-28- О сенаторских речах, лестничных шагах и том, что было сказано вслух.

7 мая 2025, 04:24

«In necessariis unitas, in dubiis libertas, in omnibus caritas.»

«В главном — единство, во второстепенном — свобода, во всём — любовь.» — приписывается Августину; вероятный автор — Рупертус Мелдений

Каракалла вновь ступил в триклиний, не спеша, с той ленивой уверенностью, что посещала его в минуты особого довольства.Направляясь к брату и собравшимся сенаторам, он окинул зал рассеянным взглядом — тот скользнул по расписным сводам, мраморным колоннам и лицам, но не задержался ни на чём. В этом безразличии не было тревоги. Лёгкая небрежность в облике — взъерошенные волосы, следы игривости на лице — никого не удивила. Гета, сидевший на соседнем ложе, следил за братом с тяжёлой, сосредоточенной внимательностью, словно пытался уловить что-то в его движении. Слова сенатора, звучащие где-то сбоку, больше не доходили до сознания. Старший август с лёгким пренебрежением опустился на ложе, почти развалившись. Взял кубок, налитый заранее, и отпил несколько долгих, медленных глотков. Тёплая тяжесть вина приятно растеклась по телу. Боковым зрением он уловил, как брат смотрит — с тем самым выражением неудовольствия, знакомым до зубной боли. Улыбка скользнула в чашу — тихая, насмешливая. — Чудный, чудный вечер, — произнёс Каракалла, громко, словно для всех, но при этом повернув голову в сторону Геты. — Беседуете о чём-то особенно скучном? Младший быстро оглядел триклиний, скользнув взглядом по гостям. На прежнем месте не оказалось той, кого он ожидал видеть — это вызвало еле заметную гримасу недовольства. Затем он вновь перевёл глаза на лицо рядом, дразняще спокойное, слишком довольное собой. Каракалла расплылся в широкой улыбке, грубо отмахнувшись от патриция, оказавшегося слишком близко. Тот явно собирался вмешаться, но был отсечён простым движением руки. — Что, я задержался? — с откровенным весельем бросил император, прикусывая губу. В его выражении проступило что-то неожиданно детское — словно мальчишка, только что натворивший глупость и испытывающий от этого тайное удовольствие. Гета отреагировал резко, не скрывая раздражения: — Уже начал думать, что ты умудрился потеряться. Каракалла в ответ усмехнулся, устраиваясь на ложе ещё вольготнее, как кот, разомлевший на солнце. — Всё необходимое нашлось, — протянул с подчеркнутой небрежностью, растягивая губы в ещё более вызывающую улыбку. Игривость в выражении лица, лишь усилилась, когда младший крепко сжал челюсть. — Ну-ну, прекрати. Обещаю — ничего дурного, клянусь Юпитером, — добавил он почти шёпотом, склонившись вперёд, будто делился секретом. В этот момент разговор прервал новый участник. К ложам бесшумно подошёл мужчина в военной тунике, сдержанно поклонившись обоим. Его лицо было суровым, а осанка выдаёт годы службы. Это был Гней Домиций Скевола — легат, один из старших офицеров, известный преданностью и жёсткой дисциплиной. Братья невольно отвлеклись, переключив внимание на приближённого. — Императоры, — с почтительностью произнёс Скевола. — Прошу простить мою настойчивость, но весь вечер мы с трибунами обсуждаем ваши успехи. Особенно в Нумидии. Ходят слухи о близком празднестве… осмелюсь спросить: не настало ли время поздравить вас? — Благодарю, Скевола. Но вы чересчур торопитесь, — сдержанно отозвался Гета, напрягшись, но уже не с прежней остротой. — Мы близки к завершению кампании. Как только поступят последние донесения — будет повод для полноценной хвалы. Мысль о Нумидии, едва не покорённой, действительно немного смягчила выражение на лице младшего. Было приятно, что столь важное завоевание получило отклик у ближайших соратников. — Мы устроим великолепные игры в честь побед, — с заметным оживлением включился Каракалла. — Пленных прибывает всё больше. Планирую выбрать своего фаворита из гладиаторов — на частных боях, к следующей неделе. — Имел честь присутствовать на предыдущих состязаниях, — продолжил офицер, сохраняя выправку. Лицо Каракаллы едва заметно изменилось — ноздри расширились, челюсть чуть сжалась. Поражение его гладиатора в тех боях всё ещё отзывалось в памяти