Глава вторая. Ночь и каша в голове.

22 ноября 2024, 14:37
«Вот опять окно, Где опять не спят. Может — пьют вино, Может — так сидят. Или просто — рук Не разнимут двое. В каждом доме, друг, Есть окно такое. […] Нет и нет уму Моему — покоя. И в моему дому Завелось такое…» Цветаева М. 1916 Домики в том районе были невысокие, кирпичные, да какие-то больно серьезные, побитые и тоскливые. В общем-то, по большому счету, тут в основном стояли рабочие дома и домики с квартирами за низкую цену, где тебе приходилось жить ещё с, условно, пятью штуками жильцов в придачу. Прозвучал звонок трамвая, который эту импровизированную остановку (если лавку и пару кирпичей можно было назвать таковой) называл «конечная». Если сейчас достаточно поздно, чтобы в окнах не горел свет, то ездить трамваю не за чем. Только если ради таких энтузиастов, как Пикадиль, которому дико приспичило сюда приехать именно в последний рейс. Если бы не он, то трамвайчик бы поехал в депо, а водитель бы уже сладенько кемарил. Возможно ему бы не пришлось сюда ехать, если бы пешим шагом путь сюда не составлял… Бог знает сколько времени. Стоило бы забавы ради хоть разочек засечь. Записать время с часов собственной кухни куда-нибудь на руку, а потом сравнить со временем на чужих. В этом районе Шилд ориентировался почти что, как в своем. Тут было достаточно достопримечательностей, по типу, того самого двора, где он наблюдал через щелку забора, как беспризорники пытались откачать своего друга по несчастью, который поймал передозировку. Стягивающиеся сюда со всей столицы неблагополучники, конечно же, делали этому району своеобразную репутацию, что ему на пользу не то, чтобы шло. Хотя, если тут ходить днём, а не ранним утром, вечером или ночью, тут вполне себе ничего. Тихо, спокойно. Средь узеньких улочек чувствуешь себя на удивлении уютно в окружении небольших домиков, которые отличались от напыщенного столичного центра. Как бы то странно не было, но Диль не раз отмечал у себя тоску по Зонтопийской провинции, коей он был уроженец. Не смотря на не самые хорошие воспоминания, хотелось вернуться в объятия крошечных домиков и улочек. Этой дороги, которая была вымощена кирпичами только в центре. Вернуться в маленький город, где ты знаешь все улицы и дома наизусть, но даже там постоянно можно было найти что-то новое для себя… Путь, которым ты никогда не ходил, внезапно лесополосу, которая простиралась далеко за горизонт, посреди которой кто-то додумался построить кладбище. Особенно красиво там было осенью. В прочем, во всей Зонтопии было особенно красиво именно осенью. Будто страна и была для этого периода воздвигнута из камня. Трехэтажечка (не считая чердака) из кирпича встретил молчанием. Точнее, не совсем молчанием, что-то где-то поддувало, из трубы стекала дождевая вода с противным эхом. Под ботинком поскрипывали деревянные ступеньки, идущие к двери парадной. Массивная дверь закрылась с хлопком, под тяжестью собственного веса, да так, что на голову посыпалась побелка. Хотя тут она сыпалась от любого чиха. Поднимаясь по бетонным ступеням сердце начинало биться всё сильнее. То ли от физических нагрузок, то ли от предстоящей встречи, которую по каким-то причинам с препетом ждал каждый раз. Снова и снова. Он приходил сюда снова и снова, сваливался без предупреждения. Снова и снова, раз за разом, говоря себе, что это просто потому что в пустой квартире ему было противно. Противно было в окнах, из которых дуло, противно было на твердом матрасе, противно было, в конце концов, без Альберта. Без скрипучего дивана, двух шерстяных пледов и неудобной подушки. Как-то по дурацки всё складывалось. Диль стучит в дверь около трёх раз, возможно трёх с половиной. Звонком он не пользовался в принципе. Звук был у него противный. Слишком резкий, слишком бьющий по уху. Он, конечно, отлично привлекал внимание, но так же отлично доводил до сердечного приступа. Дверь открывается с лёгким скрипом. — Чо, спишь? — задаёт вопрос Пикадиль, снимая с рук перчатки. — Швуль ты, блять, провазелининый. — Щурясь от света, Полдрон трёт глаза одной рукой. — Что у тебя за привычка дебильная, ты время видел, нет? — Ты