Глава VIII. Проклятье — Феномен сочувствия —

26 июня 2025, 12:03

****

Пятнадцатое октября 20хх года. Раннее утро.

       1        Время. Говорят, оно способно вылечить все. Но вылечит ли оно дыру? Дыра ведь не рана, не затянется. Она просто есть. И чем больше времени проходит, тем больше места становится для этой дыры. Места в тебе. Места вокруг тебя. И в конце концов, не останется ничего, кроме этой самой дыры. А время просто течет сквозь нее, как вода сквозь решето. И оно лечит? Нет, скорее наоборот, вымывает. Все. Совсем. Остается только... тишина? Нет, не тишина. Скорее отголоски чего-то, что когда-то называлось тишиной. А может, это и есть время, пожирающее само себя?        Он сидел, прислонившись к стене, неподвижно прожигая стеклянные двери. Затылок неприятно покалывала ледяная шершавая поверхность. Кажется, сейчас он должен испытывать чувство холода. Но как его отличить, когда внутри уже и так все выморожено?        Стекла покрылись тысячами дождинками: в темноте этого не разглядеть, но он чувствовал каждую капельку, стекающую по поверхности двери.        Если задуматься, смотреть на дождь — все равно, что любоваться бездной. В своей бесконечной пасти он скрывает все. Скрывает город, скрывает небо, скрывает... что? Да ничего он не скрывает! Там просто ничего нет. Все исчезло, растворилось. Осталась одна пустота.        Раньше дождь казался очищением, его маленькой радостью. Мир обновлялся, окропленный свежими капельками, и точно раскрывались крылья свободы на его собственной спине.        А теперь? Теперь он посмотрел в глаза своей наивности. Дождь ничего не приносит. Просто размазывает эту проклятую дыру по всему горизонту. Расширяет ее. Заполняет ею все пространство. И это он прежде называл свободой!? Насколько же жалкой оказалась его иллюзия.        Теперь сидишь, прислонившись к стене, бесчувственным взглядом прожигая эту самую пустоту, и понимаешь, что ты — ее часть, ее отражение. Ты — это она и есть.        Ненавистен вид непрекращающегося дождя — он пробивает насквозь, словно сам сейчас находишься под его сотнями острыми каплями. Но отвернуться — гораздо хуже.        Нет, неправильно. Точнее сказать, намного, чертовски намного хуже.        Ведь, отвернувшись, придется встретиться с другой картиной — со спящими друзьями. Спящими безмятежно, спокойно. Не подозревающими ужаса произошедшего. Безоговорочно доверяющими ему.        А он...        Внутри что-то обор... Нет, разорвалось.        Обманывать их? Да. Обманывать. Иначе нельзя. Иначе... все закончится. Они отвернутся. Они возненавидят его. И тогда... не останется ничего. Совсем ничего. Снова.        «Это... проклятье. Мое проклятье. И я буду нести его один. До конца. Потому что... потому что иначе никак. Больше ничего не остается! Выбора просто нет! Я не хочу... их потерять... Не хочу снова оказаться один. Что угодно, только не это...!»        Однажды испытавший ожог одиночества возненавидит саму мысль заново обжечься.        Перед глазами, словно старая зажеванная кинопленка, замелькали обрывки воспоминаний.        Маленький, дрожащий комочек перепачканной шерсти, он сидел на грязной картонке, прижавшись к холодному бетону. Перед слезящимися от машинного смрада глазками маячили ноги, ноги, ноги... Одни торопящиеся, другие расслабленные, третьи разгневанные, четвертый предвкушающие и так до бесконечности. Сколько разных ног ему пришлось видеть за месяцы бродячей жизни — не пересчитать. Когда совсем крохой выскакивал перед прохожими в надежде отыскать... даже сам не понимал, кого именно. Возможно, кого-то, кто смог бы заполнить ноющую пустоту на сердце. Но такого человека не находилось.        — Смотри, какой уродливый, — ему нередко приходилось слышать подобное. Но с каждым разом сердце прожигало, точно впервые.        Маленьким щенком он действительно не выделялся своей красотой. Единственный коричный среди братьев и сестренок, он не притягивал человеческого внимания.        «Шерсть жесткая, цвет какой-то невнятный... Да и вообще, мордой не вышел. Кто захочет такого взять? Кому дело, что породистый? Таких мало, что ли?»        