Часть девятая, в которой весы Фемиды склоняются не туда.
14 июля 2025, 17:55Туркин шагал быстро, почти что бегом, засунув руки в карманы и втянув шею в воротник лёгкой куртки. Морозный воздух жёг горло, а сбившееся дыхание вылетало облаками пара, выдавая волнение. Хотелось просто провалиться, исчезнуть, — заодно стерев память и самому себе, и всем, кто сегодня стал невольным свидетелем его балабольств, — куда угодно: в подъезд, в асфальт, в любое место, где слова благодарности не звучали голосом Ералаша, а прожигающие взгляды Суворовских глаз не сверлили спину.
— Турбо, — голос за спиной прозвучал негромко, безэмоционально, но суперу показалось, будто его огрели по затылку монтировкой. Рефлекторно шаг замедлился — он не остановился лишь потому, что внутри ещё жила надежда: может Валера обознался? Но нет, не повезло. Стоило только обернуться, как сразу наткнулся на выжидающую рожу Суворова, которая не предвещала ничего хорошего.
— Торопишься, смотрю. — Вова медленно подходит ближе. — Ну, ничего. Я не задержу, и лицо попроще сделай, а то перекосился весь, когда девка-то ушла.
— Ну, да. — Туркин только буркнул, отворачиваясь. — Мне на район надо, дел по горло.
— Дела… — низкий голос Адидаса отчего-то не заставляет коленки дрожать. Вот если бы с ним в подобном тоне Кащей разговаривал, Валера бы уже молиться начал, хотя и не верил ни в каких там богов. — Слушай, а чего сразу не сказал, что ты с Кащеевой сестричкой был?
Слова врезались резко, как чёткий удар в солнечное сплетение. Тело чуть качнуло вперёд, — знал же, что Суворов спрашивать будет, и всё равно не успел морально настроиться на это подобие допроса, — но универсамовский быстро спрятал неаккуратное движение, чуть поёжившись. Будто от холода. Отвечать вот так сразу он не собирался, сморозит ещё большую глупость, в которую Адидас точно не поверит — вытащил сигарету, дважды чиркнул спичкой, затянулся.
— Да я чё-то… — голос сорвался слишком резко, пришлось сглотнуть накопившуюся слюну и начать заново. — Случайно получилось, когда на дискаче махыч произошел. А потом… сам понимаешь, Кащей бы голову оторвал, если бы с ней что-то случилось.
— И ты, такой добрый, решил её проводить? — в голосе Вовы не было иронии, он будто подсказывал ему нужный ответ, тихо и твёрдо.
— А надо было пинком под зад гнать? — натянутое фырканье срывается с губ, вместе с осыпавшимся пеплом с сигареты, а внутри всё холодеет от понимания, что старший мог бы и сам за своей родственницей следить, — и наверняка следил, бабы сейчас в такие места одни не ходят, боятся. — Ты ж сам просил.
— Просил, — губы у Адидаса дёрнулись, словно он хотел усмехнуться, но отчего-то передумал. — Заебись, что ты это помнишь.
Валера согласно мотнул головой, делая глубокую затяжку, чтобы не отвечать. Дым внезапно оказался чересчур горьким, будто даже табак ему напоминал: лучше молчи, а то не вывезешь.
— Ладно, иди по своим делам, — смотрящий махнул рукой, обозначая, что особого веса этот диалог для него не имеет. Но стоило Туркину только отвернуться¸ как взгляд афганца моментально стал ощущаться в районе лопаток: пронзающий, абсолютно не злобный, просто дающий понять — он знает и видит больше, чем Турбо ему говорит.
И вот это бесит больше всего.
Между пальцев тает снег, который он захватил с карниза, смывая с кожи ощущения смолы и запах сигарет. Раз за разом, Валера прогоняет в голове диалог с Адидасом и каждый раз возвращается к одной и той же мысли: слишком рядом дыхание чужого внимания, слишком глубоко влезло ощущение, что он взвалил на себя непосильную ношу ответственности: не только за Мишу, не только за пацанов, но ещё и за это странное, дёрганное, имеющее дрянной характер и острый язык, создание. А Туркин всей душой не хотел, не просил, не звал, просто, раз за разом, оказывался в непосредственной близости к Диане… А ведь он просто хотел пережить очередную зиму, дотянуть до весны, а там и до лета рукой подать. Может, уехал бы куда, — в Москву ту же сранную, — где никто не знал бы о нём, и не интересовался бы. Но, вместо сладкого ощущения предвкушения изменений, в носу стоит запах хлорки, которой он намывал полы квартиры несколько часов назад, когда от матери в очередной раз вышел ебырь, а во рту — привкус крови, что периодически сочиться из мелкой раны на губе, полученной во вчерашней драке. В ушах звенит, будто от удара по кастрюле, которую он для чего-то натянул на свою голову. К самому себе просыпается искренняя ненависть: за то, что вчера, раз за разом, искал глазами светлую кудрявую голову, и нарочно теснее прижимался к Светке. За то, что, как полный идиот, выискивал на девичьем ехидном лице намёк на улыбку, осознавая, что внутри что-то противно шевелится от предвкушения. За то, что в моменте восхитился этой маленькой слабенькой девочкой, застывшей с сапожком в руке, пока он пытался прийти в себя после серии ударов от враждебного соседского группировщика. Утром он забрал из больницы забытую куртку, натянул на плечи, в нос тут же ударил едва заметный запах женских духов. «Красную Москву» Валера изучил ещё классе в седьмом, когда одноклассницы практически одновременно принялись подражать своим матерям, обливаясь тяжёлым едким парфюмом — у Дианы было что-то другое. Едва уловимое, тонкое, проникающее в мозг и насильно выбивающее там себе место. Молодой мужчина внезапно сорвался с насиженного места, делая пару шагов по комнате и не закрывая форточку, чтобы свежий воздух вытравил затхлость и сырость. Вдавил окурок в переполненный такими же бычками стакан, и упал на своё спальное место, что в собранном состоянии служило ещё и креслом. Зеркало, висящее на двери, отражало уставшего пацана — синяки под глазами, тусклая кожа, щека с затягивающейся ссадиной и уже проступающей светлой щетиной. Застиранный свитер, местами расползающийся пушистыми нитками, штаны, казалось, повидавшие в этой жизни всё — и куда вот он такой, нарядный, должен идти с Дианой? Адидас надеялся на его подвешенный язык, на его умение навешать лапши на аккуратные девчачьи ушки, на какую-никакую, а галантность по отношению к слабому полу, — на самом деле, Туркин даже гордился тем, что, среди пацанов своего возраста, пожалуй, он единственный не выглядел неотёсанным туповатым боровом, — а Турбо становилось смешно даже думать, что расфуфыренная москвичка вообще посмотрит в его сторону, как на объект возможного