досадой, которую август скрывал с трудом. — В этот раз будет на что посмотреть,— отозвался он с нажимом, выпрямляясь на ложе. — И выбор будет шире. Я намерен устроить аукцион после игр. Пусть каждый найдёт себе подходящего фаворита... если, конечно, сможет позволить. — Превосходная мысль, мой цезарь, — отозвался легат, в голосе звучала неподдельная заинтересованность. Скевола, известный склонностью к азарту, одобрительно кивнул, глаза его чуть сузились, как у хищника, учуявшего предстоящую игру. — И должен заметить: вы всегда выбираете тех, кто способен победить. В тот злополучный день, смею предположить, всему виной оказался дурной глаз. Не иначе. Каракалла энергично закивал, будто подтверждая очевидное, затем медленно перевёл взгляд на брата, сидевшего в пол-оборота. Гета поднял бровь — вычурно, нарочито вежливо, изображая сочувствие. Легкая усмешка тронула губы младшего, слишком тонкая, чтобы казаться искренней. В памяти всплыла сцена того вечера: крики, истерика, ярость, не умещающаяся в словах. Гета прекрасно помнил, какой бурей закончились те бои. Потому и не счёл замечание Скеволы неуместным — напротив, сказал бы даже, что военный нашёл очень хороший способ польстить. Хотя, конечно, идея о «выборе победителей» вызывала у него лишь внутреннюю насмешку. Каракалла всегда тянулся не к сильнейшим — а к тем, кто попадал ему под настроение. — Впрочем, подобных зрелищ впереди будет ещё немало, — произнёс Гета, намеренно переводя разговор в иное русло. — На карте осталось достаточно земель, ждущих покорения. Нумидия — лишь пролог к будущему. Флавий, устроившийся чуть поодаль, но не пропустивший ни единого слова, внутренне сжался. Такие речи звучали всё чаще — и всякий раз в них слышалась не просто бравада, а конкретное направление будущей политики. Взывавшие к осторожности голоса в сенате словно утратили значение: стратегия захвата вновь брала верх над идеей укрепления. Скевола, услышав это, будто отозвался внутренним эхом — на миг его брови дрогнули, но лицо осталось выточенным из мрамора. Лишь лёгкое восхищение, идеально отыгранное, скользнуло на губах. Он поднялся, склонился перед младшим императором, коснулся рукой складок тоги у его запястья и с гладкой речью подтвердил преданность амбициям империи. Затем, также стремительно, как и появился, растворился среди слуг и приближённых. Слова, прозвучавшие у ложа, не прошли мимо. Несколько сенаторов с подозрением, переглянулись между собой. Тихое напряжение повисло в воздухе. Флавий, перехватив пару взглядов, едва заметно качнул головой. Не время. Пока что. Советник сохранял благожелательную улыбку, не спеша переводя взгляд по залу, словно любуясь узором фресок и орнаментами на потолке. Но взгляд, минуя позолоченные чаши и ткани на ложах, вдруг остановился на знакомом лице. Цезеллия выглядела не так, как обычно — в её облике сквозила тонкая, почти незаметная нервозность. Только тот, кто знал её давно, мог уловить эту перемену: чуть напряжённые плечи, прикушенная губа, отсутствие привычной мягкой осанки. Она намеренно избегала смотреть в его сторону, хотя прекрасно знала, где он сидит. Подойти сразу не представлялось возможным — слишком много глаз, слишком много ушей. Флавий решил найти подходящий момент позднее, когда обстановка позволит. Тем временем в поле зрения советника попал один из сенаторов — Аппий Гавиан. Имя это значилось в списке Лукреции, и потому вызвало в нём беспокойство. Он всегда считал Гавиана союзником, если не другом — тот не раз голосовал в нужную сторону, поддерживал инициативы, действовал обдуманно. И всё же — имя было в списке. Мысли на миг оторвались от зала, проваливаясь в клубок недавних событий, фраз, сказанных вполголоса, и взглядов, которые теперь воспринимались иначе. “ — Скапулла действует, — произнёс Флавий спокойно, почти шепотом, без тени угрозы или тревоги. Это не был намёк. Это было заключение. Они сидели в стороне от чужих ушей — в старом атриуме, где краска на фресках облупилась, а штукатурка осыпалась мелкой крошкой. Здесь всё дышало временем, не интригами. Каменные стены слышали больше, чем хотели. Ни стражи, ни прислужников — только трое. Те, кто знал друг друга так давно, что слова стали формальностью. Имена были лишними — каждый знал другого до мелочей, как читают свиток, переписанный сотню раз. Не чернила хранили эту память, а шрамы, взгляды, сделанные выборы. Это было не сближение. Это была точность. Доверие — не из верности, а из пользы. В таких кругах дружба считалась излишеством, а преданность — просто острым орудием, которое держат до тех пор, пока оно режет. — Есть список, — продолжил советник. — Длинный. Люди, которые думают слишком свободно. Кто-то из них просто стар. Кто-то устал. Но есть и те, кто не просто говорит — действует. Он не сказал, откуда у него этот список. Не посмотрел на них — вглядывался в отражение света на мраморе. Не доверял даже собственному голосу в этом вопросе. Пауза была короткой, но ощутимой. — Скапулла — не из тех, кто отмалчивается, — тихо заметил собеседник, слегка склонившись вперёд, словно выговаривая слова не для ушей, а для воздуха между ними. — Верно, — кивнул Флавий, глаза сузились. — Он действует, пока остальные ещё перебирают доводы. Повисла короткая пауза — не от замешательства, а от необходимости выбрать точные слова. — Открыто идти против — не время, — продолжил первый. — Пока — нет. Но мы можем наблюдать. Направлять. Предлагать почести там, где зреет обида. Подталкивать вверх — в тех, кого гложет зависть. Пусть верят, что действуют по собственной воле. Флавий слегка повернул голову, уголок рта едва заметно дёрнулся, будто в тени одобрения. — Так мы выиграем время, — произнёс второй, уже тише, — чтобы разглядеть, кто они есть на самом деле. И что с ними следует делать, когда наступит час. Флавий поднял голову, взгляд стал холоднее. Голос — почти хриплый, сухой, как пыль старого свитка. — Императоры не потерпят промедлений. Они слишком молоды. Слишком жадны до крови, чтобы отличить преднамеренность от дерзости. Фраза прозвучала резче, чем он рассчитывал, но было уже поздно. Он не извинялся. И не стал смягчать сказанное. По выражению лиц собеседников всё стало ясно — одобряют. И боятся. — Если сведения о списке дойдут до них, — продолжил он, выговаривая каждое слово с особой чёткостью, — начнутся казни. Без суда, без меры. Как у мальчишек, что шарахаются от собственной тени, но машут мечом вслепую. ” Советник моргнул, медленно, несколько раз, мысли растворились, как воск у факела, когда он заметил: шум в триклинии стих. Голоса стали тише, разговоры — рассыпались на отдельные фразы. Момент был подходящий. Флавий поднялся, скользнув взглядом по залу, и, не привлекая внимания, направился в сторону ложа, где находилась Цезеллия.

***

Лукреция вошла в триклиний, лицо носило отпечаток растерянности, почти тревоги. Она задержалась у входа, оглядывая зал, словно ища глазами кого-то подходящего — не для дела, а чтобы спрятаться за разговором, отвлечься, прикрыться привычной маской легкости, натянутой, как тога по рангу. После недавнего столкновения в саду эта маска особенно требовалась — подруга была слишком настойчива, слишком искренне встревожена, и эта тревога прилипла к Лукреции, будто пепел к влажной ладони. Грудная клетка всё ещё поднималась прерывисто, дыхание не успокоилось. Каракалла оставил на ней не след, а клеймо — телесное и острое. Взгляд невольно метнулся к ложам императоров. Страх ушёл, но напряжение осталось. Гета перехватил этот взгляд. Мимика его изменилась мгновенно — черты напряглись, губы сжались. Император не медлил: приподнял руку в нетерпеливом жесте, велел без слов. У вдовы не было иного выбора. Шёлковая ткань её туники едва шелестела, когда она двинулась в сторону ложа, удерживая лицо спокойным, почти отстранённым. Почти. Каракалла обнажил зубы в хищной ухмылке, едва Лукреция приблизилась. Ему не нужно было смотреть — он чувствовал, как напрягся сидящий рядом брат. Это ощущение — как свежая кровь на языке. Он ждал этого. Хотел. Видеть, как у Геты напрягается челюсть, как взгляд становится колючим. Желал, чтобы она подошла именно сейчас — на глазах у всех, подчёркивая их тайное слияние. Трепет, овладевший им в саду, растворился в тяжести разговоров, но плотская жажда — нет. Острая, изматывающая, она цепко сидела внутри. Мысли роились в голове, как мухи на жертвенном мясе: распущенные картины, одна другой ярче. То, что могло бы случиться прямо здесь, при всех. Как бы она застонала, если бы… Старший почти позволил себе звук — хриплый, голодный, неприличный. Почти. Но вместо этого вырвался тихий смешок, тонкий, чуть тянущийся, с оттенком хищной насмешки. Один из сенаторов рядом вскинул брови, сбитый с толку, но не осмелился спросить. Гета лишь чуть нахмурил лоб, сдерживая раздражение, словно комок в горле. Не глядя на брата, протянул руку, помогая Лукреции устроиться рядом. Советники, сидевшие слишком близко, вынужденно подвинулись, освобождая место, как того требовал порядок. Жест Геты получился красноречивым, почти интимным — даже по меркам патроната над молодой вдовой. Кисть протянута с точностью, словно он вкладывал в это движение больше, чем позволительно. Лукреция приняла. Пальцы скользнули в его ладонь, и жар кожи младшего императора коснулся её. Взгляд их встретился — карие глаза были напряжённы, в них клубилась буря, сдерживаемая одной лишь волей. Рука держала её мягко, но в этом спокойствии чувствовалась натянутость. Лукреция села рядом — плавно, с достоинством, как подобает женщине, находящейся под покровительством самой семьи цезарей. Её плечо почти коснулось его плеча, но расстояние всё же сохранялось. — Вы взбудоражили всех своим появлением, мои императоры, — произнесла девушка с чуть вычурной вежливостью, специально обращаясь сразу к обоим. Голос её звучал ровно, но интонация была отточена. Каракалла прищурился, губы разошлись в улыбке. Но вмешиваться не стал. Не сейчас. Воображение работало за него: сцены вспыхивали в голове, одна жарче другой. Всё, что было между ними ранее, только подливало масла в этот огонь. Сегодняшний вечер он хотел прожить как зритель, но не равнодушный. Он ощущал, наконец, себя частью этой странной связи — плотной, вязкой, почти извращённой. Глядя на Лукрецию рядом с братом, чувствовал вкус их тел — едва уловимый, будто тот оставался на губах все время. Сдержанность Геты вызывала лёгкое раздражение. Он помнил, как тот вел себя в спальне — и Каракалле это нравилось куда больше. Живой, дерзкий, будто сброшенный с цепи. Сейчас же — холоден и собран. Сам факт того, что он имел обоих, пусть и в разном ключе, расплавлял злобу в теле, оставляя сладкое жжение предвкушения. Хотелось, чтобы так было всегда. Чтобы эта близость между ними — телесная, нервная, липкая — не исчезала. Чтобы они снова сливались, как в ту ночь, — на его глазах. Или вместе. Гета не удостоил, больше, Лукрецию взглядом, намеренно сосредоточившись на зале. Как будто именно в этот момент каждое выражение лица сенатора стало важнее всего на свете. Но в действительности он видел всё — и как она потянулась к бокалу, и как ткань туники чуть сместилась на плече. — Насколько мне известно, ты не поклонница подобных сборищ, — заговорил тихо, склонив голову чуть ближе к ней, но взгляд всё ещё удерживая вдаль. — А сегодня, как вижу, необычайно вдохновлена. Лукреция, не отрываясь от бокала, чуть скосила глаза в его сторону. Краешек губ поднялся — не в улыбке, а в намёке на неё. — Разве приятное общество не достойный повод для хорошего настроения? — отозвалась тем же приглушённым тоном, будто они обсуждали погоду. Гета хмыкнул, брови едва заметно приподнялись. Тень ухмылки тронула лицо, но губы не растянулись. Он по-прежнему не поворачивался к ней — и от этого слова прозвучали острее. — Настолько приятное… что ты исчезла при первой же возможности.? — голос стал чуть жёстче, нота иронии зазвенела явственнее. Намёк был слишком тонким для чужих ушей, но для Лукреции — предельно прозрачным. Молодая вдова чуть напряглась, но не дала этому выйти наружу. Напротив — словно в насмешку над собой и над ним — медленно выпрямила спину, расправила плечи, двигаясь с той грацией, которая была в ней всегда, даже когда хотелось спрятаться. Поднесла кубок к губам и сделала глоток — размеренно, будто вино требовало всей концентрации. Гета наблюдал — не прямо, а краем глаза. Движения подопечной не ускользнули от