Часть 11
3 января 2026, 10:52Няньки ей говорили что светлые, но Дарина им не верила, она же видела боярских дочерей у которых косы густые и светлые как пшеница, не такие как у нее. Но и темными их назвать она не могла, ведь у Басманова кудри чернее. Покойный царь Иван твердил что дочь его - его копия. Хотя сам был рыжим как огонь.
И вот так, среди обладателей таких чудесных и ярких цветов волос, Дарина казалась себе блеклой и ни к кому не относящейся.
Поэтому возможностью хоть чуточку изменится, она воспользовалась.
Когда волосы её были вымыты и высохли, результат превзошёл ожидания: рыжина, доставшаяся от отца, заиграла ярче, словно в её косах поселился солнечный отблеск.
— Вот теперь совсем нечистью стала, — добродушно заключил Фёдор, прищурившись. — Но знаешь, государыня… идёт тебе. Даже слишком.
И, как это бывало нередко, за ворчанием Басманова скрывалась неподдельная гордость: он видел, как юная царица шаг за шагом превращалась в властительницу, и каждая её причуда, будь то перемена думы или окрашивание волос, делала её ещё более непохожей на прочих. И это не было чем-то плохим.
Глава: Баня в Слободе
Чем славится Русь ? Святостью своей, богатырями добрыми, и баней русской. Во дворце с давних времён стояли три бани: царская, мужская и женская. Говорили, что ещё при прадеде Дарины, в добрые годы строительства Слободы, мастера из Суздаля и Новгорода, с любовью к дереву и к ремеслу, поставили их, словно храмы чистоты. Каждая бревнышко к бревнышку пригнана.
Фёдор Басманов, как и многие русские люди, любил баню всем сердцем. Он говорил, что нигде так не очищается душа и тело, как в горячем пару, где человек остаётся самим собой: без оружия, без шелковых одежд, равный среди равных.
Совсем иначе мыслил Гефестион. Для него всякий жар — напоминание о родине, где солнце палит без пощады, где походы с Александром проходили под немилосердным небом Азии. И потому он давно привык ценить прохладные купальни, полные ароматных масел и цветов, где вода ласкает, а не жжёт кожу.
— Баня? — переспросил он, когда Фёдор впервые завёл речь об этом. — Ты хочешь загнать меня вновь в печь, из которой я только-только выбрался, приехав на север?
— Ай, брось, — махнул рукой Басманов. — Нешто тебе невмочь парку понюхать? Мы, брат, в бане не только телеса моем, душу очищаем. Увидишь сам.
— Душу? В жару? — скептически вскинул бровь грек.
Но упрямый Фёдор нашёл способ убедить его. Во-первых, сослался на старину — мол, всякий гость чести достоин пройти огонь и пар вместе с мужами русскими, «чтобы крепче сродниться». Во-вторых, заметил с хитрой усмешкой:
— А коли ты боишься, скажи прямо, и я Дарине на ухо шепну: «Смотри, мол, Гефестион жар не жалует».
Этого оказалось достаточно. Щёки Гефестиона вспыхнули, он закатил глаза и тихо выдохнул:
— Хорошо. Веди.
Мужская баня встретила их тихим потрескиванием поленьев в печи и густым запахом раскалённых камней, над которыми струился пар. Срубы из тёмного дерева сияли золотистыми разводами смолы, а в углу стояли дубовые шайки, полные холодной ключевой воды.
Внутри уже были слышны чьи-то голоса.
— Вот оно, наше царство, — довольно сказал Фёдор, снимая кафтан и кидая его на лавку. — Тут и князь, и боярин, и опричник все равны.
Камни в печи потрескивали, а в воздухе стояла та самая плотная, вязкая жара, к которой Гефестион, привыкший к холодным мраморным купальням Эллады и ароматным маслам, так и не научился относиться с радостью. Но отказаться уже было поздно.
Перед входом Басманов, расправив плечи с довольной ухмылкой, толкнул его в бок:
— Слушай, друг, — сказал он полушёпотом, — полотенце-то сними. Не позорься. Мужику грех скрывать, чем его Господь наградил. В мужской бане стыд ни к чему — тут телеса для того и распарены, чтоб хвалиться.
