Глава 22. Море терпения.

3 апреля 2026, 19:02
      Считать щели она научилась на третью ночь. Или на четвертую — Кэти уже не помнила. Время в трюме текло иначе, чем наверху, где сменяли друг друга день и ночь. Здесь, в темноте, оно застывало, превращаясь в тягучую, липкую массу, которую можно было измерить только ударами сердца да скрипом досок.       Раз, два, три, четыре...       Семьдесят три щели в потолке. Сорок одна — в стене справа. Двадцать восемь — в той, что слева. Пол она не считала — там, под досками, была вода, и Кэти боялась, что если начнет считать доски, то заметит, как они прогнивают, как вода поднимается, как трюм превращается в могилу.       Семьдесят три. Она знала каждую. Знала, где щель шире, где уже, где в нее пробивается свет, а где — только темнота. Знала, в какой из них застревает паутина, а в какой — лучик солнца по утрам. Знала, какая щель скрипит, когда корабль качает, а какая молчит.       Семьдесят три. И ни одной, в которую можно пролезть.       — Ты сошла с ума, — сказала она себе вслух. Голос был хриплым, чужим. Она не разговаривала ни с кем уже... сколько? Три дня? Пять? Она перестала считать дни после того, как поняла, что счет сводит ее с ума быстрее, чем тишина.       — Я не сошла с ума. Я просто... считаю.       — Сумасшедшие всегда так говорят.       — Заткнись.       — Ты заткнись. Это ты со мной разговариваешь.       Кэти замолчала. Она знала, что это опасно — разговаривать с собой. Значит, начинать терять границы. Значит, рассыпаться на куски, которые потом не собрать. Но молчать было еще страшнее. В тишине она слышала слишком много: крики испанских девушек за стеной, смех пиратов на палубе, собственное дыхание — слишком частое, слишком громкое. В тишине она думала. А думать было нельзя.       Семьдесят три.       Она закрыла глаза и представила, что щели — это звезды. Что она снова в Дрогане, на холме, смотрит на ночное небо и загадывает желание. Какое желание она загадала в тот раз? Чтобы Алекс вернулся из плавания? Чтобы отец разрешил им пожениться? Чтобы жизнь была долгой и счастливой?       Глупая девчонка.       Она открыла глаза. Щели были просто щелями. Сквозь них пробивался свет — тусклый, серый, утренний. Еще один день. Или вечер. Она не знала.       Заскрежетал засов. Кэти вздрогнула, но не пошевелилась. Она научилась не показывать страха. Страх — это еда для таких, как Л’Олонэ. А она не хотела его кормить.       Дверь открылась. В проеме показалась фигура — огромная, лохматая, с лицом, изрезанным шрамами. Л’Олонэ. В руке у него был поднос — глиняная миска с чем-то дымящимся, кусок хлеба, кружка воды.       — Не ела третий день, — сказал он, ставя поднос на пол. — Повар обижается. Говорит, его стряпня достойна короля.       Кэти молчала. Она смотрела на еду, и где-то в животе что-то болезненно сжималось, но она не шевельнулась. Голод — это слабость. Слабость — это смерть.       — Ешь, — приказал Л’Олонэ. — Я не хочу, чтобы ты сдохла раньше времени. На Тортуге за тебя дадут хорошую цену. Но только если ты будешь живой.       Кэти подняла голову. Посмотрела ему в глаза — в эти пустые, ледяные глаза, которые видели столько смерти, что, казалось, сами стали смертью.       — Я не твоя скотина, — сказала она, и голос ее, хриплый, слабый, все же прозвучал твердо.       Л’Олонэ усмехнулся. Опустился на корточки, оказавшись с ней на одном уровне.       — Скотина хотя бы жрет, когда ей дают. А ты — глупая гордая сучка, которая думает, что голодовкой что-то докажет. Кому? Мне? Себе? Богу?       Он взял кусок хлеба, отломил, поднес к ее губам. Кэти отвернулась.       — Ешь, — повторил он, и в голосе появились металлические нотки. — Я сказал — ешь.       