него, как и напряжение, реакция на его слова. Он заметил, как долго её не было в зале. И как ушел старший. По отдельности это ничего не значило. Вместе — слишком многое. Даже если они вошли в триклиний с разницей в десятки минут. Размышления могли бы углубиться, но не успевали — кто-то из приближённых то и дело тянулся к августу с вопросом, требующим взгляда, жеста, кивка. Он отвечал сдержанно, с раздражением. Каждый раз — вырываясь из собственных мыслей. И всё же недосказанность оставалась между ними — плотной тенью, в которую никто не решался войти. — Теперь мне кажется всё куда более прозрачным, — бросил Гета, не глядя прямо, но достаточно ясно, чтобы слова упали между ними, как нож на пергамент. Только что он откинулся от короткой беседы с советником, но голос звучал уже иначе — суше. Лукреция не моргнула. Пальцы, державшие кубок, остались неподвижны. Только чуть приподнялась бровь. — Преувеличиваешь, — произнесла ровно, с едва заметной усталостью. Почти как вздох. — Отрицаешь? — Зависит от того, в чём именно ты пытаешься меня обвинить на этот раз, — не повышая голоса. Лицо её оставалось безупречно спокойным, но в глазах заискрилась недовольная сталь. Гета усмехнулся. Тонко. Так, как улыбаются перед тем, как сказать нечто обидное. — Очаровательно, как быстро ты находишь способ... развлечь моего брата. В любой подходящий для него момент. Лукреция вдохнула глубоко, будто бы размывая в себе остатки сдержанности. Медлить не имело смысла — всё уже было сказано и сделано. Отрицать — значит выставлять себя наивной, а она не была таковой ни в глазах императоров, ни в своих собственных. — В любом случае, отрадно, что хотя бы один из вас удостаивает вниманием мои послания, — произнесла спокойно, почти мягко. Гета не ответил сразу. Застыл — едва, на долю мгновения. Но пауза выдала его. Для других — незаметно, но Лукреция видела. Она повернула голову, встретилась взглядом с его профилем. Ничего не добавила — просто смотрела. Кадык дернулся под кожей, будто от усилия проглотить не слово, а эмоцию. Он не отвёл взгляда от зала, не повернулся к ней, но всё его лицо будто на миг сжалось изнутри, напряжённое. — Не думаю, что в том было что-то важное, — наконец выговорил Гета, выдав фразу с выверенной холодностью. Слова звучали просто, но каждый слог будто тянул за собой внутреннее напряжение. — В любом случае ты можешь сказать мне это сейчас. Раз уж встреча всё же состоялась. Он не смотрел прямо, будто прятался за рассудочностью, но внутри всё клокотало. Узнать, что Лукреция поняла: послания читал не он один — было болезненно. Мелко, подло, мерзко. Каракалла вновь оказался везде. Всюду. Даже в том, что должно было быть личным. Всё напоминало ему, что у него нет ничего своего, никакой закрытой территории. Ни женщины. Ни слов, написанных от руки. Что злило сильнее — неясно: то ли её осознание происходящего, то ли намёк на то, что она подозревала об этом с самого начала. И всё равно писала. — Тогда, в таком случае... — голос Лукреции прозвучал ниже, с неуловимой остротой. Она не отводила взгляда — всё это время смотрела прямо на него, не прячась. — Ты сможешь сказать мне в лицо то, что было написано в последнем свитке, что ты отправил? Гета приоткрыл рот, будто хотел что-то возразить, но звук не родился. Он повернулся к ней, окончательно, всем корпусом. Взгляд встретился с её глазами — прямо, резко, глубоко. В этот момент всё в триклинии исчезло: не было золота, голосов, сенаторов, ни брата. Только она. Только он. Дыхание обоих будто сбилось. Ловить воздух стало труднее. Как будто одно слово — и что-то произойдёт. Или рухнет. — Что бы колкое ты ни собирался бросить мне сейчас, — произнесла Лукреция негромко, но достаточно ясно, чтобы каждое слово легло на слух, — мне всё равно приятно видеть тебя сегодня, мой император. Голос не дрожал, но в нём звучала небрежно обнажённая искренность — намеренно, почти дерзко. Она осознала, что Гета теряется, когда слышит от неё нечто столь личное. Когда видит, что он тронут, что это видно, что это читается. И раз уж разговор зашёл так далеко, госпожа решила — пусть будет по-новому с этого