Глава 10

21 февраля 2026, 19:57
— Ответь уже, — хрипло говорит Одри. Она всё ещё сидит на краю стола, и ноги её дрожат. Малек, не отрывая от неё взгляда, одним движением сбрасывает вызов. Одри смотрит на него снизу вверх, и в этом взгляде отражается всё сразу: ненависть, что кажется почти осязаемой, острое и болезненное желание, горячий стыд и что-то ещё, чему она не может подобрать названия. Слишком большим и страшным оказывается чувство, что она наконец-то по-настоящему жива. «Скажи ему убираться. Пусть уходит и живёт своей правильной жизнью, пусть оставит тебя в покое. Ты же справишься, Одри. Всегда справлялась». Девушка нервно сглатывает. Горло саднит, словно она проглотила осколки. — Ты… — голос её срывается, став почти детским, — зачем ты это сделал? — Затем, что я не хочу отвечать. — Я не об этом. Зачем ты вновь приходишь и думаешь, что я вот так просто смогу раздвинуть перед тобой ноги? Как будто я ничего не стою. — Да ты, в общем-то, не прочь, — усмехаясь, говорит он. Одри вспыхивает и отстраняется. Гневный взгляд, которым она награждает его, мог бы прожечь дыру в стене. — Ты стоишь дорого, Одри, — продолжает он, уже серьёзнее. — Ты стоишь мне карьеры, стоишь сна. И, возможно, ты стоишь мне будущего. — О чём ты говоришь? — Утром я должен был читать лекцию. Но, как видишь, я здесь. Боюсь, руководство не оценит, что двести студентов остались сегодня без знаний. — Я не просила тебя об этом. — Знаю. Я идиот, что поступил импульсивно. Но, поверь, я не прекращал думать о тебе, драгоценная. — Я польщена тем, что между мной, своей идеальной жизнью и идеальной невестой ты выбрал меня, — говорит Одри с сарказмом. — Я не собираюсь выбирать между вами. Выбор — это для тех, у кого есть совесть, для тех, кто знает, как правильно. Не думаю, что это применимо ко мне. — Тогда почему ты всё ещё здесь? — Не мог отказать себе в удовольствии ещё раз тебя поцеловать. От его цинизма захватывает дух. Одри едва удерживается, чтобы не оттолкнуть Малека. — Это жестоко и эгоистично, Малек. Неужели ты не можешь этого понять?! Ты просишь меня жить своей жизнью, но продолжаешь вести себя так, словно тебе не всё равно, давая мне надежду! Хватит играть со мной, увидь наконец, что я живой человек, живой! — Одри не хочет кричать на него, показывая, что ей есть хоть какое-то дело до Малека, но невольно срывается на крик, в котором звучат слёзы. Она задыхается. Слова заканчиваются, остаётся только боль, пульсирующая в висках, в горле, в груди. — Гаптика, — отвечает Малек. — Что? — переспрашивает Одри, сбитая с толку. — От греческого «гаптейн» — связывать. В древности так называли искусство сшивать раны, сейчас же это наука о прикосновениях. — Малек медленно садится напротив. Свет от окна падает на его обнаженный торс, высвечивая старые шрамы, о которых она никогда не спрашивала. — Ты знаешь, что прикосновения — это самый древний язык? Тело всегда говорит первым и редко не врёт. Нервные окончания передают информацию быстрее, чем любая речь, — тон его становится отстранённым. — Мой отец ставил опыты не только на пациентах, но и на мне тоже. Он изучал, как можно отключить эмоциональную память через физическое воздействие. Он думал, что если притупить нервные окончания, если научить тело не реагировать на прикосновения, то душа очерствеет сама собой. Искорени слабость, и мир будет открыт перед тобой. Однажды ты спросила меня почему я бросил музыку. Отвечаю: мои пальцы потеряли чувствительность, а координаторный невроз окончательно поставил точку в карьере музыканта. Я слышал музыку внутри, но не мог перевести её в касание. Отчасти поэтому я не хотел дотрагиваться до тебя — ты вызывала во мне сильный эмоциональный отклик, но я был бы весьма разочарован, если бы прикосновения к тебе не вызвали и сотой доли того трепета, что вызывало твоё милое лицо. Одри чувствует, как краснеют её щёки. Она невольно сцепляет пальцы на коленях. — Но я прикоснулся к тебе, и это было восхитительно. Я чувствовал каждое твоё касание