видел у меня на руках часы? — Вопросом на вопрос только чурки отвечают. Ладно, шайсэгаль. Дуй внутрь. Не хватало ещё, чтобы по этажу подумали, что мы спим вместе. — Как будто это не так, — усмехаясь со свистом парирует Диль. — Всем это знать не обязательно, урпо. Пикадиль аккуратно закрывает за собой дверь, закрывая замок на два поворота. Вздыхая, входит в коридорчик. Достаточно узенький, кончался узорчатыми шторками, за которыми был настоящий коммунальный простор (если его можно так обозвать). За которыми были несколько дверей по разные стороны и кухня на конце. Даже с балконом. С общим балконом. Сразу вспоминается то самое неожиданное знакомство с Полдроновским запойным соседом, с которым они курили на этом самом балконе, причем по ощущениям это было очень и очень долго. На столько, что от холода у Диля потрескалась кожа на руках и засвербил старый шрам на костяшке. Возможно, если бы он тогда не загноился его бы было хотя бы не так видно… А имя того соседа Шилд даже и не запомнил, куда тот делся не знал даже живущий здесь Полдрон. Из-за шторки выходит такая же заспанная кошачья морда, которая смиряла новопришедшего характерным высокомерным для кота взглядом. Пушистая рыжая зараза села и зевнула, показав свои замечательные острые зубы, которые не раз застревали у хозяев в разных интересных местах, вызывая интоксикацию и анафилактический шок. — Братан, ты чо кота завел? — Мгм. Щас. Это не мой. Я вообще без понятия чо он тут, блять, забыл. Может бабка свои пролежни выгуливала — он увязался. Может соседский, я черт знает, он в целом не особо мешает, да и в отличие от некоторых не блюёт где попало. — Это сейчас был камень в мой огород? Полдрон в ответ разводит руками со своей характерной дебильной ухмылкой. Потянувшись, рыжая зараза стала тереться о мебель, заодно о самопровозглашенного ей хозяина, заодно понюхала Диля (причем усердно так, со смаком занюхивала, приоткрыв рот). Рыжая зараза тоже хотела любви, тоже хотела тепла, тоже хотела, чтобы ее гладили, говорили приятные слова, кормили по расписанию, а также, чтобы в доме была теплая постель. Хотя кошкам без разницы, где спать, они и на бордюрах отлично ютятся и даже на заборах. У самого Пикадиля кошек отродясь не было, разве что у стационара одну прикармливать вздумали, а та с радостью давалась гладиться студентам-живодерам и пациентам. Иногда, даже невольно задумываешься, как странно держать у себя дома животное. Но ещё страннее, что заведя кошку один раз, даже не по своей воле, ты потом не сможешь жить без нее совсем. Даже если эта была самая последняя тварь и скотина, которая на тебя шипела и кусалась, ты все равно будешь по ней скучать. А там и новую заведешь. А когда кошки две, то хочется третью. Когда воспитываешь котенка, то кошка для тебя всю жизнь будет котёнком. Маленькой пушистой нелепой лялечкой, которая не умеет есть и из миски, толком ходить, но уже высказывает свое недовольство протяжным писком. Это как с детьми. Твой ребенок уже давно вырос, но всё равно видишь в нем не взрослого человека, а всё ту же маленькую детку, коей та была пару десятков лет назад. То была особенность человеческой психики, для животных дети перестают иметь значение в подростковом возрасте, когда меняют свой запах. Поэтому у животных так распространен инцест, потому что у них нет понятия братьев, сестер, отцов и матерей. Проходя на кухню, ощутилось чувство странного комфорта. Ощущение дома. Странно было чувствовать себя, как дома на чужой хате. Да и домашний уют тут был своеобразный, возможно его создавали полотенца, шкафы, плиты и бельевые веревки, которых было достаточно много. Будь то кухня или отдельные комнаты, Пикадиль никогда не понимал, как можно вешать чистое белье на кухне. Это же неудобно. Оно скорее всего пропахнет суповым паром, да и испачкать трудов не составит. Низкие потолки и тонкие стены, хаотично расставленные пару столов, уродливо контрастирующие друг с другом по величине и высоте. То же можно сказать и о стульях, которые стояли на пару с табуретками, накрытыми какими-то тряпками. Зато тут не было грязи. Да и довольно тепло. Хоть и кажется, что