И вскоре он остался единственным щенком — братьев и сестренок забрали заботливые руки. Только он никому не приглянулся. Желание человека оценивать по внешности жестоко до предела.        Не желая морочиться с оставшимся, люди не придумали ничего лучше, как бросить его на улице. Авось повезет, кто-нибудь пожалеет да возьмет.        Но нет, — сказала госпожа фортуна. — Обойдешься.        И вот он остался один. Совсем один. Кругом огромный, враждебный мир, полный громких звуков, тошнотворных запахов и равнодушных взглядов. Он тычется носом в ноги, скулит, надеясь на ласку, на хоть какое-то внимание. Но в ответ прохожие лишь отмахиваются, как от назойливой мухи.        Дни тянулись бесконечной резиной. Холодный ветер пронизывал до костей, голод скручивал живот. Приходилось есть огрызки из мусорных баков (и повезет, если получится отыскать хоть что-нибудь), спать под лавкой или в отсыревшей коробке.        Мечтать он себе запрещал. Нечего раздумывать о теплом доме и добром слове, только больнее становилось. Единственной радостью был дождь — мир обновлялся с каждой упавшей капелькой, раскрывались крылья свободы на его собственной спине. Казалось, еще немного и получится улететь. А если нет, то, возможно, в обновленном, очищенном городе найдется хоть кто-нибудь, способный его согреть?...        — Не хочу, не хочу, не хочу... Туда возвращаться! Ни за что! — прошептал он, возвращаясь в настоящее. — Потом мимо того города проезжал Щенячий Патруль, и мне чертовски повезло встретить его! И я поклялся самому себе, что никогда его не оставлю!        Он должен... Просто обязан сохранить их дружбу. Даже если придется нагло лгать. Это нехорошо, неправильно. Настоящие спасатели не опустились бы до такой низости. Хотя его таковым уже не назовешь.        Но что делать, если правда может разрушить все? Что, если правда — его приговор к одиночеству?        «Нет, они никогда ничего не узнают».        2        Бессонница. В последнее время она стала постоянным его спутником. А если и удавалось задремать, то он мгновенно просыпался, охваченный кошмарами. Приснившегося не запоминал, но знал, чувствовал: его преследовали утопленники. Тянули раздувшиеся руки, прожигали умоляющими стеклянными глазами и кричали, кричали, кричали... О господи, как они кричали...        Секундная стрелка настольных часов отбивает назойливый металлический такт. Она единственная различима в нескончаемом потоке белого шума дождя. Тик-так, тик-так... И так до бесконечности. Словно это имело хоть какой-либо смысл — обернуться и проверить время он все равно не может. И тогда зазывающий ритм часов правильнее назвать издевательским.        Но циферблат не столь необходим. Зума обладал удивительной способностью — чувством времени. Мог с небольшой погрешностью определить который час.        Вот, например, сейчас... Секунду. Кажется, стрелка едва достигает четверки. Хотя неважно. Нормально заснуть все равно не получится. После нескольких попыток провалиться в забвение щенок резко вскакивал, крупно дрожа и задыхаясь.        Ему больше не хотелось возвращаться в картину своего сна...        Зума судорожно вздрогнул, когда тишину пронзили приглушенные шаги. Мягкие, словно крадущиеся, они царапали пространство, отзываясь болезненным эхом в его измученной голове.        Маршалл, обмотанный в одеяло, словно в смирительную рубашку, медленно поднялся с лежанки. Лапы его заплетались, помутневшие глаза уставились в пустоту — лунатик, ведомый невидимой силой. Он неуверенно побрел к стеклянным дверям, спотыкаясь о разбросанные игрушки, и успел преодолеть половину пути, когда Зума тенью возник перед ним.        — Снова лунатишь, друг? Вчера хоть попозже поднялся, — прохрипел лабрадор, с трудом разрывая тонкую пелену молчания. Горло саднило от недосыпа и непролитых слез.        Вчера он тоже остановил Маршалла. Не позволил сорваться с края, за которым простиралась лишь красная, тошнотворная пустота. Сам провалившись, не хотел позволить оказаться там другим.        — Богиня... — прошептал Маршалл. Голос его звучал словно предсмертный хрип утопленника, вынырнувшего на секунду из кровавой бездны. Теперь Зуме постоянно мерещится подобное. — Богиня зовет... Ей понравилась жертва... Она требует... Новые подношения...        Слова — страшнее пистолета. По спине лабрадора пробежала не просто дрожь — беспощадная ледяная волна ужаса окатила электрическим током, замораживая кровь и заковывая сердце.        Картина кошмара, от которого он так отчаянно пытался убежать, вновь возникла перед глазами: багровая пелена бухты и маленькое тельце, исчезающее в пустоте.        Зума судорожно замотал головой, стараясь подавить рвущийся наружу крик. Только не сейчас! Они не должны этого услышать!        — Богиня... — вновь послышался приглушенный шепот.        Верно, сейчас есть дело поважнее.        Он осторожно подтолкнул Маршалла плечом и, стараясь его не разбудить, помог добраться до лежанки. Лапы далматинца заплетались, он спотыкался, бормоча бессвязные слова.        Зума чувствовал себя проводником в царство мертвых, ведущим потерянную душу обратно в мир живых. Но куда вести, если мир сам уже стал мертвым?        Добравшись до лежанок, Зума проследил, чтобы Маршалл больше не поднимался. Неизвестно, сможет ли он в следующий раз выбраться из глубины своего отчаяния и среагировать, чтобы вновь остановить его.        Далматинец больше не поднимался. Но облегчение было мимолетным. Стоило лабрадору повернуть голову, как взгляд остановился на спаниельке. Она тихо вздрагивала во сне, дергая лапками, словно бежала по бесконечному коридору, пытаясь спастись от невидимого преследователя.        – Тебя тоже... мучают кошмары? — прошептал Зума, слабо улыбнувшись. Но улыбка не коснулась глаз. В них плескались лишь боль и отчаяние, отражая мутный свет дождливого раннего утра.        Внезапно веки Зумы сомкнулись, отгораживая от тусклого света дождливого утра. Больше сопротивляться наваждению сил не оставалось. Но даже за закрытыми глазами оно продолжало преследовать его.        В голове вспыхнул чудовищный образ: кровавая вода, темная и холодная, словно могильная. И крик... Где-то далеко, словно из другого мира, раздался слабый, надрывный звук. Но этот крик... Он проникал сквозь все преграды, словно раскаленная игла, вонзаясь в кости, проникая в мозг, сдавливая сердце ледяной хваткой. Крик тонущего младенца.        Маленькое, беззащитное тельце беспомощно барахталось в багровой воде. Крошечные ручки тянулись вверх, умоляли спасти его. Зума чувствовал, как леденящий ужас сковывает его движения. Он отчаянно пытался дотянуться до тонущего ребенка, но что-то удерживало его, словно невидимые цепи приковывали к месту. Он кричал... Задыхался и разрывался изнутри. Но голос тонул в реве ветра и дождя, заглушенный другим — детским — криком, полным боли и ужаса.        Ледянящая вода повсюду. Она заполняла все пространство, давила со всех сторон, душила. Проникала в легкие, обжигая и разрывая их изнутри. Боль... Невыносимая, всепоглощающая. И этот крик... Он становился все громче и громче, словно насмехаясь над его бессилием.        Это только его вина.        Он не успел, не среагировал, не смог. Должен был. Он поклялся. Но не сделал.        Багровая пелена сомкнулась над головой ребенка, и крик оборвался, оставив после себя лишь гнетущую тишину.        И теперь... Он тонул снова и снова. В кошмарах, терзающих его бессонными ночами. В воспоминаниях, отравляющих каждый миг. В душе, изъеденной виной и ненавистью.        Вина захлестывала, словно безжалостный океан. Бесконечная и беспощадная, она топила его раз за разом, не давая вдохнуть, не давая забыть. И он знал — это никогда не закончится. Никогда не отпустит его.        Эта боль останется с ним навсегда. Как проклятие, выжженное на сердце. Как зияющая дыра, поглощающая все светлое и чистое. И в конце концов, он станет лишь этой ходячей дырой, обреченной вечно тонуть в собственном кошмаре.        — Я слышу. Я слышу твой плач, — прошептал Зума. — Всегда... Я не могу это остановить. Я знаю... Я не заслуживаю прощения. Только не твоего.        3        Постепенно поведение Зумы начинало беспокоить. Он до последнего не ложился и вскакивал самым первым.

