-30- О памяти, от которой не спрятаться и настоящем, от которого не убежать
17 мая 2025, 12:54"Animus meminisse horret." “Душа содрогается от памяти.” — Вергилий, Aeneis (Энеида), II, 12
Рим уже спал. На Форуме стихли последние крики пьяных, купцы давно закрыли лавки, и только редкие всадники на пересменке стражи проносились по булыжникам с торопливым грохотом копыт. Над дворцом поднимался лёгкий пар от фонтанов и дым от масляных светильников. Гета возвращался в одиночестве, хотя формально — нет. За ним, в почтительном отдалении, шли два преторианца. Безмолвные, словно статуи, ожившие только для того, чтобы следовать. Слева, чуть позади, мерно шагал раб с лампадой, не осмеливаясь поднять взор. Пламя в бронзовой чаше дрожало в такт шагам августа, отбрасывая на колонны и мраморные стены живые силуэты. Гета не торопился. В пальцах он вертел амулет — грубую фигурку орла, вырезанную сарматской рукой. Металл был тёплый, нагретый ладонью, и под ногтем чувствовались насечки по крыльям. Император смотрел на неё рассеянно, будто пытался прочесть что-то в форме клюва. Он молчал. Даже когда у лестницы, ведущей к восточному крылу, страж согнулся в глубоком поклоне — ответом был лишь лёгкий, почти неуловимый кивок. В этот час август отличался от привычного образа: без лаврового венка, без золотых фибул, без жёсткости в голосе. Повернув в сторону южной галереи, он направился к термам — просторным, погружённым в полумрак. Тёплая вода, текущая по свинцовым трубам, мерцала отражённым светом от плавающих светильников. Здесь император обретал особое спокойствие — с тех времён, когда был ещё юношей. Когда Гета вошёл, слуги уже были на местах. Пар поднимался тонкими шлейфами, масла были разложены на столиках у края бассейна. Несколько рабов склонились при его появлении. Среди них — Фиделия. Она подняла голову первой. Медная чаша в её руках чуть дрогнула, когда рабыня столкнулась взглядом с правителем. Гета остановился напротив — неторопливо, чуть склонив голову и разводя руки в стороны. Лицо его было расслабленным, почти умиротворённым, а в глазах — усталость, лишённая прежней жесткости. Фиделия выпрямилась. В её движениях появилась мягкая грация, больше похожая на манеру свободнорожденной — как если бы она принадлежала к числу достойных, а не к тем, кто служит. Взгляд императора скользнул по её силуэту, но без былого жара — отстранённо, почти безучастно. Это чувствовалось, словно кожей, и всё же внутри шевельнулось неприятное: то, чему она пыталась сопротивляться. Позади уже слышались шаги рабов, готовых снять с него тогу и подать полотенца — как того требовал порядок. Как только ткань перестала стягивать тело, Гета, не произнеся ни слова, шагнул в воду. Тёплая, почти обволакивающая, она доходила до груди. Он медленно погрузился и, выдохнув, откинулся к мраморному борту купели, прижимаясь спиной к прохладной плите. Фиделия, не дождавшись дозволения, подошла ближе. Опустившись на корточки у края, она, по привычке, коснулась его плеча — плавно, с уверенностью отточенного жеста. Гета не препятствовал. В короткой паузе её ладонь скользнула к ключице, затем выше — к шее, пока другая рука, осторожно, не опустила медную чашу с маслом на гладкий край купели. Но император вдруг отстранился — спокойно, без резкости, не позволяя прикосновениям продолжиться. Ладонь Фиделии замерла в воздухе. Брови её чуть дрогнули — между недоумением и огорчением, однако губы остались сомкнутыми. — Оставь, — произнёс он тихо. Девушка застыла. У стен, в полутёмной глубине зала, уже ждали остальные рабы, не смея пошевелиться без знака. Август медленно поднял руку, разжав пальцы — жест был едва заметен, но ясный. Взгляд скользнул в сторону Квинта — того самого, чьё присутствие в купальне прежде не поощрялось. Слуга уловил приказ. Неслышно кивнув, он жестом отправил остальных прочь, сам же остался — на грани дозволенного, почти слившись с колоннами и полумраком. Квинт наблюдал, как Гета вновь погружается в воду — под аккомпанемент удаляющихся шагов и эхом отразившейся тишины. На губах слуги появилась едва заметная улыбка. Влага стекала по спине молодого правителя, а на коже проступали тонкие царапины — как следы от ногтей, оставленные в пылу страсти. Квинт не стал терзать себя догадками, хотя мысль о госпоже, покинувшей Палатин, не так давно, промелькнула сама собой. И предположение, что эти следы — её рук дело, почему-то вызвало странное удовлетворение. Причину он объяснить не мог. Но в свете всего этого вдруг стало понятнее, почему император был холоден с Фиделией.***
