but still I rise

18 августа 2025, 02:09
      Рэйвен.       Дверь с негромким щелчком замка закрывается. Грузные шаги, удаляясь по коридору, становятся всё тише и тише, словно тают в мареве — их слышно хорошо, ведь внутри нет ни звука, всё замерло в почти торжественном, но всё ещё траурном беззвучии.       Комната оказалась маленькой, всего-то на двуспальную кровать, комод и шкаф, пахнущей пылью и довольно тёмной. В резные канделябры, стоящие то тут, то там, понатыканы свечи — новые, никем ещё не зажжённые, не оплавленные и с белыми фитилями, — и была бы Рэйвен всё ещё заколдована, был бы в её голове всё ещё Эме, то по девичьим ладоням обязательно побежали бы токи магии, собираясь в покалывание на кончиках пальцев и воплощаясь в сиреневые вспышки магического огня. Но сама она не допускает и мысли о подобном.       Всё встало на свои места, и теперь Рэйвен Квин — снова Рэйвен Квин, никто иная, как она сама. Со всеми своими особенностями и недостатками, со всеми своими проблемами и трудностями, всё ещё не желающая вставать на кривую дорожку тёмных сил и оттого магию в своих руках — кривую, косую, несовершенную и пакостную — ненавидящая.       Всё встало на свои места, но только не в тот провал, в который её насильно выкинули, только не в зияющую по центру груди дыру, откуда под действием забытья вырвали несколько дней, а уже после — безмерно важные составляющие её жизни.       Проходясь по своим новым владениям под стук собственных каблуков, Рэйвен ведёт кончиками пальцев по краям мебели, проверяя, останутся ли на них следы и пыльные разводы. Не осталось — в комнатке и правда убрались перед её заселением, а значит, нужно лишь открыть окно и проветрить, чтобы стало легче дышать. Но она сильно сомневалась, что дело в одном лишь запахе пыли.       Эппл во всём созналась. В том, что придумала эту затею с Колодцем. В том, что именно её на это натолкнуло. В том, что своими руками провернула всю грязную работу на радость своей подельнице. В том, что её настолько сильно ослепила тяга к прекрасному будущему, что она оказалась готова отдать на заклание самую близкую подругу — ту, что в ней души не чает, и ту, что всегда рядом.       Рэйвен была ей не нужна. Ей была нужна Злая Королева, которая сыграет свою гадкую роль, не упрямясь и не строптивясь, ей была нужна злодейка, что примет весь удар на себя и заплатит собой за её счастье и спокойствие, а сама Рэйвен, которой не посчастливилось оказаться на этом месте, нет.       Можно подумать, Рэйвен когда-либо вообще была кому-то нужна.       Кровать стоит вдоль подоконника, потому приходится встать на неё коленями, чтобы дотянуться до небольшой форточки. Подоконник глубокий, такой вполне можно использовать вместо стола или даже посидеть на нём, и Рэйвен он нравится, но не нравится цена, которую она за него заплатила. Если бы её спросили, она бы отдала весь уют и всю готическую эстетичность своего нового убежища в обмен на то, чтобы всего этого не было. Чтобы предательство Эппл не выедало из неё душу и не сдавливало её рёбра тугим обручем.       Из форточки в комнату начинает затекать прохладный, чуть сырой от дождя воздух, а Рэйвен хочется вытечь наружу и раствориться где-нибудь между облаков.       Из них двоих гадиной должна быть она, но поступает мерзко и по-скотски почему-то Эппл. Шмыгнуть выходит само собой.       Она не смогла смириться. Не смогла посмотреть ей в глаза, не сдерживая при этом душащего порыва расплакаться. Не смогла представить, что они и дальше будут, как раньше, проводить вместе вечера, смотреть фильмы и сериалы, читать книги, готовить платья к праздникам и верить в лучшее. Не смогла представить, что человеку, который хотел в прямом смысле уничтожить её, сможет доверить что-нибудь сокровенное и личное. Больше нет. Эппл хорошо постаралась над тем, чтобы всю к ней привязанность вырвать с корнем — наживую, без обезболивания, заключив в тиски, как приковывают к постелям буйных душевнобольных.       Теперь у Рэйвен не было ни подруги, ни соседки по комнате, зато появилась в наличии целая куча свободного времени на то, чтобы по крупицам, отвоёванным у собственной памяти, вспоминать эти несколько дней и составлять список того, что ей придётся в своей жизни налаживать. Если она, конечно, захочет это делать.       Боль от предательства не давала покоя. Она грызла изнутри, ныла в костях и мышцах, просилась наружу самыми гадкими способами, рвалась сквозь кожу. Сердце болело, ушиб от падения на мраморный бортик фонтана болел тоже, и только эта боль не давала Рэйвен забывать о том, что она всё ещё жива, что все её злоключения до сих пор не окончены, что ножей в спине может быть не один и не два, а гораздо, гораздо больше.       Она падает на кровать. Покрывало тоже старое и затхлое, от подушек неприятно пахнет залежавшимся постельным бельём, но всё это мелочи. У неё на запястье браслет, а на браслете скрученная из медной проволоки буква R — маленький талисман на ловкость и аккуратность от Декстера, у которого золотые руки и тёплый, несмотря на всю льдистость синевы в нём, взгляд.       Вспоминать Декстера не столько больно, сколько тревожно. Рэйвен неловко ёрзает на месте, сжимает между кончиками пальцев проволочную букву и… едва не начинает плакать. Это ведь нормально — плакать, когда парень, которым ты искренне восхищаешься и которого считала своим самым классным другом, вместо тебя выбирает белобрысую стерву? Это ведь нормально — плакать, когда тебя в один день разодрали в клочья и оставили в муках умирать сразу два безумно близких тебе человека?..       Декстер редко говорил на словах, предпочитая доказывать на деле, какой он есть, каким может быть, до чего его лучше не доводить, а что ему нравится. Сейчас, у фонтана, он тоже сказал — прошипел через плечо — всего лишь одну-единственную фразу, зато сколько всего сделал!..       Для Фэйбелл. Для Рэйвен — ничего.       Острый край проволочной буквы больно впивается в палец, и от этого взыгрывает порыв сорвать её и вышвырнуть куда подальше от себя, чтобы больше не давила и не ощущалась тяжёлым ярмом на шее. Рэйвен этот порыв подавляет — всё-таки вещи не виноваты, что напоминают о тех, кто сделал больно. Букву она осторожно с браслета снимает и откладывает на прикроватную полочку, пока не решив, что с ней делать.       И не решив, что делать с Декстером. Она не злится на то, что он кинулся помогать Фэйбелл — всё-таки та и сознание потеряла, и кровью с носа улилась, а сама Рэйвен хоть и пострадала тоже, но намного меньше, не получая повреждений серьёзнее ушиба. Она злится на то, что Декстер от Фэйбелл так и не отошёл, хотя рядом с ней был знавший, как помочь, Эме. Злится на то, что в её сторону даже не посмотрели, даже не попытались узнать, в порядке ли она и что вообще с ней. Злится на то, что наивно верила — она кому-то важна и кому-то интересна. Как оказалось, никому.       Они ведь даже не общались! Рэйвен не видела ни разу, чтобы падлючая фея где-то неподалёку от Декстера отиралась, из общих друзей у них разве что сама она да Эме или Брайер, учатся они на разных направлениях и пересечься на парах не могли. Когда, чёрт возьми, она прошляпила момент, в который Декстер между ней и Фэйбелл обернулся на сто восемьдесят градусов?! Когда, чёрт возьми, этот конец заимел своё начало?! Конец её доверия и симпатии, конец боязливых и смущающих мыслей о чём-нибудь большего, конец, наверное, дружбе в принципе. Когда всё, чёрт возьми, начало рушиться в пекло?..       Ей бы хотя бы знать, где именно она ошиблась и почему не смогла тогда поступить правильно. Подойдёт любая причина — сглупила, недосказала, наоборот разболталась, не поняла намёка, не пошла на поводу. Дело ведь в ней, да? Это ведь она что-то сделала не так, потому от неё все отвернулись? И если с Эппл понятно, чем именно Рэйвен ей встала поперёк горла, то Декстер… Не может же всё упереться лишь в то, что он тот ещё мудак?       Думая об этом, Рэйвен не замечает, как раскручивает раздирающую её тревогу до некоторой степени апогея — той самой, в которую замерзают и начинают подрагивать кончики пальцев, губы сохнут и хочется кого-то позвать, завыть раненым животным и не просто просить, а нижайше молить о снисхождении и внимании, надеясь получить их хотя бы капельку, хотя бы крошечку; чтобы если гноящуюся рану не залечить, то хотя бы окропить божественным неравнодушием.       Ей некого звать. У неё не осталось никого, и она сейчас ничем не лучше матери, сидящей в зеркале, даже мнимой свободой и мнимой волей делать со своей жизнью всё, что вздумается. Рэйвен не хочет ничего делать, она просто хочет, чтобы всего этого не было. Чтобы всё это оказалось чьей-то чужой, не её сказкой с очевидно херовым концом, чтобы её отпустили на свободу настоящую и оставили в покое, не вешая ярлыки и не требуя этим ярлыкам соответствовать. Ей некого звать, но она так отчаянно нуждается в этом крике…       … что поворачивается на бок, обнимает себя за плечи и, всхлипнув, надрывно воет.