Гефестион поднял на него взгляд — тяжёлый, сдержанный, почти раздражённый. Губы сжались в тонкую линию, но всё же он без слов развязал полотнище и отбросил его на скамью. Лицо его при этом оставалось недовольным: воину, привыкшему к чётким границам личного пространства, ненравилось стоять нагим под чужими взглядами, словно под стрелами.
И взгляды действительно не замедлили упасть. В предбаннике уже сидели несколько опричников, сокольничий и пара рынд, их тела были жилистыми, сухими, крепкими, словно выточенны долгими походами и военной службой. С ними рядом восседали двое купцов — пузатые, тяжёлые на ноги, распаренные до красноты, больше похожие на сытых боровов, чем на людей битвы.
И вот, когда Гефестион шагнул внутрь, на него обернулись все. Высокий, даже выше Фёдора, широкоплечий, с руками, словно вырубленными из камня, с мощной грудью и спиной, он выглядел в этой тесноте как ожившая мраморная статуя. Невольно вспоминался Аполлон с храмовых барельефов, только не холодный, а живой, дышащий жарким паром.
Кто-то из купцов кашлянул и отвёл глаза, будто стыдясь собственного брюшка. Опричники переглянулись и хмыкнули, с завистью отметив себе чужую стать.
Фёдор, войдя следом и устроившись на лавке, не удержался:
— Дарина недаром тебя Апполоном зовёт, — произнёс он с лукавой ухмылкой.
Гефестион повернул к нему голову, выгнув брови и Фёдор, будто опомнившись, махнул рукой:
— Ой, лишнее сказал… забыл, что тайны женские не к добру трепать. Забудь.
Басманов хлопнул в ладоши.
— Ну что ж, — Фёдор ухмыльнувшись кивнул в сторону вязанке банных веников, — греки, слыхал, любят вино да море. А у нас — пар да дубовые веники! Хочешь, я тебя по-русски распарю?
Гефестион нахмурился, на миг задержав взгляд на Фёдоре, будто решая, стоит ли позволять чужаку вторгаться в его личное пространство. Но отказать — значило бы показать слабость перед всеми, а этого он позволить не мог.
— Если уж таков ваш обычай… — ответил он сдержанно, кивнув.
Фёдор, ещё мгновение весело щурился, поднёс веники к чужеземцу. Его взгляд невольно скользнул по линии груди Гефестиона, ниже — к напряжённым, рельефным мышцам. И вся его ироничность и шутливый блеск в глазах, куда-то исчезли. Он замер на секунду, точно забыл, что хотел сказать.
Рынды переглянулись, один из них даже прыснул в кулак, но тут же утих под тяжёлым взглядом Басманова. Пар поднимался всё выше, и в этой горячей тесноте все словно почувствовали перемену — внезапное молчание Фёдора было заметнее всяких слов.
Гефестион, пока его парили, будто бы небрежно бросил:
— Скажи, Фёдор… кто же мать царицы? Фёдор, что только что с озорством крутил в руках веник, вдруг притих. На лице мелькнула тень, будто он вспомнил что-то из слишком тяжёлого прошлого. Он шумно выдохнул и тихо сказал:
— Ох, друг мой греческий… не всякая тайна для чужих ушей. Но раз уж ты рядом с ней теперь — знать, пожалуй, надобно. Но если что я тебе ничего не говорил.
Он провёл ладонью по лицу, будто стирая пар и вместе с ним сомнения, и заговорил, почти шёпотом чтобы их никто не услышал.
— Когда родилась Дарина, государь наш уже второй раз был женат, на царице Марии. Та ему детей всё не дарила, а он ждал наследников… у него было двое сыновей от первой супруги, любимой его — царицы Анастасии. Но царю всё мало было, кровных детей жаждал, и в то время ко двору приехала дочь боярская — Анна Левская. Молодая, пригожая… она царя и утешила в тоске. А вскоре понесла.
Гефестион поджал губы, не думал он что царица является внебрачным ребенком.