Императорское крыло, напоённое вкрадчивой музыкой и тяжёлым ароматом мускуса, было отрезано от остального мира — тканями, телами, вином. Пространство дробилось стонами, хрипами, обрывистыми вздохами, будто сама каменная кладка стены отзывалась на происходящее. Пол был устлан подушками, звериными шкурами, изношенными коврами — настолько истёртыми, что в некоторых местах они напоминали выворотенную кожу. Воздух дрожал, переливаясь между телами: от касания до подчинения, от движения до шепота. Звучала музыка — глухие струны, чуждые римскому слуху, медленные и тягучие. Она скользила по помещению, как влага по бедру, невыносимо медленно. Каракалла развалился на подушках, раздвинув ноги с демонстративной вольностью. Обнажённое тело блестело от пота; цепочка с золотым оленем покоилась между сосков. Медные волосы спутались и липли ко лбу. На его бёдрах устроился юноша с пронзительно зелёными глазами, почти вызывающе красивый. Тёмные, вьющиеся пряди спутались, касаясь кожи щек и лба. Чуть поодаль — девушка с лицом, покрытым белилами, увешанная золотыми украшениями: на шее, запястьях и в тяжёлых, светло-рыжих волосах. В завитках поблескивали вплетённые подвески. На спине — выжженное клеймо, греческое слово:πονηρία . Она извивалась медленно, под ритм Каракаллы, танцуя, как шлюха для обряда, — только для его удовольствия. Кто-то целовал его пальцы. Кто-то облизывал ступню. Кто-то стонал в такт, пока другой, с закрытыми глазами, дрожал от прикосновений его ногтя. Каракалла не смеялся. Он был возбужден — член лежал тяжело, горячо, упираясь в живот юноши, — но в глазах — пустота. Ни желания, ни удовольствия. Император лениво говорил, диктовал, как касаться, как смотреть, что лизать — и как. Он приказывал: «Медленнее. Нет, выше. Обними его, теперь ты. Теперь больно — давай, больно, я сказал.» Один из рабов — почти мальчик, тонкий, с острыми плечами — приблизился, неся кнут. Взгляд был потуплен, подбородок дрожал. Когда он опустился на колени, тело склонилось так низко, что лоб почти коснулся пола. Служение — как молитва. Пальцы Августа сжали рукоять, и без предупреждения удар пришёл — с хлёстким свистом, прямо по бедру одного из тел, стоявших рядом. Кожа раба тут же вздулась красной полосой. Вскрик в ответ был высоким, мягким, с придыханием. Больше стон, чем боль. Каракалла не смотрел, что получилось — ему было всё равно. — Громче, — буркнул он, — или хочешь сильнее? Император предавался забаве добрую часть ночи — почти с того самого момента, как стало ясно, что брат задерживается. Он знал, где именно, и раздражения не последовало. Разве что лёгкий привкус — как от вина, которое хотелось допить, но бокал унесли. Воображение кипело, возбуждённое ожиданием, а в реальности — жара, пот, стоны, крики. Всё было при нём: тела, масло, кнут, власть. И всё же внутри — только скука. Каракалла велел шептать, приказывал касаться, ставил на колени, менял местами — но всё казалось ненастоящим. Возбуждение было: в паху — тяжесть, в дыхании — хрип. Но не было главного. Того, ради чего стоило бы потерять контроль. И потому Каракалла не мог раствориться в происходящем. Не так, как раньше. Он пробовал всё, что только приходило в голову. Мог опуститься коленями на ковры, втиснуться в юношу, рвануть его за волосы так, что тот выгибался дугой, давясь стоном, почти в слезах. Или, наоборот, усадить к себе на бедро, прижимая как младенца, целуя плечи — с такой звериной нежностью, что хотелось выть. Ложился на живот, велел себя связать, а потом кричал, когда чья-то рука ошибалась — касаясь не туда. Требовал боли. Царапин. Следов. Хотел, чтобы ногти ломались об его кожу, чтобы хрустело, хлестало, рвалось. Он просил, чтобы кто-то впился зубами в грудь. Чтобы другой трахал рабыню прямо на его глазах. Чтобы третий держал за горло — крепко, до темноты в глазах, пока он дрочил себе сам, захлёбываясь хрипом, будто глотал желание вместе с воздухом. Разрядка ускользала, как насмешка. Всё внутри горело, но кульминации не было — не с этими, не в этом. Хотелось иного. Совсем другого. С теми, кто не здесь. Зеленоглазый юноша и рабыня в золоте лишь отдалённо напоминали о настоящем желании. Образ — как наваждение, как сны на грани реальности. — Сильнее, — прошипел Каракалла. — Медленно, но сильнее. Я ничего не чувствую, чёрт тебя дери. Юноша приблизился, облизал член — осторожно, от корня до головки, оставив тонкую дорожку влаги. Не взял в рот, только дразнил, будто играя с пламенем. Каракалла рванул юношу за волосы — как хватал бы куклу, грубо и бездумно. Замер, впившись безумным взглядом в молодое лицо. Губы дрогнули — между усмешкой и раздражением. — Поменяйтесь, — хрипло бросил он, скользнув взглядом на рабыню. Та поползла к нему, скользя по подушкам, выставив плечи, как будто в этом было что-то священное. Но не успела приблизиться, как лицо императора перекосилось от злобы. Он резко оттолкнул её ногой, жестоко, выметая из пространства. Ступня врезалась в ключицу, а рабыня отлетела, сбив дыхание. Юноша застыл сбоку, словно не знал, будет ли наказан тоже. — Вы скучные сегодня… — процедил Каракалла, обнажив