Глава 45. Закрытые сердца
30 декабря 2025, 05:24— Знаешь, я ведь просто хотел зайти попрощаться...
Близоруко щурясь, Людвиг рассматривал хорошо знакомую обитель грешных удовольствий: первых в этом городе и первых в жизни. Свечи в бронзовых подсвечниках и замирающий в топке огонь тускло отражались чугунной каминной плитой и зеркалами. Только появившаяся жаровня источала ароматический дымок неизвестного действия, хотя хозяйка этого святилища, как будто, и без окуривания прекрасно исполняла миссию. Важная новизна обстановки некстати обострила ощущение "последнего раза" — а ведь так хотелось избежать ностальгии расставания!
Бербель, повесив у дверей поданную верхнюю одежду, с улыбкой подошла к посетителю и погладила по тёмной изогнутой брови.
— А что же теперь?
— Пока шёл сюда, захотелось больше.
Молодой человек перехватил её кисть и поцеловав мягкую ладонь до запястья, прикрытого струящимся шёлком, затем медленно провёл пальцем по открытой в глубоком декольте ключице, заставив девушку кратко содрогнуться, в насмешливом зеленооком взгляде появилась поволока.
— Возможно, стремления наши совпадут?
Из кошеля были выложены на стол монеты, дающие право на очередную игру в желанного любовника.
— Этого достаточно, чтобы совпали?
— Вполне. — прозвучало после многозначительно усталого вздоха.
После краткого смыкания губ он протянул поцелуй от упругой нарумяненой щеки до мочки уха под каштановыми прядями, вдыхая помесь флердоранжа и мускуса.
— Мне будет тебя не хватать, искусник. — промолвила Бербель с грустной усмешкой, погладив по склоненной голове.
— Мне тоже будет не хватать наслаждения, которое ты щедро дарила...
— Ха-ха-ха! На это пока никто не жаловался!
После того, как был распутан корсаж, его ладони обвили податливые, пышные груди. Тщательно запудренные синяки от очередных голодных варваров снова не остались незамечены, невзирая на деликатное молчание — им достались ласки наиболее продолжительней.
Потом пришёл черёд взаимного раздевания до нательного, что мимоходом сопровождалось перемещением парочки сперва к связке дров, чтобы немного оживить камин, следом — притушить жаровню, а затем уже к ширме и креслу для избавления от вороха одежды.
Взаимно разбираясь с застёжками и возбуждая прикосновениями, они продолжали обмениваться репликами.
— Кстати, твой русский приятель велел передать тебе благодарность... Правда, слегка сомневался, что выживешь.
— Мне показалось, что этому оккупанту можно доверить твой альков. Уповаю, тебе не встретились военные гости Шарлоттенбурга — у меня за те три дня подобного доверия никто не вызвал.
— Судя по слухам оттуда — меня, грешницу, бог помиловал. Хоть и не все были столь нежны, как твой посланец.
Предоставив гостю первым занять обложенную подушками широкую постель, оная грешница расположилась в его ногах, и ощущая в полной мере силу своей соблазнительности, добавила с лёгким укором:
— А вот своему драгоценному другу мог бы не передавать — ну кто же так прощается?
— Ты ведь заранее донесла, что здесь не одна. А ему сегодня нужна была самая лучшая.
Примирительно хохотнув, Бербель принялась наглаживать любовнику плечи, грудь, живот — через льняную ткань рубахи, которую тот принципиально никогда не снимал.
"Наивный, как младенец! — подумалось ей в очередной раз. — Ведь эта светлая ткань всего лишь прикрывает кожу, ради эстетики. А изъяны неразвитого торса отлично видны в любом положении, кроме, разве, лежачего. Но если так нравится тайком переодеваться в сменное — нам же проще".
В данный момент озадачивало её другое. Как, ради бога, при своей физической слабости, безоружным, юноша просидел в этом богом оставленном городке? Ещё тот милый русский офицер на ломаном немецком не обещал ничего хорошего, а теперь столичная молва доносит поистине жуткие подробности. Однако, чтобы выяснить про пережитые испытания, нужно совсем расслабить — иначе может и не признаться...
— Не представляю, что творилось в вашем Шарлоттенбурге! У тебя лицо возмужало, будто щечки запали. Этак ещё б немножко задержались эти захватчики, так нечего было бы сейчас ущипнуть, размять... Верно, тяжко пришлось?
— Слава богу, что не задержались! Худым я стал бы ещё кривее... погоди, что-о?
Уступив очередь вести прелюдию, молодой человек теперь попытался остатками рассудительности уловить логику того фривольного сумбура, которому почти поддался.
