, — и она думала в сотый раз за этот день: может быть, сейчас? может быть, не ждать вечера, не ждать Краузе, не давать ему возможности прикоснуться, просто достать капсулу прямо здесь, в офисе, под каким-нибудь предлогом пойти в туалет и там, запершись в кабинке, раскусить и через полминуты всё закончится, не будет больше страха, не будет Краузе, не будет ничего, только тишина и покой.
Но рука замерла на полпути к сумочке, потому что что-то внутри, какой-то упрямый инстинкт выживания, который не давал сдаться даже тогда, когда сдаться было единственным разумным решением, шептал:
«Подожди, ещё немного, может быть, что-то случится, может быть, произойдёт чудо, может быть, Краузе передумает или заболеет, или здание загорится, или война закончится прямо сегодня, что угодно, любое событие, которое отсрочит неизбежное хотя бы на день, потому что пока есть хоть один день, есть надежда, а когда надежды не остаётся совсем, вот тогда и капсула, но не сейчас, ещё не сейчас.»
Пять часов вечера. Два часа до приговора. Марго печатала и считала минуты, и каждая минута была как удар молота по наковальне, размеренный, неотвратимый, приближающий конец.
И вдруг, в половине шестого, когда солнце уже начинало клониться к закату, окрашивая Париж в золотисто-розовые тона и бросая длинные тени на улицы города, дверь офиса распахнулась с такой силой, что все вздрогнули и подняли головы, и на пороге стоял Ланда. В безупречно отглаженной чёрной форме СС, с фуражкой, заправленной под левую руку по уставу, с лицом загорелым от южного солнца, с глазами, которые горели тем особенным блеском, который бывает только у людей, только что одержавших победу и ещё не успевших остыть от триумфа.
— Господа! — объявил он громко, и голос его разнёсся по офису, заставляя всех немедленно прекратить работу и обратить на него внимание, потому что в этом голосе звучала власть, уверенность, сила человека, который привык командовать и которому подчиняются без вопросов, — Рад сообщить! Операция по подавлению террористической деятельности на юге завершена успешно. Основная ячейка ликвидирована полностью. Восемнадцать человек арестованы и находятся под следствием. Пятеро убиты при попытке оказать вооружённое сопротивление во время задержания. Остальные участники группы, которым удалось скрыться, будут пойманы младшими офицерами в ближайшие дни. У нас есть все необходимые данные об их местонахождении. Париж снова в безопасности, господа, можете не сомневаться.
Аплодисменты взорвались по всему офису. Кто-то захлопал искренне, радуясь успеху операции и возвращению штандартенфюрера, кто-то аплодировал потому, что так было принято, потому что не аплодировать победе СС было опасно и подозрительно, кто-то просто присоединился к общему шуму, не желая выделяться, и Кляйн первым бросился к Ланде, протягивая руку для рукопожатия с выражением искренней радости на красном лице, а за ним потянулись другие офицеры, окружая вернувшегося героя, забрасывая вопросами о деталях операции, о том, как проходили облавы, были ли потери с немецкой стороны, насколько опасны оказались террористы.
Краузе тоже вышел из своего кабинета. Медленно, не спеша, с выражением вежливого интереса на лице, и когда толпа поздравляющих немного поредела, подошёл к Ланде и протянул руку с улыбкой, которая не касалась его холодных голубых глаз, оставляя их такими же пустыми и хищными, какими они были всегда:
— Поздравляю с успешным завершением операции, господин штандартенфюрер. Блестящая работа, если позволите заметить.
Ланда пожал протянутую руку, крепко, коротко, по-военному, и кивнул с той сдержанной учтивостью, которую проявляют равные по званию офицеры, когда общаются в официальной обстановке:
— Благодарю, оберштурмфюрер Краузе. Как обстоят дела здесь в моё отсутствие? Надеюсь, не возникло никаких серьёзных проблем?
— Разумеется, никаких проблем, господин штандартенфюрер, — ответил Краузе, и голос его был ровным, вежливым, абсолютно правильным с точки зрения субординации, — Всё работало как часы. Гауптштурмфюрер Кляйн превосходно справлялся с координацией, я помогал с документацией и текущими вопросами. Ничего экстраординарного не происходило.
Они разговаривали, обмениваясь любезностями и краткими рапортами о состоянии дел, и никто из присутствующих, наблюдавших за этой сценой, не заметил бы ничего необычного в их общении, ничего, что указывало бы на какое-либо напряжение или недопонимание между двумя офицерами СС, исполняющими свой долг перед Рейхом в оккупированном Париже.
Но Марго заметила.
Она сидела за своим столом, делая вид, что занята работой, но на самом деле наблюдая за этой сценой украдкой, из-под опущенных ресниц, стараясь не привлекать к себе внимания, и она видела то, что другие не видели или не хотели видеть. Видела, как Краузе держится слишком прямо, слишком напряжённо, как будто каждый мускул его тела находится в состоянии боевой готовности, видела, как его улыбка, обращённая к Ланде, не доходит до глаз и застывает на губах искусственной маской вежливости, видела, как он ни разу, ни единого раза за весь разговор не взглянул в её, Марго, сторону, хотя обычно его взгляд постоянно возвращался к ней, скользил по её фигуре, задерживался на лице, на груди, на руках, пожирая её глазами с той откровенной похотью, которую он даже не пытался скрыть в последние дни.
Сейчас он смотрел только на Ланду, только на него, и в этом было что-то нарочито-показное, как будто Краузе специально демонстрировал, что Марго для него не существует, что она просто секретарша, одна из многих, на которую он не обращает никакого внимания и никогда не обращал.
И Марго поняла. Он боится. Краузе боится штандартенфюрера. Не так, как она боится, не страхом жертвы перед хищником, не ужасом беспомощного существа перед тем, кто сильнее, а страхом соперника перед тем, кто может помешать, может испортить планы, может встать на пути к желаемой добыче.
А Ланда... Ланда тоже заметил.
Марго видела, как его взгляд, скользнув от Краузе к ней, задержался на секунду дольше, чем было необходимо для простого приветствия вернувшегося начальника со своей подчинённой, видела, как что-то мелькнуло в его серых глазах. Удивление? Озадаченность? Подозрение?
Когда он увидел её лицо, бледное, с тёмными кругами под глазами, с той особенной напряжённостью в чертах, которая бывает у людей, живущих в постоянном стрессе, она поняла, что он заметил изменения, что его профессиональный глаз, натренированный годами охоты на шпионов и подпольщиков, научившийся замечать малейшие детали и отклонения от нормы, уже зафиксировал, что с ней что-то не так, что она выглядит иначе, чем три недели назад, когда он уезжал.
Через полчаса первоначальный ажиотаж вокруг возвращения улёгся, поздравления были произнесены, рукопожатия обменены, вопросы заданы и получены ответы, и офицеры разошлись по своим кабинетам, вернувшись к рутинной работе, которая не прекращалась даже в дни триумфов и побед, потому что война продолжалась, оккупация требовала постоянного контроля, документы нужно было обрабатывать независимо от того, успешно ли завершилась операция на юге или нет.
Кляйн ушёл к себе, бормоча что-то о срочных отчётах для Берлина, которые нужно было подготовить к завтрашнему утру, Краузе исчез в своём маленьком тесном кабинете и закрыл дверь, давая понять, что не желает, чтобы его беспокоили, остальные офицеры разбрелись по рабочим местам, и офис вернулся к обычному ритму. Стук пишущих машинок, шелест бумаг, приглушённые голоса, звонки телефонов.
Ланда прошёлся по офису неспешным шагом человека, который осматривает свои владения после долгого отсутствия и проверяет, всё ли на своих местах, всё ли функционирует как положено, останавливался у столов, здоровался с секретаршами, спрашивал, как дела, не возникло ли каких-то трудностей в его отсутствие, улыбался в ответ на заверения, что всё прекрасно, всё под контролем, никаких проблем не было, и двигался дальше, и Марго видела, как он приближается к её столу, и сердце билось всё быстрее, всё сильнее, потому что она не знала, как себя вести, что говорить, как выглядеть, чтобы он не заметил, чтобы не понял, что три недели в его отсутствие превратились для неё в кошмар, потому что показать это — значит показать слабость, а показывать слабость врагу нельзя, никогда нельзя, даже если этот враг единственный, кто может помочь.
— Мадемуазель Новак, — сказал он, остановившись у её стола, и голос его был ровным, вежливым, официальным, как и положено офицеру, обращающемуся к подчинённой в присутствии других людей.
Марго подняла голаза, заставляя себя улыбнуться. Не широко, не радостно, потому что это выглядело бы фальшиво и странно, а просто вежливо, сдержанно, как улыбается секретарша начальнику, которого давно не видела:
— Господин штандартенфюрер. Рада видеть вас в добром здравии. Позвольте присоединиться к поздравлениям с успешным завершением операции.