зубы в усмешке, неотличимой от оскала. Он откинулся, дыша громко. Член вздрагивал — тяжёлый, пульсирующий, но руки оставались в покое. Взгляд заскользил по двум другим телам, сцепившимся в изломанной позе. Каракалла поднял кнут, давая знак продолжать. Повернул голову в их сторону, лениво подпирая подбородок тыльной стороной ладони. Он был в центре, как солнце — ослепительный, окружённый плотью и жаром. Но внутри уже всё остыло. Улыбка расползлась шире, но не от веселья — от осознания, что даже в этой разнузданной плотской буре ему смертельно скучно. Каракалла мог бы трахаться с любым в зале. Мог бы приказать взять себя здесь и сейчас. Мог бы отрезать кому-то палец — и никто бы не пискнул. Всё это было в его власти. Но он знал: насытиться — не получится. Потому что всё, чего хотелось по-настоящему, отсутствовало. — Они трахаются сейчас, да? — бросил в воздух, почти смеясь. — Конечно, да. И, не глядя, опрокинул кубок — вино хлынуло на устланный тканью пол.***
Вода обнимала, как утроба. Тепло не парило — оно укачивало. Гета скользил вдоль бортика, в один и тот же ритм, без цели. Руки рассекают гладь, тело вытягивается, мышцы работают лениво, слаженно, будто он не человек — рыба, вырвавшаяся из сети и забывшая, зачем плыть. В купальне было тихо. Пар лёгким покрывалом висел над водой — не клубами, а как вуаль. Полутень. Пространство, где не нужно быть императором. Нагота не смущала. Напротив — она была чем-то вроде защиты. Как будто в этом, последнем слое, нет ничего, что могли бы отобрать. Гета замедлил движение. Вдох — выдох. Последний рывок до борта, пальцы впились в холодный камень. Тело скользнуло из воды, вытягиваясь вверх. Струи стекали по спине, груди, бёдрам, возвращаясь в купель с негромким всплеском. Август опустился на мраморный край, оставив ступни болтаться в тёплой воде. Он застыл, слегка сутулившись, с разведёнными коленями, локти уперты в бёдра, а пальцы сцеплены в замок. Квинт, потянувшийся подать полотенце, был остановлен небрежным жестом. Гета бросил взгляд на аккуратно сложенную тунику и талисман. Вдруг показалось — будто сами своды дворца держатся на его плечах. Уверенность не дрогнула ни на миг, но память, не вовремя всплывшая из глубины, нарушила ровное течение мыслей. Думалось о том, как говорил, сидя среди сенаторов. О новых землях. О том, что границы можно и нужно расширять. Упомянул Персию. Пафосно? Возможно. После произнесённого вслух он заметил... Как один из сенаторов скривил губы. Второй — переглянулся с соседом. Третий пригубил вино слишком медленно, будто прятал выражение. Даже наклонившийся вперёд легат натянул улыбку через силу, как маску. Гета видел. Всё видел. В груди что-то глухо шевельнулось. Не страх — ещё нет. Но вязкое беспокойство поднималось изнутри, будто медленно расползающееся масло. Этот привкус он знал. Когда улыбаются слишком дружелюбно — значит, решают без тебя. Когда слушают слишком внимательно — значит, каждое слово будут оспаривать. Не вслух — за спиной. Возможно, уже сейчас. Тот факт, что сенаторы в доме Флавия считались союзниками, переставал казаться неоспоримым. Император одёрнул себя, намеренно, чтобы не дать разуму увязнуть в тревоге. Позади что-то скрипнуло. Простой, будничный звук среди множества других, но громче, чем следовало. Гета вздрогнул резко, чуть не соскользнув в воду. А потом тихо, почти беззвучно цокнул языком и спрятал лицо в ладонях, досадуя на себя: испугался же ерунды.***
Каракалла влетел в купальни воодушевлённый, почти вприпрыжку — измученный ожиданием. Взгляд сразу зацепился за обнажённую спину младшего. Он хохотнул громко, с той самой нотой, в которой звучат и веселье, и раздражение. Затем заметил следы на коже, и усмешка стала шире. Сам был едва прикрыт тонкой накидкой, грудь блестела от пота, в паху — остатки чужих выделений. Гета повернул голову, посмотрел на брата и устало выдохнул. Веселья явно не разделял. — Уснуть не можешь? — тихо спросил младший, наблюдая, как Каракалла приближается, игривой походкой, словно кошка. — Развлекался. Без тебя... было скучно, — протянул тот, голосом ленивым и тягучим, не сводя взгляда с брата. Гета прекрасно знал, каким именно образом тот проводил ночь, но слишком устал, чтобы язвить. Когда Каракалла подошёл вплотную, нахмурился и сморщил нос, не скрывая отвращения. — Окунись, — скривился. Каракалла замер на секунду, чуть приподняв бровь, но, не споря, стянул ткань с плеч и, не утруждая себя грацией, с шумом плюхнулся в воду. — Ты задержался, — бросил старший, не сбавляя игривого тона, вынырнув из воды и подаваясь ближе к краю, где сидел Гета. — Задержался, — коротко подтвердил тот, не сводя взгляда. Он наблюдал, как Каракалла подплывал. Гета знал это состояние: когда Каракалла был слишком доволен собой, его становилось... много. Он занимал собой всё — пространство, звук, взгляд, даже воздух. Давил, как влажный пар в термах. И это раздражало. Особенно сейчас. — Хорошо провёл ночь? — продолжал расспрашивать старший, не отступая, сокращая расстояние между ними. Потом и вовсе оказался у самых ног, ладонями обхватив икры брата под водой. — Не хуже тебя, — ответил Гета, сдерживая порыв отстраниться. — Расскажешь? — Ни к чему. — Слишком грустный для хорошей ночи. — Выдохся, — усмехнулся он, всё же не удержавшись. Каракалла прищурился, уголки губ потянулись вверх. — Ммм… так… пчёлка тоже тут? — оглянулся, как будто Лукреция могла и впрямь прятаться за колонной. Шея вытянулась, движение было почти кошачьим. Гета фыркнул. Насмешливо и сухо. — Её здесь нет. — Жаль, — буркнул Каракалла, и, не дожидаясь приглашения, забрался на бортик рядом. Сел слишком близко, бедро к бедру, как будто так и должно быть. — Ты весь в царапинах, — заметил, опуская взгляд, почти ласково. Его голос звучал ниже обычного, почти интимно. Ответа не последовало, но по коже Геты, особенно на лопатках, пробежала дрожь. Становилось неуютно — не от слов, а от молчаливого, нависающего присутствия. Плоть чувствовала больше, чем разум мог позволить. Но дернуться, отстраниться он не решился. Резкость провоцировала истерики, и младший слишком хорошо знал, чего это может стоить. — Красиво, — продолжил Каракалла, голосом ниже, почти ласковым. — Кто оставил? Она? Ответа не последовало. Рука скользнула за спину, по влажной коже. Ногти надавили на один из следов — не сильно, но с намерением. Гета напрягся, плечи едва дрогнули, но не сдвинулся ни на миллиметр. — Хватит, — произнёс тихо, но твёрдо. Каракалла лишь усмехнулся. Откинулся назад, затем обвил младшего ногами, захватив со спины. Прижался — носом к затылку, щекой к плечу, телом — вплотную. Влажная грудь касалась спины, пах тёрся, дыхание вырывалось неровно, горячо. Запах тела бил в нос. Каракалла был измотан и возбуждён, слишком пресыщен пустыми ласками, чтобы сдерживать наваждение. Язык императора скользнул по шее — от плеча и выше, влажно, тёпло, как по лакомому следу. В это же время ладонь его двинулась вниз, мягко огибая линию живота; пальцы прошлись по косым мышцам и спустились еще, будто случайно задевая кожу бедра. Гета перехватил руку. Резко. Сжал запястье с такой силой, что та чуть дёрнулась. — Я сказал, хватит, — прорычал он сквозь стиснутые зубы. — Ты заигрываешься. — Я просто… скучал, — выдохнул Каракалла. В голосе — почти детская обида. Младший вздохнул тяжело и утомленно прикрыл глаза, не отпуская запястья, продолжая сдерживать брата. Подобное случалось. Каракалла начинал с игры, но эти шалости всегда стремились выйти за грань. И каждый раз, когда прикосновения становились настойчивыми, дыхание сбивалось, тело прижималось слишком плотно, Гета нервничал. Как в первый раз. Пальцы старшего вновь зашевелились, будто нащупывая возможность продолжить. Пах, прижатый к пояснице, пульсировал ощутимо. Слишком ясно. Слишком близко. Это не было случайностью. Никогда. “ Ночь была душной. Гета лежал на боку, лицом к стене. Покрывало сбилось, ткань была влажной от пота. Сон не шёл. Мысли тяжёлые и навязчивые крутились одна за другой, не давая покоя.. Дверь отворилась почти неслышно. Быстрые шаги нарушили размеренность тишины. Ложе жалобно отозвался скрипом, когда на него опустилось еще одно тело. Чужое дыхание коснулось лопаток. Ладонь старшего прошлась по рёбрам и обвила талию. Холодный нос ткнулся в плечо. Дыхание было рваным, прерывистым, разносилось по тёмной спальне, как отголоски угасающего сна. Каракалла молчал, только теснее прижимался, словно стремясь исчезнуть под кожей брата. Шептал что-то путано, втягивал воздух с силой, когда нос, мазнув по плечу, прижался к затылку — словно боялся забыть запах. Рука, лежавшая на талии, задвигалась — сначала нерешительно, потом с голодной небрежностью. Пальцы скользили от груди к животу, бесцельно, но с нарастающим нажимом, словно каждый сантиметр кожи нужно было потрогать, перепроверить, убедиться, что он здесь. — Мне снова снилось, — выдохнул. — Что ты исчез. Что тебя нет. Он говорил едва слышно. По дрожащей интонации было понятно — слёзы мешают говорить, путаются с дыханием, размывают слова. Пальцы мерно касались тела Геты, будто тактильность оставалась единственным способом убедиться, что всё происходит наяву. — Тсс, — прошептал Гета, сжимаясь, но не отстраняясь. Он не знал, как поступить. Не знал, что правильно. Было жарко. Неловко. Странно. Каракалла придвинулся ближе, тяжело вздохнул и закинул ногу поверх. — Ты тёплый, — выдохнул почти в ухо. — С тобой мне спокойней. Гета лежал, не двигаясь, с широко распахнутыми глазами. Он понятия не имел, как следует реагировать. Это ведь просто... просто брат. Каракалла испугался. Ему плохо. Он не хотел бы быть один. Но внутри что-то