Она молчала. Смотрела в стену, на щели, которые считала, чтобы не сойти с ума. Двадцать восемь. Сорок одна. Семьдесят три.       — Знаешь, — Л’Олонэ отбросил хлеб, сел на пол, прислонившись спиной к противоположной стене, — я думал, ты сломаешься быстрее. Первая неделя — самая тяжелая. Потом привыкаешь. Но ты... ты не сломалась. Почему?       Кэти не ответила.       — Я видел многих. Мужчин, женщин, детей. Все они ломались. Кто-то на второй день, кто-то на десятый. Но все. Все без исключения. А ты... ты смотришь на меня так, будто я не человек. Будто я... насекомое.       Он замолчал, ждал. Кэти молчала.       — Твой отец, — сказал он вдруг, и в голосе появилось что-то новое, почти заинтересованное, — он учил тебя не бояться? Или это все Доолан? Твой красивый капитан, который продал тебя за фальшивую книгу?       Кэти вздрогнула. Только на миг, только уголком губ, но Л’Олонэ заметил. Улыбнулся.       — А, вот оно что. Значит, больная тема. Хорошо. Значит, я знаю, где давить.       Он встал, подошел к ней, опустился на корточки. Его лицо было так близко, что Кэти чувствовала запах табака и рома, смешанный с чем-то сладковатым, приторным — может быть, духами, которые он снял с очередной жертвы.       — Ты думаешь, он придет за тобой? — спросил Л’Олонэ, и голос его был мягким, почти ласковым. — Думаешь, твой Алекс, твой прекрасный принц, бросит все и помчится спасать свою принцессу? Не надейся. Я знаю таких, как он. Они сначала думают о себе, о своей выгоде, о своем проклятом кресте. А женщины... женщины для них — игрушки. Красивые, удобные, пока не надоедят.       — Ты не знаешь его, — прошептала Кэти, и слова сорвались с губ прежде, чем она успела остановить себя.       — Не знаю? — Л’Олонэ рассмеялся. — Я знаю его лучше, чем ты. Я видел его глаза, когда он отдавал тебя мне. Там не было любви. Там был страх. Страх за себя, за свою команду, за свое проклятие. Ты для него была просто... разменной монетой.       Кэти закрыла глаза. Она знала, что он прав. Знала, что Алекс предал ее. Знала, что никто не придет. Но слышать это от Л’Олонэ, из его грязных уст, было хуже, чем вспоминать самой.       — Открой глаза, — приказал он. — Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю.       Она открыла. В ее глазах не было слез. Только пустота. Такая же, как в его.       — Ты сильная, — сказал Л’Олонэ, и в его голосе прозвучало что-то, похожее на уважение. — Сильнее, чем я думал. Может быть, сильнее, чем я. Но это ничего не меняет. Сильных тоже ломают. Просто дольше.       Он встал, подошел к двери, но на пороге остановился.       — Ешь, — бросил он, не оборачиваясь. — Ты еще пригодишься. Живой.       Дверь захлопнулась. Засов лязгнул. Кэти осталась одна.       Она сидела, не двигаясь, и смотрела на еду. Голод скручивал внутренности, во рту пересохло, но она не шевелилась. Не потому, что не хотела есть. Потому что если она съест эту еду — значит, подчинится. Значит, сломается. А она не хотела ломаться.       Через час, когда миска остыла, а хлеб зачерствел, она взяла кружку и выпила воду. Воду она могла пить. Вода не была едой. Вода была жизнью.       А еда... еда будет потом. Когда она сама захочет. Когда это будет ее выбором. Не его.       На четвертый день — или на пятый, Кэти уже сбилась со счета — за стеной начался шум.       Сначала она подумала, что это очередной приз — пираты захватили еще одно судно, привели еще одну партию пленников. Но потом услышала испанскую речь, быструю, испуганную, и поняла: это те девушки. Изабелла, Кармен, Летисия. Те, кого привели на корабль после нее.       