— Благодарю, — кивнул Ланда, и взгляд его снова скользнул по её лицу, задерживаясь на деталях, которые другие не заметили бы или посчитали несущественными, но которые для него, профессионала, умеющего читать людей как открытые книги, говорили о многом, — Вы... изменились за эти три недели, мадемуазель Новак. Выглядите... как бы это сказать... иначе, чем когда я уезжал.
Внутри всё сжалось от страха, что он сейчас начнёт задавать вопросы, копать, выяснять, что случилось, а она не сможет ответить, не здесь, не при всех, не когда Краузе может услышать из своего кабинета, не когда Сюзетта и Мари сидят в двух метрах и внимательно слушают каждое слово, потому что разговор штандартенфюрера с секретаршой — это всегда интересно, всегда можно потом обсудить, пошептаться, построить догадки.
— Правда? — Марго попыталась придать голосу удивлённую интонацию, как будто она сама не замечала никаких изменений и искренне озадачена замечанием, — Не заметила. Наверное, просто устала немного. Много работы было.
— Заметили, — возразил Ланда, и в голосе его прозвучала уверенность человека, который точно знает, что говорит, и не собирается принимать отговорки, — Вижу по вашим глазам. По тому, как вы держитесь. По многим мелочам, которые складываются в общую картину.
Он помолчал секунду, словно взвешивая, стоит ли продолжать этот разговор здесь, в общем офисе, или лучше перенести его в более приватную обстановку, и, очевидно, решил, что второй вариант предпочтительнее, потому что добавил уже другим тоном, не вопросительным, а повелительным:
— Мне нужно поговорить с вами, мадемуазель Новак. Наедине. Сейчас. Это важно.
Это не было просьбой. Это был приказ, облечённый в форму вежливого предложения, но от этого не переставший быть приказом, и Марго знала, что отказаться нельзя, что отказ вызовет подозрения, вопросы, которых она хотела избежать любой ценой.
— Конечно, господин штандартенфюрер, — кивнула она, вставая из-за стола и приглаживая юбку механическим жестом, отработанным до автоматизма за годы работы в офисе, где внешний вид имел значение и любая небрежность могла быть замечена и осуждена.
Она пошла за ним в коридор, чувствуя на себе взгляды Сюзетты и Мари, которые, конечно же, следили за происходящим с плохо скрытым любопытством, и чувствуя — или ей казалось, что чувствуя — взгляд Краузе из-за закрытой двери его кабинета, хотя, возможно, это была просто паранойя, результат трёх недель постоянного страха, когда она привыкла ощущать его взгляд на себе постоянно, даже когда его физически не было рядом.
Коридор был пуст и тих, все сотрудники находились в офисе, занятые работой, рабочий день ещё не закончился, и только тусклый свет, проникающий через высокие узкие окна, выходящие во внутренний двор здания, освещал длинное пространство с облупившейся краской на стенах и потёртым линолеумом на полу, по которому за годы оккупации прошли тысячи ног. Немецких солдат и офицеров, французских служащих, всех тех, кто так или иначе был связан с работой этого административного здания.
Ланда остановился у одного из окон, далеко от дверей офиса, там, где их разговор не мог быть подслушан даже случайно, если кто-то вдруг выйдет в коридор, и повернулся к Марго, и лицо его, которое в офисе сохраняло официальное выражение вежливой отстранённости, свойственное старшему офицеру в присутствии подчинённых, теперь, когда они остались вдвоём, изменилось, стало серьёзным, сосредоточенным, внимательным, и взгляд его серых глаз, обычно холодных, приобрёл оттенок чего-то похожего на беспокойство.
— Что случилось? — спросил он без предисловий, без дипломатических уверток, прямо и ясно, как спрашивает человек, который хочет знать правду и готов услышать её, какой бы она ни была.
— Ничего, господин штандартенфюрер, — ответила Марго, и голос её прозвучал, как ей показалось, достаточно убедительно, достаточно спокойно, без той нервной дрожи, которая выдала бы ложь опытному следователю, — Всё хорошо. Просто немного устала, как я и сказала.
— Не лгите мне, — произнёс Ланда, в голосе его не было угрозы, не было той жёсткости, которую он обычно демонстрировал при допросах подозреваемых, но была твёрдость, непреклонность человека, который знает, что ему врут, и не намерен принимать ложь, — Я вижу. Вы похудели. Да, похудели, не отрицайте, это заметно по лицу, по рукам, по тому, как на вас сидит платье, которое три недели назад было впору, а теперь висит. Вы бледная, не просто бледная от усталости или недостатка солнца, а бледная так, как бывают бледны люди, которые плохо спят и плохо едят длительное время. Круги под глазами тёмные, глубокие, такие не появляются за один-два дня бессонницы. Руки дрожат. Да, дрожат, я заметил ещё в офисе, когда вы печатали, видел, как пальцы не слушаются, как вы ошибаетесь в словах и исправляете, хотя раньше печатали безупречно.
Он шагнул ближе, сокращая дистанцию между ними, и Марго почувствовала, как инстинктивно напряглась, готовая отступить, но заставила себя остаться на месте, не показывать страха, не давать ему понять, насколько она на самом деле напугана.
— Вы выглядите как человек, который не спал неделями. Или как человек, который живёт в постоянном страхе, в постоянном напряжении, не зная покоя ни днём, ни ночью. Что случилось, мадемуазель Новак? Что произошло за эти три недели?
Марго молчала, не зная, что ответить, потому что правду сказать нельзя. Сказать, что Краузе три недели превращал её жизнь в ад, что сегодня вечером он собирается довести начатое до конца, что она на грани срыва и единственное, что удерживает её от того, чтобы раскусить капсулу прямо сейчас, это слабая надежда на то, что, может быть, случится чудо и что-то изменится. Всё это нельзя было произнести вслух, потому что это значило бы показать слабость, попросить защиты, признаться, что она не справляется, а признаваться в слабости перед врагом, пусть даже этот враг единственный, кто может помочь, было против всего, чему её учили в Москве, против всех инструкций, против её собственной гордости, которая не позволяла унижаться, прося о помощи тех, кто по определению должен быть противником.
— Просто устала, — повторила она, цепляясь за эту отговорку, как утопающий цепляется за соломинку, — Много работы было в ваше отсутствие. Гауптштурмфюрер Кляйн загружал отчётами. Плюс жара. Плохо спалось в эти душные ночи. Вот и результат. Переутомление, ничего серьёзного.
— Плохо спали, — повторил Ланда, и в голосе его прозвучал скептицизм, граничащий с недоверием, — Три недели подряд плохо спали? Из-за жары и отчётов? Мадемуазель Новак, вы считаете меня дураком?
— Нет, конечно нет, господин штандартенфюрер...
— Тогда не лгите мне как дураку, — перебил он резко, и впервые за весь разговор в его голосе прозвучала та жёсткость, которую она так хорошо знала по прошлым их встречам, когда он допрашивал, проверял, искал ложь в словах и несоответствия в легенде, — Я занимаюсь расследованиями уже десять лет. Я видел тысячи людей, которые лгали мне, и научился распознавать ложь с первого взгляда, с первого слова. Вы лжёте. Плохо лжёте. И это странно, потому что обычно вы лжёте очень хорошо. Профессионально, убедительно, так что даже я иногда сомневаюсь, правда ли то, что вы говорите, или нет. Но сейчас вы лжёте плохо, неумело, как лжёт человек, который слишком устал, чтобы поддерживать маску, слишком измотан, чтобы играть роль качественно. Почему, мадемуазель Новак? Почему вы лжёте мне сейчас?
— Я не лгу...
— Лжёте! — голос его повысился, не до крика, но достаточно, чтобы Марго вздрогнула от неожиданности, потому что за всё время их знакомства, за все эти месяцы, Ланда ни разу не повышал на неё голос, всегда говорил ровно, спокойно, с той холодной вежливостью, которая была страшнее любого крика, — И я хочу знать почему. Хочу знать, что заставляет вас врать. Хочу знать, что случилось. Сейчас. Немедленно.
Он протянул руку. Просто жест, который мог означать что угодно, утешение или попытку взять её за руку, как он делал раньше, когда они сидели в ресторанах и он изображал из себя заинтересованного ухажёра, проверяя её реакции, но Марго не подумала об этом в тот момент, не успела подумать, потому что инстинкт, выработанный тремя неделями постоянного страха перед прикосновениями Краузе, сработал быстрее сознания, и она вздрогнула, резко отступив на шаг назад, как шарахается избитая собака от протянутой руки хозяина, даже если эта рука несёт не удар, а ласку.