стучало. Неправильно. Неправильно. Что-то в этих прикосновениях... не такое. Слишком долго держит. Слишком плотно прижимается. Слишком тяжело дышит в ухо. — Ты не должен исчезать, — тихо сказал Каракалла, зевая. — Будь здесь. Всегда. И уснул. Сжимая его, как игрушку. Как собственность. А Гета лежал и не мог сомкнуть глаз. Он только смотрел в стену и ждал, когда станет утро. ” Император мягко отстранил руки старшего в убаюкивающем, почти ласковом жесте. — Я устал, Каракалла. За спиной послышался недовольный выдох. Не нужно было видеть лица, чтобы понять — он нахмурился, как обиженный ребёнок. — Ты врёшь. — Стал бы я лгать по такому поводу, — усмехнулся Гета, чуть склонив голову вправо. По переносице скатилась капля воды, пересекла щёку и упала на ногу Каракаллы. — Но мне не хочется спать. — Тебе я и не предлагал. Повисла тишина, плотная, как застойный воздух между телами. — Ты не хочешь просто быть со мной? Здесь. — Я же сказал… Расслабленность в теле Каракаллы сошла на нет, как дым, развеянный порывом ветра. Всё в старшем напряглось. Настроение, как всегда, переменилось быстрее, чем можно было успеть понять или остановить. Он ждал. Хотел всё и сразу. И когда не получил, злость вспыхнула резко, будто жар вспорол грудь изнутри. Ноги сомкнулись крепче, сжав Гету в ловушку — без слов, без объяснений. Его тело будто хотело удержать силой то, что не поддавалось: упрямство, дистанцию, отказ. “ Свет в тот день был нестерпимым. Рим сиял. Воздух дрожал над мраморными дорожками, в атрии щебетали скворцы, от фонтана тянуло влагой и благовониями — остатками вчерашнего жертвоприношения. Слуги стелили ткани у входа в триклиний, на кухнях хлопотали с хлебами. Было утро. Было жарко. Было слишком спокойно. Гета возвращался с занятий у грамматика не в одиночестве, но уже тогда привык отходить от спутников раньше, чтобы пройтись по террасе. Так было тише. Так можно было думать. Он шёл не торопясь, касаясь сандалиями нагретого камня, и только когда свернул в сторону покоев матери, услышал. Плач. Не обычный — высокий, сорванный, беспорядочный. И голос. — … пожалуйста, ну пожалуйста, открой глаза… Он побежал. Пронёсся через портик, скользнул в полумрак коридора и распахнул дверь. Полоска ткани на входе ещё колебалась, словно от чьего-то недавнего движения; двери распахнуты настежь. Всё вокруг было пусто, безмолвно — ни одного раба, ни звука, будто кто-то велел не сметь приближаться. Комната тонула в солнечном свете. Из окон лился слепящий жар, отбрасывая резкие тени на гладкий мрамор. Белизна стен, колонн, пола — всё ослепительно сияло, как внутренность храмового святилища. И только одна подушка, сбившаяся с ложа, нарушала чистоту. На её краю темнело пятно. На полу — кровь. Не ручей, не разбросанные капли, а густое пятно, распластанное, тяжёлое, будто само тело вытекло наружу и застыло в тишине. Каракалла стоял на коленях у постели, прижимая мать к груди. Её тело обмякло, словно сломанная кукла. Голова безвольно запрокинута назад, волосы спутались, щёки впавшие, на безжизненном лице. На виске — глубокая рана. Камень у изголовья, отполированный веками, был заляпан кровью. — Я не хотел! — выкрикнул Каракалла, вскинув глаза на вошедшего брата. Голос сбился, перейдя в беспорядочный хрип. — Я ничего не сделал! Клянусь, она… она просто упала… Брат задыхался. Весь в пятнах крови — на тунике, на предплечьях, на шее. Глаза были красные от слез, а губы дрожали. Он не отпускал её. Качал. Пытался удержать в теле жизнь, которой уже не было. Гета замер. Он не понимал. Не сразу. Мозг пытался цепляться за рациональное. Но всё выглядело… ...так, будто он её убил. Так, будто это очевидно. — Где слуги? — прохрипел младший. — Ма… ма отправила… — ответил Каракалла, заикаясь. — Она жаловалась на боль в голове… и… и велела, чтобы никто… Гета не понял, как подступил ближе. Он смотрел — на залитый кровью мрамор, на тело с запрокинутой головой, на светлые волосы матери, слипшиеся на виске, на брата, дрожащего, сжимающего её — и всё внутри похолодело. Гета осознал: если отец увидит это… если найдут их так… Каракаллу убьют. — Прячься, — бросил Гета. — Что? — Прячься. Сейчас же. Куда угодно. Быстро! Каракалла вздрогнул, испуг не дал времени на вопросы. Он разжал руки, отпуская мать, отполз назад, едва не поскользнулся в липкой луже у изголовья, метнулся к нише за статуей Марса у стены. Там была тень, узкий проём, куда в детстве они играючи прятались. Он втиснулся туда, затаив дыхание, прижавшись к холодному камню. Гета смотрел, как брат растворяется в тени за статуей, и его самого скрутило изнутри. Желудок болезненно спазмировал. Он еле удержался, чтобы не согнуться пополам. В горле встало что-то вязкое, будто воздух стал горьким. Младший остался один. Посреди спальни. На полу у его ног лежала мать. Мертва. И всё вокруг казалось таким же чужим и