Они были в соседнем трюме. Кэти слышала их голоса сквозь доски — тихие, дрожащие, полные ужаса. Кто-то плакал, кто-то молился, кто-то просто молчал, и это молчание было страшнее любых слов.       Кэти прижалась ухом к переборке. Она различала отдельные слова — испанский она знала плохо, но достаточно, чтобы уловить смысл. Куда нас везут? Что с нами сделают? Где наши мужчины?       Мужчины. Кэти знала, что с ними сделали. Она слышала крики в ту ночь, когда пираты захватили бриг. Слышала, как Л’Олонэ приказал вырезать всю команду, оставив только капитана, чтобы пытать его. Слышала, как тот кричал, молил, а потом замолк навсегда.       Она не сказала им. Не могла. Правда была слишком жестокой.       Ночью — Кэти поняла, что ночь, потому что в щели перестал пробиваться свет — она услышала, как скрипнула дверь в соседнем трюме. Голоса стихли. Потом раздался шепот, быстрый, испуганный. И звук шагов — легких, крадущихся.       Кэти замерла. Ее сердце забилось быстрее. Она поняла, что задумали девушки.       Бежать.       Она хотела крикнуть им, чтобы остановились, чтобы не делали этого, потому что Л’Олонэ — зверь, который чувствует страх за версту, потому что у них нет шанса, потому что бежать из трюма пиратского корабля посреди моря — это не побег, это самоубийство.       Но она молчала. Потому что, может быть, у них получится. Потому что, может быть, они смогут сделать то, что не смогла она. Потому что, может быть...       Шум на палубе. Крики. Грохот. Испанская речь, быстрая, отчаянная, смешанная с грубой английской бранью. Выстрел. Еще один.       Кэти прижалась к переборке, пытаясь разглядеть хоть что-то сквозь щели. Она видела клочок палубы, ноги пиратов, бегущих туда-сюда, и край красного платья — знакомого, того самого, в котором была Изабелла.       — ¡Déjala! ¡Por favor, déjala! — кричал кто-то, и голос срывался на визг.       — Стоять! Стрелять буду!       Тишина. Потом голос Л’Олонэ — спокойный, почти ленивый:       — Ну-ка, посмотрим, кто у нас тут смелый.       Кэти видела, как он прошел по палубе, остановился у фальшборта. В руке у него был пистолет — длинноствольный, тяжелый, с инкрустированной рукоятью. Перед ним на коленях стояла девушка в красном платье. Изабелла.       — Ты, значит, заводила? — Л’Олонэ наклонился, взял ее за подбородок, заставляя поднять голову. — Красивая. Смелая. Жаль.       Он выпрямился, обвел взглядом остальных — пять девушек, сбившихся в кучу, дрожащих, плачущих, молящих о пощаде.       — Я научу вас послушанию, — сказал он, и в голосе его появилась та же мягкая, ласковая жестокость, от которой у Кэти стыла кровь. — Быстро. Безболезненно. Почти.       Он кивнул одному из пиратов. Тот вытащил нож.       — Нет! Нет, пожалуйста! — Изабелла дернулась, пытаясь вырваться, но двое пиратов держали крепко. — Я все сделаю! Что угодно! Только не...       — Слишком поздно, — сказал Л’Олонэ. — Ты должна была подумать об этом раньше.       Он взял ее за руку. Правую. Ту, которой она крестилась, когда молилась. Ту, которой, наверное, обнимала отца перед отплытием. Ту, которой держала четки.       — Палец, — сказал он пирату. — Указательный. Левой руки. Чтобы она помнила.       Кэти зажмурилась. Но крик все равно пробился сквозь веки, сквозь стены, сквозь ее сжатые кулаки. Долгий, высокий, нечеловеческий. Потом второй, третий — уже слабее, переходящий в бульканье.       — Перевяжите, — бросил Л’Олонэ. — И в трюм. Остальным — смотреть. Смотреть и запоминать.       Кэти открыла глаза. Изабеллу уводили — бледную, шатающуюся, с замотанной в тряпку рукой. На палубе осталась лужа крови, и кто-то из пиратов, чертыхаясь, начал замывать ее водой.       — В следующий раз, — сказал Л’Олонэ, обращаясь к оставшимся девушкам, — я возьму не палец. Я возьму голову. Или сердце. Или того, кто вам дорог. Выбирайте.       