Ланда замер с протянутой рукой, и выражение его лица изменилось. Удивление сменилось пониманием, понимание — холодным гневом, но гнев этот был направлен не на неё, а на кого-то другого, на кого-то, кто заставил её так реагировать.
— Вы шарахаетесь от меня, — произнёс он медленно, опуская руку и глядя на неё с таким выражением, словно видел что-то, что подтверждало его самые худшие подозрения, — Как избитое животное шарахается от любого движения, даже безобидного. Как человек, которого били, и который теперь инстинктивно ожидает удара от любого, кто протягивает к нему руку. Кто вас бил, мадемуазель Новак? Кто заставил вас так бояться прикосновений?
— Никто, — прошептала Марго, и голос её дрожал, несмотря на все усилия держаться спокойно, — Никто меня не бил. Просто... просто рефлекс. Извините.
— Рефлекс, — повторил Ланда, и в голосе его прозвучало то же недоверие, что и раньше, — Хорошо. Если это рефлекс, тогда не будет ничего страшного, если я сделаю вот так.
Он шагнул ближе. Медленно, осторожно, как подходят к пугливому животному, которое может в любой момент броситься в бегство или, наоборот, кинуться защищаться, и Марго заставила себя не отступать снова, не показывать страха, стоять на месте и смотреть ему в глаза, хотя каждый инстинкт кричал: беги, прячься, не давай ему приблизиться.
— Дайте мне вашу руку, — сказал Ланда, и это уже был не приказ, а просьба, почти мольба, как будто он понимал, что сейчас любое давление, любая попытка заставить её силой приведёт только к тому, что она окончательно замкнётся и не скажет ничего, — Пожалуйста. Просто дайте мне вашу руку. Я не сделаю ничего плохого. Обещаю.
Марго колебалась. Секунду, две, три. А потом медленно, с огромным усилием воли, заставляя каждый мускул подчиниться разуму, а не инстинкту, протянула руку, и Ланда взял её мягко, аккуратно, без нажима, почти нежно, как берут что-то хрупкое, что может сломаться от грубого обращения. И потом сжал пальцы чуть выше её локтя.
Боль взорвалась в руке. Острая, пронзительная, нестерпимая, потому что именно там, где его пальцы сомкнулись вокруг её руки, был синяк, большой тёмный синяк, который оставил Краузе, когда схватил её в столовой и держал, не давая вырваться, сжимая так сильно, что Марго думала, кость треснет под давлением его пальцев, и она вскрикнула. Не смогла сдержаться, не смогла подавить вскрик, потому что боль была слишком сильной, слишком неожиданной. И вырвала руку, и слёзы выступили на глазах против её воли, потому что тело реагировало на боль независимо от того, хотела она этого или нет, хотела ли показывать слабость или нет.
Ланда смотрел на свою руку, на пальцы, которые секунду назад сжимали её руку, потом на Марго, на её лицо, искажённое болью, на слёзы, которые она пыталась сдержать и не могла, на то, как она прижимает руку к груди, защищая её от дальнейших прикосновений, и лицо его стало совершенно каменным, абсолютно неподвижным, как лицо статуи, но глаза... в глазах бушевала ярость, холодная, контролируемая, смертельная, ярость человека, который понял что-то очень важное и очень страшное.
— Что это было? — спросил он, и голос его был ровным, спокойным, но эта спокойность была обманчивой, потому что под ней чувствовалась сталь, твёрдость, непреклонность.
— Ничего, — попыталась соврать Марго, вытирая слёзы тыльной стороной ладони и стараясь успокоить дыхание, которое сбилось от боли, — Просто... просто больно было. Я ударилась там. Недавно. Ещё не зажило.
— Ударились, — повторил Ланда, и в голосе его не было ни капли веры в эту историю. — Закатите рукав. Сейчас.
Это был приказ. Резкий. Не терпящий возражений. Приказ офицера СС подчинённой, приказ, который нельзя было ослушаться без серьёзных последствий. Марго медленно, с неохотой, каждое движение давалось с трудом, закатала рукав блузки, обнажая руку выше локтя, и синяк, который она прятала под одеждой все эти дни, стал виден. Большой, уродливый, тёмно-фиолетового цвета в центре и желтовато-зеленоватый по краям, с чёткой формой пальцев, сжимавших руку, формой, которая не оставляла никаких сомнений в том, что это был не результат случайного удара о какой-то предмет, а результат намеренного, сильного сжатия, когда кто-то держал её руку и не отпускал, несмотря на сопротивление, несмотря на боль.
Ланда смотрел на синяк долго, молча, изучая каждую деталь. Размер, форму, цвет, расположение. И Марго видела, как работает его мозг, как он анализирует увиденное, делает выводы, строит гипотезы, как делает это профессиональный следователь, которому показали улику, и который теперь восстанавливает картину преступления по этой улике.
— Покажите запястья, — сказал он наконец, и голос его был тихим, очень тихим, но в этой тишине читалась угроза, направленная не на неё, а на того, кто оставил этот синяк.
— Господин штандартенфюрер, это не...
— Запястья, — повторил он, и на этот раз в голосе прозвучала та непреклонность, которая не допускала отказа, — Сейчас. Немедленно. Не заставляйте меня повторять в третий раз.
Марго закатала второй рукав до конца, обнажая запястья с обеих сторон, и там тоже были синяки. Меньше, чем на руке выше локтя, но всё ещё заметные, всё ещё болезненные, следы, когда Краузе держал её, прижимая к стеллажу, и его пальцы сжимали её запястья так сильно, что Марго думала, кости хрустнут под этим давлением.
Ланда взял её руки, обе сразу, держа их за кончики пальцев, чтобы не причинить боли, и повернул, изучая синяки на запястьях с той же тщательностью, с какой изучал синяк на руке, и Марго видела, как его челюсть напряглась, как мускул дёрнулся под кожей, выдавая эмоции, которые он старался держать под контролем.
— Больно? — спросил он, осторожно проводя пальцем по краю одного из синяков, и Марго вздрогнула, потому что даже лёгкое прикосновение причиняло дискомфорт.
— Да, — призналась она, потому что лгать дальше было бессмысленно, потому что синяки говорили сами за себя, рассказывали историю лучше, чем могли бы рассказать любые слова, — Немного.
— Свежие, — констатировал Ланда, отпуская её руки и отходя на шаг, словно ему нужна была дистанция, чтобы взять себя в руки, чтобы не дать гневу, который она видела в его глазах, вырваться наружу, — Два-три дня максимум, судя по цвету и состоянию тканей. Кто-то держал вас. Сжимал запястья. И руку выше локтя. Одновременно или в разное время, но достаточно сильно, чтобы оставить такие следы.
Он посмотрел ей в глаза прямо, пронзительно, и взгляд этот требовал правды, требовал объяснений, требовал имени того, кто сделал это.
— Снимите шарф.
— Что?! — Марго вздрогнула, не ожидая такого требования, не понимая, зачем ему видеть её шею, но уже догадываясь, что он подозревает там тоже следы, и догадывается правильно.
— Шарф, — повторил Ланда, и в голосе его не было ничего, кроме холодной решимости, — Снимите его. Я хочу видеть шею. Сейчас.
— Это... это неприлично, господин штандартенфюрер, — попыталась возразить Марго, цепляясь за последнюю соломинку, за последнюю попытку сохранить хоть что-то в тайне, не показывать все следы, все последствия трёх недель ада, — Мы в коридоре, кто-то может выйти...
— Мне плевать на приличия, — оборвал её Ланда, и голос его стал жёстче, резче, не допускающим возражений, — И мне плевать, кто может выйти. Снимите шарф, мадемуазель Новак. Прямо сейчас. Или я сниму его сам. Выбирайте.
Это была не пустая угроза. Марго видела в его глазах решимость довести это до конца, видела, что он не отступит, не успокоится, пока не увидит всё, пока не получит полную картину того, что произошло, и она понимала, что сопротивляться бессмысленно, что рано или поздно он добьётся своего, потому что такие люди, как Ланда, всегда добивались своего, когда решали что-то выяснить.
Медленно, с дрожащими руками, она развязала шарф, который носила последние дни, чтобы скрыть следы на шее, и сняла его, обнажая кожу, на которой всё ещё проступали слабые, но видимые при внимательном рассмотрении следы. Желтоватые пятна там, в тот первый раз в архиве, пальцы Краузе сжимали её горло, перекрывая дыхание, и хотя с тех пор прошло достаточно времени, чтобы синяки почти исчезли, при ярком свете и пристальном взгляде их всё ещё можно было различить.
Ланда шагнул совсем близко, настолько близко, что Марго чувствовала тепло его тела, слышала его дыхание, ровное и контролируемое, несмотря на ярость, которая читалась в каждом движении, и наклонился, рассматривая её шею с той же тщательностью, с какой эксперт рассматривает улики на месте преступления, замечая детали, которые обычный человек никогда бы не заметил.