так, словно ты чертила на мне свои письмена, свои вилланели и сонеты. Тяжело отказаться от такого наркотика. Но, видит Бог, я пытался. — Это не отменяет того, что всё, что ты делаешь. жестоко. — Я не знаю, как правильно, Одри. Чувства к тебе пугают меня больше, чем все опыты отца. — Почему? — шепчет она. — Я не собираюсь быть уязвимым, — отвечает он резко, но тут же смягчается. — И не собираюсь тащить тебя в свой мир, где нет никакого света. Ты должна оставаться на светлой стороне, тянуться к солнцу, которое я не хочу загораживать. — Позволь решать мне, Малек. Не надо поступать так же, как мой отец, лишая меня права выбора. С чего ты взял, что мне нужен свет? Быть может, я ищу темноты, чтобы спрятаться в ней от омерзительной правильности мира. Где свет бессилен, где он всего лишь проектор, крутящий одну и ту же плёнку чужих жизней. Будь успешным, будь понятным, будь, как все. Моя правильность не принесла мне счастья. Впрочем, и неправильность тоже, раз несмотря на всё это меня продолжает тянуть к тебе. Несмотря на Элизу и тех девушек. Несмотря на то, что ты чудовище. Он замирает. Его лицо меняется, становясь жёстче. — Элиза, — повторяет он. — Ты хочешь знать про Элизу? — Да. Я хочу знать всё, — твёрдо и с вызовом отвечает Одри, не веря до конца, что он готов рассказать. Он молчит так долго, что она понимает — сейчас он просто развернётся и уйдёт. С чего бы ему откровенничать? Но Малек начинает говорить. — Элиза была моей студенткой. Умная, красивая, талантливая. Играла на виолончели, ходила в театральную студию. Я был её научным руководителем, и мы сильно сблизились. Хотя с моей стороны всё было лишь игрой, но она влюбилась в меня. Это классический перенос, я знал это, я должен был контролировать её чувства. Но я позволил ей думать, что я что-то чувствую. Позволил надеяться. Одри слушает, затаив дыхание. — А потом появился отец. И эта хорошенькая птичка перелетела в его клетку. Я убил девчонку его руками. И после этого ты ещё удивляешься, почему я не хочу тащить тебя в свой мир? Я просто пытаюсь спасти себя от ещё одной наивной дурочки и её поломанной жизни. — Я не Элиза. Малек усмехается, возвращая личину циника. — Здесь ты права. Она была идеалисткой, а ты максималистка, Одри. Тебе нужно повзрослеть. — Убирайся, — говорит она сухо. — Что? — переспрашивает он. — Ты слышал, — говорит она, не глядя на него. — Убирайся, Малек. Иди читай свои лекции, строй карьеру, делая вид, что у тебя всё под контролем. Только подальше от меня. А когда наиграешься в неприступность, когда поймешь наконец, что я не очередной эксперимент, не способ проверить свою чувственность, только тогда я буду согласна тебя выслушать и понять. Если тебе, конечно, это ещё будет нужно. — Это ультиматум? — в его голосе проскальзывает усмешка. — Серьёзно, Одри? Ты ставишь мне условия? — Думай, как хочешь, — говорит она жёстко, чеканя каждое слово. —Мне всё равно, Малек. Мне правда всё равно, как ты это назовёшь. Она встаёт и подходит к окну, увеличивая расстояние между ними. — Я не прошу тебя стать другим, — голос Одри смягчается. — Лишь прошу перестать делать вид, что я для тебя ничего не значу. — А ты и вправду стала сильнее. Возможно, мы были друг для друга хорошим уроком. Что ж, если ты так хочешь, — он застёгивает рубашку и поправляет галстук, — я уйду и оставлю тебя в покое. Я пытался сделать это уже несколько раз, и с каждым разом это давалось всё легче. Одри смотрит, как он идёт к двери. Каждый его шаг отдается эхом в её груди. Она считает их — раз, два, три, четыре… Остановись. Пожалуйста, остановись. Скажи что-нибудь. Останься. Я не хочу, чтобы ты уходил. Но он уходит. Аккуратно прикрывая дверь, не обернувшись на прощание. Одри остаётся стоять посреди кабинета, прижимая руки к груди, словно пытаясь удержать сердце, которое рвётся вслед за ним. А затем медленно, словно в трансе, принимается собирать разбросанные бумаги, пока не натыкается на диктофон. Красный огонёк всё ещё мигает, записывая каждое слово.