— Если так интересно — перестань меня тискать, не кощунствуй.
Он внезапно отстранил её руки, придерживая над изнывающим в томлении торсом, и ответил сдержанно, как только мог:
— Там был настоящий ад, я видел людей после насилия и хоронил убитых. Однако меня лишения почти не коснулись. Это всё, что ты весьма своевременно решила узнать?
— Я и забыла, что имею дело с головой сознательного магистра... Но как ты сам выжил?
— Видимо, погибнуть не полагалось. Пришлось прятать двух девочек от солдат. Ладно уж, теперь продолжай... только щипать не надо.
Кисти плавно опустились по бокам.
— Обожаю твои высочайшие позволения! Но если девочек нужно прятать от солдат, они ближе к девицам...
Бербель заметила, что синие глаза, которым обзавидуется любой дамский угодник, мятежно скосили в сторону.
"Нет, очередь определённо пора забирать обратно". Людвиг порывисто обхватил склонившиеся над собою пышущие теплом и страстью песочные часы, и начал проводить пальцами по суженой талии, поясничным изгибам, то размашисто поднимаясь к лопаткам, то спускаясь к широким ягодицам. Вот сейчас на крестце эта любопытная тигрица окончательно станет млюющей кошечкой...
— Одна ближе к чудесному ребёнку, а вторая — к захватчику. Так хорошо тебе?
— О да!! Ниже, ещё... умоляю!
Изгибаясь в верно накатывающей истоме, продолжать опрос распаленной девушке уже стало невмоготу — оставалось лишь забрать право поставить последнюю точку. Нежная рука извернулась и проникла между его бёдер со щедрыми, настойчивыми ласками.
— Кажется, вторая пыталась тебя захватить, и ты проявил твёрдость.
— Какую... твёрдость? — он спросил на выдохе, от охватившей дрожи больше ничего не соображая, кроме как вслепую потянуться к столику и воспользоваться пресловутым "снадобьем".
— Видать, не ту, что радует меня, искусник...
***
Себастьян поморщился от свежего воспоминания, нелепо нагрянувшего при бесцельном взгляде через деревянную ограду моста на тёмные, лениво текущие воды Шпрее. — Нет, безумие... Ты же не причинишь нарочно горе родителям и не посмеешь подать недостойный пример студентам. Собрался навсегда забыть — забывай, не сходи с ума. И, вообще, вся жизнь впереди, и кроме любовных чувств её можно заполнить чем-то другим. Вон, Вигге их вообще отвергает — и не считает своё бытиё обделённым. Лихорадочно убегая от дома Ренненкампф, молодой человек подсознательно взял противоположное направление: не к гостинице, а в сторону родной Голштинии, прочь из Берлина. Бегство прервалось на Вайдендаммер Брюкке, отсекающем Фридрихштрассе от выездной дороги к Ораниенбургским воротам. "Вот же проклятая река, всюду путь преграждает, словно испытывает на прочность!" Но поверив свою прочность изгнанием безумной мысли, Себи решил, что преграда возникла лишь для того, чтобы помочь. В самом деле, водная стихия слишком родственна ему, чтобы нанести вред, и зачем, спрашивается, проклинать? Берег северо-западной окраины выглядел скромнее, но образно олицетворял честную трудовую деятельность, озвученную резковатым берлинским говором. Слева располагались военно-хозяйственные постройки с причаленными барками для перевода дров, кирпича и зерна, между ними сновали грузчики и солдаты. По правую, мирную, сторону в сумерках проглядывали слабоосвещенные жилища работников, у воды сидели рыбаки с вершими и сетями, женщины полоскали бельё. Зато на покидаемом городском берегу отсвечивали в воду огоньки зажиточных фахверковых домов Доротеенштадта — отсвечивали безразлично, хоть бы даже внутри самого района проживали справедливые, неравнодушные люди, каковых в мире большинство. Да какая разница, кто и где живёт, если где-то вдали высокомерно выглядывали крыши солидных особняков, один из которых уж точно являл образец холодного бездушия и снобизма? "Если этим труженикам с окраины не мешает жить и работать вот такое соседство, то с какой стати оно должно мешать мне? Просто отсечь этот неудачный отрезок судьбы, словно через день отсеку вот этим мостом — всё!" И несмотря на очевидную необходимость физически вернуться на холодную сторону, Себи с признательностью посмотрел на мерцающую водную гладь, и даже услышал одобрение в плесках у свай и скрипе дерева под ногами. Настроение у него, конечно, не поднялось, и желания вернуться в места пережитой душевной боли тем более, не возникло. Зато возникла вера в самовнушение с помощью нехитрых знаков. В гостинице, услышав очередной приступ кашля, слуга Людвига последовал двухнедельной привычке к лечебной опеке, и питие липового отвара стало вторым знаком, подтвердившим внушение уже не для души, а для тела. Раздраженное дыхание, похоже, имело нервную природу, раз его могли успокоить две участливо поданные чашки. Оставалось только обеспечить сон, для этого был избран третий знак: символично переломанная пополам свирель.***