Потом выпрямился, отошёл на шаг, и лицо его было абсолютно спокойным, абсолютно бесстрастным, как лицо человека, который научился контролировать свои эмоции настолько совершенно, что никто не мог прочитать по его выражению, что он чувствует на самом деле, но глаза... глаза бушевали яростью, холодной, контролируемой, смертельной яростью, которая обещала кому-то очень большие неприятности.
— Где ещё? — спросил он тихо, и тишина эта была страшнее любого крика.
— Что? — Марго не поняла вопроса, не сразу сообразила, что он имеет в виду.
— Где ещё синяки? — уточнил Ланда с той же пугающей тишиной в голосе, — На плечах? На спине? На бёдрах? На ногах? Где ещё этот ублюдок оставил свои отметины?
Марго молчала, не зная, отвечать или нет, потому что признаться, что синяки есть и в других местах, значило бы открыть ещё больше, показать ещё больше слабости, но молчать тоже было бессмысленно, потому что Ланда уже знал, уже понял, что синяки на руках и шее не единственные.
— На... на плече, — призналась она наконец, сдаваясь, потому что у неё не было сил продолжать эту игру, продолжать скрывать то, что уже невозможно скрыть, — На правом плече. Большой.
— Покажите.
— Господин штандартенфюрер, это действительно неприлично, мы в коридоре, если кто-то выйдет и увидит...
— Покажите! — он повысил голос не до крика, но достаточно, чтобы его слова эхом отразились от стен коридора, и Марго вздрогнула, потому что этот крик был страшнее любых тихих угроз, потому что означал, что ярость достигла точки, когда её невозможно сдерживать дальше.
Марго медленно, с дрожащими пальцами, расстегнула верхнюю пуговицу блузки, потом вторую, потом третью, и сдвинула ворот, обнажая правое плечо, на котором красовался синяк. Огромный, тёмный, покрывающий всю область от плеча до ключицы, синяк, который был результатом того, как Краузе прижимал её к стеллажу всем весом своего тела, и который болел до сих пор, особенно по ночам, когда она ворочалась на кровати и случайно ложилась на больное плечо.
Ланда смотрел на этот синяк молча, и Марго видела, как его дыхание стало глубже, как грудь поднималась и опускалась в ритме глубоких вдохов человека, который пытается успокоиться, взять себя в руки, не дать эмоциям захлестнуть разум, и она видела, как он сжал кулаки так сильно, что костяшки пальцев побелели, и поняла, что он на грани, что ещё немного — и контроль будет потерян полностью, и она не знала, чего ожидать в этом случае, потому что никогда раньше не видела Ланду в таком состоянии.
— Застегнитесь, — сказал он наконец, и голос его был снова спокойным, но это была обманчивая спокойность, под которой бурлила лава ярости, готовая вырваться наружу при малейшей провокации.
Марго застегнула блузку дрожащими руками, поправила ворот, повязала шарф обратно, и всё это время чувствовала на себе взгляд Ланды — тяжёлый, пронзительный, видящий всё.
Он отошёл к окну, встал спиной к ней, глядя на серое парижское небо за стеклом, и стоял так долго, очень долго, молча, не двигаясь, и Марго не знала, что делать. Стоять и ждать, когда он заговорит, или уйти, вернуться в офис, сделать вид, что этого разговора не было, но уйти без разрешения она не могла, потому что он не отпустил её, не сказал, что разговор окончен.
— Кто? — спросил он наконец, не оборачиваясь, голос его прозвучал тихо, но в этой тишине была такая ярость, что Марго почувствовала, как по спине пробежал холодок страха, не за себя, а за того, кто станет объектом этой ярости, когда Ланда узнает имя.
— Я... я упала, — попыталась солгать Марго в последний раз, цепляясь за эту историю, которая уже никого не обманывала, но которая давала ей возможность не называть имя, не превращать этот разговор в обвинение, — Несколько раз. На лестнице. В коридоре. Я неуклюжая, всегда была...
— Не лгите мне, — перебил Ланда, всё ещё не оборачиваясь, всё ещё глядя в окно, и в голосе его прозвучала такая усталость, такое разочарование, словно он устал от её лжи, устал от необходимости выуживать правду по крупицам, — Пожалуйста. Не лгите. Не сейчас. Эти синяки оставлены руками. Мужскими руками. Сильными руками. Кто-то держал вас. Сжимал. Причинял боль. Намеренно. Кто-то, кто намного сильнее вас физически. Кто-то, кто не останавливался, когда вы сопротивлялись, когда просили отпустить. Кто это сделал, мадемуазель Новак? Кто причинил вам боль? Назовите имя. Сейчас.
Марго молчала, и молчание это длилось долго, тягостно долго, заполняя коридор тяжёлой тишиной, в которой слышалось только их дыхание. Её прерывистое, неровное, его глубокое, контролируемое. И далёкие звуки из офиса, стук печатных машинок, голоса, телефонные звонки, обычная рутина рабочего дня, которая продолжалась, несмотря ни на что, несмотря на драму, разворачивающуюся в этом коридоре.
А потом Ланда обернулся, и Марго увидела его лицо, и поняла, что ему не нужно, чтобы она называла имя, потому что он уже знал, уже понял, кто это был, по тому, как она ведёт себя, по тому, как смотрит, по тысяче мелких деталей, которые сложились в его голове в полную картину.
— Краузе, — произнёс он, и это было не вопросом, а утверждением, констатацией факта, который не требовал подтверждения, но который он всё равно произнёс вслух, чтобы услышать, чтобы сделать реальным то, что до этого момента было лишь подозрением.
Марго дёрнулась. Непроизвольно, инстинктивно, реагируя на имя так, как реагирует тело на внезапную боль, и этой реакции было достаточно, чтобы Ланда получил всё необходимое подтверждение.
— Так и есть, — кивнул он, и голос его был абсолютно ровным, абсолютно спокойным, но эта спокойность была ещё страшнее, чем крик минуту назад, потому что означала, что гнев перешёл в стадию холодной, рассчитанной решимости действовать, — Краузе. Он сделал это. Он оставил эти синяки. Он держал вас. Причинял боль. Домогался. Нападал. Три недели, пока меня не было, он терроризировал вас, а вы молчали, терпели, не говорили никому, потому что... потому что почему, мадемуазель Новак? Почему вы молчали? Почему не сказали мне?
Марго смотрела на него, и слёзы снова выступили на глазах, слёзы облегчения от того, что наконец-то правда вышла наружу, что наконец-то кто-то знает, кто-то видит, кто-то понимает, и слёзы отчаяния от осознания, что она показала слабость, что попросила о помощи, пусть даже не словами, а молчанием, которое говорило громче любых слов.
— Потому что вы враг, — прошептала она, и голос её дрожал, ломался на каждом слове, — Потому что я не могу просить помощи у врага. Не должна показывать слабость. Не должна... не должна...
Голос сорвался совсем, и она замолчала, не в силах продолжать, не в силах объяснить то, что и сама не до конца понимала. Почему молчала, почему терпела, почему не пошла к Ланде в первый же день, когда Краузе начал приставать, почему выбрала этот ад вместо того, чтобы просто сказать правду и получить защиту.
Ланда смотрел на неё долго, и в глазах его было что-то похожее на понимание, на сочувствие даже, но под этим сочувствием читалась ярость, направленная не на неё, а на Краузе, на того, кто довёл её до такого состояния.
— Враг, — повторил он тихо, делая шаг к ней, сокращая дистанцию, которую она инстинктивно пыталась сохранить, — Да. Я ваш враг. Немец. Оккупант. Офицер СС. Человек, который по определению должен быть вашим противником. Но... — он протянул руку и на этот раз она не отшатнулась, позволила ему коснуться её плеча, больного плеча, но он прикоснулся так осторожно, так бережно, что боли не было, было только тепло его ладони через ткань блузки, — Но я не настолько враг, чтобы позволить такому ублюдку, как Краузе, терзать женщину. Любую женщину. Даже француженку. Даже секретаршу. Даже вас. Понимаете? Я враг. Да. Но у меня есть принципы. Есть границы, которые я не перехожу. Есть вещи, которые я считаю недопустимыми, независимо от того, на какой стороне этой войны я нахожусь.
Марго смотрела на него, не веря ушам, не понимая, как это возможно. Чтобы враг защищал, чтобы офицер СС, который должен видеть в ней только подчинённую, только француженку, только потенциального врага, говорил о принципах и границах, о том, что не позволит никому причинить ей боль.
— Что он сделал? — спросил Ланда, и рука на её плече сжалась чуть крепче, не причиняя боли, но давая понять, что он не отступит, пока не услышит всё, — Всё. С самого начала. Рассказывайте. Я хочу знать каждую деталь. Каждое слово. Каждое действие. Всё.