места маловато, особенно для пяти человек… Или сколько их тут? На табурет вперёд паровоза запрыгивает рыжая зараза, которой там видно сидеть очень даже нравилось. Там был отличный обзор на стол, а кошки, как правило, были большие любители подворовывать. — На, — Полдрон ставит на стол чашки со стуком, — наебни. — Что это? — Яснотка. — Отвечает и садится напротив. Яснотковые или Lamiaceae были одними из адептов местной народной медицины, наравне с шалфеями, обладали при этом тем же свойствами. Неприхотливые сами по себе, спокойно росли, где попало. Кажется, ими ещё клумбы украшали. — Настойка? — Ага, — кивает. — На спирту? — Есесна. Эта шайс в сопровождении спиртяги особенно нуждается, эту траву просто так пить невозможно, как ты там пердел… Де факто. Вот. Она идёт как… для сна. — Для сна лучше использовать лаванду или ромашку, к примеру, а яснотка это ж бактерицидная. — Перкеле — вздыхает, — не похуй тебе? — Мне? Мне вот нет, как видишь. Между прочем, это… — Диль замолкает пару секунд, потом мотает головой, — твою мать, забыл, что сказать хотел. — Йоллакула он канан моисти… Ну и помолчи, тебе лишь бы пять своих копеек вставить по поводу и без. Ладно, не суть, у меня был к тебе вопрос интимного характера. — Какой? — В говно рукой, я те не справочное бюро. Пикадиль вздыхает и, как может, тихо хлопает ладонью по столу. — Сука, подловил… В ответ смешок. — Не, бля, реально, ты чето давно не появлялся. Кровать себе смог позволить нормальную в кои то веке? Диль тяжело вздыхает, отпивает из кружки травяное месиво с водкой и зачесывает пальцами волосы, опирается локтями о стол, перенося туда вес. — Заебало меня всё. У нас какие-то… проблемы, я уже сколько без перебоя ишачу. Не в том наше благородие возрасте, когда могу херачить на убой и не спать ночами, а потом ещё идти сдавать седому обиженному кабелю долги в университет. — Ну да тебе ж уже… Сколько там… пятьдесят? — Какие пятьдесят? — он прикрывает рот рукой, — какие пятьдесят? Мне всего сорок! — Перкеле, вот это ты выглядишь в свои сорок. — Нормально я выгляжу! — Ага, как дезертир с кладбища. Настойка была мягко говоря ядреная. Ясное дело, скорее всего была залита Куроградской водкой, а может и в том, что свою роль сыграли в том числе усталость и спирт на голодный желудок. А ведь белая Куроградская — была эталоном. Сколько всего всё-таки придумали в Курограде, а! Лампы, водку… что там ещё было… Лампы! От чего-то в голове резко проскользнула мысль, что большего Пикадилю и не надо было. Его устраивало сидеть за одним столом, изредка касаться друг друга в дружеской манере, подстебывать… Возможно, в первые в жизни, ему было не обидно, что кто-то зовёт его «узкоглазой чуркой». Возможно, если бы перед ним была женщина, он бы не раздумывая сделал предложение… Наверное, Диля, так и так, нельзя было назвать хорошим претендентом на брак, ведь у него никогда не было женщины, хотя молоденьким студенткам он чем-то был по вкусу. Возможно тем, что у них не было отца. С другой стороны, у женщин слишком завысились стандарты. Да и зачем ему женщина — спросите? Вроде всё довольно просто, быть неженатым в сорокет зазорно. Только женщин Пикадиль не то, чтобы терпел. С ними было сложно и излишне скованно. Одно неверное слово и ты сразу невоспитанный урод. А общаться с проститутками ради одной простой мысли «я не хочу умереть без любви»(читать как «я не хочу умереть девственником») удовольствия не вызывало даже в плане концепта. Хотя у них часто можно было найти какой-нибудь сифиль, а возиться с сифилем — дело интересное, особенно пост мортем. Женщина была интересна только внутренне. Плевать было на ее личность, все они одинаковые, а вот её органы, ее матка (аппарат настолько удивительный, что дух захватывало)… Вот это в женщинах было прекрасно. Трудно спорить. Женщина никогда не назовет тебя «узкоглазой чуркой», причем никогда не назовет с такой же любовью, как это делал его товарищ. Женщина не сломает тебе пару ребер, потому что слишком расчувствовалась, женщина никогда не посмеётся над словом фимоз, как в последний раз. Женщиной ведёт её матка, её гормоны и её желание мужчины, вся эта мишура