Утром, сварив кофе и раздобыв от уличного разносчика свежих булочек, Бербель поставила на столик перед креслом поднос, и уселась неподалёку, выжидая, пока умывшийся к тому времени ночной гость утолит после ночи аппетит. Когда вторая чашка почти опустела, девушка подошла позади к подлокотнику, изгибаясь, как танцовщица. Расширенные рукава зелёного платья с вызывающим декольте покрыли, шурша атласом, его плечи. — Так, всё же, сколько ей лет? — Ох, Бербель, какая же ты настырная! В эти лета я переживал лишь о физике и греческом правописании. Однако, юная особа, спасённая от насильников, усиленно требовала её возлюбить. Когда я... твёрдо отказался, девчонка решила утопиться — из-за её спасения едва не погиб известный тебе мой друг. Ввиду последнего обстоятельства она для меня больше не существует. — Но он, слава богу, жив. Неужели, тебя совсем не затронули столь пылкие чувства? — Затронули мысль о том, что меня способна полюбить блаженная маленькая дурочка: сознательная девушка до этого не додумается. Ну, или притворится — как ты говорила "ради выгоды". Бербель в который раз поморщилась от душевных барьеров, что окончательно убедило в нужде прощального разговора... только поможет ли? Отстранившись, она встала спиной к ширме и покусала пухлые губы. — Знаешь, Людвиг, я давно хотела откровенно сказать, по дружбе. Просто не хотела лишиться постоянного посетителя... Не знаю, свидимся ли мы ещё? — В Берлине одно дело отложено, пока война не закончится. — допив до конца кофе, Людвиг выжидательно посмотрел изподлобья. — Мы охотно тебя привечали по той самой выгоде. Но, видишь ли... ты увлёкся греховными связями слишком бурно. Каюсь, моими стараниями. И продолжишь где-то ещё, с кем попало. — О, не волнуйся! Ты ведь приучила не брезговать кое-чем. — Дело не только в аптеке! Мы способны дарить нежность, порой дарим заботу... платно, по случаю. Но мужчины, подобные тебе, должны их получать не только за деньги, выгоду, и чего там ещё. Не мне говорить, но это... это не совсем правильно! Она вновь подошла к нему, расправила над ушами темно-русые локоны, и ощутила напряжённое недовольство. — Ну же, не хмурь свой учёный лоб, выслушай. Твоей фигуре далеко до красоты — но вполне терпимо, к тому же, медициной оправдано. При этом, ты привлекаешь лицом, уважением в обществе, образованностью, талантами, добротой... и любовник чуткий. Хорошего намного больше. Так что тебя пугает в пристойных связях, где нечего опасаться? Торопливо промокнув рот салфеткой, Людвиг поймал её ручку, приложив к губам, и приподнялся, чтобы застегнуть камзол. — Разве быть брошенным — не довольно для опасения? Так зачем это всё затевать, если можно просто не быть брошенным? И прекрасно, что мне "далеко до красоты" — я хотя бы не обманываюсь. Его реплики звучали так беспощадно, что Барбара не удержалась от соображений, до сих пор хранимых при себе, как вынужденно хранила множество других мыслей про странности полюбившегося посетителя, соединяющего в себе чуткую доброту и леденящую неприступность. — Ваша задача — преодолеть страх из-за травмы спины, и поменьше глупых шуток... А, нет, мы не родственники. И, кстати, о семье — ни слова, понятно? — укромно внушал весною красавчик опекун, перед тем, как вверить ей подопечного "новобранца". Ну так давно уж не трепетный новобранец — сколько можно блюсти внушения? — О, как жесток мир, надо же! И когда это вчерашний девственник из учебного пансиона успел оказаться брошенным? В детстве так вообще рос в обеспеченном дворянском доме, где наверняка лелеяли после травмы, раз на ноги стал! Ожидалось, что в ответ последует очередная язвительная реплика, однако лицо невозмутимого спорщика внезапно содрогнулось в болезненном ужасе. — Не угадала... Когда я упал с лошади, произведшие меня на свет называли мерзким уродом и подгоняли к смерти... Это пока смирным был! А в наказание заперли на одной похлёбке, с