воздыхания. — Дурак, — хриплым и прокуренным голосом, он выдыхает своему собственному отражению, и снова возвращается на подоконник, для удобства закидывая на него ещё и ноги. Откидывает голову, прижимаясь затылком к стене, а лбом к прохладному стеклу. Травить себя очередной, — пятой или шестой? — сигаретой не хотелось. Хотелось просто понять, в какой момент всё покатилось по пизде, а простая и лаконичная просьба Суворова — подобраться к Костылёву через его сестру, — превратилась в навязчивые мысли: где она, с кем, и хватило ли всё-таки ума купить себе варежки, чтобы не согревать руки о горячее дыхание? Для чего-то Туркин меняет свою позу, переползая к противоположной стене, чтобы было удобнее наблюдать за пятиэтажкой, что стояла перпендикулярно его дому. Бегает глазами от одного подъезда к другому, от одних горящих окон ко вторым, третьим, раз за разом, избегая тусклого света, пробивающегося через неплотные занавески квартиры на пятом этаже. Кащеевой квартиры. Потому что знает — если посмотрит, то обязательно увидит девичий силуэт, сидящий на табуретке, и пускающий дым в распахнутое окошко, а над ней будет нависать мужская фигура, явно недовольная тем, что его заставили уступить привычное место. И вот сейчас, в этой почти полной темноте собственного жилища, пока улица дышала глухой тоской спального района, супер опять вспомнил, как днём девушка стояла с тяжеленной переполненной авоськой, старательно не выдавая своего испуга от встречи с приличным количеством универсамовских пацанов в маленьком помещении больничной палаты. Как она смотрела на Ералаша, с лицом, будто он ей не просто какой-то там знакомый, а родной. Как в наглую соврала об интересе старшего состоянием своей скорлупы, хотя даже такой идиот, как Сиплый, понимает, что Кащея не волнуют такие мелочи. И, в тот момент, между её звонким «всем привет», и тем, как она аккуратно поправляла подушку, на которой лежал Тилькин, Валера, кажется, осознал окончательно, что въебался в болотную трясину. В трясину, которая упорно его затягивала и грозилась утопить. …Дни после спонтанной вылазки в больницу потекли, как вода в засорившейся раковине — медленно, грязно и с запахом. Утро ничем не отличалось от вечера, а вечер от следующего дня. В этом доме время будто застревало, как таракан в липкой ленте — дёргалось, шевелилось, а потом замирало до следующего вздоха. Кащей спал чаще, чем бодрствовал. Иногда днём, иногда ночью, — без расписания. В те часы, когда Никита всё-таки появлялся на кухне, от него тянуло табаком, перегаром, и чем-то кисловато-аптечным, как от человека, который лечится без диагноза. Он ворчал, матерился, разогревал что-то вчерашнее, доедал пригорелую кашу или тёр хлеб о край кастрюли, словно это был его личный тостер. Разговаривать с ней не стремился, иногда бросал что-то вроде: «Жива? Ну, и славно», или «Ты ещё здесь? Хуёво», — и уходил обратно в комнату, где плотно закрывал дверь и задвигал щеколду замка. Диана, впрочем, не жаловалась. Она просто… жила. По инерции. Считала трещины на потолке, перебирала одно и то же пальто на вешалке, читала без интереса газету восемьдесят седьмого года, которую зачем-то подложили под ножку стола. Иногда вылезала за хлебом — быстрым шагом, не оборачиваясь, чтобы никто не обращал на неё внимания. Очередь в гастрономе раздражала, как шум водосточной трубы: вроде, мелочь, а точит по капле. Иногда Костылёв приносил что-то с улицы — селёдку в обёртке, какой-то потрёпанный блокнот, металлические гайки и болты, чтобы подкрутить дверцу на кухонном шкафчике. Один раз притащил бутылку дешёвого коньяка, открытую и выпитую наполовину. Он даже не объяснялся, просто ставил на стол, как дань странной, только ему понятной, жизни. Интересовавшие девушку книги были уже прочитаны, телевизора не было, а магнитофон раз за разом зажевывал кассету, грозясь лишить Суворову ещё и музыки. Диана не жаловалась. Она упорно силилась повысить шансы Кащея на выживание после пробы неудачно приготовленной еды. Раз за разом, тёрла тряпкой поверхность плиты, стараясь придать ей более чистый вид. Курила, несмотря на то, что раньше ей хватало пары сигарет в день, в надежде хоть как-то заполнить тишину и убить медленно тянущееся время. Смотрела в окно на детей, чьи голоса казались слишком громкими для этого мира. Иногда думала: может, плюнуть и сесть на какую-нибудь электричку, и просто уехать? В никуда, без плана, без карты и без обратного билета — всё равно этот чуждый для неё мир одинаково дерьмовый в любой точке. Но даже это казалось слишком активным поступком для текущей реальности. А потом наступала ночь — и всё начиналось заново. И на четвёртый день ночь была такой же тягучей. Такой, в которой тишина будто звенит, как в пустой консервной банке. Костылёв не появлялся с самого утра, позволив Суворовой хозяйничать не только на кухне, но ещё и в единственной комнате. Поэтому Диана позволила себе усесться прямо на полу, от которого теперь пахло не разлитым бензином, а хозяйственным мылом с порошком, подогнула под себя ноги и попивала горячий чай, уставившись в одну точку. Она не стала включать свет, ей казалось, будто так проще представить, что она сейчас в своей собственной комнате, дома, а за стеной — мама вместе с отчимом смотрит очередной фильм по телевизору… С Никитой… а не с Кащеем. Девичий мозг отчего-то упорно отказывался соединять две личности одного мужчины в одну, с каждым разом находя всё больше различий между ними. Когда в подъезде хлопнула дверь, Диана вздрогнула всем телом, ожидая, что кто-то из жильцов сейчас застучит по батарее, требуя законной тишины. Но квартира молчала, пока стрелка часов двигалась к полуночи. Следующий звук — удар чего-то тяжёлого о перила, а потом глухое, неразборчивое бормотание. Стук ботинок, сбивчивый, с перекатами, как у человека, который потерял равновесие не только телом, но и разумом. Входная дверь открылась рывком и в нос сразу же ударил запах: спирт, гарь, кровь и дешёвый мужской лосьон. Кащей стоял в коридоре — распахнутый и обледенелый, будто всю Казань прошёл пешком. Сразу же в глаза бросилась чужая куртка, ободранная и с пятном мазута на плече. Один рукав болтался пустым, — как оказалось через секунду, а вторая рука прижималась к боку, согнутая и будто бы неестественно вывернутая. Кудрявые волосы растрёпанные в ещё большем беспорядке, чем обычно; лицо — бледное, с