VII. Письмо Жюрайтиса к Елене

27 сентября 2025, 09:00

Будь всем для меня,

Стань смыслом моей жизни.

— Джузеппе Верди, опера «Эрнани»

Я не виноват, Вера Николаевна, что Богу было угодно послать мне, как громадное счастье, любовь к Вам.

— Александр Иванович Куприн, «Гранатовый браслет»

[27.09.1982]

дача АЖ в Баковке, Переделкино

      Хлынул дождь. Сначала — неразборчивое дребезжание, затем яростный барабанный бой забил по жестяному подоконнику, по водосточной трубе — сильнее, сильнее… За окном разверзлась непроглядная стена тумана, деревья превратились в размытые силуэты.       Жюрайтис был один в комнате, устланной коврами, обставленной по-скромному обычной советской мебелью вперемешку с импортными предметами интерьера. По периметру расположились книжные, ломящиеся от тяжести шкафы. Он сидел элегантно одетый, как для выхода на торжественный приём, но никуда не собирался, лихорадочно записывал что-то на лист бумаги, залитый конусом света от лампы, нервно вертел ручку между пальцами, недовольно дёргал ногой, порой вперял глаза в потолок и, казалось, куда-то торопился, хоть на самом деле никуда не спешил. Взгляд его оставался строгим и надменным. Всегда уложенная копна волос была взъерошена, лицо, озадаченное и решительное, добавлявшее ему благородства, шло в разрез с его мальчишеским волнением. Он думал с непривычной трудностью, несмотря на то, что внутри него звучал неколебимый набат: «Некуда деваться».        От разъярённого ветра на кухне резко, с грохотом захлопнулась форточка. Дождь завладел уже всем Переделкино и дико расшумелся меж крон сосен и лип. Альгис, до этой минуты погружённый в пучину беспокойных раздумий, вздрогнул, ручка выскользнула из пальцев.        Он вгорячах, в порыве отчаяния выплеснул то, что копилось в нём, что разъедало его и нашло выход в письменном признании, чем он жил последние дни, а если заглянуть глубже — почти год.        Почти год дирижёр работал с привычным ему оркестром Большого. Перед ним мелькали лица: с длинными, закрученными усами, бородами, поразительными бакенбардами, высокими и низкими лбами и морщинами на них, напомаженными губами, тонкими дугами выщипанных бровей, белозубыми улыбками, возрастными пятнами и молодой одноцветностью кожи… А сколько за это время он наслушался смелых, но грубых пререканий, девичьего плача, возмущённых протестов и молящих просьб в свою сторону. Часто Жюрайтис был безжалостен. Дирижёр даже прослыл среди музыкантов тихим деспотом — тем, кто не кричит, но его шепот леденит сердце; кто угрожает то уволить, то написать в дирекцию, но с наступлением отлива натуральной свирепости замолкает, забывает о том, что было на прошлой репетиции, и начинает снова изводить оркестр и артистов на сцене, требуя невозможного совершенства.        Дико и страшно раздражительно, до скрежета зубов, становится всё обыденное — скрип стула, шелест партитур, звук чьего-то дыхания в неподходящий момент, — когда сердце поражено. Поражено слишком большой, может, безответной любовью! Поражено безграничным счастьем от непогасшей способности чувствовать! Да так сильно, так юношески, так остро, так самоотверженно, что, хоть со скалы бросайся, на преступление иди, жизнь устрой на новый лад — себя не жалко…       Нужно было немедленно спасаться. Достаточно промедлений и оттягивания неизбежного. Достаточно самообмана.        Капли стали падать с отдельным чистым звуком, и вскоре ливень стих. Доносился умиротворяющий шум стекающей с крыш воды.       Мужчина, хмурясь, перечитал письмо — все слова, обороты речи, казалось, вывел на бумаге кто-то другой, его двойник или недоброжелатель, стремящийся посмеяться над ним. Однако это написал он, Альгис Жюрайтис, дирижёр Большого театра, тихий деспот и… безумно влюблённый человек.       Сквозь просветы в серых облаках сочились солнечные лучи, чей блеск отражался от луж и мокрых листьев. Переделкино словно умылся, очистился от грязи, как и один из его жителей после мучительного, но необходимого признания.       Жюрайтис аккуратно сложил лист в конверт, впервые отдав решение своей судьбы другому человеку.       