***

      Поппи.       Сон суетливо ускользает — казалось, что вот-вот провалишься в его объятия, вот-вот мир перестанет существовать на заветные несколько часов, вот-вот из головы уйдут все мысли, и стройные, и беспорядочные. Но чуда не происходит — глаза сами собой открываются, уставляясь в непривычную стенку напротив, к телу резко возвращается чувствительность, распознающая непривычное одеяло сверху, уши прислушиваются к непривычному звуку чужого дыхания за спиной, а нос принюхивается к непривычному запаху.       Разумеется, Спэрроу пах совсем не так, как Холли. У него запах тяжелее, более густой и вязкий, с оттенком выделанной кожи от вещей и едва уловимой ноткой более насыщенного парфюма. Духов на нём Поппи никогда не чувствовала, а они, оказывается, были, просто дешёвые — выветриваются за пять минут и пахнет потом только одежда.       Но думать о духах не спасло — по спине всё равно проскребло тревожное осознание, что она сейчас у него. В его и Мэрри Мэн доме, в его комнате, в его кровати, под его одеялом — даром что одежда на ней своя. И сам Спэрроу здесь тоже, буквально в полуметре и даже меньше рядом, только руку протяни — и наткнёшься, может, на крепкое бедро, а может, на какую другую часть тела. Поппи рук не протягивала, только повернулась на спину и уставилась в деревянный потолок, почти не моргая.       Быть может, попади она к Спэрроу при других обстоятельствах, сейчас сгорала бы от неловкости, стеснения и интимности момента, но этих чувств в ней не появилось — их вытеснила молчаливая, тихая и запертая глубоко в себе истерика, а когда спали её обороты, то чувств не осталось вообще никаких, кроме тревоги. Мысли в голове водили хороводы, но оставались бесцветными и почти пустыми. Да, она ночует у своего парня. Да, она сейчас лежит под его (запасным) одеялом в его постели. И да, родная сестра выставила её за порог, как только к ней вернулся дар речи.       А нет, последняя мысль всё-таки цветная, да такая яркая, что аж больно стало, но не в глазах, а в самых недрах сердца. Поппи не видела, что именно произошло — не видела, как Эме с лёгкой вооружённой руки разрезал Терновым проклятием их общий сюжет на до и после, — но последствий хлебнула с лихвой, когда по зову директора Гримма пулей влетела в его кабинет и застала там воющую навзрыд Холли с косо обрезанными по самые уши волосами. Захотелось бессильно и ошарашенно рухнуть на пол прямо там, но театрально впадать в беду не её удел, потому Поппи кинулась успокаивать — и попала под горячую руку следом.       Сделать что-либо Эме Холли не могла, зато на сестре оторвалась так, что дрожали каменные стены и звенели стёкла в окнах. Директор Гримм наколдовал себе защитный экран, поглощавший хотя бы какие-то проценты звука, а вот Поппи слушала в полную силу. О том, что это всё её вина — что она не защитила, не спасла, не подставилась на место сестры, не приняла на себя удар, как делала всегда, не забрала себе невзгоды, оставив Холли только радости. О том, что если бы не спуталась со своим драным воробьём, была бы рядом и не позволила бы проклятью добраться до неё, держала бы ухо востро и Тернового ведьмака к Рапунцель не подпустила. О том, что обнаглела, отбилась от рук, возомнила себя свободной птицей, а расплачиваться за это пришлось ни в чём не повинной Холли.       Поппи слушала, но всерьёз почувствовать себя виноватой почему-то не могла, хотя мысленно соглашалась с каждым словом Холли — да, она обнаглела, да, она выбрала не сестру, а любимого, да, она в кои-то веки подумала не только о ней, но и о себе. И, быть может, да, не начни она верить Эме и видеть в нём человека, а не концентрированное зло, сейчас он бы не смог подобраться к Холли со спины со стилетом в руках. Но Поппи поверила и увидела, а потому среди многих прочих чаще всего задавалась одним конкретным вопросом — что же заставило Эме всё-таки спустить проклятие с цепи?..       Через несколько часов, когда все её вещи были собраны в единственный, пусть и дотуга забитый чемодан, оказалось, что вопросом она задалась верным. Обессиленную после долгой истерики Холли напоили ядрёными успокоительными со снотворным и отправили в крошечный академский лазарет отдыхать, а выселенная из их общей (теперь уже нет) комнаты Поппи села в кресло напротив уставшего директора Гримма и выслушала всю историю от начала до конца. И с ужасом поняла… что никакого ужаса, признавая вину Холли, не чувствует.       Чувствует вину собственную. Головой понимает, что череда обстоятельств, которые привели именно к этому исходу, начала складываться задолго до сегодняшнего дня, но сердцем — тревожится о том, что будет дальше, и винит себя за то, что не сотворила на ровном месте спасительного (для них всех) чуда.       — Понимаю, что тема не самая приятная, — директор Гримм, видя Поппи пока что в прострации, пока что не дозревшей до эмоций и думавшей слишком здраво, чтобы бросаться в крайности, берёт с подставки на своём столе небольшой шар из оникса, — но я обязан проговорить с Вами этот момент. Изначально из двух сестёр роль наследницы на себя взяла госпожа Холли, потому Ваше пребывание в Академии было не слишком обязательным. Мы условились о том, что Вы пройдёте курс обучения вместе с сестрой на случай, если вдруг Вам потребуется её заменить или взять на себя её обязанности, но так как сейчас судьба Вашей сестры исполнена ей самой…       — Мне следует покинуть Академию? — спросила Поппи голосом таким же бесцветным, как и её мысли.       — Никто Вас, конечно же, не выгоняет, но и практического смысла в Вашем здесь пребывании я не вижу. В первую очередь для Вас самой — Вам есть, чем заняться помимо обучения не пригодившимся Вам вещам.       Поппи кивнула, понимая, о чём говорит Мильтон Гримм. Она была неплохой ученицей, но училась без огонька, просто для того, чтобы по случаю вспомнить какие-то знания и навыки, а не отточить их до совершенства. У неё жизнь своя, далеко не такая, как у запертой в башне принцессы, и заниматься всегда было больше интересно именно ей, а не тренировкой королевской походки и сервировкой стола сервизом из 72 предметов.       Всё это могло бы пригодиться Холли, но оказалось, что суть их (её) сказки вовсе не в том, чтобы надеть на голову корону и сразу после принцессы стать королевой, а в том, чтобы за своё опрометчивое предательство получить соразмерное наказание. Терновому проклятию оказались не нужны ни башня, ни принц, ни дремучий тёмный лес, чтобы сбыться, потому сейчас все эти тщательно прививаемые королевские замашки Холли уже не нужны тоже. А раз не нужны ей, то Поппи без надобности тем более.       — Из-за… — перекатывая в полной ладони ониксовый шар, директор искал формулировку поприятнее и помягче, — адаптации госпожи Холли к новому положению дел Вам будет предоставлена отдельная комната в преподавательском крыле…       Дальше Гримм распинался о том, что окажет Поппи поддержку на то время, пока она не устроит свою жизнь и не решит, что с ней делать, но Поппи его не слушала. Думала, что, оказывается, её-то жизнь рухнула в этот момент тоже. Холли проклята и озлоблена на весь мир, их обеих хотят турнуть из Академии по причине сказка сыграна и больше сёстры О’Хайр тут никому не нужны, Эме не в состоянии объяснить, что именно произошло, ибо снова грохнулся без сознания и в себя вот уже несколько часов не приходит. И со этим всем надо что-то делать, но единственное, что делает Поппи — открывает чат со Спэрроу.       «Привет. Пустишь переночевать?»       «Приветуленьки! Вообще без вопросов. Снова поссорились?(»       «Снова». Поппи не особенно замечала, пока её не ткнули в это носом, но, вообще-то, да — они с Холли стали ссориться настолько часто, что «не опять, а снова» в их случае не поговорка, а самая настоящая реальность. Ссориться из-за всего — из-за Спэрроу, из-за якобы недостаточной поддержи, из-за того, что Холли перестало хватать их общих денег на дорогую косметику, крема, шампуни и заказ платьев в ателье, из-за того, что Поппи смеет смотреть куда-то, кроме как на сестру, и думать о чём-то или, хуже того, о ком-то, что и кто не сестра. Вот и сейчас — Спэрроу думает, что они поссорились, как у них давно вошло в привычку, даже не пытаясь представить что-то серьёзное. Право слово, ну какой серьёзный скандал может быть у тех, кто ругается постоянно? И Поппи, будто ледяной водой, окатывает понимание — всё было хорошо только у неё в голове.       Ещё на раз прокручивая всё это в беспокойных мыслях, пока пялится в непривычный потолок, она начинает тяжелее дышать, вновь не ощущая, как почти всхлипывает. Она не хотела плакать, но слёзы лились сами, дыхание сбивалось само, и вместо того, чтобы по-настоящему думать, сознание крутилось в одном и том же порочном кругу, наматывая на себя душащую, но всё равно бессильную тревогу.       Она вздрагивает, когда Спэрроу переворачивается к ней лицом — всё-таки непривычно до безумия, когда рядом не сестра, а он, ещё и не просто в комнате, а в одной кровати.       Но он ничего не говорит и не спрашивает, только протягивает руку, приглашая к себе в объятия.       — Пойдёшь?       Поппи думает недолго — хуже не станет точно, а лучше… неизвестно, но хоть попробует. Ёрзает на постели, прижимается спиной к его широкой тёплой груди, укладывает суетящуюся голову на плечо и даёт обнять поперёк живота. Была бы в себе, умерла бы со смущения, но сейчас у неё не хватает сил на то, чтобы быть собой — и чтобы просто быть не хватает тоже. Становится тепло, Спэрроу дышит ей за затылок крупными вдохами и выдохами, темнота в углах комнаты перестаёт пугать и вытягивать душу.       А потом Спэрроу поднимается на локте и разворачивает Поппи к себе, ласковыми касаниями стирая льющиеся по её щекам слёзы.       — Прости, — Поппи всё-таки всхлипывает, заменяя его ладонь своими и утирая лицо. От неё натекло ему на руку, оттого и встрепенулся, и за это могло бы стать стыдно, но она всё ещё слишком не в себе, чтобы почувствовать эту пристыженность по-настоящему.       — Снова оно само? — у него со сна голос чуть подсевший, нестройный и помятый, как и он сам, но звучит настолько мягко и заботливо, что хочется взять в руки что-нибудь тяжёлое и собственные слёзы отлупить до синяков, лишь бы не смели его огорчать и расстраивать. Поппи размашисто кивает, ртом пытаясь дышать вместо моментально заложенного носа, а Спэрроу тянется к полке около кровати, чтобы включить ночник и протянуть ей пачку салфеток да термос с ромашковым чаем.       — Я просто…       Руки дрожат, пока Поппи, сев в кровати, пытается вытянуть парочку салфеток, голос не слушается тоже, прерываясь рваными вздохами. Термос она только обнимает, понимая, что совершенно точно разольёт, если попробует открыть.       — Прости.       — Прекрати извиняться, — открывает Спэрроу сам, мягко забрав термос из-под её ладоней. — Тебе не за что извиняться. Это нормально, что тебе хреново. Никому другому на твоём месте не было бы хорошо.       — Я слишком много плачу.       — Ты слишком много чувствуешь сейчас, — он помогает придержать крышку, пока Поппи мелкими глотками пьёт из неё ещё тёплый и жутко сладкий чай. — Передержишь все эмоции в себе, станет только хуже. Лучше ночь поплакать, чем неделю или дольше разрываться от всей этой херни.       Она утирает губы ладонью.       — Разбудила тебя.       — Если я тебе нужен, — не договаривает до конца, но слишком явно кладёт в эту недосказанность, что сделала она всё правильно.       Вытерев лицо, Поппи оборачивается, чтобы передать в мусорку использованные салфетки, но видит, как Спэрроу устраивает подушку у изголовья. Чуть подвинувшись, он полусидя откидывается спиной назад и легко похлопывает по месту рядом, намекая на то, что лицом к лицу с ним Поппи будет спокойнее.       — Иди сюда, — протягивает ей руки, помогая устроиться у себя под боком, и ловит за коленку, — и ноги закидывай тоже, так удобнее будет. Приставать не буду, не очкуй.       Сквозь успокоившиеся слёзы Поппи нервно хихикает, ощущая смущение не целиком, а лишь полупрозрачным отголоском, но ноги закидывает и правда. Уложив голову и расслабленную ладонь к нему на грудь, она какое-то время следит за тем, как та поднимается на вдохе и опускается на выдохе, пытается измерить, насколько ровное дыхание Спэрроу глубже судорожного и прерывистого собственного. А потом, вспомнив, как Холли иногда забавно фырчит во сне, возвращается мыслями на всё тот же порочный круг, пребывание на котором пытается выжимать её через глаза.       Понимает, что не пускается в тревожное переливание из пустого в порожнее, когда что-то делает, и пытается придумать, что можно поделать среди ночи и так, чтобы никого не разбудить. И была бы в себе, от пришедшей на ум идеи впала бы в настоящий стыдливый ступор, но сейчас — выбирает не просто признать самой себе, что о чём-то таком осмелилась подумать, но и сказать это вслух.       — А может, зря приставать не будешь?..       Спэрроу на миг сбивается, задерживается на вдохе, а после выдыхает подчёркнуто резко, но отвечает самым обычным тоном:       — Ты не в том состоянии, чтобы к тебе приставать. Да и не тот человек, которому приставания действительно помогут переключить голову. Был бы на твоём месте Ларивьер, там бы можно было подумать…       Они оба меленько хихикают, вроде бы, закрывая тему, но, как оказалось, не до конца. Поппи, пригревшейся в объятиях, слишком понравилось говорить со Спэрроу и не думать о том, что именно говорит, быть честной и открытой, быть собой. Потому, кончиками пальцев начав поглаживать маленькую складку на его футболке, она продолжает:       — Часто думаешь о Ларивьере на моём месте?       Спэрроу прыскает, но на полноценный смех не переходит.       — Ну, ты хотя бы не сомневаешься в том, что место и правда твоё, — уложенной на её бок ладонью начав поглаживать.       И он-то искренне этому рад, а вот Поппи снова сталкивается лоб в лоб с вопросом, взаправду ли так и правильно ли было это место занимать. У неё есть другое, совершенно точно её и ничьё больше — подле Холли, за кулисами её триумфа, но так, чтобы сестре удобно было вытянуть её под свет софитов и ей прикрыться, когда из-за декораций коварно выпрыгнет какая-нибудь напасть. Ведь главная героиня из них двоих именно Холли, и она-то быть главной героиней умела — так, что Поппи в своей второстепенности ни на йоту не сомневалась.       Наверное, всё-таки неправильно. Было бы лучше, останься она и дальше на задворках, не решись она шагнуть навстречу воробьиным песням, не подумай она о том, что тоже может быть главной героиней хотя бы в своей маленькой и никому не интересной жизни. Было бы лучше, не имей она и дальше воли защищать себя и думать о себе, будь она и дальше всего лишь тенью царственной сестры, стой она настороже и исполняй свои обязанности, как верный гвардеец.       — И думать давай прекращай тоже, — недовольно бормочет Спэрроу, поглаживая её коленку под одеялом. — Завтра будет день, завтра надумаешься хоть до поноса, а сейчас спи. По тебе вся сегодняшняя херня катком прошлась, дай ей наконец закончиться и остаться в прошлом.       Поппи тихо посмеивается, всё ещё не оставляя в покое складку на его футболке.       — Как думаешь, если я завтра попробую с ней поговорить, у нас получится?..       Смотреть на Спэрроу не обязательно, чтобы понять — недовольно щурится.       — Я думаю, мы оба и без проверок на практике знаем, что будет делать Холли — кричать, обвинять тебя во всех бедах и не стесняясь срываться, потому что больше ей срываться не на кого. Да, она твоя сестра, и я понимаю, что ты её любишь, несмотря ни на какие её закидоны, но, прости за откровенность, ведёт она себя, как конченная сука. Я очень не хочу, чтобы ты шла к ней, тем более завтра, когда она ещё очевидно не наоралась и очевидно не остыла, но я тут никто, чтобы свои против или не против высказывать.       — Ты — кто, — Поппи жмётся ближе, обнимая его поперёк груди. — Если бы не ты…       — Да-да, тебе бы не пришлось выбирать между «хочу» и «должна», вы с Холли бы не ругались, пели бы птички, светила бы радуга…       — Я бы не справилась со всем этим.       Быть может, да, не появись в её жизни Спэрроу, всё было бы проще — Холли бы держала её на коротком поводке и пользовала в своих корыстных целях, а у Поппи не было бы повода задумываться, насколько такие взаимоотношения правильны и справедливы. Но — помимо Спэрроу в их судьбе принцессы и подручной случились и другие, благодаря кому старые устои начали понемногу расшатываться.       Случился Эме, показавший, что если бороться за своё и быть верным себе, то никто и ни за что не сможет тебя сломать или остановить. Случился Дэринг, на чьём примере уловили все — ты можешь оставаться бесконечно прекрасным принцем, но это никак не мешает тебе быть тем ещё придурком. Случилась Эппл, в поступках которой — иррациональность маниакального завета, разбивающаяся об остроскалую реальность, работающую совершенно не так, как написано в Книге Легенд. И, на самом-то деле, случились ещё многие, на чьём примере Поппи смогла разглядеть те вещи, которые в упор не видела на самой себе.       А что до Спэрроу — в его руках оказалось окружить маленький невзрачный цветочек теплотой и светом, под которыми окреп стебель, раскинулись листья и налились ярким цветом лепестки. Рядом с ним было уютно, как возле разведённого на лесной поляне костра, тепло и спокойно, будто под мягким пледом, и если бы не он, Поппи бы, наверное, даже подумать не смогла, что один-единственный человек может так сильно менять и преображать твою жизнь, согревая и расписывая по серым стенам рыжими всполохами.       — Если бы ты в меня не поверил, если бы не поддержал и не подтолкнул, если бы не оказался рядом, когда был больше всего нужен… Если бы сегодня с Холли ругалась я прошлая — та, у которой тебя никогда не было, — она бы сломалась. А так — это ведь ты научил меня верить в себя и быть по-настоящему собой, а не просто картонкой с именем даже без пары строчек в Книге.       Уголки её губ растягиваются в бесцветной и почти пустой улыбке, но всё оттого, что сил улыбаться по-настоящему в ней не осталось. Сегодняшний день и правда вытрепал из неё всю душу, оставив лишь какие-то жалкие крохи, но они понемногу срастаются, понемногу латают рваные раны и выгрызенные бреши. А когда она обнимает Спэрроу, то делается это даже чуть быстрее, чем могло бы.       Останься она одна, успокоиться бы точно не смогла. Жизнь в привычном её понимании и устройстве, конечно, рухнула, но его тёплые касания и ровное, почти глубокое дыхание дают понять, что земля под ногами всё ещё есть, что Поппи, несмотря ни на что, не одна и сможет со всем справиться. Внутри теплеет тоже, и мягким плавленым золотом обволакивает благодарность — так крепко, что переливается через край.       Поппи мнётся пару мгновений, думая, как бы сделать лучше, но лучше — как просится, не пытаясь в красоту и пафос. Поднимается с его плеча и целует в грудь — хотелось бы, конечно, ближе, кожей к коже, но даже через тонкую футболку получится почувствовать тепло её губ — она знает, Спэрроу это просто так не упустит. Потому, наверное, поцелуй возвращается в удобно подставленную макушку, такой же терпкий и искренний. А вслед за ним с бока на голову ложится ладонь, по-шутливому принудительно жмущая к себе.       — Спи уже давай, — почти что строго, но всё равно лелеюще и нежно. Поппи всё ещё не видит его лица, но по тончайшим переливам интонаций в голосе чувствует, что засмущала. Не спорит — обнимает ещё крепче и послушно закрывает глаза, вновь развлекаясь измерением его вдохов и выдохов.       Она всё ещё разбита на кусочки, но сейчас, когда её бережно держат в руках, чувствует себя целой. Многим позже, но получается заснуть и не просыпаться даже от самых суетливых снов.

***

      Эппл.       Она долго не решалась подняться на последнюю ступеньку. Смогла уговорить себя прийти сюда, в ту самую курилку, где встретила взбешённую Холли, где поддалась на её уговоры и где всё начало рушиться, а по-настоящему оказаться тут — нет. Здесь не изменилось буквально ничего — те же каменные стены, те же высокие подоконники, та же открытая оконная рама, та же лавочка под ней, та же ночная прохлада и даже та же банка из-под кофе вместо пепельницы.       Изменилась она сама, закрутив вокруг себя водоворот, из которого едва смогла выбраться. Виновато не место, виноваты люди, бывшие здесь, и сама Эппл, разумеется, виновата тоже. Виновата особенно, ведь если бы не она!..       Если бы да кабы. Шумно выдохнув, она всё же делает шаг, её изящная туфля постукивает об каменный пол, затем вторая, снова первая — и вот она стоит там же, где стояла Холли, смотрит в уголок, в который забивалась, и нервно ёжит плечами от поползшего по спине холодка. Окно хотелось закрыть, но слабый ветерок бодрил и держал голову в тонусе — не так, конечно, как история с Колодцем, но и этого было достаточно.       О рассказчики, какой же дурой она была! И ведь чувствовала же, что что-то будет не так, понимала, что где-то они обе просчитались, подозревала неладное — и всё равно повелась, как пятилетка, которой дали конфету и позвали за угол. За это было стыдно и больно, даже если изнутри пыталась подмазывать мысль — не случись всего этого, она бы не стала взрослее и осознаннее.       Если бы всего этого не случилось, она бы не потеряла Рэйвен и не оказалась здесь снова — в холодной академской курилке, среди мёртвого камня и горького сигаретного шлейфа, одна не потому, что никто ещё не пришёл, а потому, что приходить некому. Рэйвен больше ей не доверяет — и правильно, если честно, делает, — а Холли предпочитает, чтобы ходили и бегали за ней.       Так что здесь сейчас тихо и по-торжественному пусто. Не хочется даже дышать, чтобы эту пустоту заполнял звук дыхания, и Эппл стоит посреди лестничной площадки, как вкопанная, не двигаясь и глядя вникуда, даже не в какую-то одну точку, а просто вперёд, не осознавая ни контуров, ни границ. Стены и потолок давят на плечи, но гораздо сильнее давят изнутри все чувства, все мысли и все сумбурные планы, как можно ситуацию исправить.       Было бы здорово, если бы удалось, вновь усевшись под раму, щёлкнуть пальцами и откатить время вспять, вернув к тому моменту, когда Холли ещё только-только ворвалась сюда, остужая свой гнев. Знала бы Эппл, чем всё закончится, поступила бы с ней совершенно по-другому, но сейчас в ней говорит не только отчаяние, но и доля циничного скептицизма — ведь нет вероятности, что откажи она, Холли не нашла бы кого-то другого на её место.       Всё ещё если бы да кабы. Попытка успокоить себя перебором вариантов и суетливым поиском настолько тонкого места, в котором треснуло одновременно всё и сразу. Заплакать Эппл так и не смогла — ни в холле, ни в кабинете у директора Гримма, ни когда зашла в их комнату и не увидела там ни одной вещи Рэйвен. Слёзы стояли тугим комком где-то в горле и заволакивали глаза, но литься отчаянно не хотели. Искать тонкое место бесполезно — всё уже рухнуло, всё уже сломалось, и теперь нужно искать места прочные, чтобы начинать отстраивать заново.       Ещё несколько маленьких шагов, элегантно прижать к телу юбку платья — и Эппл садится на лавочку как раз под открытым окном. В тот день она пялилась в пол перед собой, но теперь на каменную кладку она насмотрелась уже до тошноты. Её взгляд обретает какую-никакую осознанность и устремляется ввысь сквозь заляпанное стекло — на тёмно-синем небе, как будто кистью с беловатой краской, разбрызганы мелкие-мелкие звёзды.       Как в ту ночь, когда она загадывала желание и очень-очень хотела. Можно было бы встать, высунуть голову в окно и похотеть снова, думая о том, что будет правильно для всех, а не только для неё самой, да только вот… Эппл ничего не хотела. Больше ничего. Больше нечего. Желать мира во всём мире глупо, особенно когда не можешь примириться сама с собой и со всем, что в себе носишь. Её чувства всё никак не могли найти выход, ведь для того, чтобы их выпустить, надо было разобраться с тем, что именно хочет из тебя вылезти.       Эппл не понимала. Эппл не знала. Эппл раздирало изнутри, но как будто под очень инъекцией лидокаина, если вообще не под наркозом. Она чувствовала, как внутри копошится премерзкий клубок, но это приносило не режущую и тянущую боль, а лишь неудобный дискомфорт, не дающий покоя, но и не доводящий до крайности. Его хотелось вынуть из тела и выкинуть где-нибудь под кустом, а лучше нашинковать на салат, но выниматься этого клубок не хотел. Казалось, что он давно уже пустил метастазы во все возможные органы и даже в кости, потому сейчас так паршиво.       Но — не Эппл жаловаться. Она почти не пострадала, почти в порядке, ходит на своих ногах, дышит ровно и спокойно, может видеть, слышать и по-настоящему жить, а не просто существовать. Это ещё не паршиво, это ещё цветочки… венерины мухоловки. Голодные, с полными «ртами» едкой кислоты, каплющей в пропитанную ядом почву.       Курилка всё та же. Холод каменных стен всё тот же. Даже звёзды на небе — те же. И они не виноваты ни в чём, что принцессу Уайт гложет сейчас и будет глодать ещё очень долго. Но виновата во всём она сама, и пока Холли носит на себе Терновое проклятие, Эппл будет носить в себе этот скребущий, как будто под анестезией, копошащийся, словно черви в трупе, клубок. Это справедливо и закономерно. Она убеждает себя, поднимаясь со скамейки…       … и силясь не сорваться на бег, когда спускается по лестнице подальше отсюда.