Фёдор продолжил, горько усмехаясь:
— Когда Анна узнала, что дитя носит от государя, испугалась. Царица Мария ревнива была пуще ядовитой змеи, за такое и в подземелье упечь могла. Левская пыталась от младенца избавиться… но не вышло. Царь, узнав о беременности, лишь радовался, каждый день ребёнка ждал. И вот, родилась девочка. Анна ее так и не полюбила, будто чужое дитя держала в руках. А государь единственную дочку назвал Дариной — дар Божий, говорил он.
Голос Басманова стал еще тише, будто он боялся, что даже стены услышат:
— Но, знаешь ли, мать её однажды пыталась в реке утопить, когда той трёх годков не было. Едва успели вырвать. Государь тогда в гневе страшном был — Анну выгнал со двора. С тех пор она в ссылке живёт, в родовом имении, без ласки, без почёта. А Дарина росла у мачехи, царицы Марии…
Фёдор чуть усмехнувшись, добавил
— Да что там мачеха… ты ж сам видишь, она с малых лет сама себе госпожа.
Он замолк, глядя в пар, будто в воспоминаниях искал лицо маленькой девочки, стоящей под сводами кремля с гордо поднятой головой. Гефестион молчал, но его глаза чуть сощурились. Внутри что-то сдвинулось — и жалость, и уважение, и странная горечь перемешались воедино. Он впервые понял, почему в этой молодой женщине — столько железа и огня, что иной мужчина позавидует. Гефестион встал со скамьи, потянувшись и размявшись.
— А что стало с её братьями?
Фёдор вздохнул, задумавшись. Ко двору он пришел когда ему было девять, в то же время подружился с царевной.
— Сестре они были рады. Сначала — радости было много. Сколько ей тогда… года два? Мальчишки всё время возле неё крутились, носились, смеялись. Она за ними хвостиком бегала… А через пять лет как не бывало. Болезнь, страшная сила так-то. Оба слегли и… Похоронили их вместе. Царевич Иван и царевич Дмитрий. Дарина долго не понимала, чего это так тихо во дворце стало… да и до сих пор, думаю, сердцем тоскует.
Грека это задело сильнее, чем он ожидал. У него трое младших сестер которых он растил после смерти родителей, и не представлял чтобы было с ними, возьми он и погибни на войне. Он замолчал, а потом осторожно спросил:
— А… как же царица Мария? Как жилось Дарине с мачехой?
Фёдор криво усмехнулся, но в усмешке было мало весёлого:
— Худо жилось. Очень худо. Девчонка она гордая была, не из тех, кто терпит обиды молча. Мария её ненавидела — не за что-то, просто за сам факт существования. А Дарина — девочка с характером, всё время спорила, в глаза отвечала. Вот и жаловались они с царицей друг на друга царю: то Мария плачет, что девка дерзит, то Дарина с кулачками к отцу прибежит, кричит, что мачеха её в угол поставила. Иван Васильевич и гневался, и смеялся попеременно, но мира меж ними так и не было.
Фёдор на мгновение задумался, потом тихо добавил:
— Честно сказать, удивляюсь, что девчонка вообще выросла, не сломалась. Видно, упрямством и отцовской любовью жила.
Гефестион слушал, нахмурив брови, и внутри него шевельнулось чувство уважения и жалости к царевне. Теперь многое в её взгляде и резком слове стало для него понятнее. Фёдор на миг замолчал, вглядываясь в огонь свечи. Потом тихо добавил
— Всё это я со слов самой царицы рассказываю. Она о детстве редко говорит, но когда говорит — уж слишком сухо, будто рану прикрывает. А я её знаю лучше многих. Уж поверь, Гефестион, если бы она захотела поведать всё в подробностях… возможно, ты содрогнулся бы от услышанного.
Он перевёл взгляд на грека, и в его глазах мелькнуло что-то вроде печальной нежности:
— Так что то, что я сказал, — ещё цветочки.