***

[29.09.1982]

квартира Макаровых-Образцовых на Патриарших прудах

      День в просторной сталинке был наполнен привычным «образцовским» уютом и теплом от долгожданной встречи подруг.       — Лэночка, чуть нэ забыла, – Маквала приложила ладонь ко лбу, а потом заглянула в бездонную сумку и достала простой белый конверт без адреса, имени, единого знака. Её движения неожиданно стали медленными и осторожными. — Это тебэ от Жюрайтиса. Сказал: «Пэрэдай, пожалуйста, Лэне. Пусть об этом письме знаем только я, ты и она, иначе нас ждут… послэдствия», – почти неслышно прошептала она, подавшись к уху Елены.       Образцова замерла, удивлённая такой тайной. В тот же миг перед подругами появился Вячеслав, осыпая докучливыми вопросами Касрашвили о недавних гастролях оперной труппы Большого театра в Египте («Какие впечатления от театра? Как артисты справились с жарой? Как публика приняла гостей из Большого?»). Елена, проворная женщина, быстро сложила пополам конверт и сунула его в рукав платья.       «Он?..» — Образцова не вслушивалась в колоритную речь подруги. Её мысли превратились в хаотичный вихрь. Остекленевшие глаза уставились на фарфоровый чайник. Она ломала свои спрятанные под стол руки, ногти оставляли полумесяцы на ладонях, костяшки пальцев белели, однако женщина не могла унять их предательскую вибрацию.       Совсем недавно, проезжая по Никитскому бульвару, Елена вернулась к однажды возникшей в голове мысли: «Наверное, неплохо быть женой Жюрайтиса?» Но сразу одёрнула себя внутренним упрёком: «Боже! У меня же Слава, Ленка, семья! О чём я только думаю!» Уже не один месяц с той самой роковой встречи на перроне с Жюрайтисом, Образцова твердит себе эту фразу, пытается бороться с душевной бурей, разрываясь между двух мужчин, которые ничего не ведают о её внутренней схватке: одного — жалко, перед ним семейный долг, благодарность, годы супружеской счастливой жизни, а без другого — жизнь теряет смысл.       К счастью взволнованной Елены, Вячеслав утолил любопытство, похвалил артистов («Молодцы! Держали марку страны!»), откланялся Маквале, удалился в дальнюю комнату и вновь взялся за диссертацию.       Едва дверь мягко закрылась за мужем, Образцова взяла в свои холодные ладони руки Касрашвили и зашептала так, будто сейчас связки не выдержат и она сорвёт голос:       — Маквала! Маквалочка!!! Зачем он мне отправляет письмо через тебя? Мы ведь встречаемся с ним в театре, в коридорах, на репетициях… Он мог хоть бы записку в ноты сунуть или кивнуть, я бы поняла! Что за «последствия»? Разве не мог позвонить? Он же в Москве, а не где-нибудь в Париже или на Луне? К чему такая скрытность? – тараторила она, как ребёнок, задавая вопросы и не получая на них ответы, крепче сжимая руки Касрашвили, пытаясь передать всю свою тревогу и недоумение в полной силе.       — Лэна, ты что? Я понятия нэ имею, клянусь, – глаза Маквалы округлились от искреннего испуга, и её руки, подхватив тремор Елены, тоже задрожали. – Я нэ могу сказать тебэ того, что ты ждёшь, потому что я просто ничего нэ знаю…       — А как он это сказал? В смысле: голос, движения, взгляд… Что с ним было тогда? Он болен? У него проблемы? – не унималась Образцова.       — Ох, Лэна, он Арлэкин, ничего нового. Но, чэстно, я почувствовала: он сам нэ свой. Его что-то заботит. Он даже в глаза мне нэ посмотрел ни разу! И никакой улыбки.       Елена отняла свои руки у Маквалы, схватилась за виски, встряхнула головой, отбрасывая непослушный локон волос с лица. Жест отчаянной попытки собраться с духом. Руки снова спрятались в складках платья на её коленях. Как бы не норовила достать из рукава конверт, она старалась пересилить искушение — хоть Касрашвили и включена в «заговор», является доверенным дирижёра и певицы, Образцова не могла допустить, чтобы кто-то, кто угодно, прочитал и строчку из письма, написанного им для неё. Это было слишком интимно и опасно.       Теперь встреча тянулась мучительно долго. Под вечер Елена, подключив великолепный талант актрисы, веселилась, как прежде, травила байки и анекдоты. Внутри клокотал пульс. Единственным желанием было бросить всех и всё (даже любимую Образцовой миротворца Маквалу) ради листка бумаги, запереться где-нибудь в тишине, подальше от глаз Славы, и прочитать…       Но встречи иногда, к сожалению, (и иногда — к счастью), заканчиваются, и Касрашвили нужно было ехать домой.        — Лэночка, я бы у тебя так и осталась! Буду ехать и смэяться из-за твоих анэкдотов неприличных. Если спросят, чего смэюсь, так и не расскажешь! – Елена заботливо перематывала вязаным шарфом шею Маквалы, пока та хохотала.        — Завтра репетиция моей Карменушки, – искусственно ровно сказала Образцова. – Бог весть, ещё придумаю эдакое забавное. Без этого ни один день в Большом не обходится!       Провожая Касрашвили, Елена всё больше ощущала необъяснимую тяжесть: её покидал человек, частично посвященный в её секрет, и вдруг пропало стремление выпроводить его, несмотря на поздний час.        Образцова стояла у подъезда одна и смотрела вслед удаляющейся машине, увёзшей её последнюю ниточку с прежним миром до прочтения письма. Оно лежало в рукаве платья, её сокровище, её огонь, обжигающий руку. Дома ждал Слава, надёжный муж, умница, от которого она родила драгоценную красавицу дочь… А певица думала, что если в письме… если там написано Жюрайтисом то самое признание (чего она втайне жаждала и боялась), то противостоять чувству ей будет нестерпимо трудно, ведь… любовь окажется взаимной. Елене было безошибочно известно, что в этой войне чувства против долга побеждённой останется именно она, а не холодный и расчётливый разум.       