***

      Фэйбелл.       Просыпаться, лёжа на животе, было больно не только тяжёлой головой, но и всем телом. Болели рёбра, болели сложенные под голову руки, болели спина и шея. Отчаянно не хотелось, чтобы начинался чёртов новый день со своими чёртовыми новыми проблемами. Хотя, если честно, главная проблема Фэйбелл в том, что она совершенно не помнит, как кончился день предыдущий. Кажется, позвонила мама, они вместе придумали, как спасать ведьмаче, потом она пошла курить…       Или это было не вчера, а позавчера?.. Какой вообще сегодня день недели? Хоть бы среда, по средам в столовке булочки с сыром… Но ведь была же, кажется, суббота?.. Да, точно, суббота, в которую людям на сраках ровно не сидится и надо же шляться по всей Академии так, чтобы попадать ей ровнёхонько под ноги. Дэринг ещё прицепился… Стоп, Дэринг?.. Он же помочь обещал, помог в итоге? Или… Или всё, что начинается от пыльного гобелена, ей приснилось в горячечном бреду?..       Единственное, что Фэйбелл точно знает — спала она в своей постели и под своим одеялом, которые не перепутает ни с какими другими. А если так, то проснулась она не где-то абы где, а у себя в комнате, на своей территории, а значит, не так уж хреново всё закончилось вчера. Или это не вчера никакое, а всё-таки позавчера? А вдруг вообще всё ещё сегодня?..       Сквозь путанные мысли она слышит чьи-то шаги и как закрывается дверь в ванную. Или она открывалась? Да, открывалась, потому что сейчас шуршит ещё раз, закрываясь. Шаги идут снова, но останавливаются посреди комнаты, а ещё начинает пахнуть заваренным сладким чаем, какой она пила ближе к вечеру. Значит, если чай вечерний, то проснулась она, увы, в чёртовом сегодня. Хотя стоп, а кто вообще по её комнате так хозяйски шастает?! Давно в жбан не получал?!       Фэйбелл насилу раскрывает глаза и тут же поворачивается на бок. Точнее, делает наивную попытку ослабшими руками откинуть тело вбок, и венчается та успехом крайне переменным и выборочным — руки толкаются от матраса изо всех сил, какие в них есть, но получается только неловко завалиться в сторону. Зрение никак не хочет собираться в горстку, а лицо и вовсе накрыл угол одеяла, потому, когда шаги присаживаются рядом, приходится поддаться — чтобы в итоге увидеть, как перебинтованные ладони одеяло убирают в сторону, а её саму поворачивают в чуть более приличное положение.       Они с Декстером встречаются взглядами, и ощущается это, как сброс ядерной бомбы на мирное население. Фэйбелл не знает, как она выглядит и что вообще из себя представляет, но у Декстера в глазах хлещет через край такая концентрированная вина, до перевкусицы сдобренная сожалением, что кажется, будто он взял на себя крест и грехи всего человечества от времён сотворения и по каждую новую миллисекунду ныне. Страдалец, блин, тернового венца на лбу не хватает.       Щеки он касается самыми-самыми кончиками пальцев, удивительно тёплых и близких, нужных. От понимания, что сейчас едва-едва не потянулась к его руке навстречу, Фэйбелл кривится, и Декстер понуро ладонь от её лица убирает. Поджимает губы, дёргает подбородком, как будто хочет что-то сказать, но долго не может решить, что именно. В итоге приходит к самому нейтральному, но при этом важному:       — Как ты?       Для Фэйбелл удивительно, что пусть и хриплым, сипящим, свистящим голосом, но — она может говорить.       — Хуёво. Но могло быть и хуже.       Она пробует косо, скалисто улыбнуться, сделать вид, что всё правда хорошо — хотя бы для того, чтобы Декстеровой вины перед собой больше не видеть, — но получается что получается. Он выдыхает как будто бы облегчённо, но в то же время ещё тяжелее, чем раньше.       — Я сколько спала? — видя, что с него в клеении разговора взятки гладки, порывается сама.       — Почти сутки. Выспалась?       — Всё болит до охуения, но проспала бы ещё неделю.       Вот теперь и он криво дёргает уголком губ. Да, да, Тёмная фея всё ещё в строю, вы рано собрались с траурными мордами списывать её со счетов! А ещё, кажется, она помнит, как от него пахло теплом тела и сигаретами — настолько свойски и обыденно, что в этот запах хотелось ткнуться носом, лишь бы он перебил солоноватое марево собственной крови с носа.       Чай стынет на подносе, оставленном на низеньком подвесном ящике.       — Встань хотя бы поешь, — всё-то Декстер о важном, только вот не укрывается от Фэйбелл, что темы он нарочито переводит на неё, чтобы скакать вокруг да около, как курице-наседке, и ни о чём другом не говорить. Ей, конечно, приятно, что она тут полудохлая, а о ней заботятся на все лады, но всё остальное так-то имеет значение тоже.       Впрочем, от предложения поесть и попить чаю прямиком в собственной постели она не отказывается — сегодня не среда, но её ждут сырная булочка и нормальная, вкусная пастила.       Что-то крупнее этого и половины кружки ядрёно сладкого чая в неё бы сейчас не влезло ни под каким из предлогов, хоть прямиком в желудок через трубочку, хоть по капельнице в кровь. Разделавшись с полднико-ужино-что-это, Фэйбелл снова ложится, даже если рёбра и спина всё ещё от долгого сна болят — на что-то активное её не хватает даже в рамках собственного спального матраса. Декстер остаётся неприкаянно сидеть на краю, скрестив ноги, и если он прямо сейчас не выпрямит ссутуленную спину, Фэйбелл заедет коленом ему по позвонкам.       А ещё…       — Я, кажется, очень обидно послала тебя нахер.       Она как будто бы раскаивается тоже. Это далеко не приятное ощущение, и вот вообще оно ей не упало сверху на хреновое самочувствие, но что есть. Приказала держаться подальше и больше никогда не подходить она совершенно точно не во сне, а вживую, глядя глаза в глаза и душа в душу. Декстер чуть ёжится, ожидая, наверное, что она сейчас будет очень сильно ругаться за то, что он остался, но… Раз спину выпрямлять он не собирается, пусть на неё ляжет и не выделывается, а ей под руки даст свою бедовую голову.       Фэйбелл ловит его за локоть и тянет к себе. Декстер почти не понимает, чего она хочет, но прилечь соглашается — так, что бедовая голова оказывается как раз у неё на животе; удобно будет всё ещё холодноватые пальцы спрятать у него в волосах.       — Расскажи мне, как всё было, — просит почти буднично. — Я хочу знать, что я помню, а что мне приснилось.       Почему-то перед тем, как начать суетливо поначалу говорить, Декстер снимает очки. Для того, наверное, чтобы было заметно красные вмятины на переносице и чтобы руки тянулись их разгладить и убрать, как будто можно просто так с кожи стереть многолетнюю искусственную деформацию. Он рассказывает, а Фэйбелл слушает вполуха, сминая в ладонях, будто топчущаяся на чём-нибудь кошка, его волосы.       Они мягкие и густые, причём не только на голове, но и в принципе где угодно на нём — что в часто хмурящихся бровях, что на предплечьях и голенях, что даже тонкой полоской, уходящей под пояс, на животе. Хочется загребущую руку протянуть куда-нибудь ещё, чтобы не только вдоль макушки и висков проходиться короткими ногтями, но выловить получается только забинтованную ладонь. Сегодня, кстати, бинты чёрные.       В общем-то, ничего ей не приснилось — ни то, как она пыталась Дэринга срубить с хвоста, ни то, как в итоге наполовину вслепую колдовала, ни даже как, мать его ети, Эме собрал всё своё, образно говоря, зло в одну кучу и всё-таки проклял дрянную Рапунцель. Фэйбелл почти физически тогда ощутила, как огромная лавина, медленно погребавшая ведьмаче под собой, перекинулась на Холли, и это было одновременно страшно, одновременно…       — Он как?       — Не знаю, но, наверное, под присмотром — с ним Гримм и мадам Яга. Я с тобой был, к нему не ходил.       И снова отчаянная попытка взвалить на свои плечи ростовой деревянный крест, которого там быть не должно. Фэйбелл прочёсывает его волосы ото лба к затылку и очень хочет дёрнуть, чтобы не было повадно тут расклеиваться, но сама она ничем не лучше. Она, вообще-то, едва ли смогла бы до туалета доползти без него, а он тут и чай, и поесть, и вместо личного радио вещает. Под ребром теперь колет от боли душевной, а не физической.       — Я жалею, что поступила, как конченная сука.       Декстер к ней аж оборачивается — что, настолько не ожидал, что госпожа ворчливая скотина будет извиняться? А ей, между прочим, правда жаль.       — Фэйб…       — Я просто не хотела, чтобы мне было больно, когда ты меня окончательно бросишь, — формулировка так себе, конечно, но сейчас не особо до пафоса и высокопарных оборотов. — Поэтому решила, что проще будет разломать всё самой, чтобы контролировать, как именно всё пойдёт прахом, и знать, что точно никто больше не подставит — не на чем будет подставлять. Было бы гораздо взрослее и хитрее с моей стороны просто держать тебя на безопасном расстоянии — так, чтобы дотягиваться до хорошего, но не отгребать плохого, — но я до такого коварства ещё не доросла. Мама смогла бы, она вообще мужиками умеет крутить, как хочет… А я не хочу. Не хочу никем крутить, не хочу искать во всех вокруг только выгоды. Хочу хоть кого-то, кому смогу и правда верить и кто и правда будет на моей стороне. А держать рядом человека, которому не смогу верить до конца, которого всегда буду в чём-то подозревать, от которого буду ждать удара в спину и предательства, рядом с которым буду триста раз думать, в какой тональности вздохнуть и с какой интонацией посмотреть… это выматывает. Сильно. А мне поводов раздолбаться в щепки и так иногда подкидывает.       Она усмехается, но горько, и тянется ладонью к макушке Декстера, чтобы снова зарыться в мягкие волосы. Он всё ещё опирается на локоть возле неё и смотрит с подслеповатым прищуром, но во взгляде теперь не растерянность от внезапных душеизлияний, а… понимание?.. Принятие того, что Фэйбелл выбрала поступить именно так?.. Её ладонь аж замирает, так и не дотянувшись до него, ибо ждала она какой угодно реакции, но не такой. Внутри продолжает колоть — оттого, что, на самом-то деле, она не заслужила, чтобы её понимали и принимали.       Но кому, как не Декстеру, делать это? Кому, как не Декстеру, входить в её положение и смотреть на мир с её позиции? Его ведь тоже по-своему предавали, ему тоже по-своему делали больно самые близкие, он тоже закрывался от всего мира, никого не желая подпускать туда, куда его можно задеть. Он знает эти чувства и знает, насколько они ранят и выскребают из тебя всё живое, а особенно хорошо — знает, насколько выматывает держаться и держать рядом с собой не тех людей.       Для него не той когда-то оказалась Рэйвен — поначалу сильная и смелая, решительная, знающая свои границы и умеющая их отстаивать, но в конечном счёте лишь образ, лишь разовая акция и доведённая до пика крайность, которой на самом деле в ней не было и нет. Он когда-то поверил в неё и поверил ей, и рваные рубцы от этого до сих пор кто-то да бередит.       Фэйбелл задумывается об этом только сейчас. Декстер, стоя на её месте на краю того же обрыва, поступил ровно так, как Фэйбелл наставляла поступать маменька — решил не обрубать все связи и сжигать все мосты, а отдаляться медленно и закономерно, выстраивать понемногу оборонительные заграждения, ставить стенки и препятствия, в целом — действовать изящнее и аккуратнее. Фэйбелл никогда так не могла — слишком долго, слишком больно, слишком опасно ошибиться и слишком высок шанс передумать, дать очередной шанс и снова оказаться на тех же граблях.       Они знают одну и ту же мерзкую, обидную боль, потому не проблема для Декстера представить, насколько именно Фэйбелл было хреново, не проблема вспомнить о том, как в подобном раскладе всё хорошее в геометрической прогрессии быстро перечёркивается плохим. Ему не хотелось, чтобы она через всё это проходила, а ещё больше — чтобы проходила из-за него и по его вине. Но получилось как получилось.       Пытаясь этим жестом извиниться, Декстер тянется головой к протянутой ладони сам, но Фэйбелл успевает убрать её. У неё в глазах начинает щипать и мокнуть, и она прячет взгляд в потолке, так и не увидев, что отстраняется Декстер невероятно расстроенно.       — Не могу сказать, что ты так уж не права, — тем не менее, начинает, укладываясь обратно к ней на живот и надеясь, что это его касание не сделает хуже. — Лучшее, что я мог для тебя сделать — и правда уйти, — но я же не ушёл. Я смотрел тебе в глаза, клал руку на сердце и нагло врал, в итоге поступая в точности наоборот от того, как ты попросила.       — Ты перескочил, — Фэйбелл подпихивает под затылок кусок подушки, чтобы хоть немного, но Декстера видеть; когда не смотрят друг другу в глаза, говорить проще, но руки тянутся обратно к его волосам. — Это… было уже сильно после, когда ты понял, что я собираюсь раздолбаться, но сделать. А когда я… при Дэринге… ты ведь ничего не сказал тогда.       Быть может, мелких подробностей Фэйбелл уже и не помнит, но в одном правы и её память, и Дэринг, вспоминавший об этом — она тогда в край охренела, назвав Декстера «объедком после королевы», а он… ничерта ей за это не сделал.       — А что бы я сказал? — пожимает плечами, в этот раз передёргиваясь от того, как её пальцы всё-таки касаются макушки и висков; он бы без задней мысли растворился в одном из самых приятных ощущений, отключился от реальности и замер в этом моменте, но… не уверен, что у него есть на это право. — Что мне обидно до самой задницы? Что я надеялся, ты обо мне гораздо более лучшего мнения? Что я понятия не имею, где именно перед тобой проебался, и хочу всё-таки знать, что именно пошло не так? По-моему, это всё было довольно очевидно, — теперь он протирает лицо, как будто это поможет навести порядок в мыслях. — Ты не в том состоянии была, чтобы нормально реагировать на возражения и выяснения отношений — я понимаю тебя, начала волноваться, ты всегда по щелчку пальцев накручиваешься. Но и мне обидно стало настолько, что голова отключалась и все тормоза так же, как у тебя, срывать начало. Потому я и ушёл — остался бы, было бы хуже, причём нам обоим.       