Они вышли из бани, закутанные в тёплые шубы поверх распаренных тел. Осенний воздух мгновенно обдал лицо свежестью — сильных морозов ещё не было, но в воздухе уже чувствовалась сырость, первые предвестники зимы. С крыльца предбанника видно было, как над кремлёвскими башнями вился серый туман, а в саду последние листья кружились под порывами ветра.
— Славно попарились, — с облегчением вздохнул Фёдор, поправляя соболиную шубку. — Грехи смыло, и душа словно заново родилась.
Гефестион шагал рядом, молчаливый и собранный, хотя в его взгляде всё ещё отражалось лёгкое раздражение: для человека, привыкшего беречь личные границы, русская баня с теснотой и вениками оказалась испытанием. Но в глубине души он признавал — тело благодарно отозвалось на жар, и напряжение последних дней хоть немного отпустило. Навстречу им, по дорожке от царской бани, спешила Дарина. Щёки её были румяные от жара, волосы спрятаны под тёплый узорный платок. На ней был тяжёлый тёмный сарафан поверх зеленой рубахи, а на плечах белела пуховая шаль. Она шла быстро, смеясь чему-то про себя, и, заметив мужчин, остановилась.
— А вы откуда это такие свежие да довольные? — прищурилась она, глядя на Фёдора.
— Из баньки, государыня, — не без гордости отозвался Басманов, расправив плечи, и поклонившись, на что царица хмыкнула. — Басурманина нашего с вениками познакомили, теперь он как новенький!
Дарина засмеялась, звонко и открыто. Гефестион невольно задержал на ней взгляд. Румяная, светящаяся после пара, с блестящими глазами и лёгкой улыбкой, она сама походила на воплощение здоровья и силы. Вдруг ему подумалось, что с ней одной, он бы согласился разделить баню. Вечером например, после трудного дня, а в его ситуации точнее ночи. Нежно попарить ее, лениво обняться и … Мысль мелькнула слишком явственно, и он поспешно отогнал её, нахмурившись: слишком откровенно. Он снова посмотрел на Дарину, не скрыв улыбку, да, эта картина теперь долго не оставит его.
— Ну, коли вам хорошо, то и ладно, — сказала Дарина, поправив платок. — А я вот тоже попарилась, так хорошо. Батюшка всегда говорил: «Без бани неделя не в радость».
Фёдор хмыкнул и, переглянувшись с Гефестионом, заметил:
— Похоже, в Греции такой науки нет, а у нас без неё никуда.
Дарина улыбн
улась ещё шире, а Гефестион, отводя взгляд, почувствовал, как слова застряли в горле.
Глава.
Осень на Руси затянулась холодными дождями и Дарина всё глубже погружалась в свои дела. Она встречала послов, выслушивала отчёты воевод, собирала думу, подписывала указы. Казалось, каждый день она открывала в себе новые силы, а её власть крепла. Она отменила старые налоги на некоторые слободы, наладила поставки хлеба в голодающие уезды, учредила новые школы, приказала выплачивать пособия вдовам.
Фёдор Басманов всё ещё был рядом, но между ними словно выросла тихая стена. Раньше они могли смеяться и дурачиться, делиться мелочами, теперь же он чаще хмурился. Он видел, как меняется Дарина — как её взгляд становится серьёзнее, слова — твёрже. И хоть гордился ею, в глубине души ему было больно. Иногда он чувствовал, что теряет её, взамен приобретая царицу.
Гефестион замечал это всё со стороны. Он видел, как царица всё реже улыбается просто так, как в её плечах поселяется невидимый груз власти. Он видел и Фёдора, упрямо глотающего горечь, пытающегося скрыть ревность и усталость.
Поездка в Казань явно показало Федору каково это быть главным в опричнине. Он всегда жаждал власти, однако не до конца понимал что это из себя представляет.
Работы в Казани было много, она даже ввела пожалование, тем кто принимал православное христианство, выплачивали “ царскую благодарность “ Дань уменьшили, наладили законы. Вообщем казанскому народу она понравилась.
Что на счет Гефестиона? Сам он не знал, что с ним происходит. Он чувствовал, как его сердце бьётся быстрее всякий раз, когда она поворачивается к нему. Чувствовал, как его раздражает Басманов, когда тот стоит слишком близко к Дарине или шутит с ней. Чувствовал, как сжимается горло, когда она случайно касается его рукой.