в виде их милейших лиц и манер, нужная для сдержанности и ещё большего возбуждения партнёра перед половым актом. Их так воспитывали, чтобы лучше продать… Перед носом слышится хлопок, заставляющий Пикадиля рефлекторно дернуться, выпрямляясь. — Нихт шляфн, братан, не спи. Ты ж меня даже не слышишь. Диль хаотично моргает, трёт глаза. — Я не сплю. Задумался. — И о чем? — Да обо всем. Повтори, если не сложно. Действительно. Обо всем. Мыслей было настолько много, что вычленить какую-то единую тему для томных размышлений было тяжеловато. А слушать ещё сложнее. Зарывался в себя он часто, особенно под воздействием алкоголя. Закрытость это удобно. А сейчас ещё и пожирало чувство дежавю. Этот же диалог у него был с Альбертом с десяток с хвостиком лет тому назад. О чем Диль думал тогда уже и не вспомнит. Скорее всего о финансах, святом отце, возможно, сессии или рассчитывал в уме поминутно время, чтобы всё успеть и как-нибудь ещё умудриться сделать мелкому поесть и самому поспать. Фраза «обо всем» не была клеветой ни в коем случае. Он действительно размышлял обо всем, только о своем «обо всем». Это самое абстрактное «всё» сокращалась до размеров его проблем, обычно мирских, худо-бедно решаемых. Диль ненавидел сюда приходить, также сильно как и любил. Его невольно заставляли копаться в себе каждый раз. Они были людьми довольно разными. Если Пикадиль выражал эмоциональную закрытость, да и особо о своих внутряках головных не распространялся, то Полдрон не стеснялся ничего. Рассказать он мог что угодно в своей манере, будь то даже сон, где он «пердолил» своего друга или как у них на объекте убило мужика арматурой во всех красочных подробностях. Память у него была отличная, на удивление. Настолько отличная, что он помнил почти всё, что когда-либо ему говорили в любом объеме. Выжимал из этого краткое содержание и вполне мог сократить вплоть до одного предложения. И Пикадиль это ненавидел. Как бы скрытно и завуалированно он не пытался разговаривать, даже под спиртом, из него все равно всё вывернут и достанут, просто потому что это была чужая дурная привычка. Говорить открыто и откровенно. Такая же дурная, как для Пикадиля грызть канцелярию. И ведь не скажешь «нет, мне не интересно обсуждать мои же проблемы с матерью, спасибо» по той простой причине, что язык развязывается. Развязывается от ударного количества спирта и странного чувства тепла и доверия. Почему-то тут его вскрыли сразу. Хотя даже Альберту Диль не говорил практически ничего до победного конца. Все обычно наравились рассказать про свою жизнь, будь то пациент, шепелявый ребенок с газетками или продавщица в табачке. Но не Шилд, которому сидеть и плакаться про судьбу, которая над ним смачно надругалась было не по вкусу совершенно. Когда не проговариваешь вслух, то не выглядишь настолько жалко, как ему казалось. Потому что по своей натуре он был самодостаточный. Ему не надо было, чтобы его послушали, не надо было, чтобы успокоили и погладили это удел слабых. Он и сам справлялся, и в этой пресловутой самостоятельности и самодостаточности он был готов из кожи вон вылезти, чтобы тупо не думать, не вспоминать и не крутить в голове всё подряд, что с ним связано. На смене он не думал. На сутках он не думал ни о чем, кроме работы. Ему нравилось себя истязать, это уже была такая же дурная привычка, как грызть ручки и карандаши. Целью Диля в жизни было достижение определенной высоты — получить образование в столице и там же остаться. Только вот её достигнув, получив свою «корочку» так же именуемую как «подставку под пиво» ему некому было ткнуть ей в лицо, в доказательство, что он чего-то стоит. Когда он шел к этому всему, совмещая попытки выжить и воспитание младшего брата, ему уже не важно было до чего это может его довести. Как показала практика до ранней седины. Правда, уже тогда доказывать ему было свою значимость некому. Но это уже было дело принципа, сделать назло, стать кем-то назло, помахать перед могилой мамки своей «корочкой», не смотря на то, что ей уже не важно было какого она там цвета и какое у него образование, ей все равно, что ее нелюбимый сын стал врачом. Она не