***

— Снова на те же грабли, Одри? — Рут неодобрительно смотрит на неё, сложив руки на груди. — Я знаю, как это выглядит со стороны, — Одри сжимает в пальцах салфетку, разрывая её на мелкие клочки. — Я всё знаю, Рут. И что он невыносим, и что он эгоист, и что я опять позволяю ему влезть под кожу. — Но? — Но, кажется, ему и правда больно. Рут тяжело вздыхает. — Знаешь, чем отличается настоящая боль от театральной? — спрашивает она. — Настоящая боль не требует зрителя. Он прискакал только потому, что ему нужна была твоя реакция. Впрочем, этот твой ход с письмом поистине гениальный. — Это была случайность, я же говорила тебе. — Да, но действенная случайность. Одно дело уходить самому и совсем другое, когда уходят от тебя. Для него это по-настоящему невыносимо. — Всё не так, — вздыхает Одри. Рут отбирает у неё растерзанную салфетку. — Это правда. Я не говорю, что он тебя не любит. Может, и любит, чёрт разберет этих мужчин с их травмами. Но это не отменяет того факта, что он живёт прекрасно и без тебя. У него престиж, карьера, будущее. А ты похожа на маленького брошенного щеночка, который не знает, куда себя приткнуть. Сидишь и ждёшь, пока хозяин вернётся и погладит. — Рут… — Что «Рут»? Это так и выглядит. Отшила хорошего парня и продолжаешь ждать тёмного принца. Одри вздыхает. Калеб действительно был хорошим. Но с ним она чувствовала себя маленькой домашней курочкой, которая только сидит на насесте и кудахчет от удовольствия, когда он гладит её перья. Никаких бурь, никаких кораблекрушений. Милая, уязвимая, поющая от удовольствия, когда её гладят. И ни разу не настоящая. — Я поняла, что не могу притворяться. Жестоко использовать одного, чтобы забыть другого. — Резонно. Но ты всё равно делаешь ошибку. Одри переводит тему. — Я выгнала Малека. Сказала, чтобы убирался. — А вот здесь ты молодец. Ты всё сделала правильно, — кивает Рут. — Теперь просто живи. Скоро ты вернёшься в Оксфорд, постарайся взять от студенческой поры всё, не забивайся обратно в свою нору. Не замирай, Одри, не превращайся в статую. Ты заслуживаешь жизни здесь и сейчас, а не в призрачном будущем. Моя бабушка говорила, что если ждать у моря погоды, можно состариться, так и не искупавшись. Одри заказывает ещё по «Беллини». Рут права, кругом права. И её поддержка значит так много. — Что бы я без тебя делала. Прости, что однажды отдалилась. — Да брось, я никогда на тебя не обижалась. И вообще, поехали ко мне. У меня есть бутылка хорошего вина, тискательная кошка, и подписка на романтические комедии, где в конце всё обязательно будет хорошо. — Я не верю в хеппи-энды, — качает головой Одри. — И зря. Хеппи-энды случаются. Просто не всегда так, как мы планируем.