Он продолжал писать письма Александру — длинные, подробные, где описывал всё: решения царицы, её указы, настроение бояр, даже слухи, ходившие в Слободе. Каждый раз, отправляя письмо, он ощущал, как что-то внутри его ломается. Ему казалось, что он предаёт — не только Дарину, но и самого себя. Когда-то он клялся себе быть честным, не опускаться до подлости. А теперь — разве не подлость это? Сидеть рядом с ней, слушать её доверительные речи, а потом заносить их в письмо для чужого царя? Он дипломат, он разведчик. Он работает для своей империи…
Ночи стали его мучением. Он просыпался в своей светлице и долго глядел в потолок, прокручивая в голове её улыбку, её голос, её нежную шею украшенную крестиком из белого золота. Он боялся того, что эти чувства растут и крепнут, как молодой дуб — их уже не вырвать с корнем.
И всё же он оставался рядом. Днём он стоял возле её трона, выслушивал доклады, подсказывал, как поступали бы в Элладе. Иногда их взгляды пересекались, и тогда Гефестиону казалось, что он теряет почву под ногами.
Время текло. Три месяца, четыре… уже и снег лёг на землю, а он всё больше ощущал себя пленником. Пленником собственных чувств, собственной совести. Иногда ему казалось, что он больше не грек, не полководец, не человек Александра, а лишь тень при русской царице. И всё же, несмотря на муку, он не мог оторваться. В нём жила странная смесь боли и сладости: боль от того, что не может приблизиться к ней, и сладость от того, что может видеть её каждый день.
Он записывал всё это в свои заметки, пряча тетрадь так, чтобы никто не нашёл. «Я теряю себя», — писал он. — «И, может быть, именно в этом и есть моя судьба».
Снег во дворе ложился толстыми слоями, хрустел под сапогами стражи. Дворец жил теперь только ночами — по ритму Дарины. И Гефестион, как и весь её двор, подстроился под этот ритм. Он привык ждать её пробуждения до полудня, привык к свечам, которые горели в залах до рассвета, к тихим шагам бояр, бредущих на вечерние советы.
И чем дольше они проводили время вместе, тем меньше оставалось между ними прежней, осторожной дистанции. Взгляды становились длиннее, слова — мягче, а касания — привычнее. Иногда, принимая из его рук свиток, Дарина задерживала пальцы на его ладони чуть дольше, чем требовал этикет. Иногда, стоя у окна, она будто нарочно красовалась, зная, что он смотрит на неё.
Бывали вечера, когда она позволяла ему сесть рядом на широкое кресло, позволяла обнять себя, будто между делом — а сама делала вид, что равнодушна. Но её щеки розовели, ресницы дрожали, а дыхание сбивалось. Гефестион видел это, и его сердце сжималось — от радости и от боли.
Каждый её смех отдавался в нём эхом, каждое её случайное прикосновение жгло сильнее огня. Он видел её усталость, её хрупкость, её мечтающие вздохи и понимал — ещё немного, и он перестанет быть для неё просто советником.
А ведь он всё ещё писал письма Александру. Всё ещё сообщал о каждом шаге русской царицы. И мысль о том, что она когда-нибудь узнает — терзала его ночами хуже любой пытки.
«Если она узнает, — писал он в черновике письма, которое так и не решился отправить, — это сломает её. Она больше не посмотрит на меня так, как смотрит сейчас. А я… я не выдержу её ненависти».
Впервые за многие месяцы Гефестион подумал, что пора уехать. Вернуться в Македонию, туда, где нет этой муки, где он снова будет самим собой — не тенью, не предателем.
Но мир словно воспротивился его плану. С юга пришли вести — в городах Византии, в Польше, в землях Крымского ханства начала свирепствовать новая чума. Не столь жестокая, как та, что выкашивала Европу при жизни Ивана, но всё же страшная.