— Солнышко проснулось, Птички запоют, Осень улыбнулась, Все вокруг цветут! Тра-ля-ля, тра-ля-ля, Радость в каждый дом! Счастье, как иголка, Но потом…

       — и продолжил беззаботно напевать.

— ...или как там обычно поют? Не помню. Главное, чтобы бодрячком!

       Рассвет даже не планировал заниматься над горизонтом, и город не спешил просыпаться, но Зуме это не мешало носиться по первому этажу базы, собирая разбросанные игрушки.        Гончик, обычно просыпающийся первым, высунулся из-под одеяла и сонно пробурчал:        — Не слишком ли ты сегодня рано?        Зума лишь весело отмахнулся, и незаметная тень промелькнула в лаймовых глазах. В темноте они казались болотными.        — Вставайте, сони! Новый день — новые приключения!        Постоянно предлагал помощь и всячески пытался помочь, иногда доставляя только больше неудобств.        — Райдер! — лабрадор остановился перед парнем, что пытался починить сломанный дрон. На бурой спине висела целая сумка инструментов. — Точно не нужна помощь? Может, я подержу проводки? Или... Или принесу тебе еще отверток?        — Спасибо, Зума, но я справлюсь, — ответил командир Патруля, улыбнувшись уголком губ.        Вмешивался в разговоры и странно подшучивал.        Один раз, склонившись над картой горной местности, Скай с Гончиком обсуждали новые способы быстрого спасения. Зума вклинился в разговор, энергично жестикулируя лапами:        — Хай, а если... Вместо того, чтобы спускаться на веревке... Мы просто полетим на дельтаплане? Будет круто! И быстро!        — Зума, у нас нет дальтоплана... — тихо произнесла Скай, тревожно посмотрев на друга.        А когда пытались спросить, все ли хорошо, он отвечал быстрым размашистым кивком.        — Зума, все в порядке? — осторожно спросил Крепыш, оторвавшись от любимых крекеров. — Ты будто слишком энергичный в последнее время.        — Конечно! Что со мной могло случиться! — широко улыбнувшись, быстро закивал лабрадор.        Случилось. Спасатели знали, чувствовали это, но как разговорить друга не понимали. Что-то неведомое заставило Зуму измениться после той утренней прогулки.        Что-то в нем сломалось. Без возможности исправить. И спасатели боялись, что он сломается окончательно, если они ничего не предпринимут.        — Что же там случилось...? — тихо прошептала Скай, глядя на лабрадора, что носился со шлангом, помогая Райдеру помыть квадроцикл. Но тот только сильнее покрывался грязью.

Семнадцатое октября 20xx года.