***

Одри вновь включает запись с диктофона. Одно нажатие кнопки «отправить», и она окажется у нужных людей. В полиции, в университетском руководстве, в прессе. Для Малека это будет означать конец карьеры и репутации, конец всего. А для Одри? Месть. Это слово сладкое, как запретный плод. Любопытно представить его лицо, когда всё рухнет, когда он останется один. Он заслужил это, — шепчет внутренний голос. В нём — обиды и боль всех ночей, которые она проплакала в подушку. Он убивал, а я буду просто смотреть, как он горит. Одри представляет это так отчётливо, что на мгновение ей становится почти хорошо. Но месть не вернёт Элизу. Месть не облегчит страданий самой Одри. Месть сделает только одно: породит новую боль. Мысли кружатся, как подхваченные вихрем чаинки в заварочном чайнике. Элиза. Малек. Элиза. Малек. Два имени, связанные смертью, которую он допустил. Которую он организовал, потому что не имел сострадания. Слова из Библии сами собой всплывают в памяти, хотя Одри никогда не была религиозной. Вторая Книга Царств, царь Давид и пророк Нафан, притча о бедняке и его овечке. И этот страшный вердикт: достоин смерти человек, сделавший это, потому что не имел сострадания. Давид отправил мужа Вирсавии на верную смерть, чтобы скрыть свою измену. А когда пророк рассказал ему притчу о богаче, отнявшем последнюю овечку у бедняка, Давид разгневался и потребовал смерти для того человека, услышав: «Ты — тот человек». Он казнён не из-за поступка своего, а из-за отсутствия сострадания. Одри думает о том, что он сделал с ней самой. Как он играл, манипулировал, использовал её чувства. Как приходил и уходил, оставляя её собирать себя по кускам. Она безотчётно сжимает кулаки. Ногти до крови впиваются в ладони. Он не заслуживает жалости. А кто заслуживает? — вопрошает внутренний голос. Кто из нас заслуживает? Разве ты сама не делала ошибок? Разве не желала смерти тем, кто тебя обидел? Одри вспоминает мать, которая не смогла её защитить, отца, превратившего её детство в ад, Братьев, унижающих её только за то, что она родилась женщиной. Каждый раз внутри неё поднимался гнев и желание стереть обидчика с лица земли. Но это желание осталось невоплощённым. И жизнь сама расставила всё по своим местам. Одри не верит ни в какого Бога. После всего, что было в детстве, как она может верить? Но слова из Библии крепко впечатаны в память и приходят снова. Откуда-то из глубины души, где, может быть, всё ещё теплится та искра, которую не смогли погасить ни секта, ни отец, ни Малек. Если вы будете прощать людям согрешения их, то простит и вам Отец ваш Небесный. Можно ли ненавидеть человека за то, что он сломан? Можно ли требовать сострадания от того, кого научили только причинять боль? Одри закрывает глаза. — Прости, прости, прости, — шепчет она в пустоту, обращаясь то ли к умершей девушке, то ли к себе самой. — Я не знаю, правильно ли это. Но я не могу. Она не хочет нести в себе эту тьму. Не хочет просыпаться по ночам и вспоминать, как уничтожила человека, которого любит. Она убеждает себя в том, что он уже наказан. Решётки, которые мы носим внутри, гораздо безжалостнее решёток реальных. Она открывает глаза и нажимает «удалить». Экран моргает: «Удалить файл? Да / Нет». Палец зависает над кнопкой. Если ты это сделаешь, он никогда не ответит за то, что сделал. Одри понимает это. И не хочет уподобиться ему, впустив тьму в своё сердце. Она имеет сострадание и, пожалуй, это единственное, что делает её лучше, чем он. Одри удаляет запись и закрывает ноутбук. Жизнь продолжается, и завтра наступит новый день. А боль пройдёт — не сразу, не быстро, но пройдёт, и Малек останется там, в прошлом, с его шрамами, с его тайнами и неспособностью любить. Но это будет больше не её груз и не её ответственность.

***

— Малек? —требовательный голос Скай врывается в его мысли. — Ты меня слушаешь? Он отнимает руки от клавиш и оборачивается. Она стоит в дверях, безупречная, как расписание поездов. В её взгляде немой упрёк. — Конечно, — ровно отвечает он. — Ты спрашивала про ужин с деканом. Восемь вечера, я помню. — Я не про ужин. — она подходит ближе, касаясь его руки. — Я спросила, всё ли с тобой в порядке. Ты последние дни сам не свой. — По-моему, мы договаривались не лезть друг другу в душу. Тебя ведь устраивала твоя роль, почему ты решила сменить её на роль опекающей мамочки? — Можно не разговаривать со мной в таком тоне? Я твоя невеста. Мы живём вместе уже почти месяц, и я имею право знать, что происходит в твоей голове. — Мы оба знаем, что это фикция, Скай. У каждого из нас свои жизни вне официальных приёмов и выходов в свет. Именно так мы договаривались в самом начале. — Но мы занимаемся любовью! — Самое тошнотворное выражение семейной семантики. Тебе скучно? Сходи на шопинг или к подружкам. — Не надо относиться ко мне, как к части декорации, которая должна создавать нужный фон! — Она почти кричит, но вовремя спохватывается и понижает голос. — Я просто спросила, всё ли у тебя в порядке, — её губы дрожат. Она сжимает их, пытаясь сохранить достоинство. — Раньше ты не задавалась этим вопросом. — Раньше мы не жили вместе. — Ладно, извини, — неохотно отвечает Малек. — Я перегнул палку. — И очень сильно, — она выдыхает, явно радуясь, что он уступил. — Но извинения приняты. Встретимся в ресторане? Ужин проходит безупречно. Скай сидит рядом, безупречная, улыбающаяся, остроумная. Будущая жена профессора, украшение любого вечера. Декан смотрит на неё с одобрением, его жена — с лёгкой завистью. Малек же ловит же себя на том, что считает минуты до конца ужина. Он пристально наблюдал за этой женщиной, одержимой поочерёдно разными социальными ролями. Она продолжала методично выполнять бессмысленные ритуалы, которые предписывало её положение. Носила идеальные платья; произносила заученные фразы; посещала благотворительные гала-ужины; разбиралась в винах с таким знанием дела, что это казалось почти священнодействием; часами поддерживала безупречный вид в том пустом совершенстве, в каком вообще проводила свои дни, — и Малек видел во всем этом движения чужеродного механизма. Он недоумевал, как мог принять эту искусственность за норму, и всё больше укреплялся в своём отчуждении. До этого момента он едва ли проводил грань между невестой и собой: Скай была неотъемлемой частью его нового имиджа, обязательным условием успеха. Но теперь самую сердцевину его разъедало нечто ядовитое — там, где раньше обитала холодная уверенность, рождается раздражение. Стоило этому процессу отчуждения начаться, как он набрал необратимую скорость. Малек испытывал острую неприязнь к тесному контакту, рождённому из их публичного союза. Если сначала он полагал, что это временное раздражение, то теперь не мог даже смотреть на обручальное кольцо, не чувствуя тяжести на своей руке, а лёгкие прикосновения, которыми они обменивались на людях, стали для него невыносимыми. Их взаимная договоренность рассыпалась с пугающей скоростью, ибо, не будь их союз выгодной сделкой, между ними не было бы ничего, и без поддержки прагматизма они не смогли бы питать друг к другу даже подобие терпимости. Скай была растеряна, подозрительна и слегка напугана растущей холодностью Малека, которую ощущала, а потому стремилась защититься от боли высокомерием, холодностью и напускным безразличием. Она научилась нелюбви и теперь ждала развязки. И самым страшным было то, что он сам загнал себя в эту ловушку, спасая подмоченную отцовскими проделками репутацию. Он выбрал безопасность, правильную женщину и жизнь без риска, боли и сводящих с ума уничтожающих чувств. А теперь он здесь, за ужином с безупречными людьми, и мечтает только об одном — чтобы это всё закончилось.