неподвижным. Он не знал, правильно ли поступает. Не понимал, спасает ли брата — или прикрывает убийство. Просто делал то, что в эту секунду казалось единственно возможным. Все его мысли свелись к одному: нужно защитить Каракаллу. — Помогите! — он втянул в грудь воздух до боли и заорал в сторону коридора. — Кто-нибудь! Быстро! Сюда! ” Гета изо всех сил пытался вырваться, цепляясь ладонями за колени брата, стараясь разжать захват. Пальцы соскальзывали по коже, мышцы болели от напряжения, но Каракалла не отпускал. — Тебе так сложно... просто вести себя нормально, — выдохнул император, раздражённо, уже пыхтя. Не найдя лучшего выхода, Гета резко откинулся назад, всем телом навалившись на Каракаллу. Тот охнул, но не сдался, только перехватил поудобнее, втянув воздух сквозь зубы. Они корчились на мраморном полу, сцепившись, как звери. Один — чтобы вырваться. Второй — чтобы удержать. Жар тел, вновь проступивший пот, неровные выдохи, сдавленные звуки и стиснутые зубы. В этом не было смысла. Только напряжение, глухая злость и что-то ещё, неловкое и непроизнесённое, что висело между ними. “Крики давно стихли, но пространство всё ещё будто давило. Воздух в покоях стоял густой, спертый, как после грома. Тишина напоминала не покой, а оцепенение. В комнате собралось слишком много людей. Слуги — растерянные, бледные. Старшие вольноотпущенники переглядывались, не зная, что делать. Преторианцы у стен застыли неподвижно, будто высечены из камня. Кто-то беззвучно рыдал, уткнувшись в ладони. Кто-то просто смотрел в пол, с опущенными плечами. На полу всё ещё оставалось то же пятно. Оно стало темнее, плотнее, ближе к багровому. Кровь не впитывалась, только расплывалась в стороны, вползая в узоры пола. Юлия Домна лежала, как мраморная фигура из погребального склепа. Губы побелели, глаза были прикрыты. Слуга попытался накинуть на неё покрывало, но ткань сползла, обнажив плечо, и от этого сцена стала только страшнее. Рука женщины, безжизненно вытянутая, казалась особенно маленькой. Гета стоял рядом, дрожал всем телом. Он не мог остановить этого, как бы ни старался. Пальцы сжались в кулаки так крепко, что ногти врезались в кожу ладоней, оставляя красные следы. Гонец уже был отправлен к Преторианским воротам с приказом — немедленно сообщить отцу. Ещё до этого он прогнал двух служанок, когда те завыли при виде мёртвой госпожи. Сам заставил их замолчать, сам приказал: «Сообщите». Сам вытащил Каракаллу из тени стены, сам вложил в его рот слова — «Я просто прибежал». Он сделал всё. Как будто был взрослым. Как будто знал, что делает. А руки всё равно тряслись. Плечи вздрагивали, подбородок предательски дёргался. Он смотрел на белизну пола и не чувствовал ног. Но права дрожать у него не было. Ни сейчас. Ни перед ними. Когда Септимий Север вошёл, тишина сделалась полной, как в храме перед жертвоприношением. Он не просто вошёл — ворвался, будто порыв пыльного ветра из пустыни. На сандалиях — дорожная пыль, полуоткрытая тога соскользнула с плеча, дыхание рвалось из груди, как будто он бежал. В первый миг — мужчина замер. Посланник предупредил. Да, слова были сказаны. Но до этой секунды разум отказывался верить. — Что… — голос дрогнул, будто сломалось внутри. Раб, стоявший у прохода, поспешно отступил, пригнув голову. Север не обратил внимания. Он увидел только одно: Каракалла. В крови. — Это ты… сделал?.. — Я… я не… — Каракалла захлёбывался. Слова не шли. Плечи дёргались, рот открыт, но звук потерян. Губы дрожали, блестели от слёз. Север шагнул вперёд. Рука взметнулась. Удар. Звонкий, глухой, тяжёлый. Открытая ладонь хлестнула по лицу сына с такой силой, что тот отшатнулся, упал, закрываясь рукой. Север стоял над ним, побледневший, с искажённым лицом. В глазах не было ни власти, ни расчёта. Только ярость. И горе. Такое, что сердце могло разорваться прямо в груди. — Ты даже… сказать ничего не можешь! — голос Севера хрипел. — Твоя мать… как… как такое вообще могло… Император смотрел на обоих сыновей, не мигая. Глаза расширились, вены на шее вздулись, дыхание вырывалось тяжело, будто от боли. Губы дрожали. Он хотел кричать, хотел разрывать, обвинять, бить ещё. Но язык налился свинцом. И в эту паузу Гета сделал шаг вперёд. Неуверенно, но чётко. — Я… нашёл её. Мёртвой. Он не смотрел на Каракаллу. Смотрел только на отца. — Каракалла прибежал, когда я закричал. Он испугался… прикоснулся к ней. Потому и кровь. Он не… он… Гета запнулся. Во рту пересохло. Он сглотнул, сжал кулаки так сильно, что побелели костяшки пальцев. Север долго смотрел на младшего. Потом — на старшего. Потом — на тело. Мужчина покачнулся, словно на мгновение утратил координацию. — Подготовьте тело. Пусть пронесут её через атрий. Жрицы Дианы приведут чистоту. Никаких истерик. Никакой толпы. Император произнёс это слишком спокойно. — Пусть позовут женщин из дома