Не к месту сейчас улыбаться, но Фэйбелл улыбается уголком губ. Декстер и правда сильно изменился, нахватался от неё резкости в словах и репликах, научился затыкать тех, кто ему мешает, заточил зубы и когти. Ему шло так, но в то же время — опаснее он стал не только для тех, кто против него, но и для тех, кто за него. А быть опасным для близких он не хотел, потому искал альтернативные способы защищать от самого себя же, когда сил сдерживаться больше не оставалось. И Фэйбелл он защитить попытался тоже, хотя как раз она-то намерено полоснула по живому. И кто из них двоих ещё должен ножа в спину опасаться?..       — Я не должна была так говорить. Это слишком утрированная версия моих мыслей, слишком резкая и злобная, но от правды далёкая. Я и правда о тебе намного более лучшего мнения, просто…       — Просто больно сделали тебе, и ты хотела эту боль кому-то показать, пусть и сделав больно тоже.       Вот и снова он её понимает вместо того, чтобы осуждать. Но хотя бы не прощает заранее, уже хорошо — Фэйбелл сама знает, что прощения ещё должна попросить, наступить на горло своей гордости так же, как наступал Декстер, не срываясь в ответ, а уводя в другое. Тянется к его руке, сцапывает себе забинтованную ладонь и насколько может бережно поглаживает костяшки через толстую ткань — не знает, насколько именно всё плохо, и залечить эти раны сейчас не может.       Но может договорить о том, за что винит себя и какие свои ошибки перед ним признаёт. Да, чувствуя себя в процессе, как побитая палкой собака, выпрашивающая у хозяина хотя бы помоев на ужин, но надеясь… на что-нибудь лучшее?..       — Больно мне было или нет, но я перегнула и перегнула сильно. Это ведь не твоя вина, что я терпеть не могу Рэйвен, не твоя вина, что я постоянно остаюсь в тени не только её, но и всех остальных. Втираю тебе тут про то, что верить тебе не могу, что ты весь такой из себя двойной агент с отравленным лезвием наготове, а сама-то? Вместо того, чтобы делать с тобой что-то клёвое и этим клёвым жить, вела себя, как будто мне не ты сам нужен, а факт того, что я у Рэйвен кого-то увела — бесилась, истерила, трепала тебе нервы и поставила тебя перед выбором, к которому ты должен был прийти сам. Хотя нет, не должен был! Кто вообще сказал, что ты должен кого-то выбирать и от кого-то отказываться? Я сказала? Так я дура ёбнутая, это не считается. Я вообще не должна была срываться по этому поводу, особенно на тебе.       Ловит себя на том, что ногтями шкрябает бинт на его ладони, Фэйбелл тогда, когда почти уже заползает под нетугой верхний слой. Везёт в том, что делает она это далеко от потенциальных ранок, но становится неловко и стыдно. Даже сейчас она нормально извиниться не может, а выражает свои чувства только через нанесение кому-то другому такого же урона, какой получила сама.       Декстер, впрочем, не возражает, что она треплет бинт на его ладони.       — Это было бы грустно, если бы не было по-своему смешно. Я почти постоянно с техноклубом, и та же Сиа на меня в коридорах вешается, а Блонди перетаскала к себе половину моих толстовок — и не только, кстати, она. А приревновала ты почему-то к Рэйвен, которая уже тыщу лет как всего лишь подруга, и то не самая хорошая, далеко не самая хорошая.       Осекается он, когда пальцы Фэйбелл замирают и больше не двигаются. Неприятным жаром ударяет в низ живота и почему-то в скулы.       — Ну, в плане, это со стороны выглядит, как будто приревновала…       — Да называй ты вещи своими именами, — Фэйбелл отфыркивается, убирая руку резче, чем следовало бы. — Реально приревновала, причём до охуения. Так, как будто ты мне должен что-то и на Библии клялся в верности до гроба. Хотела тебя выгрызть в личное корыстное пользование и ткнуть на лбу жирнющую печать, чтобы все вокруг знали, что ты со мной и на моей стороне, а не на стороне Рэйвен или вообще чьей-нибудь ещё. Да только вот не спросила нихрена, хочешь ли ты на моей стороне быть, нравится ли тебе тут вообще или нет, а просто…       Рукой она нервно машет вокруг себя, потому-то Декстер и ловит её запястье, бережно растирая внутреннюю сторону. Мурашки от этого бегут размером с кошку и такие ледяные, что хочется под одеялом спрятаться с головой или прыгнуть в разведённый костёр.       — А если бы я хотел остаться? Если бы ты спросила и я сказал, что хочу остаться?       … так далеко Фэйбелл не думала. Она вообще, если честно, не рассчитывала, что Декстер после всех её выступлений рядом будет — слишком уж сильно она по его гордости потопталась и слишком уж много всего наговорила. Возомнила себя невесть кем — вершительница, блин, судеб, великая и ужасная Тёмная фея, трепещите и преклоняйтесь. Кто в здравом уме захочет рядом с такой оставаться?       Но он здесь, рядом, уложил в постель, укрыл одеялом, принёс ей чай, а сейчас греет её руку в своей, понемногу растирая фаланги пальцев. И она не знает, что сказать ему в ответ.       Рассуждая об этом, Фэйбелл неуклюже подтягивает ноги к себе, упираясь пятками в матрас под одеялом. Взглядами они всё ещё не друг в друга, но его забинтованная ладонь так её руки и не выпускает, потому, наверное, выходит, как будто бирюзово-голубой дымкой, пробраться тем самым нематериальным, но ощутимым, шестым чувством ему под кожу и разобрать на мелкие оттеночки все его перемешанные и до отвратительного взболтанные сомнения, ожидание и толику отчаяния.       Ему не идёт сгрызать себя за что-то, не идёт в себе копаться и себя, пусть даже если гипотетически, в чём-то винить, но именно это он и делает, со звенящей вдоль по позвоночнику обидой возвращаясь к тому, от чего уходил — к моменту, в котором он всего лишь бессильный мальчишка против целого злобного недружелюбного мира, где шаг влево или вправо от нужного курса ничто иное, как непростительная ошибка.       Фэйбелл злилась на него, обижалась, ревновала, хотела учинить ему скандал и вытрясти всю душу, хотела сделать ему больно и увидеть, как он за все свои схождения с пути истинного расплачивается и кается, но — ровно до того момента, пока эти каяния не увидела и пока, увидев, не поняла, что нужна была ей всего-то крошечная капелюшечка, а у него оказался целый безбрежный океан.       Что у них вообще такое творится, что ищут друг в друге утешения и покоя, а находят лишь новую, особенно изощрённую и стократ хуже предыдущей, едкую боль?..       Наверное, прав был Дэринг, их обоих не понимая.       Декстер крепче сжимает ладонь Фэйбелл и тянет ближе к себе, поворачиваясь так, чтобы можно было костяшки её пальцев приложить к губам. А после — поднимает на неё такой взгляд, от которого исходишься мелкой, как песок, дрожью.       Вновь заглядывая в его глаза, Фэйбелл в томящемся в них океане тонет, почти сразу начиная захлёбываться. Она знает, что эти глубокие-глубокие синие-синие воды умеют оборачиваться самыми холодными льдами и затягиваться самыми тёмными грозовыми облаками, но её со всех сторон обнимают тёплые, бархатные волны. И дело не только в том, что до огромного окна её комнаты добралось заходящее рыже-золотое солнце, отсвечивающее прямо как когда, ей казалось, она обрубила на самом корню всё между ними и дотла сожгла все перекинутые от одного к другому мосты.       В каком бы месте она в них с головой ни нырнула, глубокие синие воды Декстера всегда обнимут её тёплыми бархатными волнами, даже если для этого придётся разморозить вековые льды и успокоить неистовую бурю. Декстер не говорит об этом словами, но показывает взглядом, так отчаянно не желающим отпускать её из своих глубин. Это приглашение утопиться, но только Фэйбелл решать, утонет она или всплывёт наружу, предпочтя задыхаться морозной бурей, как ей же решать, оставить на плечах Декстера взваленный на них крест или одним простым движением изящной худой руки скинуть его и разбить ударом об землю.       И она не знает, как ответить так, чтобы ответ получился достойным и правильным. Она тоже не более, чем потерянная и всеми забытая девчонка, в каждом своём шаге сомневающаяся и не знающая, хочет она, чтобы её наконец заметили и признали или чтобы у всех повытекали глаза в те моменты, когда она ошибается и косячит. Только вот с Декстером ей косячить не хочется — ни больше, ни вообще никогда не хотелось.       Потому перед тем, как топиться в его синих водах, она решает контрольно выстрелить себе в голову.       Губы начинают дрожать, горло схватывает спазмом, слюна обволакивает и стягивает во рту, в глазах щиплет почти до рези, ещё и то, как его губы почти любовно, почти трепетно целуют её пальцы… Это что, так сложно сказать одно простое «прости меня»? После всего, что ему наговорила и наделала? После всех своих ошибок, промахов и истеричных закидонов? На то, чтобы ранить, сил хватало, а на то, чтобы раны попробовать залечить, не находится ни их, ни смелости?..       Но вместо того, чтобы дождаться, когда она наконец пересилит и саму себя, и начавший душить всхлип, он поворачивает её руку и легонько кусает, даже не вдавливая зубы в кожу, а просто ими касаясь.       — Не извиняйся вслух. Я вижу, что тяжело и что больно, — садится он так, как будто у него внутри какой-то будильничек прозвенел и напомнил, что хватит сопли на кулак мотать, пора идти спасать мир. — Вообще, зря мы сейчас всё это перекапывать начали. Тебе нужно о себе думать и о себе заботиться, восстанавливаться, приходить в чувства…       С совершенно деловым видом он тянется за отложенными в сторону очками, но Фэйбелл ловит его ладонь прямо на них.       — Декс… — зовёт, не зная, отчего вдруг противно заныло от мысли, что он сейчас возьмёт и уйдёт. Сама же вот буквально сейчас признала, что это только его выбор и только его решение, что она вообще никакого права вмешиваться не имеет — уже вмешалась, и что стало? Но удержать хоть немного, хоть ненадолго рядом хочет, потому от балды спрашивает первое, что приходит на ум: — Ты здесь спал?       Декстер мягко, еле слышно смеётся, сдержанно улыбаясь.       — Если честно, очень хотел. Мне… пришлось слегка поскандалить, чтобы вообще к тебе пробиться, потому я всерьёз рассматривал перспективу окопаться в твоей берлоге, пока ты не придёшь в сознание и пока сама взашей не выставишь. Но я не был уверен, что ты, если бы очнулась ночью, была рада меня видеть, потому не остался — проверил тебя и ушёл к себе.       — Но я в себя пришла не ночью.       — Утром зашёл к тебе, а ты в том же положении спала, в каком я тебя оставил. Проверять кинулся, как ты, но ты правда просто спала, даже если очень-очень крепко и глубоко. Мадам Яга заходила на пару минут тоже, сказала, что отсыпаться будешь долго, так что это нормально.       — Да, после истощения всегда так…       Но его руку так и не отпускает, так что Декстеру, по-тревожному закусывая губы, приходится перехватить.       — Я пока не могу однозначно сказать, что ни за что больше не в обиде. Я понимаю тебя и почему ты всё это делала, понимаю, что у тебя на душе происходило и происходит, но осадок от всего этого, увы, не вымывается за два дня и даже за неделю. Сейчас я слишком рад, что ты наконец пришла в себя и более-менее в порядке, но… Мне всё ещё есть, что переваривать и с чем разбираться не между нами, а с самим собой. Единственное, что могу сказать — чтобы ты не грызлась и не надумывала себе невесть что. Придёшь в норму окончательно, и поговорим ещё раз, чтобы точно на трезвую голову.       Вслух согласия он не спрашивает, но меняется в лице так, чтобы этот вопрос, исполненный надежды на лучшее, читался отчётливо и ясно. Фэйбелл не может не улыбнуться в ответ, меленько кивая, и сидеть бы им так до скончания времён, просто глядя друг на друга, пока один не желает уходить, а вторая не желает отпускать, но — Декстер тянется обнять её, а Фэйбелл поначалу подвигается к нему навстречу, но потом, будто опомнившись, останавливает его мягким касанием к груди.       — Есть огромная вероятность, что если я сейчас тебя обниму, то уйдёшь отсюда ты, дай рассказчики, завтра.       Декстер снова улыбается, накрывая её ладонь своей и прижимая крепче.       — Посадишь меня на цепь к батарее?       — Не подкидывай мне хреновых идей, Чарминг! — слегка тушуется, но улыбается тоже, чувствуя, как в щеках приятно ноет от этого чувства.       — Ладно, да, согласен, эта идея хреновая. Лучше ошейник, — замолкает, ожидая, когда же у Тёмной феи назреет вопрос, в своём ли он уме, и договаривает после: — Ну знаешь, такой с маячком, который будет пищать, если я выйду за пределы легализованной территории. А то, если насовсем под замок посадишь, техноклуб без меня взвоет.       Дослушав, Фэйбелл не знает, то ли ей картинно хлопать себя по лбу, то ли хихикать в уголок одеяла. Но совершенно точно она убирает предупреждающе выставленную руку, всё-таки давая Декстеру на прощание обнять. Обнимая в ответ, Фэйбелл старается прижаться изо всех сил и скребёт короткими ногтями по задней стороне его шеи, забираясь под ворот футболки.       Пусть лучше его лопатки расцарапывают её ногти, чем сдирает до мяса древесина тяжеленного креста.       Одно простое движение — кончиками пальцев вдоль по загривку.       Одно простое движение — и взваленный крест, падая с плеч, разбивается в прах об землю.