лихорадочным румянцем от мороза на впалых скулах; с виска стекает пот, вперемешку с кровью из рассеченной брови; а глаза… его глаза были не здесь. В них всё ещё отражалась машина, всё ещё шёл снег и стоял образ урода, что посчитал себя бессмертным, посягнув на здоровье универсамовского старшего. Он неаккуратно захлопнул дверь ногой, медленно двинулся, задевая стены то одним, то другим плечом, а потом внезапно оступился, прижавшись уже спиной к гладкой поверхности, и сполз по ней до пола. Сел, согнув ноги и уронив голову на подтянутые колени. Вот так просто, без лишних слов и дыхания. Просто сдулся, как пробитый мяч. Не сказать, что эта картина для Дианы непривычная. За эти дни, что она живёт в Казани восемьдесят девятого, чаще всего она видела Костылёва именно в сидячее-лежачем состоянии. В основном мужчина едва ворочал языком, полз до раскладушки, и заваливался спать, но сегодня его состояние вызывало… волнение. Суворова поставила чашку на стул и медленно поднялась, подходя чуть ближе к проему, чтобы открыть себе больший обзор на сгорбленную фигуру, будто бы позабывшую, что в квартире помимо него есть ещё один человек. В коридоре, который освещали только видимый через кухню уличный фонарь и тонкая полоска света, пробивающаяся через неплотно прикрытую входную дверь, Кащей казался старым. Сильно старше возраста, отмерянного ему паспортом. Пальцы руки, которую он вытянул вперед, разминая затёкшие мышцы, подрагивали — немудрено, у алкашей всегда руки ходуном ходят, — а капельки крови уже грозили упасть с подбородка на пол. — Ну, и хули развалились? — хрипло выдохнул мужчина. Диана уверена, что адресовано это было самому себе. Голос был чужой, без привычной угрозы и бравады, усталый и опустошенный. — Ты где был? — Суворова интересуется аккуратно, сама не понимая, отчего голос наполнился мягкостью, а не раздражением. Он мог снова прийти с дурью в пустой голове, с угрозами, с бутылкой, в конце-концов, но сейчас он, скорее, умирал здесь, как побитая такими же ублюдками, как он сам, собака. — Там, где легче дышится, — девичья бровь чуть изогнулась, а Никита пришёл в движение: провёл грязно-кровавой ладонью по лицу, ещё больше размазывая грязь по лицу; попытался вытереть её об штанину, но не помогло — кровь уже высохла, превратившись в потрескавшуюся корку. Попытался достать сигареты, но пачка неловко выпала из пальцев, рассыпав никотиновые палочки по линолеуму. Кащей же только сдавленно хихикнул, совсем безрадостно и сухо. — У тебя рука… — Диана присаживается на корточки и аккуратно, будто опасаясь разбудить голодного зверя, прикасается к левому предплечью, отдирая, словно прилипшую, конечность от торса. Пробегается взглядом по опухшим пальцам: указательный неестественно свернут в сторону, и фаланги уже начали синеть от неподступающей в достаточном количестве крови, средний и безымянный согнуты, но тоже не вызывают удовлетворения своим цветом, а мизинец чем-то глубоко и длинно порезан. Мужчина не замечал причиняемой Дианиными действиями боли — или старался не замечать. — Сломал. Наверное, — кудрявая голова откидывается, с глухим стуком ударяясь о стену, кадык дёргается, когда он проглатывает накопившуюся слюну. — Или помогли. Я не помню. Суворова тяжело вздыхает. Хотела спросить кто и зачем, но рот открылся, а вопросы так и не вырвались. Просто потому, что в Кащее сейчас не осталось никаких чувств, — даже злости — чтобы хорошенько на неё прикрикнуть и приказать не лезть не в своё дело. Костылёв больше походил на разбитую статую, которой поклонялись так долго, что она рассыпалась от времени. В первую их встречу Никита тоже истекал кровью, тоже едва шевелился, придерживаясь за подрезанный бок, но всем своим агрессивным видом показывал незнакомой девчонке, кто здесь хозяин, кто авторитет, прошедший тяжёлую школу тюрьмы и жизни. А сейчас… пустота. И от этого стало не по себе. Гуляка, каких повидать, матёрый уголовник, чья грудь расписана наколками, а речь наполнена отборными матами, внезапно оказался человеком. Просто человеком — сломанным, грязным, уставшим настолько, что ещё немного и вздувшаяся на шее венка перестанет сокращаться. Диане оставалось только встать, доковылять до кухни и, захватив перекись и вату, вернуться обратно. Рану на боку Никита тогда не дал ей обрабатывать, сам возился и промывал, ей оставалось только наблюдать за ним и подавать новые бинты. Костылёв не противится, когда тонкие пальцы ложатся на широкие плечи и медленно стягивают тяжёлую ткань ватника — только прикрывает глаза и стискивает от боли зубы. Откликается на просьбу вытянуть ноги, давая Суворовой чуть больше пространства. С сухих мужских губ не срывается даже звука, когда, пропитанная перекисью, ватка скользит по лицу, прижигая мелкие царапины и стирая запёкшуюся кровь. На руку Диана старается не смотреть, давя в себе приступ тошноты — не от страха, а от напряжения, с которым она старается не причинить лишней боли. Что-то упорно подсказывает: с него сегодня и так достаточно. Свитер под курткой оказывается мокрым, от него несёт металлическим запахом, а пятно, казавшееся в темноте мазутом, оказывается новым местом, из которого хлещет алая жидкость. — Нужно снять, — Костылёв чуть поворачивает голову, наблюдая за ней из-под прикрытых век. Не нравится ей его взгляд: затянутый мутной пеленой, с белком, покрывшимся сеточкой лопнувших капилляров, а следящий за ней зрачок будто бы заполонил собой всё пространство радужки. Темно, конечно, но даже Суворова понимает — не может чистый организм так реагировать. Благо, мужчина чуть отрывается от опоры в виде спины, помогая ей здоровой рукой подтянуть шерстяную ткань наверх, и вытаскивает голову, возвращаясь к наблюдению за тем, как аккуратно Диана вытягивает через рукав повреждённую конечность. Белая майка осталась таковой только по низу и на спине. В остальных случаях она продолжала напитываться кровью, хлещущей из пробитого плеча. Дырка маленькая, нанесённая, скорее всего, вошедшим в плоть гвоздём или отвёрткой — пару раз студентке юрфака доводилось лицезреть не самые приятные фотографии, — но что-то, по всей видимости, задело либо артерию, либо вену. Слава богу, незначительную, иначе Кащей бы просто-напросто истёк кровью, пока добирался домой. Суворова опять уходит, чтобы вернуться уже с тазиком, наполненным чуть тёплой водой, и более-менее чистой тряпкой. Щедро поливает