Аврелиев. И жриц из храма Юноны. Уложите волосы. Обмойте лицо. Пусть не останется следа боли. Север не приблизился. Ни на шаг. Он не посмотрел на неё. Он не мог. И не хотел, чтобы кто-то видел, как в нём захлёбывается истерика. Затем резко развернулся. Ответа не ждал. Пошёл прочь. Плащ метнулся за спиной, сандалии громко отбивали шаги по камню. Гета остался стоять в тени колонны. Каракалла опустился на низкий деревянный стул, весь ссутулился, тяжело втягивая воздух. А рядом, на мраморе, всё так же лежала Юлия. И в этой тишине, что повисла в помещении, казалось, никто не знал, что теперь с ней делать. Ни как поднять, ни как попрощаться. Ни что будет дальше. ” “ Каракалла явился в покои поздно ночью, растрёпанный, с туго обмотанной вокруг тела простынёй. Он ничего не сказал. Просто подошёл и без спроса забрался на постель. Гета сидел, прислонясь к изголовью, затылком к прохладному дереву. Он пытался сдержаться. Хотел закричать. Но молчал. Каракалла не остановился. Не стал колебаться. Подобрался ближе, вскарабкался на него, ладони обхватили лицо брата. Он прижался лбом к его лбу, горячим, вспотевшим, будто хотел соединиться дыханием. Ноздри раздувались, губы приоткрыты, дыхание сбивалось, как у загнанного. В глазах плыло. Гета не двинулся. Не знал, как должен. Только чувствовал, как пальцы Каракаллы дрожат у скул. Младшего трясло. Само присутствие брата вызывало тошноту, пронзительную, тянущую из живота. И когда пальцы коснулись кожи, это стало последней каплей. Он замер, не моргая. Смотрел в лицо — и не видел ничего. В глазах напротив, светлых, почти прозрачных, не было ни капли горя. Только пугающая, абсолютная пустота. После прощания с матерью Каракалла молчал четыре дня. Из них три не выходил из спальни. Дверь не открывал, к еде почти не прикасался. Когда наконец появился, выглядел странно. На лице застыла тревога, но взгляд был отрешённым, как у человека, которого вытолкнули из сна. Кожа бледная, под глазами тени. Он будто бы всё понял — и не понял ничего. Гета не мог на него смотреть. Каждый взгляд вызывал прилив злости и слабости одновременно. Он боялся двинуться, боялся вдохнуть, потому что знал — стоит сделать хоть одно движение, он закричит. — Мне приснилось, что ты исчез, — произнёс Каракалла тихо. — Это ты исчез, — ответил Гета. — После того, что случилось. — А что случилось? — старший посмотрел на него с искренним недоумением, как будто в памяти не осталось ни капли того, что произошло. Младший ощутил, как в теле всё обрушилось. Будто внутренности окаменели и провалились в пустоту. Грудная клетка стала тесной. Воздуха не хватало. Лицо вспыхнуло, как от пощёчины. Слёзы подступили стремительно, без предупреждения, с той неконтролируемой истерикой, которую невозможно остановить. Плечи дёрнулись, подбородок задрожал, рот приоткрылся, будто он хотел что-то сказать, но не мог выговорить даже одного слова. Он не верил. Не мог поверить. Каракалла не отводил взгляда. Лицо оставалось непроницаемым. Ни тени раскаяния, ни боли. Только искреннее, почти детское изумление. — Почему ты плачешь? — спросил он, не убирая ладоней. — Мне тоже грустно. Но я не понимаю, почему, — добавил честно. Голос звучал спокойно, и от этого было страшнее всего. У Геты что-то оборвалось. Он не выдержал. Завыл — по-настоящему, срываясь на глухой стон. Тело содрогнулось. Он оттолкнул брата с такой силой, что Каракалла отлетел назад, смяв простыни и ударившись плечом о выступ на кровати. ” Они боролись уже достаточно долго. Устало, с рывками, тяжело, так, что Гета ощутимо начал злиться. Тело ныло от напряжения. — Не трогай меня! — выкрикнул он, выдёргивая руку одним рывком. Локоть освободился, но пальцы Каракаллы тут же вцепились в запястья, будто это был не человек, а ловушка из стали и жара. — Ты не можешь уходить, — выдохнул Каракалла хрипло, тон становился почти детским. Он прижался лбом к груди младшего. — Ты не можешь оставлять меня… вот так… — Отпусти! — рявкнул Гета, нависая сверху, вдавливая колено в холодный каменный пол. Одной рукой он упирался в плечо брата, другой пытался разомкнуть хватку. — Ты опять… — вырывалось сквозь зубы, лицо было перекошено злостью. — Опять начинаешь… Боги тебя раздери… Каракалла зашипел, как раненое животное, попытался вывернуться, поддел ладонью снизу, и Гета соскользнул, не удержавшись. Он рухнул прямо на него. На одно мгновение — лица оказались рядом. Кожа к коже. Обнажённые тела прижались друг к другу, горячие, скользкие от пота, дыхание слилось в одно. Каракалла вскинул подбородок, прильнул ближе, губы почти коснулись щеки. Пальцы вцепились в спину младшего. — Останься… просто останься, Гета… хоть раз… не уходи… — прошептал он, едва слышно. В этом голосе было всё: мольба, одиночество, голод. — Ты… больной, — прошипел Гета, лицо исказилось от отвращения и испуга. Он