И Марго рассказала. Не всё, конечно, не о том, как проникла в кабинет Краузе по заданию Центра, не о том, как он шантажировал её, угрожая передать Ланде свои подозрения в шпионаже, потому что это было слишком опасно, слишком близко к правде, которую нельзя было раскрыть ни при каких обстоятельствах. Но рассказала о домогательствах, которые начались с первого дня появления Краузе в офисе, о том, как он подходил к её столу и говорил непристойности, прикрываясь вежливыми фразами, о том, как прикасался к ней, якобы случайно, проходя мимо в узком коридоре, о том, как его прикосновения становились всё более откровенными, всё более настойчивыми, всё более грубыми.
Рассказала о том дне в архиве, когда он запер дверь и прижал её к стеллажу, когда его руки были на её горле, на её плечах, на её бёдрах, когда он говорил, что возьмёт её прямо здесь, среди пыльных папок, и никто не узнает, потому что кто поверит французской секретарше против немецкого офицера, и только появление Сюзетты, которая постучала в дверь в самый последний момент, спасло её от того, что казалось неизбежным.
Рассказала о встрече в его кабинете, когда Краузе поставил ультиматум — либо она соглашается на его требования, либо он передаёт свои подозрения Ланде, и как бы она ни выбрала, в любом случае она проигрывала, потому что первый вариант означал стать его игрушкой, а второй — попасть под подозрение и, возможно, под арест.
Рассказала о разговоре с Кляйном, который вместо того, чтобы защитить её, обвинил в провокации, сказал, что она сама виновата в том, что Краузе обратил на неё внимание, что она флиртовала, намекала, и теперь должна либо смириться с последствиями, либо уволиться, потому что Кляйн не позволит какой-то секретарше порочить репутацию уважаемого офицера.
Рассказала о сплетнях, которые передала Сюзетта, о девушке в Лионе, которая работала с Краузе и которую нашли мёртвой в реке, и как официально это было признано самоубийством, но все, кто знал ту девушку, были уверены, что это было убийство, что Краузе убил её, потому что она отказывала ему, а он не привык к отказам и не прощал их.
И рассказала о сегодняшнем утре, когда Краузе подошёл к ней и сказал, что время истекло, что сегодня вечером, в семь часов, она должна прийти к нему в кабинет, и это не было приглашением, это был приказ, последний ультиматум перед тем, как он возьмёт то, что хочет, независимо от её согласия или отказа.
Ланда слушал молча, не перебивая, не задавая вопросов, только иногда кивал, показывая, что слышит, что понимает, и лицо его оставалось каменным на протяжении всего рассказа, но Марго видела, как напрягается челюсть каждый раз, когда она рассказывала об особенно унизительных или пугающих моментах, видела, как белеют костяшки пальцев, сжатые в кулаки, видела, как в глазах нарастает ярость, которую он с трудом держал под контролем.
Когда Марго закончила, повисла тишина. Долгая, тяжёлая, заполненная невысказанными мыслями, невысказанными обещаниями мести, и Ланда стоял, глядя в окно, спиной к ней, и Марго не видела его лица, но видела, как напряжены его плечи, как он дышит глубоко и ровно, словно выполняя дыхательное упражнение для успокоения, которому учат солдат перед боем.
— И вы никому не сказали, — произнёс он наконец, всё ещё не оборачиваясь, и голос его звучал странно тихо, но в нём читалось столько гнева, что Марго почувствовала, как по спине пробежал холодок, — Терпели это три недели. Молчали. Прятали синяки. Придумывали отговорки. Жили в постоянном страхе. И ни разу не подумали прийти ко мне и сказать правду.
— Кляйн... Кляйн на его стороне, — попыталась объяснить Марго, хотя понимала, что объяснения сейчас мало что значат, — Он обвинил меня. Сказал, что я провоцировала. Что если будут ещё жалобы, меня уволят. А к вам... к вам я не могла пойти, потому что...
— Потому что я враг, — закончил за неё Ланда, и в голосе его прозвучала горечь, которую он даже не пытался скрыть, — Да. Я понял. Я враг. Поэтому лучше терпеть насилие от другого врага, чем просить защиты у первого. Логично. По-своему логично.
Он обернулся, и Марго увидела его лицо, спокойное внешне, но глаза горели холодным огнём, который обещал кому-то очень серьёзные неприятности.
— Кляйн — идиот. Тупой, близорукий идиот, который не видит дальше собственного носа и не понимает, что творится у него под носом. Я поговорю с ним. Отдельно. Позже. А сейчас... сейчас я займусь Краузе.
— Что вы... что вы собираетесь делать? — спросила Марго, и в голосе её прозвучал страх, не за себя, а за то, что последует дальше, потому что она знала, что когда Ланда говорит таким тоном, это означает, что решение уже принято и ничто не заставит его изменить это решение.
— То, что должен был сделать три недели назад, если бы знал, — ответил Ланда коротко, — Хорошо. Вот что будет. Завтра утром я вызову Краузе. Официально. При свидетелях. И объявлю, что он переводится. Немедленно. В другой отдел. В другой город. Не важно куда. Подальше от вас. Подальше от Парижа. Туда, где он не сможет причинить вред никому.
Марго слушала, не веря ушам, не понимая, как это возможно, как Ланда может просто взять и перевести офицера СС, как будто это ничего не стоит, как будто для этого достаточно просто желания.
— Вы... вы правда можете это сделать? — спросила она неуверенно.
— Разумеется, — ответил Ланда с той уверенностью, которая не допускала сомнений, — Я штандартенфюрер. Он оберштурмфюрер. Я выше его по званию. У меня есть полномочия переводить офицеров младшего ранга, если считаю, что они не справляются с обязанностями или создают проблемы в работе. А Краузе создаёт проблемы. Серьёзные проблемы. Домогательство — это дисциплинарное нарушение. Создание враждебной рабочей среды — это нарушение. И если я добавлю к этому информацию о его прошлом в Лионе, о той девушке, которая утонула при загадочных обстоятельствах, то в Берлине очень заинтересуются этим делом. Очень заинтересуются.
Он подошёл к ней, встал совсем близко, и Марго увидела в его глазах то, чего не видела раньше. Не ярость, не холодную решимость, а что-то похожее на искреннюю заботу, на желание защитить.
— Плюс, — добавил он тише, почти доверительно, — Он тронул то, что я считаю своим.
Последняя фраза прозвучала странно, собственнически, и Марго посмотрела на него с недоумением:
— Я не принадлежу вам, господин штандартенфюрер.
— Нет, — согласился Ланда с лёгкой усмешкой, в которой не было ничего весёлого, — Конечно нет. Вы не принадлежите мне. Вы не принадлежите никому. Вы свободный человек, мадемуазель Новак, насколько вообще может быть свободен человек в оккупированном городе. Но Краузе этого не знает. Он видел нас вместе в одиннадцатом округе, помните? Тогда, когда я водил вас обедать. Видел, как мы разговариваем. И решил... решил, что у нас роман. Что вы моя женщина. И решил проверить. Попытаться отобрать. Задеть меня через вас. Это игра. Мужская игра. Соперничество. Краузе хотел доказать, что он сильнее, что может взять то, что принадлежит другому, более высокопоставленному офицеру.
— И вы злитесь не потому, что он причинял мне боль, — произнесла Марго медленно, понимая логику его слов и не зная, радоваться этому пониманию или ужасаться ему, — А потому что он покусился на вашу собственность. Задел вашу гордость. Бросил вам вызов.
— Злюсь по обеим причинам, — возразил Ланда, и в голосе его прозвучала искренность, которая заставила Марго поверить, что он говорит правду, по крайней мере, частичную правду, — Да, Краузе задел мою гордость. Попытался показать, что может взять то, что я... как бы это сказать... опекаю. И это меня злит. Но злит не это в первую очередь. В первую очередь меня злит то, что он причинял вам боль. Терроризировал. Довёл до состояния, в котором вы сейчас находитесь. Измождённая, испуганная, на грани срыва. Это... это недопустимо. Понимаете? Вы мне интересны. Как личность. Как женщина. Не как собственность, не как трофей, а как человек, с которым мне нравится разговаривать, которого мне интересно изучать. И когда вижу, что кто-то причиняет вам боль, это вызывает во мне... скажем так, нежелательную реакцию. Ярость. Желание защитить. Желание наказать того, кто посмел.
Молчание повисло между ними, не тяжёлое, не давящее, а какое-то другое, наполненное невысказанными словами, невысказанными эмоциями, которые ни один из них не решался озвучить, потому что озвучить их означало бы признать что-то, что не вписывалось в рамки их отношений — врага и врага, охотника и жертвы, офицера СС и французской секретарши.