грудной простудой, едва ходячим. Ошибочный домысел не должен был оскорбить — Людвиг отдавал себе отчёт: мало ли, домыслов по незнанию. Но что-то сдвинулось в памяти и в уме, словно тлеющий пепел расшевелился, и распалял всё сильней: до издевательских интонаций, сжатых кистей и, кажется, перекошеной гримасы... — Спросишь, как я на ноги стал? Нашёлся человек — заботился, помог бежать из домашнего карцера в тот самый "пансион". Только после этого сам бежал навсегда! Что ещё познавать в этом мире, если бросили не то, что мнимые родители, а даже лучший названый отец на свете? Сношения с женщиной? Ну так мне и платного тела довольно! В середине монолога Барбара чуть слышно охнула, а после окончания мягко тронула молодого человека за руку, что уже судорожно воевала с пуговицами на верхнем кафтане. — Прости, я не должна была... Твой друг просил не спрашивать о семье, как мы делаем иногда. Понимаешь, многие мужчины от этого расслабляются... Я думала: они умерли недавно, вспоминать тяжело, но не ожидала, что... Выдохнув, Людвиг задумчиво всматривался в дрожащее в сочувствии лицо с красными пятнами под свеженанесенными румянами и с подёрнутыми влагой зелёными очами. Она отнюдь не подурнела — но улетучился лёгкий флёр, неискоренимо бодрящий насмешками и колкой иронией. — Я не обижен вовсе, Бербель. И не считаю себя несчастней тебя, у которой грубые мясники в постели. Так что, убери с лица это выражение. Оно никому не идёт. — А что такого на моём лице? — Жалость! — он кисло ухмыльнулся. — Хотя я просто объяснил, что ты ошиблась. — Просто объяснил? Да у тебя руки дрожат! И что ужасного в "простом" сочувствии? Мне вправду очень жаль, что ты всё это пережил, но тем нужнее в этом случае любовь и забота! Она попыталась коснуться его волос, но была резко отстранена. — Твоими словами: нужно заиметь любовь и заботу на жалости за детские обиды и "оправдания по медицине" — браво! А скажи, если я приду к тебе снова — станешь лелеять по каждой мелочи? Думаешь, мало мне ваших поучений, "какая поза лучше бережёт спину"? Подустав от его раздражения, Барбара приняла боевую позицию, уперев руки в бока. — Ах, тебя мелочи не устраивают? Ну так учти, на одной глупой гордыне долго не радуются! Больные или здоровые — вообще никто! Довод остался без ответа. Людвиг подмигнул, взявшись за дверную рукоятку. — Бодряще ты меня провожаешь! Для мужественных воинов перед сражением, наверное, то, что надо! Но я же не на войну отправляюсь — улыбнись хотя бы... Она выжала из себя сдержанную улыбку, и притянула его за обшлаги кафтана обнять. — Ещё один воин остался... бъётся сам с собой! Осторожней, хотя бы.***
Так и не обнаружив Себастьяна, ушедшего непонятно когда и куда, Людвиг отправился в гостиницу в одиночестве. Через облака проглядывало солнце, ночные лужи начали подсыхать и по выходе со двора на угол Миттельштрассе и Фридрихштрассе ему попалось много прохожих, причём преобладал женский пол с детьми и детскими повозками — таковых почти не встречалось в разгар осады, когда семейные люди поразьезжались или прятались по домам. Но теперь, каким бы хлопотным не было ближайшее будущее, мещанки, бюргерши, скромные дворянки и нянюшки массово повыходили на свежий воздух, чтобы выгулять, наконец, подрастающее поколение. Маленькие берлинцы дружно верещали, капризничали, смеялись и агукали, словно сговорившись оглушить. "Детвора на все лады разошлась, прямо как я только что устроил... словно последняя истеричка! Ещё и друга прозевал, которому сейчас много хуже! Да, вот она какова — классика любовного вероломства! Это ж надо, вообще, додуматься, чтоб отвергнуть Себи: привлекательного, умного, благородного, сильного, да ещё после геройского подвига! Что совсем странно, девица явно разумная и с доброй душой, иначе бы совершал подвиги в Силезии. И эта заботливая страстолюбица предлагает влипнуть туда же мне? Ну-ну... Если даже Себи променяли на дурацкие почести, то как быстро променяют меня?" — Матушка, мне хочется деревянную лошадку на Рождество! Только именно такую, как у мальчика, вороную с белой попоной! — заканючили у левого локтя. В задумчивости Людвиг наткнулся на топтавшегося на месте карапуза лет пяти, по одежде из семьи зажиточных разночинцев... правда, можно ли сейчас разобраться, кто зажиточный, а кто успел обеднеть? — О, милый, мы с папенькой очень постараемся