***

      Холли.       Осколки зеркала валялись у двери, поблёскивая в нервно колеблющемся свете. В стороне от них лежали вещи — возле шкафа, из которого были вырваны все полки и вытащена вся одежда. Все платья, все кофты и юбки, все шарфы и накидки, будь они хоть дешёвыми или самошитными, хоть дорогими и требующими бережливости, унизительно валялись в полном беспорядке. Россыпью по комнате раскатилась и косметика — несколько помад, куча карандашей для губ и глаз, раскрытые и треснувшие на крышке опрокинутые тени. Посуда перебивалась около входа в ванную и там же усеивала пол осколками неблестящими, но не менее острыми. До срывания обоев со стен не дошло, зато досталось шторам — с одной стороны карниз вылетел из стены и сейчас висел наискосок проёма, а разорванная занавеска стыдливо прикрывала окно, насколько могла это сделать.       Лёжа в своей постели, чистой и заправленной аккуратным бельём, Холли бездумно смотрела в потолок. У неё болело горло после вчерашних криков, у неё болели руки, которыми она учинила весь этот беспредел, болела голова от пролитых слёз и закатанных истерик. Болела она вся, начиная стянутым дотуга сердцем и заканчивая кончиками насильно обрезанных волос. Они будто кровоточили, ныли и звали её, просили прекратить все эти мучения, но чем дольше Холли оставалась в себе, в сознании, тем сильнее проклятие впитывалось в неё, тем глубже заползало в кожу, мясо и кости, тем острее кололо по живому и не давало нормально дышать. Истерика ослабила не его, истерика ослабила её саму, и сил на борьбу не осталось настолько, что сейчас… она просто позволяла чёрной магии жрать её, глодая по кускам и причмокивая от наслаждения.       Ночью ей снились кошмары. Глубокие и вязкие, напряжённые и нервные, все до единого посвящённые её сказке и тому, насколько на самом деле та немилостива к своей главной героине.       Вначале они были даже сносными — принц оказался уродом и дураком, его родители невзлюбили невестку, от политики и управления её отстранили под предлогом «не женщине здесь командовать», вместо этого заставили рожать одного ребёнка за другим и каждый новый отпрыск играл на нервах всё сильнее и сильнее. Затем стало хуже — коронованный супруг видел в ней не личность, а лишь трофей, позволяя себе унижать её, запирать в покоях, бить и брать силой. Каждая новая беременность в этих кошмарах давалась всё тяжелее — тянуло в спине, тошнило, кружилась голова, маленькие пяточки пытались затоптать её изнутри, роды шли тяжело и разрывали в кровавые клочья её красивое и нежное лоно.       Хуже стало тогда, когда принц-спаситель захотел взять её прямо в башне. Железные латы обжигали её кожу холодом, грубые замозоленные от оружия пальцы больно сжимали бёдра и талию, платье оказалось варварски разодрано на груди и свисало лоскутами, пока саму Холли загибали в неудобные позы и имели со всей силы. Она плакала, кричала, билась на волю, пробовала ударить своего принца и выбраться из его хватки, но он оказался неумолим — он ведь спас её, теперь она его питомица и должница, так что должна терпеть и быть гостеприимна к нему.       Когда её попытки освободиться начали бесить, её ударили. Металлическая перчатка больно впечаталась в живот, заставив вскрикнуть и сжаться, такая же впилась в волосы, наматывая их на большой кулак и дёргая за них, как за поводья лошади. У Холли оставался свободен рот, и она пользовалась им — орала, просила, сыпала угрозами, попыталась даже вывернуться и укусить, но не смогла. Успокоиться пришлось тогда, когда её, взятую за волосы, с размаха впечатали носом в пол, заставив заскулить от сильной боли в лице и несколько раз выдохнуть брызгами крови.       Перебравшись через раскрытое окно, в углу башенной комнатки замер худощавый силуэт, особенно мрачный и особенно размытый. Холли не видела его лица и одежды, но это было не важно и не нужно — она понимала, что Терновый ведьмак и никто другой, сверкая хищностью глаз из темноты, смотрит на то, как его пленницей играют, словно бесчувственной куклой, словно ей не больно и не обидно, словно она не страдает и не сгорает в собственном бессилии. Она голосит снова, в этот раз пытаясь докричаться до него, но её затыкают метким ударом кулака по лицу. Во рту хрустят сразу несколько зубов, которые Холли выплёвывает вместе с пузырящейся розовой слюной.       Наигравшись, её отшвыривают в сторону, и, падая, она бьётся спиной об шкаф. Ноги не держат, по бёдрам стекает липкое и вязкое, плечи вздрагивают от рыданий, глаза ничего не видят из-за слёз. Но и здесь её кошмару не наступил конец. Принц исчез из комнатки, словно по волшебству, как будто его тут и не было никогда, и они остались вдвоём — униженная Рапунцель и злорадный ведьмак. Когда тело начали обвивать тонкие колючие ветки, оно поддалось, бессильно повисло, позволяя шипам впиваться в кожу маленькими очажками острой боли и давая утянуть себя наверх, подвесить над полом и оплести так, чтобы остаться прикованным к стене. Чем сильнее сопротивляешься, тем туже терновая вязь смыкается на самом живом — принцип, который Холли уяснила только сейчас.       Ветки развели её руки в стороны, выгнув на манер носовой фигуры корабля, раскрыли и обездвижили, в очередной раз попирая гордость и честь. Спутанные волосы, взмокшие у корней, клубились по плечам, с подбородка капали перемешанные в триединство пытки кровь, слюна и слёзы, порванное платье лоскутами свисало с тела, наполовину его оголяя, на стиснутых грудях наливались цветом синяки и кровоподтёки, между ног тянуло и жгло. Ведьмак стоял напротив, на расстоянии шага, но вся его фигура по-прежнему скрывалась в мистической тени, лишь глаза резали по живой плоти одним взглядом.       Единственное, что Холли смогла предположить — он поглумится над ней следом. Но она была ему противна — настолько, что хищные глаза сощурились, а сам ведьмак отошёл на пару шагов в сторону. Ветки снова поползли, стискивая крепче и впиваясь сильнее, но теперь… Они прокалывали кожу и врастали в неё, выталкивали из ран кровь и вползали в них, щекоча изнутри. Холли забилась, задёргалась, снова заверещала во весь свой голос, но терновник это не остановило. Его вообще ничего, кроме ведьмачьей воли, остановить не могло, но воля была в том, чтобы он продолжал. Рапунцель никогда не выберется из башни, а если и выберется — что же, пусть попробует не разбиться об ветки с её талию шириной, усеянные шипами-стилетами, у башенного подножия.       Проснуться вышло только тогда, когда колючие шипы обвили и сжали до хлюпанья её сердце. Холли вскрикнула, вскочила с кровати, рывком дёрнула, швыряя на пол, прикроватную тумбочку и всё, что на ней лежало. Где-то в суете на полу валялся теперь её разбитый в уголке экрана телефон, треснувшие от падения дверцы накрошили на пол щепками, но ей было всё равно. Она прокричала ещё раз, пытаясь выпустить, выпихнуть из себя весь этот мрак, но мрак не хотел отпускать её. И она сдалась, рухнув на остывающую постель и бесцельно уставившись в равномерно белый потолок.       Проклятие всё это время было именно таким, да?.. Эти кошмары теперь будут мучать её каждую ночь и каждый раз, когда она заснёт? Будут приходить к ней, извращая суть и естество, питаясь её страхами и её болью? Холли ведь до сих пор понятия не имеет, какая именно у проклятия формула, что Терновые ведьмы в него клали на протяжении веков и добавил ли что-то от себя, словно вишенку на торте, Терновый ведьмак. Она была уверена в том, что проклятия избежит, чего бы это ни стоило ей и всем, кого она пустит в расход; что Эме не успеет ничего с ней сделать, ибо она окажется хитрее и расторопнее. Теперь вся её уверенность казалась смехотворной, а удавка на горле смыкалась настолько плотно, что не было сил дышать.       Волосы обрезаны по самые уши, одежда цела, крови на теле нет, а само оно валяется почти так же, как разрушенные вещи на полу комнаты, но это едва ли чем-то отличается от кошмара. Лицо заплаканное и припухшее, глаза красные и высохшие, а внутри тесно-тесно, словно терновнику всё-таки удалось заползти в тело, как паразиту, и заклубиться в нём вязанкой червей или обезумевшим крысиным королём. Но сил сделать с этим хотя бы что-то у Холли не осталось.       Телефон на полу загудел, подавая признаки жизни, но не подавала этих признаков она сама, раскинувшись по кровати и едва ли дыша. Нужно было восставать из мёртвых, возрождаться, как фениксу из кучки пепла, но пепел этот давно уже развеяло по миру и прибило к земле, превращая в грязь под ногами, солёным проливным дождём. Входящий вызов длился неприлично долго, звонящий явно хотел дозвониться, но в конце концов гудение прекратилось, а экран потух. Холли потухнуть не могла — она и не загоралась с тех самых пор, как проснулась в истерике и выжала из себя последние капли слёз.       Но ничего из этого не было взаправду концом. Её сказка сбылась, роль оказалась сыграна, но впереди… о рассказчики, сколько же всего ещё впереди! И это всё даже не попытается спросить, готова ли Холли к нему, есть ли у неё силы поднимать руки и ноги, в состоянии ли она мыслить и осознавать происходящее, может ли стоять и раскрывать лёгкие, впуская в себя порцию кислорода. Оно просто придёт, просто утащит её в круговорот событий и разнесёт по миру, как разнесут смешанный с грязью пепел, в который она обратилась, тысячи пар сапог и тысячи пар подошв.       Она закрывает глаза. Она вдыхает настолько глубоко, что в виски стреляет болью, а голова кружится. Она слышит глухой стук собственного сердца, бьющий по ушам и в бок.       Её никто не спросит, чего она хочет и хочет ли вообще, ведь её жизнь продолжается даже тогда, когда она сама не хочет её продолжать.