Дарина не колебалась. Она отдала приказы мгновенно: границы Руси заперли наглухо. Торговлю с заморскими землями приостановили, караваны развернули. На заставах поставили стражу, дороги перекрыли. «Лучше пусть наши склады пустеют, чем могилы наполняются», — сказала она, и никто не посмел возразить. Гефестион, слушая её распоряжения, испытал странное чувство. Он гордился её решимостью и одновременно понимал, что его возвращение теперь откладывается на неопределённый срок. Слишком опасно ехать, слишком рискованно покидать её сейчас.
Уже третью седмицу Гефестион не получал писем от Александра. Он переписывал набело каждое слово в своих донесениях, словно надеялся, что если всё будет написано чётко, без двусмысленности, то ответ придёт скорее. Но гонцы возвращались пустыми. Сначала он думал — задержка из-за снегов, из-за карантинов, но теперь страх стучал в висках: а если Александр заболел? А если чума коснулась Пеллы, коснулась Вавилона, и он, его друг детства, его царь, лежит там, вдалеке, без его помощи?
Мысли эти не давали покоя. Гефестион ловил себя на том, что смотрит на карту Македонии, висящую в его покоях, и пальцем проводит по дороге, ведущей к морю. «Я должен быть там, — думал он, — я должен спасать своих людей, а не сидеть здесь, среди снегов и сосен, смотря, как ночь за ночью эта девочка становится женщиной».
Он часто слышал, как Дарина читает вслух. Их покои были соединены коротким коридором, который царица любила оставлять открытым, чтобы слуги могли носить бумаги и письма, не обходя полдворца. Иногда Гефестион, стоя у себя у окна, слышал её тихий голос, напевный и ясный, когда она читала хроники или жития святых. В такие минуты он ловил себя на том, что задерживает дыхание, прислушиваясь, будто музыка льётся оттуда, с её балкона.
В тот день был крепкий мороз, и он сидел у камина, не находя себе места. Бумаги лежали на столе, но писать он не мог. Мысли были как разорванные тетивы — никак не свяжутся в узел. И вдруг — резкие голоса в коридоре.
Голос Фёдора, высокий, сердитый:
— Ты же не видишь, Дарина Ивановна, что с людьми делается!
— Я делаю то, что должно быть сделано. Не твоё это дело меня судить.
— А кто тебя судить будет, если не я?! — почти выкрикнул Фёдор. — Ты же становишься льдом, слышишь? Льдом! Всё решаешь, всё взвешиваешь, а людям-то твоим что делать? Сколько можно только строгим взглядом править?
Тишина. Тяжёлая, давящая. Гефестион, сам не замечая, вышел в коридор. Дарина стояла, спина прямая, руки сложены перед собой, взгляд — острый, колючий. Фёдор, зарумяненный от гнева, словно мальчишка, вцепился руками в пояс.
— Ты не имеешь права так говорить, — тихо сказала она, но так, что холод пробрал до костей. — Если я стану мягкой, государство развалится.
— Может, государство твоё и спасёшь, — зло бросил Фёдор, — а себя погубишь. И людей рядом с собой. Ты отдалилась, слишком изменилась.
Он развернулся и ушёл, не поклонившись. В коридоре повисло напряжение, как перед грозой. Дарина, заметив Гефестиона, чуть вздрогнула, но виду не подала.
— Слышал? — спросила она, почти спокойно.
Он кивнул.
— Слышал.
— И что скажешь? — её голос был как сталь, готовая согнуться, но не сломаться.
Гефестион смотрел на неё долго, очень долго. Её щеки пылали, глаза блестели, но не от слёз — от гнева. И ему вдруг стало её жалко, по-настоящему.
— Скажу, что он говорит из любви к тебе, — тихо ответил Гефестион. — Но любовь друга не всегда совпадает с любовью правителя к своим подданным.
Дарина опустила взгляд, и впервые за долгое время выглядела усталой.
— Все говорят, что я холодная, — пробормотала она. — А я просто не могу иначе.
Дарина стояла в коридоре, неподвижная, словно вырезанная из камня. Лишь быстрый ритм дыхания выдавал, что ссора с Фёдором задела её сильнее, чем она готова была показать. Когда шаги Фёдора стихли где-то внизу, она медленно опустила плечи, словно тяжёлый невидимый плащ сполз с её спины.