такую найти. Но я не буду обещать понапрасну. Вдруг, ту лошадку привезли из какой-то другой страны? — ласково ответила мать. "Меня бы за такое обругали и высекли, а не объясняли, как полноправному человеку. Вот, что я имел вместо подарков: назидания, презрение за фигурки, что сам вручал на праздники, и тот молитвенник заупокойный, когда из последних сил хотел жить. И в качестве особой награды — унижение рядом с Генри, хотя братец точно в этом не виноват, и теперь, наверное, сам горько мучается из-за их воспитания... Только нечего из себя несчастного мученика разыгрывать, словно до последнего всё глотал — ничего я не глотал, язык ещё тогда отточил. А со дня изгнания Николаса — открыто ненавидел и враждовал. Если б мог, обвинил бы их двоих в его отказе от переписки! Хотя, вправду, кому я сдался — дряная кровь подлых клеветников, успешно приученный ненавидеть?" Отведя взгляд, невольно брошенный на женщину с сыном, к прояснившемуся небу, он процедил торжественное обещание самому себе: — Ладно... Мое прошлое — моё дело, вместе с ненавистью и падением с лошади. Просто больше ни одной женщине в мире, никогда и ни за что, не выдам этот позор из детства... и даже "по медицине", если возможно.***
Выйдя пешком на Унтер-дерн-лиден, Людвиг разминулся с пожилым, но подтянутым всадником — дорожный советник Отто Ренненкампф следовал, наконец, домой. По обыкновению, чиновник никогда не сбрасывал свой плащ молча, даже если отсутствовал неполный день. Теперь же, исключительная служебная необходимость оторвала его от дома на целых пять. После месячной осады, боёв на подступах к столице иные провинции местами превратились в совершенно непроездные. Служебная карета завязла на второй день у Тельтова, и пришлось им с двумя помощниками пробираться окольными путями верхом, туда, где предстояло оценить сложность предстоящих работ. Шарлоттенбургский мост Ренненкампф изучил особенно пристально — и здесь не только ущерб хотелось уточнить, а прочувствовать физически условия спасения первого встречного из беды. И теперь собирался деликатно донести до сведения Амелинды, что стеснительные хождения под окнами со свирелью можно бы и развить. Дворецкий, в следствие незыблемой привычки господина спрашивать о домашних делах и визитах, также привык докладывать совершенно всё. И полученные сведения последнего отнюдь не порадовали, как давно уже не радовало супружество, удачное лишь детьми. — Мне стало известно, мадам, что Амелинду желали видеть двое молодых мужчин. Одного из них вы прогнали. Очевидно, чтобы не мешал второй встрече, устроенной в тот же день, весьма долгожданной! Ха-ха! Кое-кто удачно затянул поручения в лондонское посольство, и даже не вспоминал о видах на брак — зато вы наивно держались за Берлин до первых пушечных залпов! А теперь объясните мне, зачем отгораживать дочь от личных визитов? — О да... вечно забываю, что вся прислуга в этом доме подчиняется вам, а я уж четверть века в статусе приживалки. Но даже если так... Супруга Эмилия, призванная в кабинет из своего будуара, с вызовом подняла над изящным брюссельском тюлем мягкий подбородок и начала вызывающе-оправдательный монолог, иногда прерываясь, чтоб набрать воздуха. — Я не собираюсь пускать к дочери кого попало! Явился какой-то смазливый провинциальный дворянчик, ещё и с болезным кашлем, как водится в его академическом обществе. Пришлось пояснить непрошеному гостю, что имеется жених, до которого ему, как до неба, и чтобы не мешал её счастью! Но между тем — от ваших вольностей наша дочь позволяет себе нелепые выходки, что пагубно скажутся на репутации в свете... "Всё... вот и рухнули мои надежды на нелепое недоразумение!" — тяжело выдохнула Амели в тяжёлую дамастовую занавесь перед кабинетом. После письма девушка всю ночь не могла уснуть, пытаясь понять самостоятельно, что произошло накануне. Хотя, а с кем поделиться внутри дома? Камеристка, ещё днём избавляя от нарядного платья, загадочно вздыхала — видно, зная про несостоявшуюся помолвку, а может ещё кое-что заметила. Но из домашней челяди доверяться можно только пожилому кучеру, служанкам — никаких тайн, а уж после кражи тетради по указанию хозяйки — и подавно. Ужин под предлогом мигрени — вполне честным предлогом после бесполезного ожидания уличных позывных, удалось получить в комнату. Неужели виною ревность к знатному посетителю