— Идите, — сказал наконец Ланда, отступая на шаг и жестом показывая в сторону офиса, — Закончите работу. Идите домой. Отдыхайте. Завтра утром я разберусь с Краузе. Обещаю. Он больше не тронет вас. Никогда.
— И мне... мне не нужно идти к нему сегодня вечером? — уточнила Марго, и в голосе её прозвучала надежда, такая яркая, такая отчаянная, что Ланда невольно улыбнулся, первый раз за весь этот разговор улыбнулся по-настоящему, не холодной усмешкой, а чем-то похожим на настоящую улыбку.
— Нет, — ответил он твёрдо, — Не нужно. И если он попытается заставить вас, если подойдёт, если скажет хоть слово, сразу зовите меня. Я буду в своём кабинете до восьми вечера. Разбираю документы после трёхнедельного отсутствия. Если что кричите. Я услышу. И приду. Немедленно.
— Спасибо, — прошептала Марго, и слёзы снова выступили на глазах, слёзы облегчения, благодарности, того странного чувства, которое она не могла определить, но которое грело изнутри, впервые за три недели давая надежду, что кошмар закончится, что будет защита, что она не одна против хищника, — Спасибо вам, господин штандартенфюрер. Правда. Спасибо.
— Не за что, — Ланда покачал головой, и выражение его лица стало серьёзным, почти суровым, — Но запомните одну вещь, мадемуазель Новак. Запомните на будущее. В следующий раз, если кто-то, кто угодно, не важно, офицер или солдат, немец или француз, будет вас обижать, причинять боль, угрожать — скажите мне. Сразу. Немедленно. Без раздумий о том, враг я или нет, без гордости, без желания справиться самостоятельно. Просто скажите. И я защищу. Обещаю. Потому что пока вы работаете под моим началом, пока находитесь в этом офисе, вы под моей защитой. И никто, слышите, никто, не имеет права причинять вам вред без моего разрешения. А моего разрешения на это не будет. Никогда. Понятно?
Марго кивнула, не доверяя своему голосу, потому что если бы попыталась что-то сказать сейчас, голос бы сорвался, и она бы расплакалась прямо здесь, в коридоре, а это было бы слишком, слишком много эмоций, слишком много слабости, показанной врагу, который, как выяснилось, был не таким уж и врагом, по крайней мере, не в той степени, в какой она думала раньше.
Марго вернулась в офис на ватных ногах, чувствуя, как внутри всё дрожит. От облегчения, от того, что груз, который она несла три недели, наконец-то стал легче, что кто-то знает, кто-то видит, кто-то готов помочь, и этим кем-то оказался человек, которого она считала своим главным врагом, своим главным противником в этой бесконечной игре в кошки-мышки.
Она села за свой стол, вставила бумагу в машинку, попыталась сосредоточиться на работе, но пальцы дрожали так сильно, что попадали не по тем клавишам, и строчки выходили кривыми, полными ошибок, которые приходилось исправлять, и Марго понимала, что сегодня уже не сможет работать нормально, что нужно просто досидеть до конца дня и уйти домой, где можно будет позволить себе расслабиться, выплакаться, выдохнуть всё напряжение трёх недель.
Сюзетта подошла, наклонилась через перегородку между столами, и лицо её выражало беспокойство, смешанное с любопытством:
— Марго, что случилось? Ты разговаривала с Ландой. Долго. О чём? И почему ты такая... такая взволнованная? Что-то не так?
— Всё нормально, Сюзетта, — ответила Марго, стараясь придать голосу спокойную интонацию и понимая, что получается плохо, но не имея сил притворяться лучше, — Просто... просто он спрашивал о работе. Как мы справлялись в его отсутствие. Ничего особенного.
— Не похоже на "ничего особенного", — возразила Сюзетта, и в глазах её читалось недоверие, потому что она была не глупа и видела, что с Марго что-то происходит, что-то важное, что она пытается скрыть, — Ты выглядишь... то ли счастливой, то ли напуганной. Или и той, и другой одновременно. Что он тебе сказал?
— Ничего, — повторила Марго упрямо, не желая обсуждать это сейчас, не желая делиться тем, что произошло в коридоре, потому что это было слишком личное, слишком важное, чтобы становиться предметом офисных сплетен, — Правда, Сюзетта. Ничего особенного. Просто устала. Хочу домой.
Сюзетта посмотрела на неё ещё несколько секунд, явно размышляя, стоит ли настаивать, но потом махнула рукой и вернулась к своему столу, бормоча что-то о том, что Марго всегда была скрытной и никогда не рассказывала о своих делах, и это её, Сюзетты, право — не лезть туда, куда не просят, но всё равно обидно, когда подруга не доверяет.
Остаток дня прошёл в напряжённом ожидании. Марго боялась, что Краузе выйдет из своего кабинета, подойдёт к ней, скажет что-то, напомнит о вечернем "приглашении", которое на самом деле было приказом, но Краузе не появлялся, сидел у себя за закрытой дверью, занимаясь какими-то своими делами, и это отсутствие было почти таким же пугающим, как его присутствие, потому что Марго не знала, что он думает, что планирует, знает ли он о разговоре с Ландой или нет.
Шесть часов вечера. Начали расходиться. Сначала младшие офицеры, потом секретарши, потом старшие офицеры, и офис медленно пустел, наполняясь той особенной тишиной, которая приходит в конце рабочего дня, когда большинство уже ушло, а те, кто остался, занимаются своими делами, не отвлекаясь на разговоры и суету.
Сюзетта собрала вещи, подошла к Марго:
— Ты идёшь? Или опять будешь задерживаться?
— Иду, — ответила Марго, и это было правдой, потому что сегодня у неё не было причин оставаться, не было срочных отчётов, не было ничего, кроме желания поскорее уйти отсюда, добраться до дома, запереться в своей комнате и просто дышать, не думая ни о чём, — Подожди минутку, я только сумочку возьму.
Она встала из-за стола, потянулась за сумочкой, висевшей на спинке стула, и в этот момент дверь кабинета Краузе открылась, и он вышел медленно, не спеша, с тем выражением на лице, которое Марго знала слишком хорошо, выражением хищника, который видит жертву и готовится к прыжку.
Он прошёл мимо стола Сюзетты, не обращая на неё внимания, подошёл к столу Марго, остановился так близко, что она чувствовала запах его одеколона, резкого, сладковатого, отвратительного, и наклонился, прошептав так, чтобы слышала только она:
— Семь часов, мадемуазель Новак. Помнишь? Мой кабинет. Не опаздывай.
Голос его был тихим, но твёрдым, не допускающим возражений, и Марго почувствовала, как старый страх снова поднимается изнутри, сжимая горло, затрудняя дыхание, но вместе с этим страхом пришло и что-то другое. Злость, ярость на то, что он всё ещё думает, что может приказывать ей, что она придёт, что подчинится, несмотря ни на что.
— Не приду, — сказала она, и голос её прозвучал тверже, чем она ожидала, без дрожи, без страха, который она чувствовала внутри, но который не давала ему увидеть, — Я сказала вам ещё вчера, что не приду. В ваш кабинет. Никогда.
Краузе выпрямился, лицо его медленно краснело, наливаясь кровью от гнева, от непонимания, от того, что кто-то осмелился ему отказать, и Марго видела, как в глазах его вспыхнула ярость, опасная, неконтролируемая, ярость человека, который привык получать то, что хочет, и не привык к тому, что ему отказывают.
— Ты отказываешь мне? — спросил он, голос его, всё ещё тихий, чтобы Сюзетта, стоявшая в нескольких метрах, не слышала, вибрировал от едва сдерживаемого гнева.
— Да, — ответила Марго, и странное чувство силы наполнило её, потому что впервые за три недели она не боялась сказать "нет", не боялась отказать, потому что знала, Ланда в здании, Ланда обещал защитить, Ланда не даст Краузе сделать то, что тот планировал, — Я отказываю. И если вы не отойдёте от моего стола прямо сейчас, я позову штандартенфюрера Ланду. Он в своём кабинете. Услышит.
— Думаешь, Ланда тебя защитит? — прошипел Краузе, наклоняясь ещё ближе, и в голосе его прозвучал яд, ненависть, желание причинить боль любой ценой, — Он занят. Ему плевать на твои секретарские драмы. Ты никто для него. Просто подчинённая. Француженка. Он не станет портить отношения с коллегой из-за какой-то шлюхи, которая...
Он не закончил фразу, потому что рука его метнулась вперёд, схватила Марго за руку выше локтя, именно там, где был синяк, и сжала, сжала так сильно, что боль вспыхнула ярким пламенем, и Марго вскрикнула, не сумев сдержаться, и попыталась вырвать руку, но Краузе держал крепко, не отпускал, смотрел ей в глаза с той садистской улыбкой, которая говорила, что ему нравится причинять боль, нравится видеть страх, нравится чувствовать власть над тем, кто слабее.