       4        — Зума, что-то случилось? — Скай внезапно остановилась посреди тротуара, заставив его замереть с приподнятой лапой. Розовые глаза обратились прямо на него. Обеспокоенные, они прожигали летним полуденным солнцем и проникали в самую душу. Лучезарные и такие решительные. Они согревали, стоило им только посмотреть. — Ты можешь мне все рассказать.        Вот как все обернулось. Райдер попросил забрать доставку: кажется, детали новых высококачественных фильтров. И это был прекрасный шанс остаться наедине со своими мыслями, отдохнуть от постоянного притворства, что высококонцентрированной желчью каждую секунду обливало сердце. Потому нечего было раздумывать — Зума первым вызвался пойти.        — Я с тобой! — но спаниелька внезапно тоже поднялась со своего места. — Не против?        — Нет, конечно! — ему оставалось только натянуть маску радости.        Значит, она планировала это с самого начала. Собиралась поговорить по душам. Только вот придется ее огорчить. Зума сомневался, осталась ли у него вообще душа.        Зума поколебался. Впервые. Глаза спаниельки прожигали насквозь. Казалось, только посмотрев на него, она уже выведала все необходимое. Тогда оставалось только сознаться и...        — Я не стану смеяться или осуждать тебя, обещаю, — продолжила Скай, мягко коснувшись его лапы своей. — Пожалуйста, расскажи, нельзя держать все в себе...        Вот как. Зума внутреннее выдохнул. Оставалось немного, и он совершил бы чудовищную ошибку.        «Смеяться не станешь. И осуждать тоже, — подумал он, отводя взгляд. — А вот презирать... Или ненавидеть... Нет, прости».        — Почему ты думаешь, будто что-то случилось? — рассмеялся Зума, стараясь выглядеть как можно более расслабленным.        — Просто ты так странно себя ведешь. Прямо как Маршалл. Ты никогда не был таким, — Скай нахмурилась. Ему явно не поверили.        «Вот как... Значит, я немного забылся. Что ж, больше этого не повторится».        Стоило быть более осторожным. Он слишком сильно выдавал себя поведением. Слишком много боли просачивалось наружу. Неудивительно, почему спасатели так беспокоятся.        Но больше этого не повторится. Больше они ничего не увидят. Он спрячет чувства настолько глубоко, насколько никто никогда не сможет их разглядеть.        — Все в порядке, — спокойно улыбнулся щенок, словно не замечая прожигающей тревоги во взгляде подруги. — Давай поспешим. Почта скоро закроется.        — Не получилось? — спросил Гончик, когда Скай подошла к спасателям, собравшимся около столика.        — Нет, он не хочет ничего рассказывать, — покачала головой спаниелька. Казалось, еще немного, и она не сможет сдерживать слезы.        — Если у Скай не получилось… — начал было Рокки и вздохнул, почесав за ухом. — То что можем мы? Он чертовски упрямый.        — Тогда попробуем расспросить людей. Вдруг кто-нибудь что-нибудь видел, — решил Гончик.        Только это оказалось бесполезно. Сколько спасатели ни пытались, никакой информации найти не получилось. Зума продолжал молчать, и им оставалось только строить теории.        Пока спустя время все внезапно не наладилось. Словно переключатель нажали. Поведение Зумы вернулось в прежнее русло. Словно ничего не произошло.        Но только для друзей. Только внешне. Внутри же все горело с удвоенной силой. Ведь больше эмоции не выплескивались наружу. Теперь все копилось внутри, превращаясь в яд, отравляющий душу. Это было огромной ошибкой.

Несуществующее время и несуществующее место.

       5        Субстанция... Слизь... Вонь... Они проникали в каждую клеточку тела, становясь частью его самого. Как та ржавчина, что разъедала его любимый гидрокостюм, эта гнилостная куча пожирала его изнутри.        Плач. Тихий, надрывный, пробивающийся откуда-то издалека. Полный безысходности. Словно кто-то захлебывался в этой красной жиже, пытаясь выкрикнуть последние слова.        Он попытался пошевелиться, но тело превратилось в кусок мяса, безвольно болтающийся в этом отвратительном месиве. Он заслужил это. Это его наказание.        Вокруг — бесконечность. Багровая, тошнотворная. С плавающими кусками разложившейся плоти, обрывками волос и обломками костей. Запах — невыносимый, приторный, вызывающий рвоту. Запах гниющего мяса, смешанный с прокисшей кровью и тухлыми овощами. Аромат самой смерти.        