перекисью, заставляя очищенную кожу шипеть, прижимает к плечу бинт, скрученный в несколько слоёв, и тянет правую мужскую ладонь, заставляя его самостоятельно удерживать подобие повязки. Чуть вздрагивает под неотрывным взглядом болотных глаз — молчание давит на виски, но она не может заставить себя выдавить и слова не по теме. Интересно, а мама тоже его латала после драк? Наверняка, у Натальи получалось в разы лучше, медицинская сестра хирургии всё-таки. — Будет больно, — произносит тихим шёпотом, скорее для себя, чем для него. Голубые глаза наконец-то пересекаются с зелёными, уголки губ чуть дёргаются в нервной улыбке, пытающейся подарить хоть каплю уверенности во всех последующих действиях. И он кивнул. Отрывисто, едва сдвинув подбородок с места, но при этом дав понять — доверяет. Он. Кащей, которого одна половина города боится, словно огня, а вторая ненавидит за сам факт существования в их криминальном мире, доверяет ей — девчонке, о которой не знает ровным счётом ничего. — Дыши глубже, — дыхание моментально выровнялось, а Диана поёрзала на месте, не зная с какой стороны подступиться. Неловко плюхнулась рядом с ним, прижимаясь коленками к бедру, и разместила на них повреждённую широкую ладонь. — Лучше носом. Потом выдохнешь резко, на третий счёт. — Откуда познания-то такие? — первая фраза от него, за столь продолжительный период времени, заставляет мурашки пройтись вдоль позвоночника. Никита, явно начиная бредить от совокупности не самых приятных факторов, тоже приподнял уголок губ с одной стороны. — В школе на ОБЖ проходили, — Суворова нарочно умалчивает о матери, что заставляла вызубрить параграф о первой помощи. Не время напоминать о подобном, только потратит минуты впустую, да и лишний раз о своём положении напомнит. — Ну, раз в школе… — Готов? — Диана опять бросает взгляд на него, и снова Кащей кивает, будто отвечая ей: «Разве у меня есть выбор». — Один. Два. «Три». Указательный палец встаёт на место с глухим, сырым щелчком. Авторитет не вскрикнул, не дёрнулся, только резко втянул воздух носом и закашлялся, сильнее вдавливая бинты в своё плечо. Морщина на лбу стала длиннее и глубже, виски тут же покрылись испариной, но ни единого звука так и не вырвалось, ни один нерв не пришёл в движение. Ещё раз втянул носом воздух, когда девушка перевернула ладонь костяшками вверх, осматривая результат. Мягкие подушечки потирали плотную кожу на широком запястье, пока Диана пыталась разогнуть другие пострадавшие мужские пальцы, чтобы оценить ущерб, нанесённый и им. — Наверное, лучше всё-таки к травматологу. Здесь наверняка перелом. Тон голоса будто пропитан чувством вины, хотя Суворова и без того сделала предостаточно. Они так и остались сидеть на полу коридора. Под ними — скрипучий линолеум, впитавший в себя грязь сотен ботинок, под боком — стена, источающая прохладу, но на удивление всё было терпимо, можно даже сказать, что уютно. И опять оба молчали. Дианины пальцы медленно и машинально скользили по широкой кисти, лежащей у неё на коленях. Кожа продолжала пульсировать, но уже не злым багрянцем, как до этого — она возвращалась к привычному цвету, бледнела, даже чуть желтела, позволяя венам просвечивать. Девичья ладонь снова прошлась по выпирающим костяшкам подушечками пальцев, проверяя всё ли на месте. Это касание было не врачебным, не нужным, а просто человеческим, успокаивающим. Похожим на то, как мама когда-то гладила её по спине после очередной бессонной ночи или громкого кошмара. Никита не двигался. Он запрокинул голову, уронив затылок на холодную стену, и теперь, чуть повернув подбородок в сторону, смотрел на неё. Внимательно, без улыбки, без привычного цинизма, — просто смотрел. На волосы, что выбились из-под резинки и теперь торчали забавными пружинками в стороны; на тонкую шею и мягкие линии плеч; на длинные пушистые ресницы, которые дрожали, будто от мороза. На пальцы, что продолжали водить по его коже, будто это имело значение. Хотелось сказать что-то едкое, привычное, чтобы сбить это мгновение близости, натянув привычную маску. Но не получалось, слов просто не было. Только это странное ощущение, что впервые за всю его жизнь рядом кто-то был просто так. Не ради выгоды, которую принесло бы знакомство с уличным бандитом, не ради статуса его подстилки, а просто потому что ему это требовалось. — Ты всё ещё меня боишься, размалёванная, — он не спрашивал, скорее — утверждал. Констатировал факт, к которому стал привыкать сразу, как вышел из тюрьмы. Диана не отреагировала мгновенно. Через несколько секунд повернулась в его сторону и подняла глаза — слишком близко, практически в упор. — Иногда, — честно ответила, рассматривая расслабленное мужское лицо, ещё больше убеждаясь: в его организме что-то плещется, и это, определённо, не алкоголь. Она знает, что это. Не понаслышке. Потому что видела в точности такие же глаза в собственном отражении каждый раз, когда сила воли ломалась под желанием забыть, что значит «чувствовать», а на языке таяла сладкая таблетка, дарующая спокойствие. — Сейчас особенно. Ты знаешь, что у тебя в глазах пустота? Костылёв внезапно усмехнулся, чуть сжал ладонь на её коленках, остановив движения и перехватив тонкие пальцы в удобном положении. Резко отвернул голову и закрыл глаза, оставив возможность смотреть только на профиль. — Пустота — лучше, чем то, что там было до неё. — Но это не панацея, — если бы Суворова слушала саму себя, никогда бы не заработала зависимость от лекарств, что считают довольно лёгким, но всё-таки наркотиком. Не ей читать Костылёву нотации о вреде дури, да и не послушает он. Зубы прикусывают пухлую губу, когда глаза рассматривают оголённую майкой руку — совсем маленькие следы от игл в районе вен, свежие кровоподтёки от жгута или верёвки, — и правдивую картину жизни Кащея. Наркоман. Алкоголик, уголовник, детдомовский мальчишка, уличный бандюга, уверенный — его жизнь не может быть хуже, чем есть сейчас. — Никит… — голос звучит почти шёпотом. Может показаться, что он спит: голова откинута, глаза закрыты, дыхание ровное. Но под веками едва заметно шевелится глазное яблоко — значит, слышит. Значит, не отключится. — Расскажи что-нибудь, — она продолжает, в ответ чуть сжимая пальцы, чтобы они обхватили холодную мужскую ладонь. «А у Туркина руки тёплые. Даже горячие» — сомнительная мысль проникает в сознание. — Как ты на зону попал? Долгая пауза. Тишина