момента. — Можешь быть зол, сколько захочешь. Но я не сделала ничего, чего бы ты сам не просил, — добавила чуть мягче, но взгляд не смягчился. Прямой, уверенный. — В какой момент, — голос Геты зазвенел тише, но напряжённее, — я просил лечь с моим братом за моей спиной? В лице Лукреции не дрогнул ни мускул. — Я не была с ним за твоей спиной, — парировала девушка. — Я просила тебя поговорить с ним. И была готова объяснить — ты не захотел слушать. На мгновение между ними повисло молчание, тяжёлое, как влага перед грозой. Он моргнул, чуть наклонив голову, будто пытаясь переварить услышанное. — По... тому, как ты взаимодействовала с ним, — тон стал ядовит, почти цедил, — не скажешь, что ты слишком уж противилась. — Я не противилась тебе, — ответила спокойно. — Тому, что ты ясно обозначил. Я выполнила то, что ты сам озвучил. И... Каракалла. Имя старшего, прозвучавшее как нож, разрезало их диалог. Гета невольно поджал губы, словно пытаясь удержать внутри всё, что не должно было вырваться. Что-то болезненно сжалось внутри. Не от отвращения — нет. Тело помнило — и помнило слишком хорошо. Совместная близость отзывалась где-то внизу живота, раздражающим отголоском. Но это было только плотью. И оттого злило ещё сильнее. Эмоционально он хотел стереть. Вымыть из памяти, как смывают кровь с меча после казни. Хотел вернуть ту ясность, что была, когда всё принадлежало лишь им двоим. Только он и Лукреция. Без тени, нависшей над ними. Без третьих рук в их прикосновениях. Но то, что было «между», теперь стало «в прошлом». И это знание осело под рёбрами — тяжёлым осадком, который не вытравить вином. — Он пугал меня вначале, — сказала Лукреция, не отводя взгляда. — Он напорист. Не принимает отказа. Ты знаешь. Она ненадолго замолчала, собравшись. — Я не жалею о том, что сказала тебе. И… не жалею о случившемся. Но ты должен понять: я растеряна не меньше тебя. И ты виноват в этом тоже. Гета напрягся. Линия челюсти стала резче, глаза скользнули в сторону, как будто это дало бы отсрочку. Он медлил. Потом выдавил: — Здесь не место для таких разговоров. — Как скажешь. Время позднее, — ответила она просто. — Мне пора. Девушка уже собиралась подняться, когда Гета протянул ей руку. В этом не было необходимости — она вполне справилась бы и сама — но он сделал это, всё же. Пальцы сомкнулись на её ладони. Большой палец скользнул по коже — мягко, почти невесомо. И она ответила тем же — жест зеркальный, как будто заранее оговорённый. Она встала, двинулась прочь — шаги ровные, отточенные, как и всё в её манере держаться. Направилась к центру триклиния, к хозяевам дома, чтобы попрощаться, как того требовал этикет. Гета остался сидеть. И только теперь понял, насколько шумно стало вокруг. Будто в уши резко ударило всё сразу — смех, звон кубков, споры, реплики. Он медленно обернулся и взгляд его упал на Каракаллу. Старший август был на пике внимания: смеялся чересчур громко, жестикулировал слишком размашисто, перебивал сенаторов и рассказывал что-то с театральной экспрессией. Поначалу это казалось обычной бравадой, но сейчас всё в его поведении вдруг сложилось в иную картину. Он делал это нарочно. Знал. Перетягивал на себя взгляды. Шумел, чтобы никто не смотрел на них — на Гету и Лукрецию. Он дал им время. Зачем? Гета не знал. Или не хотел знать. Каракалла провёл взглядом по уходящей Лукреции — лениво, но пристально. Затем, не к месту, хохотнул — высоко, почти фальцетом — на слова кого-то из сидящих рядом, даже не пытаясь уловить суть. Смех оборвался так же резко, как и начался. Он резко склонился к младшему — настолько близко, что губы почти коснулись уха Геты, дыхание щекотнуло кожу. Алкоголь явно делал своё дело: глаза Каракаллы блестели, движения стали распущеннее. — Ты вернёшь её в Палатин? — прошептал, и голос прозвучал неуверенно, с примесью чего-то лишнего. — Я хочу... Фраза осталась висеть, не завершённая. Он выпрямился, тут же вновь вмешавшись в общий разговор, как будто ничего не было. Младший чуть повёл плечом, будто сбрасывая остаток прикосновения. Палец нервно постучал по краю ложа — один, второй, третий — а затем он взял бокал и поднёс его к губам.