И посреди этого – оно.        Маленькое тельце, болтающееся в багровой жиже тряпичной куклой. Ручки и ножки раскинуты в стороны, словно в предсмертной агонии. Кожа — бледная, почти прозрачная, словно восковая. Сквозь нее просвечивают тонкие синие вены, напоминая мраморную статую, оскверненную краской. На волосах — склизкие красные хлопья, превратившие их в грязные, спутанные пряди.        Но самое страшное — глаза. Пустые, мертвые глазницы. Они смотрели прямо на него, пронзая своим немым укором. Словно требовали ответа, которого у него не было.        Рот приоткрылся в беззвучном крике, обнажая черный язык. Из него вырвался поток багрового месива, окрашивая воду вокруг в еще более темный, зловещий оттенок.        — За что...? — прохрипел младенец, булькая и захлебываясь в собственной крови.        Изуродованные ручки с маленькими пальчиками, лишенными ногтей и покрытыми гнойными пузырями, потянулись к нему, дрожа и извиваясь, словно черви. Он не достоин их прикосновения. Он запятнан грехом и нечистотой.        — Ты обещал защищать... Почему? Позволил мне... умереть?        Голос становился все громче, все требовательнее, проникая в самую глубь его сознания. Каждое слово — удар ножом в сердце. Он заслужил эту боль. Он заслужил это проклятие. Если бы только он побежал сразу... Если бы только он не колебался...        — Я хотел жить... Любить, смеяться... Увидеть маму и играть с игрушками... Разве я сделал что-то плохое?... Почему... Ты живешь, а я нет?        Из глазниц младенца потекли кровавые слезы — густая, багровая жидкость, смешивающаяся с борщом вокруг.        — Почему... Ты не помог? Почему позволил этому случиться...? Я просто хотел жить...        Зума попытался что-то ответить, но из горла вырвался лишь хрип.        А младенец продолжал:        — Когда я был в мамином животике, она пела мне песенку... Про серого зайчика и солнышко... И всегда-всегда говорила, что очень любит меня.        Душа разрывалась от боли. Он не мог этого вынести. Что угодно, только не это!        — Она ждала моего рождения... рассказывала папе, каким добрым и сильным я вырасту... Как буду играть... Как буду бегать... Как буду смеяться. Как купит мне маленькие башмачки, чтобы я пошел в школу... И я рос... Я так хотел всего этого! Я так хотел... Нет, я так хочу жить! Почему я! Почему, почему именно я должен был умереть?        — Но твоя мама... убила тебя, — прохрипел Зума, чувствуя, как слова проваливаются сквозь пустоту.        — Это все злая богиня! — закричало тельце, забившись в конвульсиях. — Почему ты позволил моей маме послушаться ее!? Мама никогда бы не пошла на такое! Ты — просто чудовище! Ты не заслуживаешь жизни!        Ручки схватились за его лапы, сжимая их с нечеловеческой силой. Он почувствовал, как гниющие пальчики впиваются в его плоть, проникая до самой кости. От прикосновения по телу пробежала волна парализующего ужаса. Он не мог сопротивляться.        Младенец потянул его вниз, в бездну разложения. Багровая жижа заполнила рот, нос, легкие, лишая его возможности дышать. Запах смерти стал невыносимым, вызывая приступы рвоты. Он тонул в своей вине.        Разум помутился. Паника захлестнула тело. Он захрипел, забился в агонии, но крик застрял в горле, так и не вырвавшись наружу.        Вокруг осталось только это. Разложение. Боль. Отчаяние. Его вечный ад.        И под ним — черные глазницы. Полные проклятия и ненависти. Отражение его собственной души. Зеркало его греха. На обезображенном лице – застывшая гримаса муки и злобы. Вечное напоминание о его преступлении.        — Зума? — его окликнули.        — Да?        — Ты опять так долго смотришь на бухту.        — Просто она такая загадочная, — пробормотал лабрадор, не отрывая взгляда. Ему снова приснился кошмар, хуже которого не придумаешь. Кошмар на яву.        — Вот жуткая, это точно, — хмыкнул Маршалл.        Зума издал легкий смешок. И правда, оторваться от воды в последнее время почти невозможно. Вернее, от того, что раньше было водой. А теперь... Это правильнее назвать... Борщем?

Двадцатое октября 20xx года. Полдень.