внезапно зазвенела, но в конце-концов нарушилась невесёлым хмыком. — Дерьмовая идея, размалёванная, — голос становится резким, с нажимом, с той самой колкой злостью, которая стала Суворовой уже привычна. — И неинтересная. — А мне интересно, — Диана упрямо продолжает выпытывать, оставаясь при этом рядом, теперь уже не просто физически, она буквально лезет к нему в душу. Кащей опять поворачивает голову, смотрит на неё исподлобья, заставляя забыть, как нормально дышать. И всё же отвечает — буднично, будто говорит о том, какая погода за окном: — Шапку дёрнул. С прилавка. Аккуратные брови ползут вверх. Не потому что не верит, скорее — от того, насколько абсурдно всё это звучит. — Ты серьёзно? — Нас тогда выпускать стали по вечерам, чтобы по городу пошлялись и воспиталок не кумарили. А зима была… уши не то, что в трубочку сворачивались — в кровь трескались, — Никита забавно фыркает, поддаваясь воспоминаниям. — Зашёл в ларёк погреться. Смотрю — прилавок, шапка лежит, стрёмная такая. Ни охранника, ни продавщицы. Ну и чё… взял, вышел, а там уже приняли за углом, — усмехается криво, хотя веселья в его словах буквально помножено на ноль. — У меня ещё пальто тогда было дырявое, выпала прям перед мусором. Диана будто язык проглотила, не зная, что ему ответить. Всё внутри скребётся — как это: шапка и сразу колония? Как это — мальчишку, которому дай бог только семнадцать стукнуло — и за какую-то тряпку? Он ведь ещё… живой тогда был. — Пятилетку дали: год с пиздюками, четыре — со взрослыми, — Никита продолжает, окончательно пропадая в воспоминаниях. — Потому что «с рецидивом». Там у меня ещё задержание за драку было, тогда не дали — пожалели, а потом всё в кучу слепили. Накатали, как надо, чтобы не выёбывался. Ну, я и не выёбывался. — Ты был один? — её голос становится похожим на тихое шебуршение мышки. — Всегда, — будто вскользь подбрасывает авторитет. И тут, впервые за всё время, Диана видит, как взгляд колючих глаз, устремлённый куда-то в потолок, стекленеет. Явно она не ту тему для разговора выбрала, но зато в голове натянулась тоненькая ниточка между Кащеем и уже знакомым ей Никитой — он никогда один никуда не ездил. Если отпуск, то они всей семьёй куда-то двигают; если командировка — то он либо жену просил отгулы брать, фыркая на слова о последующих удержаниях из зарплаты, либо старался одним днём проблемы решать. Один раз, когда пришлось по делам в Санкт-Петербург ехать практически на неделю, а у Натальи что-то там не срасталось, он взвалил на свои плечи двух двенадцатилетних пигалиц — Диану с Олесей. Суворова тогда этой щедрости не оценила, восприняв, как должное, зато сейчас захотелось буквально подзатыльника самой себе отвесить: утром, пока они ещё спали до обеда, Костылёв работал, зато потом таскал их по городу, позволяя первый раз наслаждаться красотами. — А с Адидасом как познакомились? — бросает Диана вполголоса, всё так же поглаживая запястье. Ровно так, как и учил её преподаватель по психологии, пробираясь дальше в дебри Кащеевых эмоций. Вопрос звучит обыденно, но совсем не случайно. Ни «Владимир», ни «отец» — так, словно он просто ещё один пункт в списке тем, к которым хочется подступиться. Кащей будто не сразу слышит, либо же делает вид — его глаза всё ещё упираются в стену, где свет уличного фонаря трепещет в такт ветреным порывам. Только желваки на скулах подрагивают от сдерживания чего-то неприятного и жгучего. — Познакомились? — хриплый смешок. — Он не барышня, чтобы с ним знакомиться. Мы… Пауза. — Выросли вместе, лет с семи, может, раньше. Я в детдоме, он в соседнем доме, считай — в одном дворе, — Кащей опять вздыхает, чуть сползая ниже по спине, чтобы копчик не ныл от неудобного сидения. — Не было ещё, размалёванная, ни Адидаса, ни Кащея — просто «Вован», парень с варящей башкой, харизмой и харей, которую девчонки на плакатах бы печатали. Его все любили. Ещё одна тяжёлая пауза — и Диана поддается чуть ближе, устраивая голову на широком плече, и забирая свободной рукой пропитавшиеся кровью бинты. Откидывает подальше, — завтра уберёт, — и сама прижимает новые. — Даже я. Пришились вместе у Универсаму, за одним возрастом смотрели, а потом… Потом меня смотрящим воткнули, а его супером оставили. Обиделся, решил, что из нас двоих — он круче. Мы выросли, каждый в своём мире, которые никогда одинаковыми не были, и разошлись. А теперь, — Костылёв морщится от давления, с которым Диана удерживает новую повязку, — Теперь нас связывает только прошлое и обоюдная ненависть. — Почему ненависть? — Потому что я знаю, какой он на самом деле. А он — какой я, — в его голосе нет пафоса. Только усталость и капелька той самой злости, что копилась годами. — Он не думал извиняться, а я не думал прощать. Не потому что по понятиям — хуйня голимая, а потому что уже привыкли жить, как живём. Знаешь, я обрадовался, когда его в армейку призвали. Думал — подохнет, а там так и так простить придётся. Внезапно Никита замолкает, проглатывая окончание фразы, осознавая, что сморозил слишком много — больше, чем нужно. Пробегается откровенно зашуганным взглядом по спокойному Дианиному лицу, ощущая, как девичьи пальцы сжимаются чуть сильнее. И этого становится чересчур. — Пошли спать. Завтра надо к Ералашу смотаться, — бурчит Кащей, как-то почти лениво, будто бы не всерьёз. Диана только кивает, не спорит. Слова звучат буднично, но тёпло. Без нажима, без приказа — редкость для него. Она тянется было встать, но замечает, что Никита даже не делает попыток подняться. Напротив — плечи его опускаются ниже, ноги вытягиваются, будто бы собирается укорениться прямо тут, в коридоре, между ободранной тумбочкой и щербатой стеной. Как пёс. Усталый, но впервые за долгое время довольный своим местом, теплом и даже этой тишиной, которую никто не стремиться нарушать. Диана не двигается. Ей и самой не хочется. Не из жалости — просто… спокойно. Очень. И даже странно — после всех этих дней, словно вырезанных ножом по календарю, когда каждая минута звучала, как скрежет. Никита чуть разворачивается, не отрывая спины от стены, будто щадя спину, но при этом стремясь стать ближе. Его щека, жёсткая от щетины, неожиданно упирается ей в лоб — шершаво, тепло, слишком близко. Он не извиняется, не отстраняется. Наоборот — задерживается. Лбом к её виску, губами почти к линии роста волос. Даже дышит медленно, тяжело, словно засыпает прямо на