Он ушел. Пираты разошлись. Девушки остались на палубе, прижавшись друг к другу, и Кэти слышала, как они плачут — тихо, безнадежно, как плачут люди, у которых отняли последнюю надежду.       Она отвернулась от щели, прислонилась спиной к стене и закрыла глаза       Я не плачу, — сказала она себе. — Я не плачу. Я не имею права плакать.       Но слезы все равно текли — тихо, беззвучно, обжигая лицо. Она плакала о Изабелле, которая потеряла палец из-за нее, из-за ее невысказанного плана. Она плакала о Кармен, о Летисии, о Розе, о Беатрис — о тех, кто еще не знал, что их ждет. Она плакала о себе — о той Кэти, которая когда-то верила, что мир справедлив, что зло наказывается, а добро побеждает.       Потом слезы кончились. Осталась только пустота — холодная, звенящая, пугающая своей глубиной.       Кэти открыла глаза. Она посмотрела на свои руки — грязные, исцарапанные, с обломанными ногтями. Руки, которые когда-то перебирали струны клавесина, вышивали гладью, обнимали отца. Теперь они были чужими.       — Я выживу, — сказала она вслух, и голос ее был ровным, спокойным, чужим. — Я выживу не для того, чтобы жить. Я выживу, чтобы отомстить.       Она сжала кулаки, и в этом жесте, в этой тихой, бешеной решимости, родилась новая Кэти. Не та, что плакала, молила, боялась. А та, что будет ждать. Та, что будет учиться. Та, что станет сильной.       И горе тем, кто встанет на ее пути.       Считать щели она перестала. Теперь она считала дни до того момента, когда выберется отсюда. Не знала, сколько их, этих дней, но знала одно: они будут. И когда они закончатся, Л’Олонэ пожалеет, что не убил ее в первую ночь.       Она закрыла глаза и начала молиться. Не Богу — в Бога она больше не верила. Она молилась себе. Своей новой, сильной, несгибаемой себе.       — Дай мне силы, — шептала она. — Дай мне терпения. Дай мне выжить. И тогда я покажу им, что значит быть сильной. Тогда они узнают, что значит бояться.       В щелях между досками замерцал свет. Новый день. Еще один день, который она проживет. Еще один день, который приблизит ее к свободе.       Кэти открыла глаза и улыбнулась. Улыбка была ледяной, прекрасной, и в ней не было ничего от той Кэти, которая когда-то танцевала польку на площади Агатового цвета.       Это была улыбка женщины, которая перестала бояться. Которая научилась ждать. Которая превратила свое терпение в оружие.       — Море терпения, — прошептала она. — Оно глубже, чем море крови. И оно никогда не кончается.       Она прислонилась к стене, закрыла глаза и стала ждать. Не надеясь. Не боясь. Просто ждать. Потому что она знала: ее время придет. И тогда она будет готова.       За стеной кто-то плакал. Кэти слышала эти слезы, но не открывала глаз. Она не могла помочь. Не сейчас. Сейчас она могла только одно — выжить. И она выживет.       Я выживу, — повторила она про себя, как молитву. — Я выживу. Я выживу. Я выживу.       Слова вплетались в тишину, в скрип досок, в плеск волн за бортом. Они становились ее якорем, ее опорой, ее единственной надеждой.       И где-то там, на палубе, Л’Олонэ смотрел на юг, туда, где в дымке угадывалась Тортуга. Он думал о рыжей девчонке в трюме, которая не плакала, не молила, не просила пощады. Он думал о том, что в ней было что-то, чего он не понимал. Что-то, что пугало его больше, чем любая угроза.       — Ты сильная, — прошептал он в темноту. — Но я сломаю тебя. Обязательно сломаю.       Но Кэти не слышала его. Она была далеко — в море терпения, которое было глубже, чем его море крови. И в этом море она была непотопляемой.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!