услышит, не кинет однозначного восторженно-пораженного взгляда. И для чего это было? Чтобы доказать что-то ей? Или уже себе? Тем не менее, медицину он действительно любил. Любил и уважал, и это была единственная женщина, которая ему была интересна, которая его всецело понимала и ценила. Он был готов мириться со всеми ее капризами и требованиями. Она была поистине красивой в своей грязи и уродстве. Она с виду кажется такой чистой стерильной и благородной, но она раз за разом заставляла открыть глаза на людское несовершенство. И это несовершенство в своей шероховатости казалось чем-то удивительным и невообразимым. Чего только стоят кости, сосуды, нервы, похожие на невообразимые даже для художников и писателей, узоры и образы. Образы в гистологическом препарате, которые ты не увидишь, даже под наркотиками. С них бы писать картины… Писать и писать, столько различных форм, оттенков и художники этим совершенно не пользуются. Рисовать бактерии якобы не интересно. Мерзко рисовать операции, мерзко рисовать анатомические модели, это не красиво, это не «высокое искусство» — это грязь, это пособие для юных врачей, а не искусство. Художники позволяют себе запечатлеть только внешнюю красоту — вторичные половые признаки, но никак не внутреннюю, которая ничем не уступала и была настоящим кладезем для художника. Художники любят кости, но не мясо и органы. Хоть кости любят. Кости — символ смерти, потому что последняя стадия разложения. — Там, в общем, слухи ходят, — Полдрон наклоняется ближе, говорит тише, — что на спорных территориях жарко становится. — В плане? — Зеленоглазый вуохэнраискайа что-то делает на границе, вроде даже пару-тройку километров пересёк. Самое смешное, что наши почему-то не могут сказать ему фэрпис дихь. Они там стоят уже с месяц вроде как. И почему-то никто ничего не делает. — Ты имеешь в виду, что войной пахнет? — Пованивает неслабо. Это слухи, конечно, только если они дошли до столицы это уже… шайсэ. Так себе, короче. С другой стороны может просто кому-то скюшно стало, это уже хер знает. Хотя на уши всех поднимать потехи ради удел говна. Слухи просто так не берутся из ниоткуда. — У них должна быть… подопёлка… — зажмуривается, немного растерянно, — подоплёка. Основание… А если война и будет, то… — Ты продолжишь людей резать, а я на фронт. — М-м, получается, что буду в двадцать раз чаще доставать пули. Возможно, если кто-то из них умрет на фронте, то будет легче. Кому-то из них точно будет легче, потому что исчезнет человек, ради которого приходится самому себе врать и придумывать оправдание. Даже мысль о том, что их тянет друг к другу была мерзкой и грязной. Тянет не как к интересному собеседнику, а как мужчину к женщине. Никто из них не уважал гомосексуалистов. Пикадиль точно уверен, что если он проговорится, то Полдрон его убьет. Он ведь может. Убить, задушить — запросто. В обратную сторону, в чужой голове, скорее всего работало почти также. Пикадиль знал топографию всех органов. Знал, где резать и протыкать, чтобы наверняка. Всё самое идиотское обычно происходило в кровати. Когда Полдрон позволял себе перебирать чужие волосы. По зонтопийским понятиям это был почти что секс. И Пикадилю всё равно нравилось. Нравилось, когда его касаются, когда перебирают его закрутившиеся в барашку волосы. Мерзко было и противно… Но так тепло и уютно одновременно. Точнее, с недавнего времени, очень хотелось бы, чтобы было противно. Диль всё-таки человек не тактильный, только кусаться и ругаться ему уже на прикосновения не хочется. По крайней мере, не от этого человека. — Пойдем, — Полдрон хлопает Диля по плечу. — Подышим, перекурим. Хватит стенку сверлить. *** В парадной действительно было попрохладнее и легче дышалось. Потихоньку возвращалась ясность мысли. Но только потихоньку. Пикадиль тяжело вздыхает, сидя на ступенях, на плечи было накинуто это дебильное пальто, которое он носит, наверное, всю жизнь. Как минимум всю жизнь Альберта так точно. Диль опирается о перила плечем, голову кладет на железные прутья лестницы, куда-то его уносило, как потерявшуюся в озере лодку, которую никто не привязал. Возможно то было от