***

Флавий, привычно скользнув взглядом по триклинию, выдохнул, наконец обнаружив жену без компании. Цезеллия стояла чуть в стороне от гостей — рядом с колонной, наполовину скрытая мягкой тенью. В руках она держала бокал, но не пила. Плечи были напряжены, губы сжаты. Лицо — как маска, без единой лишней эмоции. Он подошёл бесшумно, с той самой размеренной грацией, которая делала его опасным в Сенате. Остановился рядом, не касаясь, но достаточно близко, чтобы она почувствовала его присутствие. — Ты выглядишь так, будто вино горчит, — произнёс он вполголоса, не отвлекаясь на музыку и говор. — Или мысли. Женщина не ответила сразу. На короткое мгновение её лицо застыло, будто она вслушивалась в себя, прежде чем выдать хоть слово. Затем уголки губ медленно изогнулись в одной из тех улыбок, что прятались за вуалью воспитанности. — Женские глупости, — проговорила с намеренной лёгкостью, почти отмахнувшись. — Пустяки. Не стоящие твоего внимания. Флавий нахмурился. Взгляд задержался на ней дольше, чем следовало — не с упрёком, а с недоумением. Этот ответ был чужим. Отстранённым. Почти оборонительным. Супруга не была склонна утаивать — напротив, часто спешила поделиться, даже в мелочах. А сейчас перед ним была маска. Тень на лице. Как будто кто-то поставил щит между ними. В груди медленно поднялась тревога, но Флавий не стал настаивать. — Как скажешь, — отозвался мужчина, хотя глаза его продолжали изучать её профиль. Оба повернули головы, когда к ним подошла Лукреция. Улыбалась девушка светло, вежливо, почти непринуждённо — но дыхание было неровным, а глаза чуть блестели от усталости. — Простите, что прерываю, — произнесла вдова, обращаясь сразу к двоим. — Пожалуй, мне пора. Поздний час... Благодарю за приём. Он был действительно... тёплым. — Всегда рады, — кивнул Флавий. — Ты украсила собой этот вечер, — добавила Цезеллия, безупречно выверенным тоном, как того требовали приличия. Но в голосе, на миг, проскользнуло нечто иное — тревожное. Лукреция, обменявшись прощальными словами, сделала шаг, собираясь удалиться, но замерла — взгляд подруги задержал её. Между ними промелькнул безмолвный обмен. Нечто сложное и насыщенное, что невозможно передать словами. Флавий уловил это. Не осознал до конца — но отметил. Он не задал вопроса. Пока. Но взгляд вернулся к супруге — серьезный, пристальный. А в мыслях, словно зерна в амфору, начали складываться предположения.

***

Вода ещё хранила остатки тепла, когда Лукреция вышла из купальни. Не дожидаясь, пока тело обмякнет, впитывая последние тёплые прикосновения влаги. Вместо переносной ванны, привычной и удобной, она выбрала встроенную мраморную чашу — тяжёлую, будто вырезанную из самого дома, неподвижную, как алтари в храмах. Что-то в этом дне требовало именно этого: камня, не допускающего колебаний. Статичности. Молчания. Капли стекали по коже, не встречая ткани — госпожа ещё не прикрылась. Волосы прилипали к спине, плечи были напряжены. Лицо — гладкое, но с тонкими складками у рта, которых не было утром. Стены казались глухими, будто отказывались отражать голос. А вино, стоящее в чаше у края бассейна, было слишком сладким. Тонкая, почти воздушная ночная туника была подана слугой с привычной бережностью. Лукреция медленно скользнула в ткань, позволяя ей обвить тело — прохладную кожу, только что омытые плечи. В этот момент она позволила себе задержаться, на миг — не из кокетства, а ради ощущения чистоты. Тишину нарушили шаги. Торопливые, неровные, с характерной нотой тяжести в каждом ударе пятки. Лукреция сразу узнала походку — Юна, старая служанка, с походкой, в которой была и сила, и привычка к спешке, и возраст. Но сейчас звук был иной — резкий, громкий, как если бы служанка не просто торопилась, а бежала, не заботясь о тишине ночи. Двери распахнулись с резким скрипом, от которого задрожала бронзовая петля. Юна вбежала, тяжело дыша, зацепившись, как всегда, за выступ у входа, который знала наизусть, но которого каждый раз не замечала в тревоге. — Император