у подъезда? Будь она барышней весёлого нрава, ей бы нравилось заставлять ревновать. Однако, Амели никого не пыталась добавить "в коллекцию" без нужды — кавалеры как-то сами добавлялись, а потом, встретив пускай доброжелательную, но холодную сдержанность, разочарованно исчезали. Господин Кёллер, Себастьян, Себи — вот кто был в одном лице коллекцией самого ценного и желанного! Нет, его не коснулся её сдержанный нрав — он просто его поджёг своей тёплой радостью на лице, своим свободолюбивым пылом. И было ожидание счастья... до вчерашней отчаянной передачи письма с полной пропажей неизвестно куда. Право, ну не может влюблённый, сам терпеливо державшийся на отдалении и притом, обладающий развитым разумом, так бурно приревновать к случайному гостю. Этак можно и к братьям приревновать, которые иногда заезжают по служебным делам в Берлин. Следовавшая к отцу, чтобы во всём признаться и прямо спросить его мужского совета, но наткнувшись на родительскую беседу, Амелинда упёрлась щекою и виском в занавешенную стену. Ей пришлось стиснуть губы, чтобы не всхлипнуть громко, едва не прикусив нижнюю до крови. "Сходу поверил про жениха. Сходу! Не мне, влюблённой, посылающей поцелуи! А ей, чужой, посторонней женщине! Как же он мог... бежать, вот так сразу? Даже права не дал объяснить, успокоить!" Тем временем, начатая претензия на позорное поведение Амелинды прервалась самой ответчицей. Вежливая манера супруга не прерывать часто оказывалась необычайно приятной — можно было спорить многословно и убедительно. Однако эта вежливость вечно заводила Эмилию Ренненкампф в ловушку — нет-нет, а заведёшься до лишнего. Так и сейчас... Собравшись жаловаться на дочь, отпугнувшую выгодного жениха, она почти призналась о своём проступке с тетрадью, от которого супруг ещё больше рассвирипеет. И будет, если честно, прав! Вздумала же, гусыня, в радостном волнении от визита, обаять вельможу талантами будущей невесты! А надменный граф их даже не оценил, зато вцепился в какую-то чудную полицейскую историю, суть которой Амели даже не сочла нужным пояснить — до того обиделась: выхватила свои записи и закрылась в себя в комнате. Дождавшись неопределенной паузы, Отто хмыкнул. — Ну ладно, мадам. Теперь скажу я. Во-первых, вы прекрасно знаете, как мне скучны предрассудки... Лучше на городском балу повеселите "обычаем болезного кашля" университетского ректора. Во-вторых, читайте иногда газеты. Этот юноша недавно геройски спасал какую-то девчонку с разрушенного моста. — Какие ещё заметки? Позвольте, вы имеете ввиду... — фрау Ренненкампф покраснела, покусав губы: неужто рассуждения графа касались нежеланного визитёра? — Я имею ввиду, что накануне оценил те условия: болезный слёг бы насовсем, а вот здоровому простуду подхватить — запросто. Это к вашему идиотскому домыслу про академический кашель. И в-третьих, подозреваю, вы ещё и хамски опозорили нашу гостиную, не предложив испить горячего! Не желая сдавать позиции, женщина возмущённо взвизгнула, окончательно запутавшись: — Даже если он герой и прекрасный человек, это ничего не меняет! Красивая берлинская дворянка со светскими манерами — и какое-то убогое герцогство, чей правитель нашему королю в ноги кланяется! Отто привстал прямо над супругой, сидящей в кресле, и хотя в бесконечных семейных спорах он ни разу не поднял руку, его нос с горбинкой производил хищное, угрожающее впечатление. — Будьте любезны также дослушивать. В четвертых: если вы не в состоянии заметить, что Амелинду нечто связывает с этим юношей, это тем более не даёт вам права за неё решать! Героиня обсуждений вытерла предательски набежавшие слёзы, распахнула занавесь и окликнула родителей. Она предстала перед ними в привычном свободном батистовом платье с чепчиком белого цвета: обычно этот нежный наряд и застенчивость превращали её дома в совершенного ангела. Но сейчас дочь показалась им обоим незнакомкой: бледная, с широко распахнутыми влажными глазами, подпухшим от покусывания ртом и с необычной решительностью на лице. — Умоляю, простите за вторжение. Я спешила вас, папенька, встретить, и не ожидала, что вы беседуете. На неё воззрились: мать не слишком довольно, отец выжидательно. — И недопустимо посмела вас прервать. Но... мне кажется, это честнее, чем продолжать подслушивать разговор о себе. — Что ж, честность твоя похвальна... Тогда спрошу тебя