       6        Бесчисленные моросящие капельки растворились в тоскливой сероватой дымке, оборачивая пространство в подобие тумана. Терялись за пеленой очертания зданий, превращаясь в неясные силуэты — тщетны любые попытки проникнуться взглядом сквозь мелькающий полумрак.        Однако скверная видимость являлась отнюдь не единственным обременением подобной мерзопакостной погоды. Леденящая волна пронизывала до костей, бесцеремонно просачиваясь сквозь плотные ткани одежды и обжигая лицо немилосердным огнем. Предчувствие суровой и продолжительной зимы ощущалась все острее с каждой минутой.        Но, несмотря пробивающий дождь, одна женщина оставалась недвижной, словно прикованная к месту невидимой силой. Вопреки здравому смыслу, она не искала спасения под крышей или навесом. Нет, она неподвижно стояла перед пустой клумбой, позволяя влаге бесцеремонно проникать в волосы.        Вмешательство Богини? Нет, мэр не слышала никакого потустороннего голоса. После случившегося в кромешном тумане она не ощущала никакого внешнего влияния.        В мире существуют феномены, обладающие гораздо большей властью над человеческой волей, чем призывы каких-то там божеств. И одним из таких феноменов, способным парализовать волю и затмить инстинкт самосохранения, является глубочайшее сострадание.        Перед женщиной стояла другая — совсем молодая, хрупкая и измученная. Она уткнулась заплаканным лицом в пальто первой, плечи ее мучительно содрогались.        Если бы горе обладало опреденным цветом, то выглядел бы он как это мокрое пальто, укрывающее ее от мира, в котором не осталось... пожалуй, не осталось уже больше ничего.        Мэр Гудвей вышла проверить клумбы, в прошлом такие пышные, взлелеянные ее заботливыми руками. Теперь же лишь черная, безжизненная земля угрюмо дыбилась, окруженная запачканной каменной оградкой. Там, у самого края пляжа, огороженного красными лентами, она и увидела ее — худую, согбенную, рыдающую женщину. Первая мысль — сумасшедшая. Но стоило услышать надрывный, пропитанный болью плач, все предрассудки точно испарились. Не имело значения, безумец она, грешница или порождение ада, мэр не могла проигнорировать это. Преодолевая неприязнь к кровавым разводам на песке и яростным волнам, она перемахнула через дорогу (проезжающий мимо водитель возмущенно просигналил) и коснулась дрожащего плеча страдающей женщины.        — Послушайте, я настоятельно прошу, вам нельзя здесь оставаться.        — Но... мой малыш... — женщина разразилась протяжным, воющим всхлипом, полным такой невыносимой тоски, что по спине мэра побежали мурашки, словно от прикосновения ледяного призрака. Вот только призрак куда милосерднее.        — Пойдемте, умоляю, доверьтесь мне.        Что-то в этом уверенном голосе, пронизанном искреннем сочувствием, или в глубоком, понимающем взгляде, заставило несчастную оторвать покрасневшие, загрубевшие руки от холодного песка и безропотно последовать за мэром.        Вблизи лицо женщины поражало своей измученностью — испещренное сетью морщин, появившихся вследствие большого горя. Черные, потухшие глаза переполнены такой бездной отчаяния, что выдержать этот взгляд казалось невозможным. Только если сам не испытал подобного.        Мэр Гудвей не отвела взгляда.        — Пойдемте, — повторила она, бережно поддерживая женщину под руку.        Так они и оказались перед опустевшими клумбами — две незнакомые души, связанные невидимой нитью страдания, такие разные женщины с одинаково израненными сердцами.        — Мой малыш... — женщина снова заплакала, но теперь уже тише, словно обессилев.        — Марта Джексон? — насколько глупой не казалась мэр Гудвей, она помнила большую половину своих людей по именам. — Вы переехали к нам много лет назад, когда я была еще совсем ребенком. Помните? Пожалуйста, давайте начнем с самого начала. Расскажите мне все, что произошло.        — Я проснулась... Было около шести часов утра, — дрогнувшим голосом начала Марта. — И что-то сразу показалось мне неправильным. Знаете, мой малыш так неспокойно спит, постоянно ворочается. Каждое утро я просыпалась от плача. Но... тогда... только тишина. Мервая тишина. Я глянула в колыбельку, а там... Там его нет, — голос оборвался, и женщина сорвалась на судорожный шепот. — Понимаете? Нигде... Нигде его нет. Я... перевернула весь дом и побежала в полицию, но... Они ничего не смогли сделать. Они не нашли его! Моего малыша!... А потом... я посмотрела в календарь. А там... прошло семь дней. Понимаете? Я легла спать двенадцатого, а очнулась только девятнадцатого! Я ничего не помню! Вообще ничего не помню! Мне страшно! Очень страшно! Кто-то забрал моего сыночка! А что если... Что если это я сама... Я его...        — Полиция приложит все силы, чтобы найти его, — поспешила остановить ее мэр, а сама внутренне сжалась, не в силах сделать даже короткого вдоха. — Вы звонили Щенячьему Патрулю? Они обязательно помогут.        — Я хотела, — сглотнула женщина, принявшись трястить больше прежнего. — Понимаете, хотела. Но когда пришла... Там на площадке стоял один щенок, и он... Так страшно на меня посмотрел. Как на убийцу. Понимаете? Мне страшно. Мне очень страшно! Я боюсь, что мой сынок...        И она сильнее ухватилась за ворот мэрского пальто, затапливая того горькими слезами. Пальто цвета материнского горя — так подумалось Гудвей, сердце которой с каждой секундой все сильней сжималось. Если бы только существовали слова, способные помочь, утешить... Нет, не существовали.        — Я чувствую, — прошептала Марта, прежде чем раствориться за дверью своего дома — мэр не могла не проводить ее. — Теперь я отчетливо это чувствую: мой сыночек там, — она махнула в сторону бухты. — Если бы вы не подошли... Я бы сбросилась в море. Спасибо, — и дверь глухо захлопнулась.        — А вы не унываете.        — Если я буду унывать, тогда кому останется помогать нуждающимся и улыбаться? — Гудвей обернулась, нисколько не удивившись: в нескольких метрах за спиной оказался мужской силуэт с фиолетовым цилиндром. Она почувствовала его приближение еще несколько минут назад.        — Поэтому говорите это со слезами на глазах? — хмыкнул Хамдингер, однако без привычного высокомерия. Нет, совсем другое чувствовалось в его голосе. — Куда подевалась та легкомысленная дурочка со своей курочкой?        — Цыполетта...        Гудвей спокойно улыбнулась, не предпринимая никаких попыток спрятать слезы. Она могла притворяться сильной перед другими. Но не перед ним. Не перед человеком, сказавшим:        «Неважно, сильная вы или быстро сдаетесь, вы останетесь моим соперником. А я не выбираю в свои соперники недостойных людей».        — Несколько дней назад чайки схватили Цыполетту и выбросили в бухту, — продолжая горько улыбаться, сказала мэр Гудвей. Хамдингер невольно дрогнул. — Она еще с начала октября чувствовала себя плохо, перестала двигаться и есть. А тогда вышло солнце. Ей всегда нравилось солнце. Я позволила ей немного посидеть на гамаке, специально соорудила новый. Я отвлеклась всего на секунду. А чайкам достаточно — схватить беспомощную курочку.        — А Щенячий Патруль...?        — Поздно... Было слишком поздно...        Потому она выдержала исчерченный невыносимой болью взгляд Марты — сама испытывала подобное. Конечно, невозможно сравнить потерю ребенка и любимого питомца. Невозможно... Мэр Гудвей никому никогда не скажет, вряд ли сможет признать и самой себе, что потеря Цыполетты — это как потеря дочери.        Хамдингер, не в силах больше оставаться в стороне, шагнул вперед, всем своим видом показывая решимость.        — Все-таки я не ошибся в выборе своего соперника, — проронил он, голос его звучал непривычно тихим, но твердым.        Затем, не дожидаясь ответа, он направился в сторону мэрии, жестом приглашая ее следовать за ним.        — Вредно плакать посреди дороги. Вам бы точно не хотелось, чтобы вас увидели в таком состоянии. Идемте. Я провожу вас. А если кто увидит, просто подумают, что это я вас обидел.        — Тогда вас посчитают последним злодеем, — почему-то из груди вырвался легкий смешок.        — А сейчас не так?        — Второе место. Первое занимает наша борщевая богиня.        И два мэра растворились в кромешном тумане.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!