ней, как будто эта близость — лекарство от той пустоты, которая съедала его изнутри. Она чувствует это — слишком остро, слишком быстро, чтобы не понять. С того самого момента, как щека Никиты коснулась её лба, что-то в нём будто переключилось. Не просто расслабление, не усталость, не выдох после напряжения. А отключка. Нарочитая, неестественная — словно его мозг насильно загнали в ватное, аморфное состояние, где больше не существует боли, тревоги, страха. Где не существует ответственности. Она знает это состояние. Слишком много раз видела подобное — в глазах парней, что сидели на скамейках в отрезвителях, мимо которых она проходила в поисках Тимура; на фотороботах барыг, утыканных следами от уколов. Да и Кащея самого уже не раз видела в похожем виде — когда он приходит с улицы не просто побитый или выпивший, а отключённый, будто внутри всё утопили в химии. Сейчас он такой же. Никакая боль, никакая сволочь, никакой страх перед милицией или провалом не могли бы просто так отпустить его мышцы, стереть нахмуренность со лба и опустить веки. Это не спокойствие. Это препарат, загнанный под кожу, растворённый в крови. И если он принял его до того, как вернулся — значит, вернулся он в момент, когда уже было всё равно. Никита дышал ровно, но в этой ровности не было жизни. Это было… принудительное безразличие. Как будто внутри кто-то вырвал предохранители, отключил мысли, чувства, оставив только пульс и тепло кожи. — Никит, пойдём, — голос Дианы звучит мягко, но одновременно с этим — твёрдо, как у человека, изо всех сил старающегося сохранить терпение. Она подтягивается, шевелится, словно собирается встать и потянуть за собой. Может быть, даже подхватить его под плечо, если потребуется. Только бы сдвинуться с этого холодного, проклятого пола, из которого будто выросли. Но Костылёв, не открывая глаз, резко и болезненно шикает. Не громко, не злобно, но с таким раздражённым остервенением, что Суворова сразу замолкает. Плечи её замирают в полудвижении, руки опускаются, как крылья у раненой птицы. Он не злится — он просто не может. В его голове, как она успела понять, сейчас звенит вакуум: звонкий, ломающий тишину изнутри, как будто внутри черепа ходит отбойный молоток, а каждый звук становится ударом в виски. Его затуманенное сознание едва держит оболочку тела в нужном положении, и вся попытка двигаться кажется для него чем-то наподобие пытки. Диана медленно выдыхает — устало, длинно, тяжело. В этом выдохе — вся злость, всё бессилие, вся накатившая безнадёжность. У неё самой под кожей дрожит истерика, зреющая с каждым прожитым часом. Глаза, и без того уставшие, защипало от напряжения. Вот-вот — и опять навалится тот самый ком в горле, когда кажется, что вот-вот захлебнёшься в собственных эмоциях. Слёзы почти подступили, но она резко, зло закатывает глаза, отгоняя предательские признаки слабости. Ну класс. Просто идеально. Не хватало только начинать разбираться ещё и с собственным приходом. Каждая минута — как натянутая струна, каждое тиканье часов — как отсчёт до внутреннего срыва. Вроде бы снаружи — обычная ночь. Тихо. Спокойно. Даже уютно, по-своему. А внутри — смерч. Неизбежный, гудящий, несущийся на всех парах прямо на неё. И она-то одна. Точнее — с этим человеком, который превращается то в зверя, то в тень, то в наркомана, угашенного по самое «не могу». С этим коридором, в котором пахнет хлоркой, старым деревом и его кожей. С этой своей бессильной злостью, что тлеет под рёбрами. Он шевельнулся резко, как будто что-то внутри сдвинулось. Откинулся вперёд, рывком отлипая от стены и от неё — и, на секунду, в груди предательски кольнуло. Но вместо слов или истерики Костылёв молча полез под плащ, неловко расстёгивая подклад, будто знал, что именно ищет. Через пару секунд из темноты извлеклась бутылка. Прозрачная. Почти пустая. С еле заметной этикеткой, что давно стёрлась. Обычная водка. Он даже не посмотрел на неё — просто откупорил, закинул голову и сделал глоток. Один. Потом второй. Долгий. Плечи чуть дёрнулись, но он даже не поморщился. Как будто глотал не спирт, а воду. Диана молчала. Но взгляд у неё был такой, что можно было и не говорить. В нём читалось всё: «сдурел совсем?», «с дурью — водка?!», «ты охренел, что ли?» — вся эта речь в одном перекошенном прищуре. — Совместимость ноль, — выдала она всё же, выдыхая и скрещивая руки на груди. Он не ответил. Даже не дёрнулся. Просто продолжил смотреть куда-то в пол, с тем пустым видом, что знаком всем, кто когда-либо пытался утонуть изнутри. И тогда — не выдержала. Резким движением она вырвала бутылку из его руки. Почти с силой. И, не раздумывая, вскинула бутылку и выпила остаток — до дна. Так, как будто это был не спирт, а выстрел по горлу. Обжигало. Глотка взвыла от неожиданности, а тело дёрнулось от стремительного тепла, что разом разлилось по пищеводу, груди, животу. Костылёв только приподнял бровь. — А ты, я гляжу, спортсменка. Не на того напала, — выдыхает он с усмешкой, растягиваясь по полу, как кот, который знает себе цену. В голосе — тот самый тон, от которого у любой нормальной девушки должно бы всё внутри зашевелиться: ленивый, скользкий, с грязноватым подтекстом, но всё же… опасно привлекательный. Его затуманенный взгляд прищурен, уголки губ задорно подрагивают, а в щеке проступает знакомая ямка — почти редкостная. Не та, что вылазит у него при издёвке, а та, другая — опасная, как открытый люк ночью. Он тянется куда-то под шкаф, шарит одной рукой, как будто точно знает, что там должно быть, и через пару секунд вытаскивает вторую бутылку — тяжёлую, запотевшую, абсолютно полную. Похоже, припасённую им как «план Б» — на случай, если мир совсем развернётся задницей. Теперь он уже не пьёт молча. Нет, наоборот: поднимает бутылку к лицу и покачивает ею перед её глазами — в каком-то нарочитом, почти театральном жесте, как будто дразнит. А сам вытягивается на полу, будто ему до дивана теперь — галактика. Лежит вразвалочку, уткнувшись плечом в стену, словно дома, будто в этом разобранном состоянии он чувствует себя настоящим. И без стыда. — Смотри, чё нашёл, — протягивает с ухмылкой, и голос у него на этот раз совсем другой — почти мягкий, но с хрипотцой. — Прям сокровище, да? Бутылка катится по полу с глухим стеклянным звуком, застревает у чьей-то икры, и мягко отскакивает обратно, в круг между двумя — будто сама выбирает, кто следующий. Костылёв, не