***

      Мильтон Гримм.       Наполовину исписанный ежедневник в толстой кожаной обложке с успевшими забахромиться уголками страниц закрывается и откладывается в сторону, на отведённое специально для него место. На рабочем столе идеальный порядок, на его гладкой поверхности ни пылиночки, ни кляксочки, ни царапинки. Рабочие бумаги разложены по ярусам в резной металлической этажерке, перьевые ручки составлены кончиками кверху в органайзер, полукруглое пресс-папье с позолоченной окантовкой подготовлено к следующему рабочему дню и занимает своё место на подставке.       Всё именно так, как должно выглядеть у директора целой академии, у опытного чародея с солидной степенью магических и сказко-исторических наук. И как же забавно — стремление к наведению порядка в одном конкретном месте и на одной конкретной территории прямо пропорционально тому, насколько рушится и валится из рук всё остальное.       На столе почти стерильная чистота, в кабинете библиотечные тишина и порядок, а вот вся остальная Академия с ума посходила, как и в принципе вверенные в его руки закономерности сказконаследия. Гриммы веками и поколениями сопровождали родовитых персонажей по их заранее начертанным судьбам, следили за тем, чтобы предписания Книги Легенд исполнялись в строгости и соответствии каждой букве, выведенной на желтоватых страницах самими рассказчиками. Дочери сменяли матерей, сыновья приходили вместо отцов, менялись лица, но суть для каждого из них оставалась одной и той же.       Но чем дальше каждое новое поколение уходило от изначальных персонажей, самых первых и родоначальников, тем меньше сходств сохранялось и передавалось дальше. Настал тот переломный момент, когда дурдом, происходящий в сказках, перестал быть удивительным — принцессы брались за мечи, злодеи протягивали руки помощи, королевы отрекались от престолов, а ведьмы выкручивались из собственных же ловушек.       Да и Гриммы, честно говоря, уже не те, что раньше — каждый новый чуть меньше чародей и чуть больше очередная канцелярская крыса, пусть и с пачкой чрезвычайных полномочий. Как и он сам — по завершении рабочего дня не могущественный маг, не властный и строгий директор, а всего лишь пожилой мужчина с сединой в усах и мешками под глазами. И в том, что сказочному дурдому нет конца и края, его вина прямее всех прямых.       Он побуждал молодёжь не отрекаться от заветов, побуждал принять свою суть и свою роль, давал любое необходимое образование, которое готовило подрастающих наследников к их участи. С кем-то получилось, с кем-то наоборот, но нашлись и такие кадры, как Её Королевское Высочество принцесса Эппл Уайт — те, для кого перестали существовать иные варианты, кроме как прошествовать по заранее расписанному пути.       Импровизировать Эппл Уайт не умела совершенно, оттого ценила во всём точность и предрекаемость, и сейчас, когда она действовала наобум, стало понятно, что для неё самой и правда нет никакого иного пути, кроме как ступать по строго отмеченным камешкам мостовой и держать голову поднятой в строгой отметке на большом транспортире.       Вынести вердикт принцессе было тяжелее всего. Она была одновременно виновницей и жертвой, одновременно клала голову на плаху и держала над ней же заточенный топор, одновременно попала в ловушку и затащила в неё за собой кучу непричастных. С одной стороны, хорошая взбучка отрезвила бы принцессу и напомнила о том, что думать нужно головой, а не другими частями тела, но с другой — она уже пострадала, причём достаточно глубоко, и всю свою вину осознала в полной мере.       Разговаривать с Её Величеством о проделках её дочери было тяжело, но Мильтону Гримму пришлось это сделать. Минута времени королевы стоит дорого, потому он заранее выбрал формулировки посуше и подоходчивее, чтобы обрисовать ситуацию и выводы из неё как можно скорее. Королеву такое объяснение устроило, и она, явно по ту сторону телефонного звонка закусив напомаженную губу, дала разрешение взыскать со своей наследницы столько, сколько директор посчитает нужным — «ей не по возрасту действовать так… сомнительно».       Королева Сноу явно хотела описать это ещё парой слов, но не стала. А директор Гримм, получив на руки карт-бланш, почувствовал себя закованным в тяжёлые цепи.       Несмотря на весь проявленный идиотизм, Эппл Уайт так же оказалась исполнена сочувствия и раскаяния, которые грызли её гораздо глубже и сильнее, чем грызли бы исправительные работы или взыскания в любых других формах. Это госпожу Бьюти можно было без долгих размышлений сажать под «домашний арест» для не слишком-то искренней острастки каждый раз, когда она бунтует и нарушает порядок, а для госпожи Уайт самым тяжёлым наказанием, какое она могла понести, стало осознание того, сколького стоили её поступки и что вообще произошло по её вине.       Ей было несомненно жаль и свою Злую Королеву, и Тернового ведьмака, и Тёмную фею, и даже подстрекательницу-Рапунцель, с которой разговор оказался удивительно короток и ясен. Она хотела извиниться перед всеми, раскаяться и попросить прощения, но — госпожа Квин слушать её отказалась, госпожа Торн была не в состоянии для разборок (и свои пару ласковых наверняка уже выдала), а господин Ларивьер лишь отмахнулся и сказал, что они поговорят позже. Эта отвергнутость была в её понимании логичной и ожидаемой, но ранила ничуть не меньше, чем если бы её приказали пороть розгами.       Так что, обдумав всё это ещё раз, а потом ещё раз, а потом ещё, директор Гримм пришёл к единственному решению, какое вообще счёл возможным — к тому же самому, какое пришло к нему на месте преступления. Поначалу оно казалось довольно снисходительным и простым, как будто бы жалеющим и щадящим, потому и несправедливым, но если посмотреть в него не на первый слой, а на второй, то коварной жестокости из него можно было хоть отчерпывать.       Мильтон Гримм постановил, что Её Королевское Высочество должна изучить хранящиеся в двух библиотеках — академской и личной директорской — труды о ментальном воздействии на людей, подобрать и обосновать классификацию для того воздействия, какому подвергла Злую Королеву и Тернового ведьмака, описать возможные последствия и побочные эффекты, а также подобрать программу лечения и профилактики для каждого из этих эффектов. Помимо того, что это долгая бумажная работа на чтение, вникание и конспектирование, тратящая огромное количество времени и сил, это ещё и соль на рану — напоминание о том, насколько тяжело пришлось её друзьям.       Прошло уже достаточно времени, и к вердикту могли бы добавиться какие-то уточнения, особенно после того, как сама королева Сноу сочла уместным с её дочери взыскать, но добавить или исправить директору оказалась нечего даже после того, как составил и подписал официальную бумагу об этой отработке — по закону подлости, именно после утверждения и запуска в работу на ум приходят какие-то коррективы, но в этот раз их не нашлось. Значит, он поступил правильно и стоило бы уже поставить точку в деле Эппл Уайт.       Тем более, что со всеми остальными делами было хоть и проще, но паршивее.       До глубины души оскорблённая и преданная Злая Королева нуждалась в твёрдой руке помощи, и это мог бы быть идеальный момент, чтобы скорректировать линию её поведения в более удобную сторону, но Мильтон Гримм, к сожалению, понимал, что всё произошедшее ещё сильнее отвратит её от следования заветам Книги Легенд и от принятия себя той, какую из неё хотят вылепить. Лучшим возможным исходом он счёл действительно помочь девушке и попытаться если не залечить до конца, то хотя бы не дать загноиться нанесённым ей ранам, которые в любом случае оставят уродливые рубцы. Признать перед юной леди, что он был неправ и со своей политикой убеждения явно перегнул, будет непросто и неприятно, но правда, увы, именно такова.       Исчерпавшая себя до истощения Тёмная фея, как только придёт в себя и встанет на ноги, явно будет действовать агрессивнее — расскандалится, затребует компенсации за понесённый ущерб, донесёт всё до маменьки далеко в не самом выгодном свете (а стоять за свою кровь Торны умели), будет настаивать на том, чтобы с обеих зачинщиц публично сняли кожу, а к конце, вместо вишенки на торте, протянет под директорскую подпись свою зачётку и намекнёт на то, что было бы неплохо освободить её от аттестации, раз уровень владения магией позволил ей в столь щекотливой ситуации не угробить никого и себя в том числе. На последнее условие директор пусть и со скрипом, но согласен, а с остальными по воскрешении госпожи Торн с больничного придётся что-то делать.       Но то всё — полбеды, а беда целая — две Рапунцель и ведьмак. С ними сложилось паршивее всех, и распутывать этот клубок нанизанных друг на друга противоречий было по-особенному тяжко. Все трое оказались прочно сплетены друг с другом колючим тёрном, по шипам которого стекала, перемешавшись, практически общая кровь, так что даже если пытаться из этого клубка вычленить, как сферического коня, в вакуум кого-то одного, сделать это так, чтобы не потянуть за собой остальных, не выходило никоим образом.       Проще всего складывалось с Поппи — старшей сестрой, ненаследной, которая в Академии-то оказалась лишь потому, что её младшей нужны были умело плетущие волосы руки. Мильтон Гримм был готов подписать все бумаги, завершающие её обучение, и отпустить её на волю, ибо сказка сбылась и более никого из них не тяготит, но… Поппи, как и Рэйвен, нужна была помощь, даже если сама она пыталась это отрицать. Их обеих ранили близкие им люди, у них обеих выбили всю почву из-под ног и они обе нуждались в крепком плече рядом, чтобы понемногу выстроить свою жизнь и свою судьбу заново.       С разницей лишь в том, что для Поппи было кому подставить это самое плечо. Она не осталась совершенно одна, у неё есть любимый человек и его разбойничья свора, потому и восстанавливаться она должна намного легче, а в помощи конкретно директора она почти не нуждалась. Рэйвен Квин же оказалось больше не в кого и некому верить и доверять.       Не желая возвращаться к скандалистке-Рапунцель, мысли перетекали в какое угодно русло, но только не к ней. Уши рефлекторно напряглись, ожидая, что та сейчас выскочит из-за угла и снова зальётся визгом, каким кричала на сестру и на всех остальных, а виски прострелило неприятной болью, но… на самом-то деле, с ней тоже было всё уже решено. Сочувствовать героине, пошедшей против своей судьбы и встретившей все последствия этого, директор не считал нужным — на это действие нашлось своё противодействие в лице Тернового ведьмака. Облегчать её участь никто не собирался, да и не за что было — она потянула вслед собой на дно целую отдельную сказку и целую вереницу людей, только вот в отличие от Эппл Уайт нисколько в этом не раскаивалась. Отработка подобрана соответствующая — изучение академских архивов за последние три поколения и написание краткого резюме с оценкой и комментариями по каждой сказке и каждой сбывшейся судьбе, в частности о тех, которые сбывались с отклонениями.       Она сама настаивала на совершенно ином. Верещала во всю свою принцессочью мощь, рвала на себе куцые остатки волос, стучала каблуками и скребла ногтями по мебели, но требовала едва ли не самой жестокой расправы для ведьмака, посмевшего проклясть её. Ведь, как она считала, единственная ведьмачья обязанность заключалась в том, чтобы с рук на руки передать её принцу, который влюбится, женится и проведёт всю свою жизнь подле неё, холя и лелея, и никаких проклятий не должно было стоять на её пути. Для проклятий была Поппи, которой сестрица щедро пожаловала роль черновика и листа для помарок.       Разумеется, прислушиваться ни к чему из этого директор не собирался. Сказочная судьба неделима, и если ты рассчитываешь взять самые вкусные сливки, придётся в дёгте запачкаться тоже. Невозможно сделать так, чтобы принцессой и королевой стала одна сестра, а груз проклятия, особенно против воли, на себе несла другая. К тому же, именно в проклятии, а не в титуле и роскоши заключается истинная суть их сказки — в том, что никакие богатства не искупят твоей вины, если ты предал кого-то, кто искренне тобой дорожил. Складывалось впечатление, что Холли О’Хайр собственную историю вовсе ни разу не читала, а лишь слышала в кривом пересказе из не слишком достоверного источника.       Не сделало лучше и внезапное признание госпожи Купидон — её под директорские двери почти силком привели коллеги по техноклубу, пусть и поредевшие на одного своего члена. Воодушевлённая и настроенная на неприятный, но несомненно важный разговор, она, суетливо перебирая чёрными ладонями с розовым маникюром, поделилась тем, сколько неудобств ей доставляла Рапунцель, сбитая с толку разговорами о проклятии, блуждающем по её сказке, в тот период, когда никто ни о каких проклятиях даже не подозревал и не должен был.       Устав от того, как мельтешат в дверях два силуэта, директор Гримм скомандовал господину Дампти и госпоже Локс войти тоже и по желанию, плещущемуся через край, рассказ коллеги дополнить. Там-то и всплыло, что Холли О’Хайр терзала богиню любви своими параноидальными замашками почти целый год, пока не получила размашистый пинок под зад и не оказалась вынуждена, пополнив список потенциальных недругов ещё одним именем, отступить.       И после всего этого Мильтону Гримму нужно было наказывать Тернового ведьмака? Увольте.       Карать Эме Ларивьера было решительно не за что. Пусть намного раньше срока, пусть в непригодных для этого обстоятельствах и весьма вольной манере, но он сыграл свою сказочную роль, точно механизм швейцарских часов, чего и хотел в какой-либо из мер добиться директор Гримм. Большего, чем это, требовать от него никто не мог и не собирался, особенно после его попадания под насильственное колдовство. Отныне месье, как и госпожи О'Хайр, волен покинуть стены Академии и вернуться домой, к любящей семье, чтобы поправлять здоровье и жить ту свою жизнь, из которой сказочное наследие вырвало его на три с лишним года.       Госпожа Холли может истерить до хрипоты сколько угодно, но решение обжалованию не подлежит и подлежать не будет. Справедливость не о том, чтобы угождать всем уязвлённым, а о том, чтобы устанавливать порядок вещей правильно и обоснованно.       Поднимая взгляд на большие настенные часы, Мильтон Гримм с грустью отмечает, что потратил очередные сорок минут своего заслуженного вечернего отдыха на перемалывание всё тех же событий, итоги которым уже давно подвёл в мыслях с самим собой и в исполнительных документах. Ноги начали отекать, голова отзываться тупой болью, и можно было бы наконец встать со своего кресла и уйти в спальню отдыхать…       По дверному косяку звонко стучат, и от этого стука ещё на раз простреливает в виски.       — Войдите, — зовёт он не растерявшим зычности голосом, хотя никаких посетителей не хочет ни видеть, ни слышать.       Отвратительно бодро цокая каблуками, в его кабинет входит леди Мэриан, перекладывая из руки в руку стопки бумаг и почти от самого порога заливаясь едва ли не соловьиными трелями о какой-то академской бытовухе. У неё громкий высокий голос, тонкий и всё ещё почти девчачий, копна рыжих кудрей заколота на затылке, а в изумрудных глазах столько огня и запала, что хватит весь замок обогреть.       Мильтон Гримм не завидует более молодой коллеге. Он скорбит по ушедшей молодости своей и скучает по годам, когда в его власти было несоизмеримо большее, чем чернильные кляксы на отполированном столе.       Заметив, что он её совершенно не слушал, Мэриан встаёт напротив стола и упирает руки в бока, но спрашивает обеспокоенно:       — Всё в порядке?       Вместо ответа — тяжёлый, усталый вздох. Директор наклоняется к дверце тумбочки и достаёт оттуда пузатую фляжку с бурбоном.       — Боюсь, леди Мэриан, это мой последний год.       Она могла бы ахнуть от удивления и всплеснуть руками, но… кажется, давно уже стало очевидно, что Мильтон Гримм растерял всю хвалёную дознавательскую хватку и попросту состарился в этих грандиозных академских стенах. Аж настолько, что Мэриан позволяет себе обойти его рабочий стол и, придержав юбку платья, присесть на край. Бумаги, которые она принесла, остаются лежать где-то с другого угла, только что прибранного дочиста.       — Я бы хотел…       Но вместо того, чтобы своё важное заявление торжественно заявить до конца, он отвлекается на то, как Мэриан изящнейшим жестом вынимает из какого-то кармана платья фляжку свою, поменьше и поплоще. Намёк оказывается понят, и следующим звуком, раздающимся в тишине затопленного сумерками кабинета, оказывается приглушённый стук обитых кожей корпусов.       А ещё нужно было приоткрыть окно перед тем, как пить бурбон.       — На самом деле, леди Мэриан, у меня к Вам будет две просьбы, — начинает заново, утирая жиденькие усы и включаясь в деловой поток. — Первая просьба рабочая — я бы хотел, чтобы вы с господином Чармингом в ближайшее возможное время познакомились с моей преемницей. После вступления в должность ей потребуется в первую очередь ваша помощь.       — А как же госпожа Белая Королева? — Мэриан почти насмешлива, поправляя выбившийся локон. — Разве не она у нас главная по принцессам?       — Учитывая, какие в последнее время пошли принцессы…       К тому же, Белая Королева — чудесинка, которой до лампочки все сказочные заморочки, у неё заморочки свои, чудесовские. В первую очередь Академия Долго и Счастливо всегда была открыта именно для наследников принцев и принцесс, королей и королев, царевичей и царевен, а уже потом в неё стали брать под крыло тех, кто обитал с оными в одних сказках. Так появились в Академии вначале учебные места для персонажей недворянского происхождения, а потом и вовсе целая отдельная кафедра для злодеев и злодеек.       — К тому же, леди Мэриан, кто лучше Вас будет знать и понимать студентов? Из всех преподавателей вы к ним наиболее близки и наиболее осведомлены, что происходит в массах.       — На Вашем месте я бы не считала это плюсом, — полупустую фляжку она разочарованно покачивает в ладони. — Вдруг начну не в пользу Вашей дочери воевать, а наоборот?       Дочери. Разумеется, Мэриан давно уже догадалась, что на смену Мильтону Гримму придёт Марта Гримм, не менее строгая и не более лояльная к молодёжным веяниям. Только вот сталкиваться Марте придётся с гораздо более странными и запутанными проблемами, чем её отцу и предшественнику, но сделать с этим Мильтон Гримм ничего не мог — уже ничего.       Сердце, волнующееся о единственной дочери, начинает сильно стучать в груди, но показывать при Мэриан, что его это в действительности настолько беспокоит, выше достоинства пусть и пожилого, но всё же джентльмена. История Эппл Уайт и Холли О’Хайр, забравшихся в своём прекрасном незадушенном порыве аж до Колодца Желаний, слишком резко, будто полоснув ножом, напомнила о собственных счётах с этой выгребной ямой, куда местные сельчане хотели сливать свои болезни и невзгоды и откуда ему посчастливилось на зачарованную монету вытянуть здоровье и шанс на большое красивое будущее для Марты.       Вторая монета — та, которую он отдал Рэйвен Квин, — тоже должна была сделать чью-то жизнь лучше и принести в неё счастье и гармонию, но получилось в итоге совершенно наоборот. Он устало трёт густые брови в надежде отогнать ударившую в лоб головную боль, но вряд ли это поможет оградить его дочь от возможных в волшебной на всю голову Академии неурядиц и откровенных катастроф.       — Единственное, о чём я попрошу и Вас, и господина Чарминга — держать руку на пульсе и быть рядом тогда, когда вы оба будете ей нужны.       Просить о большем не было смысла. Если это поколение умудрилось догадаться, что предписанные судьбы можно и даже нужно ворошить и перекраивать, то какие фокусы выкинет следующее? От подобных выкрутасов не застрахован никто, как ты ни пытайся предугадать все развилки событий. Но если не получилось предупредить, то пусть хотя бы получится решить то, что готовит для них сказочное будущее. Мэриан и сама понимает это — как преподаватель Академии и как мать единственного сына.       — Мы будем, — обещает тихо, но так, чтобы этого хватило. — А вторая просьба?       — Лично к Вам, леди. Госпожа Поппи О’Хайр. Прошу Вас присмотреть за ней и оказать любую посильную поддержку. В моих сочувствии и соучастии она не нуждается, а Ваши…       — Просите меня смотреть по сторонам, переходя дорогу, и не запивать шампанское водкой, — Мэриан опускает взгляд к носкам своих ботинок на каблучках-рюмках, намекая, что просьба совсем уж очевидная и сама собой разумеющаяся. — Думаете, у меня выбор есть, поддерживать её или нет, если они со Спэрроу счастливо съехались и разучивают партии на тамбурине?       Кто знал Мэриан Гуд плохо, заподозрил бы в её словах сарказм или недовольство, как будто она потенциальной невесткой глубочайше возмущена. Но такой же точно родитель, как и она сама, прекрасно понимает, что это за чувство — очередная волна смирения с тем, что твой ребёнок давно уже отдельный взрослый человек. Марта, уже давно замужняя женщина и мать, по возрасту ближе к самой Мэриан, чем к Спэрроу, но Мильтон Гримм прекрасно понимает, каково это, когда настаёт пора встречать на пороге целую отдельную семью, потому за смятение и некоторое отрицание осуждать свою коллегу не смеет.       — Конечно, я присмотрю за ней, — озвучивает она больше для проформы, убирая закрытую фляжку обратно в карман. Встаёт с края стола, подходит к окну, открывает его и, отряхнув юбку платья, берёт курс на выход из кабинета. — А Вы бы, господин директор, чаёчку с мелиссой попили на ночь, от всяких нервных дум помогает.       Как только её каблуки перестают стучать в коридоре, Мильтон Гримм позволяет себе ещё один усталый вздох и ослабляет узел галстука на шее. Чай с мелиссой и правда хорошая идея, особенно на сон грядущий, но… но стопка небрежно оставленных Мэриан бумаг портит любое представление о наведённом ранее порядке. Оставлять всё как есть директор не хотел совершенно, потому стопку бумаг подтянул к себе и углубился в чтение того, с чем вполне можно было бы разобраться и завтра.       К сожалению или нет, конец порой имеет свойство становиться только началом.