***

Он смотрит на Одри сверху вниз, на её раскрасневшееся лицо, на эти огромные глаза, полные смеси ярости и желания, и чувствует, как что-то внутри него трещит по швам. Её красота была первобытной, как дикий лес без тропинок, первозданной и чувственной. Её прекрасные робкие глаза скрывали под собой океан страсти, способный утопить любого, кто осмелится нырнуть глубже. Поцелуй меня, Одри. Вдохни в меня жизнь, которой я так боюсь. Поцелуй меня, и я воскресну из мёртвых. Губы её — спелый инжир, лопающийся на солнце, сладкий и вязкий. И как путник, блуждающий в тёмном лесу, он боится, что сезон дождей смоет этот вкус. Он хочет целовать её вечно. Все невысказанные признания, что копились годами, взлетают с её губ стаей мотыльков и бьются о горячее стекло лампы. Они обжигаются, падают, но продолжают лететь. Его дом — в изломе её шеи, в ложбинке между ключиц. Её уста чеканят монеты. Золотые, тяжёлые слова, которыми она готова заплатить за каждый его уход. Плавильная печь её нежности переплавляет его цинизм в нечто мягкое, податливое, готовое принять любую форму. Их слившиеся губы немы, им не нужны слова. Им нужна только эта тишина, в которой слышно лишь их разгорячённое дыхание. Виноградина соска, которую он находит губами, заставляет его забыть все молитвы, кроме одной — ей. …И все эти блуждания по лабиринтам амбиций приводят к исходу, который невозможно предугадать заранее. Словно карта, нарисованная рукой слепца, вдруг обрела контуры в свете случайной молнии. Оказалось, что блеск конференц-залов, деньги, уважение в профессорской среде, и даже эхо шагов по коридорам власти — всё это лишь декорации. Паутина, развешанная между ветвями забытого сада. Истинным сокровищем становится возможность прильнуть к нежному изгибу плеч, затихнуть, спрыгнуть с хрупкого карниза обязательств, замереть и просто СУЩЕСТВОВАТЬ. Столько времени он держал её на расстоянии меча, чтобы не сойти с ума от близости. И сейчас почти готов бросить всё, лишь бы она не уходила. Стоит ему прийти к ней вновь, и в нём возобновляется изнуряющая битва между двумя половинами души, которые рвут на части с такой беспощадностью, словно он был всего лишь хрупкой глиняной фигуркой в руках разгневанного бога. Вина в католическом понимании начинается с разрыва. Когда ты грешишь не случайно, не по слабости плоти, а сознательно, с полным знанием, — ты отталкиваешь руку, протянутую тебе Богом. Вина — это крик Бога внутри, и в этом смысле она парадоксально близка к любви: у тебя болит ровно настолько, насколько ты любишь. Он знает, что тоже причиняет боль. И выбирает грех каждый раз, когда касается её.