духоты… ну и водки. Полдрон садится рядом, сразу зажигая спичкой сигарету. — Ты, к слову, умеешь зажигать спичку одной рукой? — разрывая подъездную тишину, спрашивает Пикадиль, садясь прямо, они почти касаются плечами. — Впервые слышу, это как ты себе представляешь? — Смотри, — из внутреннего кармана пальто он достает дешёвый портсигар и коробок спичек. — Спичку на ее деревянном кончике зажимаешь между указательным и средним пальцем на первой фаланге, чтобы торчал совсем чуть-чуть. Сам коробок берется большим и безымянным, можно и мизинцем, но я по привычке отгибаю. Головку прислоняешь к коробку и бьешь об поверхность. — Диль ударяет о ступеньку и спичка зажигается. — Как сказали бы в Вероне — и вуаля. Всё просто. — Даже боюсь представить, кто тебя этому научил. — Честно, — пауза, он поджигает сигарету и выдыхает, — не помню. Вот хоть тресни. Но это довольно удобно, только надо придрочиться. Если сломана одна рука, то это вообще песня, — усмехается. — С ребенком на руках удобно было. Полдрон словил себя на мысли, что не помнит, как они вообще заобщались. Нет, была точка их знакомства, он помнит, как этот братан, который зажигает спички одной рукой, собирал ему кости и снимал ему швы, но дальше было белое пятно. Пробел. Вспышка и братан уже заливается слезами у него на кухне. На самом деле этот момент, как-то особенно ярко отпечатался, вплоть до того, что он почти помнит, что они тогда пили. Кажется ту самую белую Курваградскую или крепкую смесь одного с другим, предположительно полынной и белой, от которой Диля тогда расперло, чуть ли не с первой опрокиданной рюмки. Странно было осознавать, что напыщенный столичный петух оказался совсем не столичным. Полдрон помнит, как они чуть не подрались, пересекшись ещё раз уже в одной партии, не сойдясь во мнениях. Помнит как напыщенный шванцлутчер вставлял в разговоре с тем же гниющим философом сложные слова и древнее наречие, как он сидел строгий и аккуратный напротив, закинув ногу на ногу. Одним словом — интеллигент или швуль. Понятие интеллигент в голове Полдрона слишком граничило со словом швуль. Даже можно сказать, что это было, считай, почти одно и то же. Наедине он вел себя немного по-другому. Не сказать, что не было душниловки и что он не стоял по струнке, только ощущалось это иначе. По крайней мере, в такой обстановке он становился хотя бы чем-то похожим на человека. Позволял себе материться, не сдерживал смех свой этот дебильный, напоминающий вскипевший чайник со свистком. А потом по каким-то причинам, всё, что ранее выводило из себя, перестало быть таковым. Даже за непрошенное мнение совершенно не получалось вскипать, как раньше. Полдрон зачесывает сидящему рядом Пикадилю выбившуюся прядку за ухо, волосы у него уже понемногу начинали закручиваться в баранью жопу от влажности после дождя. Он и бровью не ведёт, по каким-то причинам, не замечает чужих прикосновений, или попросту не хочет замечать. Странно было ловить себя на мысли, что они похожи. Оба приезжие, оба работали, как черти, с той лишь разницей, что Полдрон переключался на алкоголь. Он пил, чтобы забыться, чтобы чуть-чуть отвлечься от своих былых ошибок, которые не смоешь, даже если снимешь кожу, как женщина капроновый чулок. Пикадиль явно плохо на него влиял, как минимум доза спирта, поступающая в кровь явно поубавилась. Почему? Ответа не последует. Не смотря на то, как хотелось разбить Дилю лицо за поздние визиты, каждой ночью он этого швуля искренне ждал. Полдрон знал, что старый черт приходил сюда не ради скрипучего раскладного дивана. Знал, что они оба одинаково несчастны. Всем хочется человеческого тепла, даже рыжей заразе, даже вредной барашке и дворовой собаке, которую пинали и обливали кипятком. Под покровом ночи, как сказал бы один безызвестный поэт: «Всё! Магия рассеялась! Карета превратилась в тыкву, лошади в мышей, а столичный интеллигент в провинциальное быдло. Приличный человек, семьянин, в мужеложца. Невинная девушка в проститутку». Правдивым это высказывание было только отчасти. Под покровом ночи действительно много чего обнажалось и даже не сказать почему. Обнажались прошлые обиды и