резко оттолкнул брата, всей силой, срывая с себя его хватку. Каракалла застонал, ударившись спиной о камень, закрыл глаза, сжав веки от боли. Гета поднялся. Грудь резко вздымалась, словно воздух не доходил до лёгких. Он не смотрел вниз. Будто боялся того, что может увидеть. Или — что почувствует. Но стоило Каракалле вскочить следом — весь мокрый, с бешеным блеском в глазах, лицо искажено страстью и яростью, — как младший сорвался. Он схватил брата за шею и плечо, движения были быстрые, жёсткие. Развернул, не давая выдохнуть, и с глухим рыком швырнул в воду. Всплеск прогремел по сводам. Каракалла исчез под поверхностью, будто его поглотила сама ярость Геты. Вода хлестнула по бортику, капли разлетелись по каменному полу. Старший вынырнул сразу. Волосы прилипли ко лбу, вода стекала по лицу. Щёки вспыхнули, в глазах зажглось — не испуг, а возмущение. Пальцы расправились, губы разошлись. — Я ведь просил, — сказал Гета. Он стоял у края бассейна, неподвижно, спокойно. Голос был ровным, без крика, без злобы. Вся злость ушла в тот порыв. Осела вместе с братом на дне. — Оставь меня. В покое. Император не смотрел. Ни на воду, ни на Каракаллу. Просто развернулся. Молча. На коже — царапины, следы ногтей, по спине медленно стекали капли. Гета пошёл прочь, босыми ступнями по прохладной мозаике, не оборачиваясь, будто ничего не осталось, кроме желания дойти до выхода и исчезнуть. Болезненные воспоминания вспышками мелькали в сознании. Каракалла остался в воде. Один. Разъярённый, растрёпанный, вздрагивающий от собственных рывков. Завопил — так, что голос задрожал и ушёл в надрыв: — Стой! Вернись, Гета! Горло сдавило. Вода попала в рот, он захлебнулся, выдохнул с брызгами, и закричал снова, сильнее: — Ты не можешь уйти! — Я тебя не отпущу! Он бил ладонями по воде с яростью безумца. Всплески срывались, били по бортикам купальни, разлетались по сторонам, но не приносили облегчения. Он хлестал по поверхности, как ребёнок в припадке, грудь вздымалась в спазме, лицо перекосилось от крика и бессилия. Голос старшего рвался, исчезая в пустом пространстве. Акустика мраморного зала только усиливала отчаяние, эхо возвращало обрывки слов, будто насмехаясь. Он звал — и пустота молчала. Никто не ответил. И никто не вернулся. Гета застыл у входа, с обратной стороны, прижав затылок к холодной стене. Камень обжигал, но император не отстранялся. Его тошнило — не от звуков за спиной, а от себя самого. Он не мог пошевелиться.***
Рассвет подползал медленно, как вор, пробирающийся сквозь занавеси. Свет не был золотым — скорее пепельным, рассеянным, будто не хотел мешать. В комнате всё было неподвижно: ткань на кресле, складки покрывала, блики на бронзе. Но воздух будто сгустился, натянутый между телом и тишиной. Лукреция лежала на спине, скинула простыню — не от жары, а потому что она мешала дышать. Под грудью липло. В паху — влажность, остаточная, будто напоминание. Комната пахла ночью. И телом. Под пальцем — тяжесть кольца. Она подняла руку, медленно, посмотрела на него в полутьме. Простое. Мужское. С гладким камнем, будто его пальцы всё ещё греют его. Гета. Украшение теперь было на среднем пальце её левой руки. Девушка поворачивала его. Медленно. Полуулыбка мелькнула на губах и исчезла. В какой-то момент она повернула голову — и взгляд скользнул в угол комнаты. Туда, где когда-то стояла постель покойного супруга. В том самом месте, где тень от колонны падала косо, — там когда-то был он. Висевшие рядом бронзовые кольца, крючья для цепей, низкий сундук. Всё это исчезло. Молодая вдова приказала всё выбросить. Передвинуть ложи, сменить ткани, убрать запах. Только память не вытравишь. Лукреция поднялась на локтях. Села. И посмотрела туда — прямо. Лицо скривилось. Словно привкус крови во рту. Там, в тех постелях, старик делал всё, что хотел. С другими — под её взглядом. С рабами — на полу. С ней — как с вещью, как с статуей, которую можно посадить рядом. Чтобы она смотрела, как он входит в кого-то, как тот плачет, извивается, молчит от стыда. В этой комнате. Лукреция сжала челюсть. Пальцы, увенчанные тяжёлым кольцом, стиснулись в кулак, кожа натянулась над костью. Муж был ласков. Не поднимал руку. Звал её своей жемчужиной. Оставил всё — имущество, имя, деньги. Он был отвратителен. И отчаянно цеплялся за жизнь. Его нельзя было простить. Даже мёртвого. Было странно приятно вспоминать, как он испугался, когда смерть наконец пришла. Слишком измождённый, истончённый болезнью, которая тянулась долго, подтачивая его медленно, день за днём. Как губы начали шевелиться без смысла, будто даже в этот момент он не знал, что хочет сказать. Как взгляд метнулся к ней, сидящей около постели — не сразу, только тогда, когда всё в теле уже начало сдаваться. Когда стало ясно. Когда было поздно.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!