здесь! — выдохнула почти срывающимся голосом, в котором прозвучала смесь волнения и страха. Лукреция резко обернулась, ткань туники хлестнула по бедру. Пальцы инстинктивно сжались, ногти впились в ладони. В груди кольнуло — не страх, но что-то близкое к нему. Глаза расширились — настоящая, незащищённая неожиданность отразилась в них. — Который? — сорвалось прежде, чем успела подумать. Юна застыла, будто её ударило встречным ветром. В глазах — смятение. Как будто вопрос был слишком прост и слишком странен одновременно. Губы, слуги, чуть приоткрылись— она собиралась ответить. Но не успела. С нижнего этажа донёсся гул — не голос, нет. Только ритм. Шаги. Быстрые, резкие. Каждый удар — как всплеск пульса, словно не ноги, а само нутро отбивало такт. Гета. Те из слуг, кто ещё не успел скрыться по покоям, мгновенно отпрянули. Кто-то замер у стены, прижавшись к мрамору, кто-то склонил голову, не смея дышать громко. Он не смотрел на них, не замечал. Но тишина шла следом, как волна, тянущая за собой ожидание. Он шёл внутрь дома, не зная, как объяснить этот приход. Не думая. Просто — шёл. Сердце билось, будто его загнали в ристалище, и он должен был броситься на меч, лишь бы остановить это. Лукреция выскочила из спальни, повинуясь не разуму, а зову под кожей. Юна поспешно потянулась к ней, стараясь накинуть что-то на плечи — плат, плащ, хоть что-нибудь, — но госпожа отмахнулась, даже не глядя. Забыла о внешнем. О приличиях. Босые ступни заскользили по холодному мрамору, будто сама земля пыталась охладить то, что разгорается внутри. Подол туники — почти прозрачный от влаги — облепил бёдра, живот, грудь. Скользкая ткань подчёркивала, а не скрывала. Волосы, ещё мокрые после воды, прилипли к ключицам и шее, оставляя на коже холодные, живые следы. Они столкнулись у лестницы. Он уже был там. Гета. Стоял на нижней ступени, как тень, ставшая плотью. Лицо — напряжённое, как перед ударом. Она — сверху. С высоты, чуть задыхаясь, глядя вниз. Их глаза встретились. Гета тяжело дышал. Воздух выходил с трудом, с хрипотцой, как будто застревал в горле. Глаза, почти полностью затенённые, казались чернее, чем ночь за окнами. В этом полумраке его взгляд становился нереальным, опасным — почти демоническим. Тога на груди вздымалась судорожно, рывками, словно ткань мешала, как доспех в жару. Влажный лоб блестел, будто он пробежал весь Палатин. Руки свисали вдоль тела, но пальцы не были спокойны. Они подрагивали, едва касаясь складок туники, и только этот танец пальцев выдавал внутреннюю дрожь. Лукреция шумно выдохнула. Воздух сдавил внутренности, сердце тряхнуло грудную клетку, покалыванием предаваясь в солнечное сплетение. Всё в ней трясло — не от страха. От чего-то другого, первобытного. Девушка не двигалась. Ни шага. Ни слова. Лишь смотрела — вниз, в его глаза. Ничего не понимала. Но чувствовала: миг — и всё сорвётся. — Ты одновременно и… — слова Геты прорвались наружу, не громко, но с такой плотностью, что казалось — пространство сдвинулось. — …трудный, — договорил он. Лукреция вздрогнула, как от удара. Ступила вниз, всего на одну. Нога почти бесшумно коснулась камня, но в груди всё содрогнулось — у неё, у него. У обоих. — … и лёгкий, и приятный… и горький, — продолжал император, срываясь на полтона выше. Не осознанно — его толкало что-то изнутри. Неподконтрольное. Он поднялся на ступень вверх. Выдох вырвался прерывисто — как после сильного удара. — Я не могу жить с тобой… Ещё шаг. Лукреция повторила за ним, будто зеркальное отражение. Они сближались неумолимо, как два края рассечённой раны. Две ступени. Только две. И бесконечная пропасть между ними. Оба застыли. Расширенные зрачки, бледные лица, вздёрнутые подбородки. Они смотрели друг на друга, будто в первый раз. И оба были напуганы — до предела. До онемения. Он смотрел прямо. Она — тоже. Ни один не отводил глаз. В груди сжалось, в горле — пусто. Ни упрёка. Ни пощады. — Но… — едва слышно. Пауза. — …и без тебя тоже… не могу.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!