поднимаясь, нащупывает её пальцами, с ленцой проводит большим по стеклу, как по женскому бедру, и медленно поднимает к губам. Тепло под кожей — это первое, что начинает меняться. Алкоголь растекается не как огонь, а как вата. Густая, липкая. Костылёв чувствует, как щека плывёт по внутренней поверхности стены, как будто под ней волна. Спина больше не давит. Хребет становится частью пола, и границ между ними почти не остаётся. Бутылка оказывается у Дианы. Он даже не понял, в какой момент она её выдернула — просто вдруг стекло становится лёгким, а пальцы остаются пустыми. Девчонка не смотрит на него, делает короткий, злой глоток, как будто не хочет вкуса, хочет просто эффекта — и передаёт обратно. Или бросает, он не уверен. Так идёт какое-то время — бессловесно, ритмично, как дыхание. Он — ей, а она — ему. По кругу. Глоток, пауза. Глоток, выдох. Никто не считает, кто и сколько пьёт. Никто не делит. Организм — всё медленнее, кровь — гуще, в голове — будто плавится тонкий лёд, трещит, но не ломается. Каждое движение медленное, как в воде. Слова не нужны, их уже нет. Костылёв приподнимается, возвращаясь обратно в сидячее положение, опасаясь окончательно завалиться спать, и в этом движении чуть касается её плеча — не специально, просто тело перестаёт чувствовать границы, оно двигается по инерции. Сухие губы чуть приоткрыты, зрачки плывут, но взгляд всё ещё цепляется за неё. Суворова и сама почти не шевелится. Под свитером жар, в кончиках пальцев дрожь, лицо — тёплое, будто обожжённое. Она забирает бутылку, прикладывается, как в последний раз, и вдруг смеётся. Тихо, беззвучно, одной вибрацией под рёбрами, а потом — просто опускает голову на край Кащеевого плеча. Внезапно по позвоночнику словно хлестнула молния. Резко, вслепую, без предупреждения — не больно, но так, что сознание дёрнулось, как загнанная лошадь. Где-то в глубине черепа грохнул гром, такой, что будто стены качнулись. Диана невольно задержала дыхание, а зрачки, распахнувшиеся от неожиданности, тут же сжались — будто сам воздух в коридоре стал острее, тяжелее, плотнее. Он просто повернулся. Медленно, не думая, не понимая. И в этом движении сухие, обветренные губы Костылёва скользнули по её виску. Случайно. Легко, почти без касания — как если бы ветер поцеловал кожу. Никакой страсти. Никакого смысла. Просто забывчивость. Просто его затуманенный мозг не вспомнил, что под головой не подушка, а она. И всё равно — внутри будто бы что-то опрокинулось. Звонко, с грохотом, как оловянная кружка на плиточный пол. Диана резко моргнула, сжала пальцы в кулак. Сильно. До боли. Так, чтобы удержаться в теле. Глаза она прикрыла намеренно, чтобы не видеть, как он расслабляется, как вжимается лицом в её висок, будто в безопасное убежище. Просто дышит. Просто существует рядом, а её дыхание рвётся из груди рывками, как у человека, сидящего рядом с бомбой, у которой осталась пара секунд до взрыва. «Вот бы плеснуть в чай водки» — думается ей с обречённым юмором. Той самой, что днём она нашла под диваном. От мыслей о паршивости всей этой ситуации легче не становилось. Ну, Никита. Ну, Костылёв. Она тысячу раз себе объясняла: он ей никто, просто мужик, которого жизнь прибила поближе. Такой же, как любой другой, с кем она в прошлом/будущем позволяла себе быть нахальной, липкой, обиженно раскованной. С кем обжималась в баре забавы ради, а не страсти. И всё же… что-то было не так. Он не был «любым другим». Даже сейчас, в полуобморочном состоянии, прижавшись к ней, будто пёс, нашедший тепло в сугробе, он оставался тем самым Никитой. Тем, кто знал её до того, как она узнала себя. Кто, вероятнее всего, держал её на руках, когда ей и года не было — пусть сам этого и не осознаёт сейчас. Кто был частью семьи, частью фона её детства. Кто жил в той же квартире, пил чай из той же кружки, может, стоял рядом, когда её мать укачивала её на руках. Он врос в её биографию, будто соринка в глазу — не видишь, но чувствуешь каждый раз, когда моргаешь. Сейчас он прижимался щекой к её виску, тяжёлый, сбитый с ног наркотиком и усталостью. Её тело чуть вздрогнуло, но она не отстранилась. Потому что это был не просто мужик с улицы. Это был Никита, уже знакомый, своего рода даже родной, а не какой-то там хер с горы. Опьяненная девушка согнула правую руку, медленно и почти неосознанно. Кончики пальцев едва коснулись щетинистой щеки — тёплой, неровной, чуть влажной от дыхания. Щетина колется, но совсем чуть-чуть, как напоминание: он всё ещё живой. Левая рука опять легла на широкое запястье, лениво чертя невидимые круги на загрубевшей коже — будто бы от скуки, а может, просто чтобы не отпускать. Чтобы остаться в этом моменте, где нет ни прошлого, ни завтрашнего дня, только два человека, прижатые друг к другу случайным теплом. Пальцы на щеке начали двигаться в такт — всё медленнее, всё плавнее. Она больше не думает. Всё притупилось: водка, усталость, и это глупое ощущение, будто они вдвоём оказались внутри какого-то пузыря, в котором нет места чужим. Никита не двигался. Даже дыхание у него стало ровнее. Может, думает, что она уснула, или сам уснул. Диана едва заметно прикусила губу. Ресницы подрагивали, щёки пылали — не от стыда, нет. От неожиданной близости, от того, как легко и по-домашнему его голова устроилась рядом, будто так было всегда. Словно они не здесь, не на холодном коридорном полу, а в чьей-то хрущёвской кухне под шорох радио и треск лампы. Пальцы скользнули ниже, к скуле, потом — к подбородку, замирая. — Ай-яй-яй, размалёванная… — обжигающий шёпот обвивает висок, будто капелька расплавленного воска стекает по коже. Уголок его губ лениво дёргается, и хотя глаза так и не открылись, Костылёв не спит. Он чувствует, слушает, дразнит. Диана улыбается не по-доброму. Улыбка эта почти вызывающая, наглая, как у той самой девчонки, что на спор станцует на барной стойке, если в зале слишком тихо. Губы чуть дрожат, и не от холода. Похоже, спирт и близость авторитета делают своё дело. Пропитывают кожу изнутри, заставляя кровь гулко стучать в висках, а пальцы — задерживаться на щетине чуть дольше, чем нужно. Слишком дразняще. Его щетина колет подушечки пальцев, но она не убирает руку — наоборот, чуть прижимается бедром к его тазу, будто неосознанно, но в каждом её движении чувствуется напряжённое: «Ну давай, попробуй, сделай что-нибудь». И Костылёв делает. Рука, казавшаяся