— Отпустите меня! — Марго попыталась вырваться снова, но пальцы Краузе только сжались крепче, вдавливаясь в синяк, причиняя такую боль, что слёзы выступили на глазах.
Сюзетта обернулась на вскрик, увидела сцену и ахнула:
— Господин оберштурмфюрер! Что вы делаете?! Отпустите её!
Но Краузе не обращал на неё внимания, весь его фокус был на Марго, на её лице, искажённом болью, на её попытках вырваться, которые только развлекали его, доставляли удовольствие, потому что сопротивление жертвы всегда делало игру интереснее.
— Ты моя, — прошипел он, притягивая Марго ближе, так близко, что их лица почти соприкасались, — Понимаешь? Моя. И я возьму тебя. Сегодня. Завтра. Неважно когда. Но возьму. И Ланда не помешает, потому что...
— Отойди от неё!!!
Голос прогремел по офису как выстрел. Громкий, резкий, полный такой ярости, что даже Краузе вздрогнул и невольно ослабил хватку, и Марго воспользовалась этим моментом, вырвала руку и отступила на шаг, прижимая больную руку к груди и тяжело дыша.
В дверях офиса стоял Ланда, и лицо его было искажено яростью. Настоящей, горячей, неконтролируемой яростью человека, который видит, как кто-то причиняет боль тому, кого он обещал защитить, и который больше не в состоянии сдерживаться.
Он шёл к ним быстро, решительно, и каждый его шаг отдавался эхом в тишине офиса, где все замерли, наблюдая за происходящим с замиранием сердца, потому что такое — штандартенфюрер СС в ярости — видели не каждый день.
Краузе обернулся, попытался что-то сказать, оправдаться, объяснить:
— Господин штандартенфюрер, это недоразумение, мадемуазель Новак и я просто...
Он не закончил, потому что Ланда подошёл, схватил его за ворот мундира обеими руками, развернул к себе лицом, и ударил. Один удар. Сильный. Точный. Правым кулаком в челюсть.
Звук удара разнёсся по офису, и Краузе пошатнулся, едва удержавшись на ногах, схватился за стену, пытаясь не упасть, кровь потекла из разбитой губы, капая на воротник безупречного мундира СС.
Ланда стоял над ним, тяжело дыша, кулаки всё ещё сжаты, готовые нанести ещё один удар, если понадобится, и в глазах его бушевал огонь, который обещал, что один удар — это только начало, что если Краузе осмелится пошевелиться, осмелится что-то сказать, осмелится хотя бы посмотреть в сторону Марго, то следующий удар будет последним, что он сможет получить в сознании.
— Если ты ещё раз... — произнёс Ланда тихо, но каждое слово звучало как удар молота, — Ещё хотя бы раз... прикоснёшься к ней... хотя бы подумаешь о ней... я убью тебя. Лично. Своими руками. Плевать на звание. Плевать на последствия. Плевать на суд военного трибунала. Я убью тебя. Понял?
Краузе молчал, вытирая кровь с губы тыльной стороной ладони, и смотрел на Ланду с ненавистью, но в этой ненависти читался и страх, потому что он видел в глазах штандартенфюрера готовность довести угрозу до конца, готовность убить прямо здесь, на глазах у всех, несмотря ни на какие последствия.
— Понял?! — рявкнул Ланда, когда Краузе не ответил сразу, и голос его был таким громким, что Сюзетта за спиной Марго вскрикнула от испуга, а Мари, выглянувшая из-за перегородки на шум, ахнула и закрыла рот рукой.
— Понял, господин штандартенфюрер, — прохрипел наконец Краузе, и голос его был хриплым, болезненным, потому что удар пришёлся точно в челюсть, и говорить было больно, — Понял.
— Хорошо, — Ланда разжал кулаки, отступил на шаг, но не спускал глаз с Краузе, контролируя каждое его движение, — А теперь вон отсюда. Иди в свой кабинет. Собирай вещи. Завтра в шесть утра тебя заберёт машина и отвезёт на вокзал. Тебя переводят. Приказ уже отправлен в Берлин и будет подтверждён к утру. Если увижу тебя в этом здании после пяти вечера сегодняшнего дня, арестую за неподчинение приказу старшего офицера. Ясно?
— Ясно, господин штандартенфюрер.
Краузе выпрямился, попытался сохранить остатки достоинства, выровнял мундир, вытер кровь с лица платком, который достал из кармана, и посмотрел на Марго. Один последний взгляд, полный ненависти, обещания мести, обещания, что это ещё не конец, что они ещё встретятся, и тогда он вспомнит всё, вспомнит и отплатит, но вслух не сказал ничего, просто развернулся и пошёл к своему кабинету, слегка прихрамывая, и Марго увидела, как дрожат его плечи. От ярости или от боли, она не знала, но ей было всё равно, потому что главное было в том, что он ушёл, что отступил, что проиграл эту битву.
Когда дверь кабинета Краузе закрылась, Ланда обернулся к Марго, и ярость в его глазах мгновенно сменилась беспокойством:
— Вы в порядке? Он вас ранил? Дайте посмотрю руку.
Марго протянула руку, всё ещё дрожащую, и Ланда осторожно, бережно взял её, закатал рукав, обнажая синяк, который теперь, после того как Краузе сжал его снова, стал ещё темнее, ещё болезненнее, и Марго видела, как челюсть Ланды напряглась при виде этого синяка, как в глазах его снова вспыхнула ярость, которую он с трудом подавил.
— Ублюдок, — процедил он сквозь зубы, — Чёртов садист. Он знал, где больно. Специально сжал там, где синяк. Получал удовольствие от вашей боли, — он отпустил её руку, посмотрел в глаза, — Вам нужно к врачу. Этот синяк нужно осмотреть. Возможно, повреждены мышцы или связки.
— Не нужно, — возразила Марго, качая головой, — Я... я в порядке. Просто больно. Пройдёт.
— Не пройдёт, если не обработать правильно, — настаивал Ланда, и в голосе его прозвучала та же решимость, что и раньше, — Я вызову врача. Сегодня вечером. К вам домой. Он осмотрит синяки. Даст лекарства. Не спорьте. Это приказ.
— Господин штандартенфюрер...
— Приказ, мадемуазель Новак, — повторил Ланда твёрдо, — Не обсуждается. Идёмте. Я провожу вас к себе в кабинет. Вам нужно посидеть, успокоиться. Выпить воды. Привести себя в порядок, прежде чем идти домой.
Он взял её под руку. Осторожно, не за больную руку, а за здоровую, поддерживая, направляя, и повёл к своему кабинету, и Марго шла, чувствуя, как ноги подкашиваются, как адреналин, который держал её всё это время, начинает спадать, оставляя после себя опустошённость и дрожь во всём теле.
За их спинами Сюзетта и Мари стояли, прижав руки ко рту, и смотрели с огромными глазами, и Марго знала, что завтра весь офис будет гудеть от сплетен о том, что штандартенфюрер Ланда ударил оберштурмфюрера Краузе из-за секретарши, что между ними драка произошла, что Краузе переводят, и все будут строить догадки о том, что же на самом деле происходило между Ландой и Марго, какие у них отношения, но ей было всё равно, абсолютно всё равно до сплетен, потому что главное было в том, что кошмар закончился, что Краузе уезжает, что больше никогда не прикоснётся к ней.
Ланда усадил её в кресло в своём кабинете, налил воды из графина, протянул стакан:
— Пейте. Медленно. Глубоко дышите. Всё закончилось. Он не тронет вас больше. Обещаю.
Марго пила воду, и руки дрожали так сильно, что стакан стучал о зубы, и она с трудом удерживала его, чтобы не расплескать, и Ланда стоял рядом, наблюдая за ней с выражением смешанной ярости и заботы. И Марго думала о том, как странно это видеть — офицера СС, штандартенфюрера, человека, который по долгу службы должен быть её врагом, который заботится о ней, защищает её, бьёт другого офицера из-за неё.
— Почему? — спросила она вдруг, и голос её дрожал, — Почему вы это сделали? Ударили его? Рискнули карьерой, репутацией? Из-за меня? Из-за простой секретарши?
Ланда посмотрел на неё долго, и в глазах его было что-то, чего Марго не могла прочитать, что-то сложное, многослойное, что-то, что не укладывалось в простые определения типа "долг" или "справедливость".