прямо и в присутствии матери, от которой ты также не имеешь права скрывать. Полагаю, вопрос понятен? — Да, папа. Только нас больше ничего не связывает. Господин Кёллер вчера сбежал, письменно пожелав счастья с неким избранником. А я не выберу такого, которому один протест моей матери заглушил чувства! В голове Амели, дрожащим голосом выплескивающей горькую обиду хоть кому-то, соблаговолившему выслушать, проскочила мысль: с ней происходит то, что люди называют истерикой, или что-то хуже? — Видите, господин Ренненкампф! Я тоже способна различать ненадёжных! — вспыхнула мать, втайне борясь с возникшими угрызениями совести. — Что это за жених для девушки, рождённой блистать при дворе? Только слегка намекнула на знатного соперника, и мальчишка тут же убежал с поджатым хвостом! — Не огорчайся, доченька, всё к лучшему... — женщина привстала, чтобы обнять. — На Рождество наверняка возобновят балы, не королевские, так городские. И мы обязательно тебе найдём достойную партию... — Не "мы"! — Амели резко отстранилась от объятий. — Не помогайте мне больше с замужеством, матушка, прошу вас! Дайте срок, и я сама справлюсь! — Ступай к себе. — хмуро ответил отец, неприятно осознавая поражение перед женой — в первой половине её реплик она поддержала дочь, и обе до обидного правы. Что касаемо поиска нового избранника сейчас, когда у девицы от прежнего губы дрожат — здесь у его спутницы жизни чутьё, как всегда, отказывает. Когда шуршание домашних туфелек стихло на лестнице, Отто снова склонился над супругой. — И, наконец, в-пятых... Отныне я лично вам запрещаю на неё давить! Она сама вправе принимать гостей! Не желает на бал — пускай сидит дома! А не "справится" — тоже её право! — Справлюсь... непременно справлюсь. Не стану за тобой бегать и уговаривать, бешеный дурак, ревнивец! Одумаешься, но будет поздно. — бормотала Амели, необычайно порывисто для своей сдержанности разрывая его письмо. Бумага приняла первую обиду, сохранив целостность подаренному перу. Хотя зачем оно ей теперь, когда больше не написать ни строчки? Подобрав уголок порванного листа, Амели разрыдалась: ведь написанное всё равно ласкало и волновало! И кусочки бумаги были аккуратно сшиты шелковой нитью, и заперты в ящичке. Куда запереть причину сердечного волнения, девушка пока не определилась.***
Себастьян нашёлся в своей комнате, в кресле, задумчиво изучающим разломанные половинки свирели. Небольшой запас одежды, который он начал укладывать в дорогу, так и не был пока уложен. — Себи! Ну, слава богу, хоть нашёлся... Как ты себя чувствуешь? Вошедший фон Гольцвальд приоткрыл портьеру, впуская свет, но увидел мрачное недовольство на лице — и пришлось задернуть обратно. — Прекрасно. — Говорили, ты ушёл до ночи. По здоровью, или... Совершенно не понимая, что предпринимать при совершенно непонятном втором условии, Людвиг строго добавил: — Учти, если услышу вчерашний кашель, то немедля пойду обратно за лекарем, и не вздумай вспоминать про отъезд! Любомир приносил тебе от хозяина чай? — Дважды приносил... и кашель отпустило, правда. Но я сразу вчера ушёл. Извини. — Извини?! Кого мне извинять, Себи — тебя, который не сделал ничего дурного?! Или тех, кто довёл тебя до этого состояния? Ну так последнего не будет! Услышав очередное унылое извинение, Людвиг повторно за сегодняшний день взился: теперь уже от бессилия перед женским вероломством: нет, мало того, что отвергли по ерунде, так ещё посмели превратить его неунывающего, весёлого друга в эту печальную, опустошённую тень, да ещё и после перенесённой болезни! И продолжил восклицать над скорбно сидящей фигурой, нервно прохаживаясь и размахивая руками: — Да, вообрази, я считаю твои страдания несправедливыми! Замечательного человека отвергают из-за нехватки титула! Паршивого титула! Дармовое наследство, которое ничего не говорит о чести и достоинстве! И выбрось, слышишь, выбрось это всё немедленно из головы — за тебя в Киле пойдёт любая порядочная красавица! — Вигге, помолчи, а? Себастьян, приподнявшись, оборвал вопли и похлопал по плечу. — Я справлюсь. Возможно, даже найду когда-нибудь... как там — "порядочную красавицу"? Вообщем... справлюсь. Скажи, у тебя осталось немного клея... ну, того, что для мрамора... для дерева он сгодится?***