обмякшей, вдруг оживает. Плавно, по-хозяйски, будто давно её туда положить хотел. Сбитые пальцы шлёпают по девичьему бедру — лениво, как бы между прочим, но удар получается удивительно горячим. Кожа под ним вздрагивает. — Рука, значит, не отсохнет, — выдыхает она, хрипловато, и язык облизывает губы, не специально, не играя — просто пересохло. Горло сдавило, как будто от духоты, хотя вокруг по-прежнему зябко. Она не убирает руки, более того — её пальцы начинают двигаться в такт его дыханию, будто изучая карту того, что можно потрогать, и что ещё нельзя. Он — мужчина. Она — женщина. Они слишком близко. Никита не сразу двигается. Сначала просто продолжает дышать в висок, вдыхая её духи — лёгкие, с привкусом мороза, перемешанные с чужим мылом, спиртом и девичьим потом. В груди начинает нарастать звериная скука, та, что всегда накрывает после обострений, после боли, после того, как весь мир скособочился, а потом снова вернулся на круги своя. И вот девка оказалась рядом; горячая, живая; не орёт, не строит, не требует. Так делают только либо дуры, либо те, кто точно знает, что делает. И то, и другое в ней отражается одинаково. — Ты чего такая тёплая, а? — он почти рычит, голос сиплый, с проскальзывающим смехом. Глаз не открывает. Просто резко поднимает руку и ловит её за шею. Не с силой, не со злостью — уверенно, по-хозяйски, как будто давно так делает. Как будто она — очередная, принадлежащая ему. Большой палец ложится под ухо, остальные обхватывают затылок. Диана ощущает, как дыхание сбивается. — Никит… Но он уже поздо, щека прикасается к щеке. Он чуть тянет её к себе, и всё происходит почти по инерции. Как будто между ними просто не осталось воздуха. Поцелуй накрывает без предупреждения. Не медленный, абсолютно не нежный. Такой, каким целуют, когда уже не думают. Он чуть прикусывает её нижнюю губу, потом ловит целиком, втягивает между своими — неуклюже, по-мужицки, с мятой сигаретой во вкусе и тихим рыком, будто охнул от облегчения. Пальцы на шее сжимаются сильнее, не давая ей отпрянуть. А Суворова? Девушка вдохнула резко, будто в живот ударили. Мужской язык прошёлся по внутренней стороне губы, цепляя кромку острых зубов, с хриплым, сдавленным звуком, почти как стон, но не от нежности. Скорее — от перенапряжения, от того, как упорно удерживал тараканов в своей голове. Диана не шевелилась, не отталкивала, она просто приоткрыла губы. Просто столкнулась своими зубами с его, выдохнула весь воздух из лёгких, когда наглый Кащеев язык забрался в рот, а рука спустилась на лопатки существенно, надавливая на позвоночник. Суворова не сразу поняла, когда граница была пересечена. В один момент она просто сидела рядом, отстранённая, впитывая горячее дыхание и грубые прикосновения, а в следующий — сидела у него на бёдрах. Колени по разные стороны от его тела, ладони вжаты в мужскую грудь, а влажные поцелуи сползали с ключиц ниже, всё ниже, обжигая кожу и выбивая последние остатки равнодушия. — Никит, подожди, — только тогда вырвалось. Глухо, сипло. — Остановись. Тело среагировало быстрее сознания, она резко отшатнулась назад, упёрлась одной ладонью в пол, второй — в его плечо, но Кащей не торопился останавливаться. Глаза его были полузакрыты, губы искали новые точки на её коже, будто всё происходящее вовсе не ошибка, а логичное продолжение. — Костылёв! — уже жёстче. — Я серьёзно! И тут он замер. Медленно, почти неохотно, оторвался от участка кожи над самой кромкой какой-то кофточки, скользнул взглядом вверх, по уже изученной шее, по покрасневшему лицу. Глаза затуманены, дыхание рваное, но внутри этого хаоса — первый отблеск понимания. — Мы… — она сглотнула. — Мы не туда пошли. И взгляд у неё был слишком взрослый, жёсткий, абсолютно не девичий. Так смотрят, когда разговор идёт не про страсть, а про границы. Кащей не смотрит ей в глаза, только выдыхает коротко, хрипло, будто это объясняет всё. — Слушай… — его взгляд бегает по коридору, по щербатым плиткам, по тени их собственных силуэтов, но только не по ней. Хотел бы, наверное, пробросить привычное «Размалёванная», вставить между строк шутку, оттолкнуться смехом, но не выходит. Язык не поворачивается. — Признаю, — с запозданием продолжает он, неловко шевеля пальцами на её спине. — Повело. — Всё нормально, — Диана улыбается. Не потому что весело — потому что по-другому не получится. Потому что если не сгладить, они оба утонут в этом коридоре, в этой ночи, в этих странных, неуместных касаниях. Она поддаётся ближе, словно забираясь в знакомое убежище: прижимается грудью к его телу, размещает замёрзшие ладони так, чтобы мужское тепло обжигало, растапливая дрожь. Подсовывает затылок под его подбородок, упрямо, как кошка, устраиваясь на груди — чтобы кудрявые волосы лезли ему в нос и мешали дышать, потому что так легче, так привычней. И только в этот момент что-то в ней дёргается. Вот оно — именно так держал её Костылёв на руках, когда она была совсем мелкой. Та самая сцена, на затворках памяти, не из этого времени, не из этой ночи. Семилетняя Диана, заснувшая в машине после позднего семейного возвращения из загорода, и тяжёлые мужские руки, осторожные и крепкие. Неудобный вес, мятая куртка, горячее дыхание у её щеки. Он тогда ворчал себе под нос, но нёс до самой квартиры и не выронил. И сейчас — так же. Всё то же. Его руки снова держат её крепко, будто боятся уронить не девушку, а целый хрупкий мир. Как будто не она взрослая, не она с боевыми вывертами характера и нарисованными стрелками, а та же самая девочка. — Я тебя завтра к травматологу отведу, — выдыхает она, чуть севшим голосом, уже не пытаясь отстраниться. — Даже за ручку подержу, если боишься. Заодно к Мише зайдёшь, а то я же говорила, что ты придёшь. Не хочу пиздаболкой быть… — Ты и так пиздаболка, Диша, — бурчит он устало, но ладони не отпускают. Напротив — сжимаются сильнее, почти по-братски, почти по-отцовски. Он отталкивается от стены, морщась, с ней на руках, и плетётся к дивану — пошатываясь, но не сбрасывая ношу. — Сначала пизданёшь, — бормочет он, — а потом только думать начинаешь. А она всё ещё утыкается в его ключицу, молчит и чувствует, как прошлое, будущее, и настоящее склеиваются в один кадр. И впервые за эту ночь — ей хочется не спрятаться, не оттолкнуть, не заржать в лицо, а просто остаться так. Ещё минуту. Ещё чуть-чуть.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!