***

      — Ну, вы и поболтать конечно! – сказал Макаров, появляясь в дверях прихожей. Его улыбка была обыденной и нежной. Он снял с жены дублёнку и повесил на вешалку. – Завтра заберу Лену от Натальи Ивановны, и мигом в театр. Она с тобой немного посидит, мне с профессором встретиться надо, а потом я её домой отвезу — у неё контрольная на носу, пусть готовится.        Елена приподняла уголки губ наподобие улыбки и легонько кивнула. Вячеслав взял в ладони её щёки, расцеловал всё лицо, и опять ушёл в свой мир формул и твердых тел, оставив за собой щелчок двери.        «Немного посидит с тобой. Что за ужасная, унизительная фраза?! Я мама или временная нянька, которой дела нет до ребёнка?! Слава, что же ты творишь?..» Его слова вонзились в её сердце, как лезвие ножа.       Она была готова расплакаться: муж постепенно отбирал у неё Ленку, держал её возле себя под благовидными предлогами. И только сейчас Образцова остро ощутила, что отец оберегает дочь от собственной матери. Когда бы она не возвращалась домой, уставшая, но счастливая, Ленка, по словам Вячеслава, занята чем-то важным и неотложным: спит, гуляет, готовится к контрольным, делает домашнее задание, и ей совершенно не до маминых подарков, привезённых из заграницы после длительных гастролей. Ей даже не до мамы.        Внутренняя истерика, готовая вырваться из Елены рыданиями, резко заменилась тревогой: она вспомнила о конверте, который, кстати, предательски топорщился из рукава.        Образцова крикнула мужу, что пошла в душ, стремительно проникла в ванную, как мелкий воришка, и закрыла за собой дверь на щеколду, пустила воду, заглушающую любые звуки, оперлась на раковину и пару раз, смотря на себя в зеркало, глубоко вдохнула и выдохнула, унимая нервы. Она ждала этой минуты. Создавалось впечатление, что Маквала обманула её, и письмо не заканчивается именем дирижёра, и вообще в конверте чистый листок бумаги или ещё хуже — не его почерк. Уже не хотелось ничего открывать, бросаться в неведомый омут, который мог поглотить всё, что у неё было, пусть теперь и шаткое…       Она разорвала конверт:       «Милый друг мой Лена,       Ты всегда для меня была не просто собеседником, а тем, кто умеет слышать не только слова, но и тишину между ними. Порой мне кажется, что ты знаешь меня глубже, чем я сам. Но иногда и после тишины, и после беседы остаётся недосказанность, недопонимание. Поэтому я буду говорить прямо, ничего не тая, не умалчивая. Как и в наших разговорах и переписках, в этом письме я хочу быть предельно искренним с тобой, и пусть такая откровенность не заслужит прощения, станет причиной моей личной катастрофы. Мужаюсь. Обнажаю всё, как есть. Надеюсь на твоё мудрое женское сердце.       После развода с Ириной, которую очень любил, я, не видя больше перспективы семьи в будущем, а вернее — себя в семье (безысходное положение), решился принять постриг. Я пришёл к знакомому мне игумену в Ленинграде, и он чуть ли не с выпученными от испуга глазами умолял меня пренебречь (цитирую его) дурными помыслами, повлёкшие бы отречение и от любви (кроме единственной любви к Богу), и от музыки, и от театра. Он надвигался в мою сторону, я пятился, пока он буквально не вытолкал меня за ворота монастыря. И только сейчас я понимаю, что игумен был прав. Отречение от всего — это бегство, а не решение. Впоследствии я, так скажем, дал старт поискам своего утешения.       Как это подло: я осознаю, что ты принадлежишь другому. Так ещё и кому! Моему достойному и надёжному приятелю, о любви которого к тебе я знаю не понаслышке. Тем не менее, я имею наглость посягать на вашу жизнь, совершая предательство и грех, нарушая твой покой…       Меня съедает тоска, когда я не вижу тебя в театре, не слышу твоего голоса, лелею себя надеждами о скорой встрече, а когда она наступает, меня не признают даже близкие — я сам не свой от восхищения, что готов броситься к твоим ногам и сидеть так вечно. Мне просто стало необходимо твоё тепло, чтобы растопить лёд, сковывающий меня долгие годы в одиночестве, без единой человеческой родственной души рядом. Но ты — опять же — замужем, недоступна… И я в таком стане уже целый год! Натура человеческая так устроена: она жаждет того, что ей не дано. А чем непроходимее препятствия, тем больше упорствует она добиться желаемого.       Всё чаще я чувствую себя будто потерянным, лишённым чего-то самого важного в моей жизни. Тотальное одиночество начинает пожирать меня. Всякое занятие, кроме музыки, кажется мне скучным, бесполезным. Всё потому, что каждую минуту моё сердце стремится к тебе, к твоему свету, к твоему доброму лицу.       Я буду преступником, если выскажу просьбу, которую непривычно получить от друга семьи 54-х лет, но моя рука ни за что не отречётся от написанного: уйди ко мне, останься со мной, раздели со мной эту жизнь…

Неожиданно любящий тебя,

Algis» 

      Письмо непонятным трепетом окутало сердце Елены, вызвало бурю переживаний, счастливых и мучительных, — сложно было даже определить, какие из них первенствовали. Она обречённо спрятала лицо в ладони.       Образцова — певица, спевшая партии таких страстных женщин, как Марфа, Юдит, Далила и, конечно же, Кармен. Она знала каждое их движение, каждое слово, их судьбы, а главное — что делать с их чувствами. Когда же дело дошло до неё самой, Елена не понимала, что ей предпринять, как совладать с самой собой и принять верное решение.        В ложбинке между средним и безымянным пальцами просочилась и скатилась по руке, оставляя за собой мокрую дорожку, слеза. Женщина свела брови — накатил приступ мигрени.        Прахом всполыхнули устои, на которых покоилась её прежняя жизнь.        

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!