***

      Эме.       В комнате светло, но тихо. Окно не зашторено, вместо этого наполовину задёрнут балдахин у кровати. Камин потушен — встать бы растопить его, да сил у Эме почти нет. Всё, на что его хватает — неравномерно поглаживать по спинке Тресс, свернувшуюся под боком. Голова беспрестанно болит и с разной интенсивностью кружится уже третьи сутки, поспать вопреки всему едва ли получается — и то полусидя, привалившись боком к изголовью и скомканному под спину одеялу. Постоянно душно и жарко, как при лихорадке, потому окно всё время открыто, несмотря на то, что в окрестностях Академии наконец начались неприятные осенние дожди.       Впрочем, светло не слишком сильно — как раз потому, что снаружи пасмурно, солнце спряталось за плотными густыми тучами и показываться не желает. К ночи загромыхает, понятно без гаданий на кофейных гущах и чтения прогнозов погоды. Тресс сквозь глубокий сон начинает забавно подёргивать лапками, вздрагивает вся, и Эме, лишь наполовину открыв глаза, с ласковой полуулыбкой гладит её по боку и немного по подставленному кошачьему пузу. Губы у него бледные, под глазами залегли глубокие синяки.       Хуже всего было во вторые сутки. Проклятию нужно было время, чтобы разгуляться — Эме не отдал ему жизнь, но это не означает, что не должен был отдавать вовсе ничего; магия возьмёт своё, и если не мытьём, то катаньем. Оно потихоньку выпивало его — разъедало распоротую ладонь, заползало колющейся дрожью под шкуру, насаживало на острые шипы мясо, скручивало в жгуты кости, сдавливало плотной вязью внутренности. Если раньше терновые ветки надрывали кожу только на кистях и запястьях, то сейчас они как будто прорастали сквозь органы, пытались разорвать их в клочья, оплести до хлюпающего лопания. Эме лихорадило, метало по постели, заставляло нетерпеливо ёрзать в попытках унять это ощущение — ощущение распятости изнутри.       Эти сутки он почти не помнил, но не потому, что был заколдован — из-за того, что сил на адекватную оценку реальности (да даже на то, чтобы её нормально воспринимать) не оставалось. Кажется, когда проклятие добралось до желудка, его пару раз вырвало кислой желчью, а когда оно достигло лёгких, пришлось дышать ртом, как задыхающейся рыбе, и чувствовать удавку не на высохшем намертво горле, а где-то в глубине, под ключицами, вокруг по-каменному тяжёлого сердца. Оно, кстати, проклятие не заинтересовало — поживиться в нём было решительно нечем, разве что зубастые шипы об него поточить.       Но строгий женский голос приказывал Эме: «Борись!» — и он боролся. Дышал, несмотря на то, что хотелось задохнуться. Смотрел по сторонам, хотя перед глазами всё расплывалось и закручивалось в лихие спирали. Протягивал руки и открывал рот, когда его просили, чтобы через силу глотать какую-то соплеобразную жижу (наверное, на вкус она была такой же противной, как на консистенцию, но Эме тогда не почувствовал).       Было бы красиво и символично, знаменательно, что ли, если бы этот голос принадлежал Терновой ведьме — той самой, что лишь единожды погладила Эме по щеке, но отпечаталась на подкорке щемящей нежностью, граничащей с обожанием. Реальность прозаичнее — приговаривала над ним мадам Яга, в ту ночь оставшаяся рядом. Она прямо в камине сварила какое-то зелье, нашептала на него на незнакомом языке, влила в метавшегося Эме аж целую кружку, а потом сидела рядом, держала его за ледяную руку с поменянной перевязкой и такой же ледяной лоб и тихонько напевала — свои, славянские песни, не то колыбельные, не то просто народные.       Он помнит это смазано, обрывками, перерывами от приступов раздирающей изнутри боли, но всё же помнит. У мадам Яги чуть хрипловатый старушечий голос и морщинистые, но жёсткие ладони с загрубевшими ногтями. Того, как приходил директор Гримм, Эме не осознал вовсе — но и не должен был, ведь директор на несколько часов усыпил его. Мадам Яга была решительно против, но Мильтон Гримм настоял и крайне осторожно, чтобы не навредить ещё сильнее, наложил одно ментальное заклинание; тело продолжило метаться в уже идущей на спад агонии, а сознание отключилось и ненадолго нашло забвенный покой.       Когда Эме очнулся, уже давно рассвело, в комнате с ним не осталось никого, кроме кошки, но на журнальном столике ожидало разлитое по всей возможной таре лечебное варево, от которого приторно пахло горькой травой. Встать он смог не сразу, пришлось долго собираться с силами, и то сначала для того, чтобы доползти до ванной и едва не рухнуть на её пороге. Ледяная вода, которой он умывался, казалась тёплой — его счастье, что не додумался мочить бедовую голову.       То, что сейчас ему удаётся по полминутки проваливаться в дрёму до тех пор, пока из полусна не выкинет резкое ощущение падения с огромной высоты, — вообще-то, очень хорошо. Этим рваным сном Эме спит сам, без снотворных и заклинаний, а когда дёргается, то лишь чудом не будит крепко спящую Тресс. Смотрит на неё уставшими глазами и думает, что обязательно купит ей большой-большой кусок самой дорогой красной рыбы и будет подкармливать — ну, как только встанет с постели и сможет проползти на негнущихся ногах дальше пяти метров.       Он почти проваливается в зыбкую дремоту снова, но в дверь стучат. Она открыта — ни сил, ни смысла закрывать её сейчас нет, мадам Яга и директор Гримм попеременно заглядывают и должны будут вечером снова зайти, чтобы осмотреть его, — а значит тот, кто стучит, явно не они. На более глубокие и сложные рассуждения Эме не хватает — он пробует вытолкнуть из себя не то что даже слово, а хотя бы пару звуков, но моментально заходится в глухом кашле и оказывается вынужден свернуться пополам, пока приступ обдирает и без того едва ли работающие лёгкие.       И пока он сгибается в душащем кашле, дверная ручка на пробу опускается, дверь приоткрывается, в комнату заглядывают. Дачесс — вернулась! Но сил порадоваться у Эме нет — все уходят на то, чтобы остановить приступ и не дать желудку выплюнуть непереваренные остатки соплеобразной жижи; мадам Яга старалась, варила специально для него, так что негоже её снадобьями выворачиваться. Негоже так-то и перед лебёдушкой, только-только вышедшей из больнички, скручиваться в бараний рог и делиться внутренним миром, но здесь у Эме выбора уже меньше.       Дачесс не проходит в комнату, опасливо топчется на пороге.       — Ты не заболел?       Эме сначала мотает головой, потом машет едва ли слушающимися руками, забинтованной тоже, потом только говорит:       — Нет. Не заразный, проходи.       К концу реплики он хрипнет настолько, что закашливается снова, но в этот раз уже слабее, лишь чтобы горло неприятно засаднило. Она проходит — в уличной одежде, с сумкой на плече, волосы собраны под беретик, не накрашена; сразу к нему рванула, видать.       — Воды?       Он кивает. Дачесс разувается, ставит сапожки у порога, на комод скидывает свою сумку, беретик срывает с головы и швыряет на каминную полку уже на ходу — сначала к прикроватной тумбе за стаканом, затем в ванную. Вода из-под крана тут чище, чем дома из фильтра, потому пить можно с лёгкой руки. Эме пьёт — Дачесс пытается поддерживать и его, и стакан, но особенно обеспокоенно моргает и поджимает губы, когда видит, с каким усилием он заставляет себя всё выпитое проглотить.       Она отставляет стакан на тумбочку, но Эме из рук не выпускает, пусть даже и не помогает толком, а просто касается его бока, пока он от середины постели пересаживается поближе к краю. Тресс резко просыпается, судорожно облизывает лапу и заваливается обратно, презрительно профырчавшись.       — Точно не заразный? А с рукой что?       — Точно. Это не… — Эме снова кашляет, но уже мягче, просто оттого, что молчал долго. — Не суть важно, обо мне потом. Про себя скажи, ты как.       Помимо того, что три дня был заколдован и после вот уже четвёртый день едва ли в состоянии отодрать себя от кровати, он пропустил её выписку. Ложилась в больницу Дачесс планово, на предписанное обследование и кое-какие процедуры, так что ничего серьёзного с ней бы в любом случае не произошло, но Эме всё равно совестно. Потому и выражение замученного лица кислится, но Дачесс внимания не обращает — подсаживается ещё ближе и прижимает его к изголовью кровати собой. Подныривает руками под его спину и устраивает голову на плече. Обнимает. Эме некрепко обнимает в ответ, роняя на её макушку мелкий поцелуй.       — Я думала оторвать тебе что-нибудь, как приеду, — сознаётся Дачесс, чуть поёрзав. — Ты неделю не писал, я и позлиться на тебя, и обидеться, и послать во все места успела. А ты тут, оказывается, и без меня вполне справляешься с тем, чтобы одной ногой стоять в могиле.       Посидев так немного, она отстраняется, распускает заломанные от резинки волосы и недолго смотрит на Эме — он всё ещё потрёпанный и не первой свежести, но в чуть прояснившихся глазах появился хоть какой-то намёк на жизнеспособность. Мелочь, но приятно. Она картинно вздыхает, подняв и опустив плечи, а после с лёгким, слегка взбешённым прищуром выдаёт:       — Ёб твою мать, Ларивьер, я тебя одного оставила на всего лишь две сраные недели! Признавайся, куст поганый, куда ты тут без меня влипнуть успел?!       Эме беззвучно смеётся и склабисто щерится. Скрывать что-либо он и не пытался, честно говоря. Когда пришла Дачесс, стало суетливее, но где-то в глубине души и спокойнее. Она в порядке, ей ничего не угрожает, всю эту заваруху с Колодцем она успешно пропустила, так что сейчас вполне безопасно выдавать ей ведёрко сладкого попкорна и рассказывать всё, на что только хватит сил рассказать.       — А что уже знаешь?       — Знаю, что ты придурок-суицидник, — Дачесс, хмурясь на него, премилейше дует губы. — А что, по-твоему, я знать должна, если меня тут две недели не было?!       — Не две, полторы.       — Ах да, конечно, разница ведь так принципиальна!       — Вся Академия на ушах стоит, — он косо лыбится всё ещё бледными губами и чуть запрокидывает голову, опирая затылок на верхушку изголовья — так картинка меньше уезжает вбок. — Что-то ты точно слышала, пока ко мне шла.       Дачесс отфыркивается, поднимая на кровать ноги и подсаживаясь ещё чуточку поближе. Не нравятся ей слова про то, что Академия на ушах стоит. Во-первых, так обычно говорят, если произошло что-то поистине грандиозное (чего за три с небольшим года у них по пальцам пересчитать можно было), а ей бы не хотелось, чтобы Эме влипал во что-то подобное. Во-вторых, попахивало от этих слов враньём — сейчас, когда она переступила порог главного холла, тишина в нём висела настолько одухотворённая и тяжёлая, что невольно закралась мысль — кто-то умер. А судя по масштабу этой мрачности, умереть должен был как минимум сам директор Гримм. Никто не бегал, не суетился, не кричал, не было слышно шепотков и сплетен по углам — в общем, ни на каких ушах никто не стоял. Но Дачесс сделала скидку на то, что она вернулась во время третьей пары, и все просто торчали как штыки по занятиям, на ушах стоя где-то за дверьми аудиторий.       — Ничего я не слышала и не видела никого. Тебя первого тут встретила, — взбивая волосы, рассыпающиеся по плечам, всё-таки решает спросить. — Там, в холле и в коридорах, так тихо и мрачно, как будто у вас тут умер кто-то. Но не умер ведь?..       — Не умер, — Эме наполовину прикрывает глаза. — Но мы честно пытались.       Ах, они пытались! Дачесс хочется выхватить откуда-нибудь с кровати подушку и хорошенько треснуть Эме, но подушки она нигде не видит, да и жалко ей его — и так вон досталось. Вместо этого смотрит сверляще, доводя до того, что Эме сдающеся поднимает руки, — и сцапывает забинтованную себе.       — Выкладывай давай, я жду. Руку там же клацнул?       — Там же.       Эме рассказывает. С самого начала, в котором его пока что нет, но которое важно для общего понимания хода событий: с момента, как поссорились Эппл и Рэйвен. Оттуда к появлению Холли, оттуда к Колодцу и их желанию, оттуда — наконец к самому себе, к произошедшим изменениям, к урезанному восприятию и ощущению автопилота в голове. Уделить много внимания трём дням, в течение которых пребывал во власти чужой души, он не может в силу того, что едва ли обрывки этих дней способен осознать — как только пытается, и без того схиревшая голова начинает болеть особенно противно.       Дачесс видит, что ему от этих попыток вспомнить и навести порядок становится только хуже, и подробностей не просит — ей и так хватает оснований, чтобы за Эме переживать втрое сильнее. Насильственно попадать под заклинание в принципе не очень-то приятно, а особенно когда это заклинание рушит всю твою жизнь и отбирает у тебя право даже попытаться всё исправить. Но Эме пытался — думал, задавал себе вопросы, выискивал на них ответы, — и этим заработал несходящую мигрень и несколько предобморочных приступов.       Она не кидается его жалеть — знает, что жалость эта не поможет и легче не сделает. Лучше будет просто остаться рядом и поддержать чем сможет, наплевав на то, что сама только-только после выписки и хотела, вообще-то, не то сгрызть ему что-нибудь, не то наслушаться оправданий и, сделав вид, что простила, нырнуть в его заботящиеся костлявые руки. Вместо этого бережливо гладит бинты на его ладони, терпеливо дослушивает — о раскаянии принцессы Уайт, о ей же впутанной в эту авантюру Фэйбелл, о проведённом магическом ритуале и о том, как в гранд финале Эме, придя в себя…       — То есть, тебя твоё же проклятие так?.. — спрашивает она резко осипше, не смотря на него и о чём-то глубоко задумываясь. Вообще-то, стоило зайти речи о Терновом проклятии, Дачесс в холодную дрожь бросило — знала, чем оно чревато, — но лицо она удержала. Хотя бы потому, что опустила голову и завесилась по бокам волосами.       — Я не отдал ему свою жизнь, — Эме прячет размытый взгляд в складках распущенного балдахина. — Должно же оно было взять хоть что-то.       — Пусть с этой шлюхи берёт! — не повышая голоса, но добавляя в него злобности.       — Её оно до костей обглодает и ничего не оставит, и это ей за всё будет плата, а моя — за то, чтобы это проклятие использовать сейчас и передать дальше.       Дачесс слегка дёргается и чисто рефлекторно хочет обнять себя, поджав колени к груди, но лишь замирает пальцами на марлевом узелке, который теребила.       — А что будет дальше?.. — тянет боязливо. — В плане… все остальные ведьмы ведь погибали, а ты нет. А следующие?..       Ей хочется спросить о многом — о том, как это проклятие ощущается, что ещё оно с Эме делает, одноразовое ли оно, не будет ли касаться окружающих, как долго вообще оно будет его без стеснений жрать, помогает ли от него хоть какая-то терапия. Всё-таки нужно было читать эти чёртовы дневники! Всё-таки нужно было самой, пусть и не Терновая ведьма, вкапываться во все эти тонкости, узнавать их, разведывать, раскладывать по полочкам и в соавторстве писать к ним пособие по выживанию. А всё потому, что…       — Я не знаю, — Эме устало жмёт плечами. Ему, конечно, стало получше, когда пришла Дачесс, но силы нужны были не на болтовню с зазнобой, а на то, чтобы собственную разбушевавшуюся тьму приструнить и посадить обратно в бездну на короткую толстую цепь. Но ему тоже было интересно, что будет дальше, и он-то мог хотя бы сколько-то это предположить. — Мне остаётся лишь надеяться и верить, что у них получится избежать гибели так же, как получилось у меня. Всё-таки пара дней в полубреду ни в какое сравнение не идёт с тем, чтобы и правда сгинуть. И, надеюсь, выйдет хотя бы как-нибудь им маякнуть, что бороться с проклятием можно и нужно.       Он не загадывает далеко наперёд, и эта черта одновременно нравится Дачесс, а одновременно выводит её из себя. Выводит тем, что Эме не паникует так же, как кинулась в панику она, не тратит себя на нервы, а смотрит правде в лицо. А нравится — тем, что несмотря ни на какую мнимую беспечность, он готов эту правду увидеть любой, какой бы та ни была. В нём может не быть принцевой стати, может не быть охотничьего чутья, ему может не хватать колдовской мощи феи и власти, как та, что в руках у королевы, но он не сдастся. Если будет надо, возьмёт всё недостающее из ниоткуда или перекроет ловкостью и безбашенностью, с какими бросается на рожон и почему-то всегда выходит если не целым и здоровым, то хотя бы живым.       Дачесс бы очень хотелось, чтобы это умение оставаться в живых перешло от него дальше. Но это зависит от неё ровно так же, как и всё остальное, что унаследует или нет следующая ведьма или следующий ведьмак — то есть, ровно никак.       — А что будет с тобой? — забинтованную ладонь Эме она теперь просто держит в своих, пробуя самыми кончиками пальцев угадать под плотной перевязкой контуры глубокого пореза и будущего на его месте шрама. — Получается, раз ты уже наложил на Холли проклятие, вам нет нужды играть в тюремщика и пленницу? Ваша сказка уже сыграна, и учить вас здесь больше нечему — обошлись и без вот этого вот всего…       Эме берёт её ладони и тянет к себе, всю её сгребая в объятия. Дачесс льнёт, понимая, что слишком сильно растревожилась и распереживалась, но сделать с собой ничего не может — понимает, откуда эта нервозность, но пока что не знает, как с ней бороться. Ей кажется, что она так беспомощна и жалка, и от этого глаза начинает пощипывать слезами, но она только шумно шмыгает носом и жмётся поближе к своему персональному ужасу, который, как выдрессированный пёс, в отсутствие хозяйки сам сорвался с поводка, сам задрал обидчика в клочья и сам вернулся на место, влезая вихрастой головой в тугой ошейник.       — Поговорю с Гриммом, как получше станет. По идее, я имею право обучение закончить — остался последний курс, с него много не убудет, если позволит. А даже если и нет, тебя я в любом случае не оставлю, — косая улыбка не столько слышится в голосе, сколько чувствуется кожей. — Придумаю что-нибудь, время ещё есть.       Дачесс очень захотелось вскочить и завизжать, что времени у них как раз таки нет, но она снова сдерживается и снова шмыгает носом. Эме чуть выпускает её из объятий, но только для того, чтобы поймать в ладони её лицо и посмотреть в глаза. Он всё ещё выглядит болезненно, под глазами глубокие синяки, губы бледные и пересохшие от неровного дыхания, но есть и заметные улучшения — такие, какие Дачесс проигнорировать не может. Не может — и оттого поднимает ладонь к его лицу, чтобы внешней стороной пальцев коснуться скулы и соскользнуть по щеке ниже к самому подбородку. Это совсем не то же самое, как касалась Терновая ведьма, но Эме вздрагивает от примерещившегося на миг сходства и ласкающую руку ловит, чтобы прижать к щеке и никуда не отпускать.       — Ты так сильно рад, что я пришла? — спрашивает Дачесс полушутливо, слегка улыбаясь и рассматривая появившиеся в его глазах бело-серые стальные блики. — Выглядишь всё ещё хреново, конечно, но хоть глаза загорелись — вижу, что оживаешь потихоньку.       — Я не могу тебе порадоваться? — эту улыбку он силится вернуть, но получается довольно вяло, уже почти без энтузиазма — садятся батарейки. — Я правда рад, что с тобой всё в порядке. В порядке же?       Вообще-то, её продержали в больничке на два дня дольше запланированного, и был бы Эме сам в себе, он бы наверняка задался вопросом, какого это хрена, но он в себе не был — и Дачесс малодушно признала, что здесь чёртова передряга с Колодцем лично ей вышла даже на руку. Она так и не рассказала, что ей наобещали врачи, и красиво съехала с темы, когда Эме завёл об этом разговор чуть раньше, но теперь, получив вопрос в лоб, уже не отвертится.       Особенно после того, как резко сникла и почти даже сжалась в клубок, стоило только диалогу зайти в это русло снова. Её руку, насколько может, Эме раненой своей сжимает крепче, давая понять, что даже если полудохлый, но всё равно с ней и на её стороне. Это добивает — до состояния, в котором Дачесс уже больше не может увиливать и избегать. В конце концов, кто, как не он, должен об этом знать?..       А пока она собиралась с силами, стальные блики в его взгляде перешли в положение на изготовку.       — Леблядь, не тяни. Это за тебя тут волноваться надо, а не за меня.       Дачесс нервно прыскает со смеху — «леблядью» он порой зовёт её, когда она особенно раздражает, и каждый раз это почему-то оказывается не обидно, а смешно. Ей вдруг хочется поджать ноги к животу, и она почти даже пробует это сделать, но быстро в затее разочаровывается и возвращается назад. Эме не торопит, но настойчиво ждёт, начав не слишком-то осознанно наматывать на два пальца шёлковую прядку её волос. Другая насторожилась бы — особое отношение Тернового ведьмака к красивым девичьим волосам ни для кого не секрет, — но не Дачесс. Дачесс… накрывает ладонью низ живота и возвращает взгляд буквально на секундочку, чтобы отвести и полуглухо от вскочившего внутри трепета признаться:       — Я беременна.       Тишина встаёт такая, что слышно, как за окном ветер расчёсывает пожелтевшую листву. Дачесс хочется прямо сейчас вскочить и убежать, раскрыть окно и выброситься в него, обращаясь птицей уже в полёте, но Эме не даёт ей ускользнуть из его рук.       — Обнаружили в больничке по анализам, — она неловко продолжает, как будто оправдываясь и от чего-то защищаясь. — Потому продержали дольше — проводили нужные обследования и решали, что со мной лучше делать и как.       — И к чему пришли? — суховато, конечно, но ждать другого от человека с каменным сердцем было бы глупо. Особенно сейчас, когда себе самому он нужен тоже.       — Выносить и родить смогу, а всё, что дальше — под большим-большим вопросом.       Новости не самые, конечно, радостные — Дачесс потому и отворачивается насовсем, будто желая помотать головой и всё это из неё вытряхнуть, вздыхает глубоко-глубоко, но почти даже без печали. Она ж ведь хотела ребёнка, хотела успеть оставить после себя маленького кого-то, спасти от своей участи хотя бы на долю процентика. А теперь ей стало страшно — ибо только сейчас поняла, что эта новая жизнь может зависеть не только от неё самой.       — Рискнёшь? — Эме гладит её по раскрасневшимся от волнения щекам, и ничерта по его интонациям Дачесс не понимает. А понимать ей нужно — что он думает, что он чувствует, как относится, какие строит планы и что в эти планы включает. Было бы прикольно сейчас влезть в его голову, как насильно посадили туда Злую Королеву, но это уже акты насилия; в конце концов, для начала стоит попросить Эме самому открыть туда дверь, как он однажды уже открывал.       — А у меня есть выбор?       — А кто-то может этого выбора тебе не дать?       — Ты можешь. Твой ведь…       — Но не мне его носить и рожать, — с таким участливым сочувствием, что аж тошно стало, даже если ненадолго. — Ты не обо мне думать в этом вопросе должна. Скажу, может, кончено и по-скотски, но честно — если ты сейчас не рискнёшь, от меня не многое-то убудет. Не факт, что наверстать захочу, но возможность есть и будет.       — Не захочешь? Почему же?       — Потому что это будешь не ты.       Дачесс вязко сглатывает — сам себе противоречит, козёл такой! Говорит ей, что выбор только её и что если она забоится, он всё ещё на её стороне, а сам — «не захочу, если это будешь не ты». И вот как его понимать, с какой стороны?       Но дело даже не в этом. Эме прав — у него попыток едва ли не бесконечно, не ему его же детей носить, и их у него может быть хоть с десяток, хоть с сотню, а у самой Дачесс шансов почти нет. Она с самого начала думала о всего лишь одной попытке и о том, что попробовать непременно будет нужно, а теперь, когда она уже беременна и уже одной ногой на этом пути, перед ней ставят вопрос, рискнёт ли она встать на него и второй. Тогда, когда она как нельзя явственно понимает — либо сейчас, либо никогда.       … впрочем, она уже давно решила, что сейчас.       — Рискну, — всё ещё сипло, понемногу теряя голос, но совершенно не отказываясь, когда Эме тянет её к себе и снова обнимает её всю, а не только ладони в своих.       — Значит, взлетим или пойдём на дно вместе.       И нет в этих словах ни косой усмешки, ни оттенка волнения или тревоги, ни глупой безграничной радости, на какую исходятся будущие отцы в ванильных киношках. Только твёрдая ведьмацкая уверенность в том, что пройдёт с ней по этому пути, что бы ни ждало впереди и чего бы этот путь ни стоил. Что они, держа друг друга за руки, с этим путём справятся, куда бы он ни завернул и…       … и в каком бы его месте ни пришлось прощаться. Дачесс снова чувствует, как в глазах щиплет слезами, и снова не даёт себе расплакаться. Ей, вообще-то, нервничать нельзя нисколько, а она тут… Позорище.       Но, наверное, не будет так уж позорно в её положении признаться, что она сможет Эме на этом пути оставить. Сможет вложить в его ладонь, рассечённую проклятьевым шрамом, хрупкую маленькую ручку взамен своей, сможет взаправду попрощаться и уйти, когда её время выйдет. Будь он хоть трижды придурком и суицидником, будь у него камнем не только сердце, но и все остальные внутренние органы, но ребёнок с ним будет в безопасности — хотя бы в какой-то, в достаточно приемлемой для того, чтобы с того света в личине призрака за ними не метаться, безрезультатно посылая знаки и намёки.       Лёжа щекой у него на плече, Дачесс успокаивается. Её беременность ещё только начинается, а она уже в состоянии лёгкого невроза, и это безумно для них обоих (их троих?..) плохо, но теперь, когда они поговорили почти что напрямую, ей стало легче. Хотя бы один повод для беспокойства решился и пропал, осталось… несметное множество.       — За меня не трясись, — Эме зарывается в её волосы и чешет ей затылок так же, как чешет обычно кошку. — Я со всем справлюсь, ты меня знаешь. Думай о себе и о…       «О ребёнке», — но сил сказать это вслух пока нет ни у кого из них. Дачесс понимает и без уточнения, к острому плечу слегка притираясь, и ненадолго затихает.       Справится не только Эме, она тоже. И пусть только попробует сложиться иначе.