Сохраняя неодобрительное гробовое молчание, Людвиг разогрел над пламенем обнаруженный в инструментах кубик прозрачного мездрового клея, хотя тайно желал доломать и куда-нибудь вышвырнуть неповинную дудочку — зловещую хранительницу душевной хвори друга. А придя в относительное спокойствие, он призвал Томаша в кабинет и выложил на стол отпиленный кусочек золота. — Знаешь, Любер... Я тут подумал вложить средства в чешское земледелие. Возьми. — Как это: "вложить"? — Любомир непонимающе уставился выпуклыми светло-голубыми глазами на золото и приоткрыл рот: — Это... кому? — Ну, я же сам не умею землю возделывать? Поезжай в свои края, найдёшь ювелира, которому в городе доверяют. А теперь запоминай внимательно... Тебе должны за это не менее полутора сотен гульденов. Этого должно хватить на выкуп гектаров, и на закупку зерна. — Но я, кажется, столько не заработал! — Получается, заработал. И вот, чтобы не заподозрили в воровстве: фальшивая смета на крупный архитектурный проект, где я указал тебя подмастерьем, как ты однажды просил. На, возьми. И пара талеров на дорогу. Лицо Томаша сморщилось, как от боли, и покраснело: то ли плакать собрался, то ли застонать, только следом последовали уговоры, призывающие одуматься: — Эй, вы чего, господин фон Гольцвальд, а! Худшего слуги не придумаешь! Да я вас чудом не отравил... или всё таки, разок отравил? Коня, как попало, чистил, и... пантограф... поправить хотел. Вы кто — ангел или блаженный?! — Разве я непонятно сказал? — Людвиг вышел из-за стола и настойчиво тиснул ему кусок металла в тряпице вместе с документом и прусским серебром на дорогу. — Как дорастёшь до прибыли — вернёшь долг. Не дорастёшь — не вернёшь, но я желаю тебе удачи. — Я... понял. Таки ангел. Благодарю вас! И, богом клянусь, получу выручку и верну! Томаш внезапно рухнул на колени, и Людвигу пришлось резко одёрнуть руку. — Называй, как хочешь, но точно не преподобный. Давай-ка, ступай собираться. Тот послушно кивнул, запихнул за пазуху золото и продолжал кланяться, пятясь назад. Но у двери застыл и сказал необычайно серьёзно: — Погодите, господин. Этот вклад... ну, он всё таки похож на подарок. А без ответного подарка не полагается... Запустив руку за стоячий воротник подпоясанной рубахи и дрожащими от волнения пальцами развязав шнурок с крестом, Любомир снял с него ещё один носимый неразлучно предмет — закрытый медальончик с чеканным орнаментом, который в детстве выпросил у отца на ярмарке. Единственная личная память осталась. Первые ценности из дома продали давно, когда при сильной засухе впервые пришлось занимать. А остального пришлось лишиться уже ему, бестолковому, когда родные погибли вместе с выручкой, так и не успев расплатиться, а он не одолел от полного уныния да растяпости следующие попытки засева и погряз в растущих долгах. "Но ты ведь сам мне говорил: нет ничего важнее, чем родовая земля?" — мысленно обратился Любомир, прощально сжал в кулаке и протянул на раскрытой ладони благодетелю. — Умоляю, господин магистр, не отказывайтесь! Это не серебро даже, а просто посеребрённая латунь: пятая часть гульдена, вашей щедрости не стоит. Но у меня больше нет ничего другого. Понимаю, вы крест не носите, но можно и в кармане кафтана...***
Собираясь покинуть прусскую столицу, никто из троих обитателей гостевых покоев на Доротеенштрассе не мог предугадать точно, что произойдет с ними дальше. Богемец пока что немного побаивался грабежа при обмене, при этом затаённо радовался грядущему Рождеству в родительском доме, и в нетерпении переживал, успеет ли посадить в ноябре озимые. С этой поры их судьбы с берлинским хозяином расходятся, однако есть сведения о том, что продав свой первый крупный урожай, пан Томаш всем похвастает, как верил в успех ещё при получении золота. Себи надеялся успокоить сердце временем и пространством, впрочем, подозревая, что боль отвержения всё равно никуда не денется. Даже сейчас не приходится сомневаться, что подозрения окажутся верными... А Людвигу всего через какой-то месяц покажется, что он сразу почувствовал в этой ярмарочной безделушке ни с чем не сравнимую жизненную ценность. Но пока его настолько растрогало тепло искренней благодарности, что дешёвый медальончик от бывшего слуги последовал непосредственно к сердцу, в левый нагрудный карман. Одно точно: события этих предотьездных дней будут ещё долго вспоминаться за пределами стен Берлина.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!