— Потому что это было правильно, — ответил он наконец, голос его был тихим, но твёрдым, — Потому что я не могу позволить такому человеку, как Краузе, причинять вред кому бы то ни было, находящемуся под моим началом. Потому что у меня есть принципы, которые я не нарушаю, даже когда это неудобно, даже когда это опасно для карьеры. И потому что... — он замолчал, словно обдумывая, стоит ли продолжать, а потом продолжил всё-таки, — Потому что вы не просто секретарша для меня, мадемуазель Новак. Вы... человек, который мне интересен. Важен. Да, мы враги по определению. Да, между нами пропасть — национальная, идеологическая, профессиональная. Но это не отменяет того факта, что когда я вижу, как вам причиняют боль, я не могу оставаться равнодушным. Не хочу оставаться равнодушным. И если это означает ударить коллегу, рискнуть карьерой, навлечь на себя гнев Берлина — пусть. Я сделаю это. Уже сделал. И не жалею.
Молчание повисло в кабинете, тяжёлое от невысказанных слов, от эмоций, которые ни один из них не решался озвучить полностью, потому что озвучить их означало бы признать что-то, что выходило за рамки их официальных отношений, что-то опасное, что-то, что могло изменить всё.
— Спасибо, — прошептала Марго, и слёзы снова потекли по щекам, слёзы облегчения, благодарности, того странного чувства, которое она не могла назвать, но которое грело изнутри, давая ощущение, что она не одна, что есть кто-то, кто защитит, кто поможет, даже если этот кто-то по всем правилам должен быть врагом, — Спасибо вам. Правда. Я... я не знаю, что ещё сказать.
— Не нужно ничего говорить, — Ланда протянул ей платок, тот же, что давал в коридоре, — Просто вытрите слёзы. Успокойтесь. А потом идите домой. Отдыхайте. Завтра Краузе уедет. Навсегда. И всё придёт в норму.
— В норму, — повторила Марго, и в голосе её прозвучала горькая усмешка, потому что что было нормальным в её жизни? Ложь. Постоянная игра. Страх быть раскрытой. Это было нормальным? — Не знаю, что такое норма больше.
— Тогда к тому, что было до Краузе, — поправился Ланда с лёгкой улыбкой, — К работе. К нашим... беседам. К тому, что не включает в себя постоянный страх и синяки на руках.
Марго кивнула, вытирая слёзы платком, который пах одеколоном Ланды, совсем другим, не таким резким и сладким, как у Краузе, а чем-то древесным, свежим, приятным.
— Идите, — повторил Ланда мягко, — Домой. Отдыхайте. Врач придёт к вам около восьми. Я дам ему адрес. Он осмотрит синяки, даст мазь и таблетки от боли. Не отказывайтесь. Это нужно.
— Хорошо.
Марго встала, пошла к двери, но у порога остановилась, обернулась:
— Господин штандартенфюрер... вы сказали, что я под вашей защитой. Что никто не имеет права причинять мне вред без вашего разрешения. Это... это правда? Или просто слова, чтобы успокоить?
Ланда посмотрел на неё прямо, и в глазах его не было ни капли сомнения:
— Правда. Абсолютная правда. Пока вы работаете здесь, пока находитесь в Париже, вы под моей защитой. И горе тому, кто попытается нарушить эту защиту. Краузе узнал это на собственной шкуре. Пусть это будет уроком для всех остальных.
Марго шла домой через вечерний Париж, и город казался другим, не таким серым, не таким мрачным, не таким давящим, как в последние три недели, и хотя объективно ничего не изменилось, хотя оккупация продолжалась, война шла своим чередом, немецкие патрули всё так же стояли на углах, всё это казалось далёким, не таким важным, потому что главное произошло. Кошмар закончился, Краузе уезжает, и больше никогда не прикоснётся к ней.
Она думала о Ланде, о том, как он ударил Краузе, как защитил её, не задумываясь о последствиях, не боясь испортить отношения с коллегой, рискнуть карьерой, и эти мысли были странными, неудобными, потому что не укладывались в ту картину мира, которую она построила для себя за два года работы под прикрытием. Картину, где были чёткие границы между своими и чужими, между союзниками и врагами, между теми, кому можно доверять, и теми, кого нужно бояться.
Ланда был врагом. Офицером СС. Охотником на шпионов. Человеком, который вполне мог её арестовать завтра, если обнаружит хоть одно доказательство, хоть одну ниточку, ведущую к её настоящей личности.
Но сегодня он был защитником. Спасителем. Единственным, кто встал между ней и хищником, который хотел её уничтожить.
И Марго впервые за всё время, что знала Ланду, подумала. Может быть, даже среди офицеров СС встречаются люди, у которых остались принципы, честь, человечность.
Краузе был животным. Хищником без правил. Маньяком, который получал удовольствие от страданий других, от власти над слабыми, от возможности причинять боль безнаказанно.
А Ланда... Ланда был другим. Опасным? Да. Смертельно опасным? Безусловно. Врагом? По определению. Но врагом с правилами. С кодексом. С границами, которые он не переступал.
И странно, абсурдно странно было осознавать это, но Марго поняла, она предпочитает играть в эту опасную игру с Ландой. Игру в кошки-мышки, интеллектуальную дуэль, где каждый ход продуман, каждое слово взвешено, где есть шанс выиграть, если быть достаточно умной, достаточно осторожной. Чем жить под постоянной угрозой насилия от Краузе, от которого невозможно защититься умом, только физической силой, которой у неё не было.
С Ландой она могла бороться. С Краузе могла только выживать или умереть.
И выбор между этими двумя вариантами был очевиден.
Дома Марго села за стол, достала бумагу, написала:
«Дорогие мама и папа.
Сегодня произошло то, чего я не ожидала. Ланда спас меня. От Краузе. От кошмара, который длился три недели. Узнал о домогательствах. Увидел синяки. Заставил рассказать всё. Разозлился, так разозлился, что я испугалась, но не за себя, за Краузе.
А потом, когда Краузе схватил меня снова, прямо в офисе, при всех, Ланда вышел и ударил его. В лицо. При свидетелях. Рискуя карьерой.
За меня. Враг защитил меня от другого врага. Краузе был чудовищем. Маньяком. Животным без правил. Ланда — враг. Опасный. Смертельный. Но у него есть честь. Есть принципы.
С ним можно играть. Можно бороться. Можно даже... доверять? Нет, это слишком. Но можно не бояться того, что он превратится в Краузе. Что перейдёт ту черту, за которой человек перестаёт быть человеком. Странно это осознавать. Опасно даже. Потому что благодарность к врагу — это предательство? Или нет? Не знаю. Запуталась.
Но сегодня я впервые за три недели буду спать спокойно. Без кошмаров. Без страха.
Потому что кто-то защитил. Даже если этот кто-то носит форму СС.
Целую. Ваша Катя».
Спрятала письмо к остальным. Легла на кровать. За окном шёл дождь, тихий, летний, смывающий пыль с улиц Парижа, освежающий воздух. Марго слушала звук капель и думала:
«Завтра Краузе уедет. Навсегда. И игра продолжится. Игра с Ландой. Опасная. Смертельная. Но честная. И я предпочитаю эту игру. Предпочитаю его, врага с правилами, животному без них. Боже, что со мной? Я начинаю... что? Уважать его? Доверять? Ещё хуже? Не знаю. Не хочу знать. Не сейчас. Сейчас просто хочу спать. Спать без кошмаров. Первый раз за три недели».
И она заснула. Глубоко. Спокойно. Без страха.
А в другой части города, в своём гостиничном номере, Ганс Ланда сидел у окна с бокалом коньяка и смотрел на ночной Париж, и думал о Марго Новак, и о том, что произошло сегодня, и о том, что он перешёл черту, которую не планировал переходить. Ударил коллегу, защищая секретаршу, рискуя карьерой, репутацией, всем ради женщины, которая, возможно, была именно той шпионкой, которую он искал все эти месяцы.
Но даже если она была шпионкой, а он всё ещё не был уверен, всё ещё сомневался, даже если она лгала ему с первого дня, играла роль, скрывала настоящую личность, даже тогда она не заслуживала того, что делал с ней Краузе, не заслуживала быть жертвой садиста и маньяка.
И Ганс Ланда, штандартенфюрер СС, профессиональный охотник на врагов Рейха, поднял бокал в сторону окна, в сторону ночного Парижа, где где-то там, в маленькой комнате, спала Марго Новак, и прошептал:
«За вас, мадемуазель. За то, что вы выжили. За то, что оказались сильнее. И за то...» — он замолчал, не договорив мысль до конца, потому что то, что он хотел сказать, было слишком опасным, слишком неправильным для офицера СС, — «И за то, что заставили меня вспомнить, что я всё ещё человек. Несмотря ни на что».
Допил коньяк. Лёг спать.
И ему снились странные сны. О войне, которая когда-нибудь закончится, о мире, в котором не нужно носить форму с мёртвыми головами на петлицах, о женщине с серо-зелёными глазами, которая смотрит на него не со страхом, а с чем-то другим, чего он не мог определить, но что грело где-то глубоко внутри, в том месте, которое он считал давно умершим.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!