***

      Дачесс.       Вычёркивая крестиком новую ячейку в настенном календаре, как всегда делала по утрам, Дачесс протирает глаза и сверяется с телефоном — не верит тому, что с её выписки прошла уже неделя.       Вообще-то, первая волна истерик накрыла её ещё в больнице, но тогда «молодую мамочку» быстро подхватили под белы рученьки, напоили успокоительными, которые совершенно точно можно беременным, и посадили отдыхать и свыкаться с новой реальностью. Дачесс так и не свыклась — она паниковала, кидалась в крайности, с содроганием сердца щупала совершенно не изменившийся живот и мертвенно бледнела от одной только мысли о будущем. Врачи её истерического настроя не понимали — по её же словам, беременность она планировала, ребёнка ждала и его «деланием» активно занималась, а сейчас вот вдруг нервничает на ровном месте и боится, хотя надо радоваться и думать о хорошем. «И не таких выхаживали», — заверяли её, но помогало слабо — она продолжала бояться и трястись изо всех своих лебединых сил.       Что удивительно, кидаться на Эме и обвинять его в тягости своего положения она так и не надумала — ни сразу, как о беременности узнала, ни по истечении всех проведённых в больничке дней. Что она могла с него взять и что бы ей дало, раздери она ему лицо отросшими ногтями или придуши на пару раз? Ребёнок бы созрел моментально или наоборот рассосался, как иногда рассасываются опухоли? Все заложенные в её генофонде болячки испугались бы такой поехавшей крышей мамашки и попрятались поглубже, выдавая в ребёнка только целенькие качественные аллели? Беременность прошла бы гладко и тихо, если бы он мучался вместе с ней каждый день и каждый час? Конечно же, нет. Дачесс, быть может, и истеричка, но… нет, наверное, всё-таки дура, раз так легко на дитятку решилась.       Выходя из больницы, Дачесс рассчитывала, что за эту неделю научится жить в новых реалиях и как-нибудь так красиво в свой повседневный академский быт интегрирует нюансы предстоящей и уже начавшейся беременности, которая казалась ей ужасом, мраком и адом. Вот как будто её сразу же после свершившегося оплодотворения раздует, словно всплывшего утопленника, как будто тошнота и боли во всём теле начнутся с первого же дня и будут не прекращая длиться все эти беспросветные девять (а то и больше) месяцев.       Но фатальных изменений не наступило ни в день икс, ни на следующий, ни через два, ни даже через пять, и понемногу, в моменты просветлений, Дачесс даже казалось, что не так уж это и плохо — быть беременной. А потом сами собой всплывали обрывки вычитанных на эту тему статей, и вибрирующий невроз вновь растекался по позвоночнику от черепа до самой задницы.       Хотя за прошедшее с выписки время с ней не случилось ничего такого, что нуждалось бы аж в целой отдельной строчке ежедневника или галочке во всё той же календарной ячейке. Тошнило её и в больнице, но обещанная рвота так и не пришла, аппетиту разгуливаться было негде (с академским режимом питания не раздобреешь), а самочувствие стало чуть хуже не столько из-за самой беременности, сколько из-за бесконечных за неё волнений и опасений.       Ладно, нет, за эту неделю Дачесс немного успокоилась. Ей помогло вернуться в прежний режим и на своём будничном опыте прочувствовать, что ничего фатального не происходит. Но это в меньшей степени, а в большей — по вечерам, как раз перед тем, как к нему нагрянула бы мадам Яга, забегать к Эме; ему пришлось многим хуже после проклятия, приходил в себя он медленно и настолько постепенно, что самого уже стало тошнить от сидения в четырёх стенах. Видя, что кому-то сейчас хуже, чем ей, Дачесс не позволяла себе упиваться блаженной истерией и через силу думала обо всём головой. Особенно хорошо думалось, лёжа у Эме под боком и теребя марлевые узелки на его перевязанной ладони.       Он, едва встав на ноги без головокружения, порывался в воскресенье вырваться в Бук Энд на выступление к Мэрри Мэн, чтобы хотя бы вспомнить, как выглядят родные и не очень лица, потому Дачесс пришлось почти силком удерживать его взаперти — официально его больничный кончался только в понедельник, а до тех пор нехрен рыпаться на подвиги.       В понедельник утром её старания и опасения оправдались на деле — Эме, на радостях поднявшись по ступенькам почти бегом, лишь в последний момент успел вцепиться в перила и не рухнуть всем собой об каменную лестницу. Так что у Дачесс появилось новое развлечение, отвлекающее её от мыслей о самой себе — водить под руку этого дурачка, чтобы он, не приведи рассказчики, где-нибудь не убился. Если кто из них двоих и преставится первым, то именно она, а не он — на кого ещё тогда дитё останется?       Потому она, попялившись в календарь, где уже начала считать пошедшие на убыль дни, и почувствовав, что её настигает очередной психоз на ровном месте, от каких она уже успела устать, решила поступить именно так, как в один из совместных вечеров насоветовал ей Эме — сесть на попу ровно, подышать и всё обдумать, чтобы на каждый из неблагоприятных вариантов развития событий у неё был хотя бы примерный план. Сам он, разумеется, так не делает, и настучать бы ему по черепушке чем-нибудь тяжёлым и звенящим, но…       Налив себе лавандового чая, Дачесс поправила постель, взбила подушки у изголовья кровати, забралась на неё и подогнула под себя ноги. Лиззи тоже была в комнате, молча шила очередной писк (хотя, скорее, предсмертный хрип) чудесовской моды и нисколько её не трогала, но она всё равно опасалась при ней даже думать о своей беременности, не то что говорить.       Впрочем, далеко на этих опасениях не уедешь, потому вдох-выдох, расслабить и опустить плечи…       Что ж, она беременна. Действительно запланировано (пусть план и был в некотором чуть подальше будущем, а не прямо сейчас), ожидаемо и по-больному желаемо. И она даже не собирается эту беременность судорожно прерывать, шарахаясь от неё как от огня — наоборот же, намеревается сохранить, проследить за благосостоянием и довести до разумеющегося финала в виде родов и последующей заботы о ребёнке.       Но самое удивительное в том, что на этом пути она не одна.       Не то чтобы, если честно, она когда-то по-настоящему чувствовала себя одинокой — Эме всегда был где-то поблизости и культивировать в себе это гордое «я сама» не давал, — но знать сверху этого, что он от своих слов не отступается и готов быть рядом дальше, всё же приятно. Пусть он, скорее всего, и не понимает всех тонкостей и сложностей этого щекотливого положения, но на него можно хотя бы попробовать рассчитывать. В том, чтобы об него успокаивать приступы паники, он уже не подвёл, даже если сам был полудохлым кандидатом на обнять и пожалеть после всей колодезной феерии.       Глотая чай, Дачесс идёт в мыслях дальше — к вопросам о том, каким ребёнок родится, что возьмёт от неё, а что от ведьмаче, чьим наследником в итоге станет, чьи проклятия и беды окажется вынужден нести, как раздирающий кожу головы колючий венец. Ужасов и превратностей хватает в обеих судьбах, нельзя однозначно сказать, чья роль более выигрышная — лебединая или ведьмина, — но Дачесс всё равно строит между ними сравнения и параллели и пытается решить, какого же исхода желает своему дитя. Желает она благополучного, такого, чтобы ни боли, ни одиночества, ни предательств, ни смерти в конце тоннеля, но как бы так перетасовать все имеющиеся исходные параметры, чтобы из колоды вытянуть самые козырные карты, увы, не знает.       Как показывает практика, проклятие Терновых ведьм в особенно умелых и упорных руках поддаётся дрессировке, контролю и обузданию, словно прикормленный зверёнок, аж настолько, что соглашается оставить своего носителя и наследника в живых. Цена у этого согласия неприятная, но всяко более лучшая, чем погибель, и Дачесс остаётся только надеяться, что их дочь и впрямь окажется настолько упрямицей, насколько они с Эме её представляют — чтобы этому проклятию не было повадно уливаться слюнями из зубастой пасти, глядя на неё.       … дочь, да? Как-то совсем негласно решилось, что они оба ждут именно дочь. Может, из расчёта, что обе сказки подразумевают на их местах девушку или женщину, а может потому, что по линии Дачесс рождаются именно девочки. Хотя по линии Эме смешно получается — это его рождение, скорее, огромнейшее исключение из правил. Так-то его мама единственная дочь и бабушкин первенец, а у отца есть старшая сестра, родившая на свет тоже двух дочерей — ну не мог так запросто родиться мальчик. Наверное, терновая магия взаправду настолько сильно хотела оказаться в мужских руках, что решила не дожидаться чуда, а взяла всё под свой контроль и вылепила Эме сама, сделав тем, кто он есть.       А с его детьми будет так же?.. Вдруг терновая магия, нагуляв на нём аппетит, захочет и дальше лепить себе носителей поудобнее да попригожее ещё в утробах их матерей? А вдруг от лебёдушки ребёнку не достанется ничего, ибо хищные колючки спугнут благородную птицу?..       Звучит так, будто Дачесс против быть матерью следующей Терновой ведьмы, но она же не против. Эме как-то сказал, что его наследница будет очень на неё похожа, и если действительно выйдет так, то Дачесс даже не возражает свою собственную сказку оставить без козы отпущения — как опять же показывает практика, написанные заранее судьбы вполне в состоянии разобраться с вопросом их наследия сами, было бы у них желание. И если пожелала Терновая ведьма, то и лебедь никто ни за какие места поступить так же не держит.       Лиззи слишком громко роняет на стол тяжеленные металлические ножницы — лишь поэтому, наверное, Дачесс не вздрагивает, проливая чай на покрывало или лосины, когда та резко соскакивает с места и встряхивает только что достроченное аляповатое нечто, над которым колдует как минимум часов с семи утра, а как максимум — неделю точно.       — Примерь, — командует Дама Червей, цокая по полу каблучками домашних тапочек (чёрных с красными помпонами), в ответ на что получает страдальческий звук на грани с обречённым стоном и закатанные глаза.       — Я тебе в манекенщицы не нанималась.       — А я тебе и не плачу. Примеряй давай.       Нечто, отшвырнутое Лиззи в изножье чужой кровати, оказывается непонятного фасона платьем, а значит, чтобы его примерить, Дачесс придётся раздеваться всей. Мысль об этом отзывается неприятной жгучей дрожью вниз по позвоночнику — показывать своё тело никому нельзя, иначе о беременности узнают слишком рано, поднимут шум, гвалт, устроят разборки, её выпрут из Академии или, что хуже, заставят от дитятки избавиться, особенно когда узнают, чьей оно крови.       Но это помутнение воспалённого рассудка оказывается кратковременным — Дачесс отвешивает себе мысленную затрещину и напоминает едва ли не светящимися жирными буквами, что внешне беременность начинает проявляться ближе к середине первого триместра и то крайне неочевидно. Сейчас по ней вообще никак не скажешь, что она беременна, потому и бояться нечего, особенно со стороны Лиззи, которую она интересует чисто как вешалка для платья…       А вдруг Лиззи поймёт, что вешалка не той же фигуры, что и раньше?.. Она ведь не в первый раз просит вещи примерять и, может, своей швейской памятью помнит, как всё должно быть?..       Да ну нет, бред какой-то. Был бы здесь Эме, закатил бы глаза и церемониально уставился в стену, лишь бы этот истеричный идиотизм на грани с паранойей не видеть.       Так что Дачесс отмахивается от всех своих паник и раздеваться начинает.       — Ты, может, отвернёшься хотя бы?       — Ой, можно подумать, у меня сиськи не такие же!       Но Лиззи отворачивается, пусть и крайне недовольно. Ей хочется побыстрее уже перейти к той части, где она прямо на чужом теле подкалывает платье в нужных и ненужных местах булавочками, смотрит на него со всех сторон и сама себе говорит, какая она чудо-швея, но вешалка, увы, живая и, неловко стягивая с ног лосины, пропускает мысль о том, что «нет, Лиз, теперь у нас сиськи далеко не такие же».       Платье надето, страдальческое выражение лица натянуто, собственное тело, временно в действительности ставшее храмом, отдано на заклание в чудесатые на всю катушку руки…       — Да перестань ты ёжиться! — Лиззи из чистого упрямства колет Дачесс булавочками и корчит из своего милого лица злобную гримасу. Получается не смешно, но правда отвлекает от того, чтобы всей собой лучиться церемониальным трагизмом.       Примерка оказывается удивительно короткой и быстрой — наверное, потому, что платье уже на финальной стадии и остаются Лиззи сущие пустяки. Никаких комментариев о фигуре, никаких особенно выразительных взглядов на грудь или живот, никаких вообще поводов для беспокойства, а Дачесс саму себя уже успела накрутить настолько, что хотелось высунуться в окно или как-нибудь драматично из него вывалиться. Стыдоба и позорище. С таким успехом её скорее новообретённые неврозы добьют, чем весь уже привычный перечень диагнозов и болячек.       Одевшись обратно, Дачесс успевает глянуть в телефон, пока прицеливается задницей на кровать. Сообщение от Эме: «Зайду минут через пять», — доставленное аж целых семь минут назад. Ну то есть, у неё буквально минус две минуты на то, чтобы собраться и придумать для Лиз отмазку, кто это стучится к ним в дверь и куда это она такая одухотворённая метнулась кабанчиком. Не накрашенная, одетая в какую-то непрезентабельную сраку, с полкружки чая в руках. Просто блеск.       Нетерпеливый стук в дверь, впрочем, вышибает из головы все мысли не хуже пули крупного калибра.       — А вот и моя остановочка! — почти выкрикивает Дачесс, вскакивая с кровати и чудом не расплёскивая чай. Ей хватает нескольких секунд, чтобы залпом его допить, грохнуть кружкой об полочку, схватить оттуда нужную мелочёвку и, швырнув её в неразобранную со вчера сумку, навострить лыжи к выходу.       — Ой ли, в манекенщицы она мне не нанималась! А сама-то поди по-тихому слинять хотела! — ворчит Лиззи, но беззлобно, больше шутки ради, так и не отрываясь от шитья. — Ты в этой сраке пойдёшь?       — Ничё не срака! — стоя перед зеркалом и обуваясь в балетки, Дачесс оттягивает на груди и тут же опускает пушистый сиреневый свитер-оверсайз, после продолжая уже вполшёпота. — Платья твои чудесные — срака, а мне так удобно.       — Я всё слышала!       Вялые возмущения Дамы Червей перекрывает звук спасительно захлопнувшейся двери. Дачесс шумно выдыхает, облегчённо думая, что отделалась, и, переводя дух, закрывает дверь на ключ. Нет, ей определённо нужен курс успокоительных медитаций! Или пара кровавых жертвоприношений во славу её медленно сдающих нервов.       В коридоре её уже ждёт Эме, подпирая спиной стенку почти в том же месте, в которое она год назад смело вжала его, чтобы поцеловать. Воспоминание брызгает нежданным румянцем в щёки — наверное, уже начали на фоне обострённой истеричности выкидывать фокусы гормоны, давящие на то, что вот это вот чучело — это целиком и полностью её чучело, которое она хоть потыкать, хоть покусать, хоть облизать может. А ещё мимоходом напоминающие, что беременна она от этого же вредного чучела.       Знал бы Эме, о чём Дачесс, проворачивая ключ в замке, думает, наверное, припустил бы по коридору подальше отсюда, как смывается с поля зрения загребущей до него богини любви, но… Желание поцеловаться, впрочем, взаимное — Дачесс видит в переливах стальных бликов в его глазах и едва сдерживает смущённую, но до писка радостную улыбку.       Повторить бы тот номер со стенкой и поцелуем, чтобы ему не повадно было вот так просто стоять и нихрена не бояться (а ещё для того, чтобы всё ещё бледные губы хоть сколько-то покраснели), но вначале — озирнуться по сторонам, высматривая чужие силуэты и выслушивая чужие шаги. Никого, конечно же, нет, но спокойнее будет перестраховаться — сцапать под услужливо подставленный локоть и в сторону хоть куда-нибудь отсюда, но где народу поменьше, потащить, набирая не лёгкий прогулочный шаг, а первую космическую.       — И ты даже не спросишь меня, откуда я к тебе в эту гребучую рань припёрся?       — Придём — и всё расскажешь.       — Прямо всё? — отшучиваясь, спрашивает чуть из-за её плеча. — Всё тебе неинтересно будет.       И в этой понимающей честности он оказывается невероятно прав. Дачесс плевать всю прошлую неделю было, что там происходит в Академии и как там все, кто не её терновое чудо. В частности — как и в чью пользу директорскими постановлениями решились колодезные разборки. Из более-менее близких ей людей под раздачу попали только Эме и Фэйбелл, а до остальных — хоть трава не расти. У неё проблемы свои, и она с ними настолько ушла в себя, что даже мелочные сплетни о том и об этом пропустила мимо ушей — а они, между прочим, были!       Но то не страшно, ведь не наплевать оказалось более-менее ожившему Эме, причём не только на спасительницу-Фэйбелл и коллегу по несчастью Рэйвен, но и на всех остальных. Пусть не сразу, пусть сначала толпу обеспокоенных зевак раза нá три заверив, что он жив, цел и даже немного орёл, но сплетенки эти он пособирал, как моряк ловит неводом рыбу, а сегодня, кое в чём уверившись, может нашептать на ушко. И пусть лучше шепчет он, а не один из пачки тревожно-нервенных голосков, каких Дачесс успела наслушаться вдоволь.       Потому — она оборачивается к Эме через плечо и ехидно щурится ненакрашенными глазами. Получилось ничуть не хуже, чем когда она подводила острые стрелки, и в доказательство — такой же остроты кривая ухмылка на всё ещё бледных губах.       — Ты что же, ведьмаче, со мной сплетничать разучился? — вскидывая подбородок, как если бы выуживала пойманную рыбку. — Так я тебе сейчас напомню, как это. Неинтересно мне будет, как же.       Вместо того, чтобы держать его под локоть, как какая-нибудь чопорная дворянка, ныряет в полуобъятия, перекидывая волосы на плечо. Целоваться на людях нельзя, а так — можно; в крайнем случае, прикроются тем, что болезного опять схреновило где-то посреди пути на одну из многих в Академии лестниц. Зато и тепло, и слышно хорошо, и можно идти шаг в шаг, не отставая и не догоняя.       Так что не так уж критично, если вдруг окажется неинтересно — она только из-за того, как хорошо идут, внимательно-внимательно слушает.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!