***

Сегодня последняя встреча с Фелонией. Девушка приходит вовремя и выглядит нарочито расслабленной. За пару месяцев терапии Одри научилась читать Фел как книгу. — Ты хорошо выглядишь, — начинает Одри, когда Фел устраивается в кресле, подобрав под себя ноги. — И чувствую себя тоже хорошо, — Фелония улыбается. — До состояния «отлично», конечно, пока далеко, но я иду к этому. — Надеюсь, это не потому, что сегодня я отдаю тебе твоё заключение. — Одри кладёт руку на закрытую папку. Фел смотрит в окно. Осеннее небо лениво цедит сквозь облака бледный солнечный свет. За стеклом приглушённо шумит город, будто накрытый стеклянным колпаком. Одри терпеливо ждёт. — Не, мне стало легче, — продолжает Фел. — Странно это говорить. Как будто признавать, что раньше было тяжело. Хотя это не так. — Я рада. Но тебе всё равно необходимо делать те упражнения, которые я посоветовала. Особенно дневник эмоций и дыхательные практики, когда чувствуешь, что накрывает. — Ага. Если будет время. — Фел… — Расслабься, док. — Фел улыбается, и в этой улыбке проскакивает озорство. — Я шучу. Фел замолкает и крутит крестик, висевший на шее. — Помнишь, ты спрашивала у меня про эту безделушку? — Фел перехватывает её взгляд. — Я тогда не ответила. Не была готова. — А сейчас готова? — Это подарок женщины, которую я любила. — О. Я догадывалась. — Она жена моего начальника. Надин, грёбанная незаживающая рана. Знаешь, что самое смешное? Она подарила такие всем женщинам, кто был на её дне рождения и подходил поздравить. Говорила: «Пусть Господь хранит вас». Богобоязненная стерва. Я случайно узнала об этом. Увидела такой же на столе у девчонки из канцелярии. Потом, в курилке, она и её подруги смеялись, вспоминали, как Надин всех перецеловала на прощание. Я хотела выбросить этот крестик, порвать, разбить молотком. Я злилась на него, понимаешь? — А теперь? — А теперь я поняла, что сама наделила его каким-то тайным смыслом. Я долго думала об этом. О том, сколько сил я потратила, пытаясь стать той, кого она могла бы полюбить. Сколько раз я предавала себя — свои желания, свои границы, свою гордость. Сколько раз я соглашалась на меньшее, лишь бы оставаться рядом. Страшная это вещь — чужая любовь к тебе. Особенно когда ты не просил о ней. Одри молчит. В её голове всплывает Малек. Его лицо, его голос: «Я не собираюсь выбирать между вами». Сколько раз она сама наделяла смыслом пустые жесты? Сколько раз придумывала то, чего не было? Они сидят в тишине. Солнце наконец пробивается сквозь облака, и комната наполняется золотистым светом. — Я оставлю его, — говорит Фел, глядя на крестик. — Как напоминание о том, что я сама создаю смыслы. Ну и как память, конечно. — Это мудрое решение, Фел. — Спасибо тебе, — вдруг говорит Фелония, и в её голосе появляется тепло. — Ты даже не представляешь, сколько раз я хотела всё бросить и не приходить сюда больше. Ненавидела и тебя, и своего назойливого напарника. Но ты смогла достучаться, что ли. — Это моя работа. — Работу можно делать по-разному, — возражает Фел. — Ты по-настоящему слышишь. И даже почти не бесишь своими вопросами. Одри чувствует, как к горлу подступает комок. Она улыбается. — Спасибо. Лучший комплимент в моей жизни. — Ну всё, — Фел встаёт. Я пойду, пожалуй. А то разревусь ещё, и вся моя крутость пропадёт. Они обнимаются на прощание — впервые за всё время терапии. Фел пахнет яблоками и ветром. — Звони, если что, — говорит Одри. — Я дам тебе свой номер. — О, конечно, я позвоню. Ты торчишь мне встречу, док. Одри отдаёт ей заполненное заключение, и они прощаются с ощущением, что ещё увидятся. Но в другой ипостаси.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!