ошибки, которые крутишь в голове перед сном, непристойные шутки, которые на утро уже не будут смешными. Ночью действительно было чувство распутства какого-то. Чувство, что всё можно скинуть на сон или излишнюю усталость, нарушение сознания из-за позднего времени суток, ночью легко себя отпустить, потому что легко себя потом оправдать. Это почти как говорить «я же был пьяный» скидывая ответственность за свои действия на обстоятельства, помутнение сознания или эмоциональный фон. Эти все фразы «ты меня вывела», «я был пьяный», все эти фразы доводили до трясучки, как в свои добрые пять лет, когда отец впервые ударил Полдронову мать. Как в свои добрые десять, когда он забил её настолько, что она не могла встать пару дней и блевала на ковер. Он помнит все эти кровоподтёки, припухлости, полностью красный вспухший глаз, который, наверное, будет до конца жизни снится в кошмарах. Не только потому что он связан с матерью. В свое время, кажется, им тогда было по двадцать пять или около того. Первые отношения, которые длились около трёх лет, злополучный день, когда этот красный вспухший глаз и льющиеся рекой слезы и всхлипы он видел не на матери. Удар, который он нанес самостоятельно. Для этого, как оказалось не нужно было и доли уважительной причины. Поэтому было решено разойтись, уйти в тяжелую физическую работу, в запои, выводить агрессию в пабах, где это не давило на мораль и старые детские… как это называется? Травмы? Не то, чтобы самого Полдрона в семье не били, но то было хотя бы за дело. Классическое воспитание детей, которое тянется наверное всё существование людей, как вида. А вот за мать было обидно. Обидно и больно, потому что она не делала по большому счету ничего для того, чтобы получить по лицу. Да и поднимать руку на женщину — некультурно. Ясен красен, что женщина слабее. Возвышать себя за счёт женщины, за счёт насилия над женщиной — удел слабых. Полдрон однажды сломал Дилю ребра. От переизбытка чувств на пьяную голову слишком сильно сжал. Просто потому что привык делать всё в полную силу и всё ещё был не в курсе, что для разных людей требуются совершенно разные усилия, чтобы сломать кости. Ему долго не приходилось рассчитывать силу, обычно он бил так, чтобы расквасить лицо пьянчуге в пабе. Да и на работе предполагалось, что молотком надо херачить в полную силу. У рядом сидящего всё было наоборот. Его прикосновения были мягкими, руки свои он чувствовал в совершенстве. Он рассчитывал силу при каждом нажатии, он резал ткани и пилил кости. Единственный раз, который запомнился, когда он что-то делал в полную силу, это когда они жали руки при знакомстве в партии и Полдрон проверял его «на вшивость». Откуда в этих тонких руках было столько силы сжимать был вопрос хороший, только если бы Полдрон сжал его руку в ответ, а не растерялся, то сломал бы её к чертовой матери. Диль залипал куда-то в стенку. Делал он так, считай постоянно, хотя сегодня его что-то активно потянуло разглядывать штукатурку. Хотя, как разглядывать, насколько плохо он видит без очков, сказать очень сложно. Как он сам объяснял «не настолько хорошо, чтобы совсем их не носить и не настолько плохо, чтобы носить их в помещении». Может ли он ее действительно разглядеть — вопрос со звездочкой. А вот то ли он так отдыхает, то ли досыпает тоже не понятно. Может тоже мысли в голове крутит свои какие-то, была у него эта привычка дебильная. Насколько часто этот безызвестный поэт говорил: «повтори, пожалуйста, я прослушал» и не посчитать. Отвлекался под синькой постоянно. Диль тяжело вздыхает, тушится о ступеньку. — Ну. Попили водички, позанимались спортом. Предлагаю, идти спать. — По решению консилиума, — Полдрон протягивает руку для пожатия. — Сначала следовало бы совершить акты дефекации и диуреза. — Я поражен — Пикадиль сжимает чужую руку, — вы запоминаете сложные непонятные слова, которые я говорю и даже правильно их используете. Полдрон слегка наклоняет голову, кивая, улыбаясь. Он сделал это случайно, может подсознательно специально. Также случайно им было выучено слово фимоз… и ещё какое-то. Такое же жидкое.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!