— Я не холодная, — почти шёпотом сказала она, не глядя на Гефестиона. Голос прозвучал глухо, обиженно, будто у неё внутри что-то треснуло. — Он не имел права так говорить.
Гефестион молчал, не зная, стоит ли приближаться. Дарина вдруг повернулась к нему, и теперь в глазах блеснули слёзы — редкое зрелище.
— Фёдор — самый близкий мне человек, — призналась она тихо, не пытаясь скрывать дрожь в голосе. — Ради него я готова на всё. А он... так говорит обо мне, как будто я чужая.
Она отвернулась, но Гефестион всё же подошёл ближе. Он не каснулся её сразу — словно ждал разрешения, — и только когда Дарина не отстранилась, обнял её осторожно, чтобы не спугнуть её редкую откровенность.
— У меня с Александром тоже бывали ссоры, — сказал он негромко, стараясь, чтобы его голос звучал мягко и ровно. — Иногда я думал, что мы никогда не помиримся. Но всегда мирились.
Дарина тихо вздохнула, прижавшись лбом к его плечу, словно в его словах было больше утешения, чем она ожидала.
— Сейчас я очень за него боюсь, — добавил Гефестион уже тише, почти шёпотом. — Боюсь, что он болен, что я не рядом, когда он нуждается во мне больше всего.
Дарина подняла голову и посмотрела на него долгим, внимательным взглядом. Её щёки всё ещё были красными от ссоры, но в глазах уже теплилось что-то мягкое, почти жалостливое.
— Значит, нам обоим больно, — сказала она наконец.
Гефестион кивнул, и между ними на какое-то время воцарилась тишина — не неловкая, а та самая, в которой слова уже не нужны. Дарина чувствовала, как ровно и спокойно дышит Гефестион, и это странным образом успокаивало её саму. Он медленно покачивал её, словно убаюкивая — движение было таким мягким, что напоминало укачивания детской колыбели.
— Дарина... — тихо произнёс он, едва отстранившись, чтобы видеть её лицо. — Если я попрошу тебя отпустить меня домой... ты позволишь?
Она нахмурилась, взгляд её стал внимательным и серьёзным. В этот момент она словно вмиг повзрослела, из капризной девочки-царевны превратилась в властительницу, на плечах которой лежит вся страна.
— Ты хочешь домой, — медленно проговорила она, изучая его черты, будто пытаясь понять, действительно ли он этого желает. — Там Александр. Там твои люди.
Он кивнул, но ничего не ответил.
Дарина уткнулась носом в его грудь, чтобы скрыть собственные чувства. Она прекрасно понимала его желание, понимала, что Гефестион не может сидеть сложа руки, когда не знает, что происходит с его другом и его землёй. Но всё её нутро противилось его уходу. Они только начали сближаться, только начали доверять друг другу, и мысль о том, что он исчезнет из её повседневной жизни, больно резанула сердце. — А если с тобой что-то случится? — её голос стал резче, чем она хотела. — Чума не щадит никого. Русь — самое безопасное место сейчас. Что если ты заболеешь там, вдали от меня? Гефестион слегка улыбнулся, будто её тревога была ему дорога. — Я воин, Дарина. Я привык рисковать собой ради других.
Она сжала губы, опустила взгляд. На несколько мгновений в коридоре повисло напряжённое молчание.
— Если ты сам этого желаешь, — наконец произнесла она тихо, почти с горечью, — то не в моих силах держать тебя здесь. Слова дались ей тяжело, но сказав их, она вдруг почувствовала себя как-то чище — словно поступила правильно, даже если сердце её протестовало. Гефестион коснулся её щеки, проводя пальцами по линии скулы.
— Спасибо, — мягко ответил он. — Но, может быть, я останусь ещё немного. Дарина вскинула на него взгляд, и в её глазах на миг промелькнула надежда. Она слабо улыбнулась, и стиснула его в объятиях. Гефестион вздохнул и оставил поцелуй на ее виске.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!