Часть 2

4 апреля 2025, 00:53
      Ярек провёл утро, привычно и бездумно глядя в потолок, прислушиваясь к скрипу коек и редким приглушённым голосам. Ирмы не было. Вместо неё по палате сновали другие медсёстры — безликие, молчаливые, с равнодушными движениями, словно пыльные призраки. Они выносили утки, проверяли градусники, но к нему не подходили, будто сам уже стал частью койки.       Ярек откинулся на подушку и досадливо выдохнул. Ненавидел такие дни. Без Ирмы больничное время слипалось в мутную кашу из запахов карболки, своего и чужого кашля и холодных простыней.       — Папиросы есть? — тихо спросил он у соседа по койке, невысокого, костистого парня с перебитым носом.       Тот молча полез в тумбочку, вытащил смятую пачку. Но едва Ярек взял одну, как над ними нависла фигура Попинского.       — Шафраньский! — строгий голос пробрался под кожу. — В твоём состоянии ещё только табака не хватало. Убрать. Немедленно.       Ярек медленно, нарочито лениво вернул папиросу обратно в пачку. Попинский ещё мгновение смотрел на него с прищуром, потом отвернулся и вышел.       Табачный голод заворочался в животе. Ярек снова запрокинул голову, прикрыл глаза. И вспыхнуло в памяти.       …Воровал папиросы у деда Мирека. Тот замечал, поднимал грохот, но не бранил. Наоборот — смеялся. Учил курить, с хитрым прищуром следил, как малой закашливается, пихал в плечо и говорил: «Wdech, głęboki, nie dusz się jak dziewka». Вскоре мама выволокла Ярека в коридор, яростно ругаясь, а дед лишь тёр лоб, усмехаясь: «Niech się nauczy, inaczej będą go oszukiwać».       Позже, на фронте, Ярек курил как не в себя — «Vineta», «Regatta», всё, что доставалось. Дым горчил, въедался в пальцы, врезался в зубы. В 1946-м, скрываясь по лесам, долго не понимал, что кашель уже не от курева, не от холода и сырости. Горло жгло, кровь приходила с мокротой. Когда наконец осознал, что это, было поздно.       Ярек кашлял, пытался плеваться, но внутри словно поселилась живность, жадная, липкая, как ком грязи, в котором кишат чёрные мокрые мушки. Если бы умел рисовать, то изобразил бы её — эту тварь, корчащуюся в груди, расползающуюся тёмными щупальцами по рёбрам.       Но Ярек рисовать не умел. Что же делал — пил, курил, воевал, убивал… И любил, но по-солдатски — от случая к случаю.       После войны, когда бродили по деревням, Ярек со знанием дела покупал эту любовь за пайки. Девки сначала прятали глаза, лепетали, что их опозорят, а потом, когда чувствовали сухую корку хлеба в ладони, умолкали, позволяли отвести себя за амбар, не глядя ему в лицо. Ярек не спрашивал имён, не запоминал голосов. Только дыхание — горячее, торопливое, с запахом кислого молока и слёз.       Однажды, осенью сорок шестого, Ярек привычным образом пытался купить деревенскую девчину за консервы. Она смущалась, пятясь к сеновалу, но, когда он закашлялся, вцепившись в грудь, брезгливо скривилась: «Чахоточник!» — и кинулась бежать. Консервы унесла. Тогда же их выдал местный старик — такой же щуплый, серый, пахнущий землёй. Еле унесли ноги. А на следующий день старика нашли с перерезанным горлом.       Ярек перевернулся на бок. Под веками жило прошлое — размытое, горькое, со шлейфом гнилых листьев и табачного дыма. Прикусил губу, зажмурился. Нужно было заснуть. Нужно было забыть.       На следующий день, в обед, дверь скрипнула, и Ярек наконец увидел её — поднос в руках, светлая ткань халата, усталые глаза. Ирма поставила поднос на столик у кровати, чуть наклонилась, будто изучала.       — Как самочувствие? — спросила ровным голосом.       Ярек приподнялся на локте, покосился на еду. Густая похлёбка, хлеб, кусок чего-то маслянистого. Он взял его пальцами, поднёс к глазам. Пирог с яйцом.       — У вас ведь принцип — не привязываться к пациентам, — с иронией заметил.       Ирма опустила взгляд на поднос, пожала плечом.       — Соседка утром подложила мне. А я не хочу. Ешьте.       Ярек не стал спорить. Откусил, проглотил, почувствовал, как горячее разливается по груди. Вкусно. Вкусно и неправдоподобно, будто не больничная это палата, а деревенская кухня, осенний вечер, дровяной дух из печи.       Хотелось поговорить с Ирмой, хоть о чём-нибудь. О погоде, о глупых пациентах, о том, что ей снится. Но Ирма выпрямилась, поправила поднос.       — Мне надо работать, — сказала она. — Вечером приду.       Ярек проводил её взглядом. За дверью остался запах её кожи, еле уловимый, но тёплый. Он доел пирог, откинулся на подушку. В палате было тихо, только дыхание соседей, шорох простыней.       Ярек закрыл глаза. Хотелось спать. Или вспоминать. Вспоминать всё — даже то, что лучше б и не стоило.       Лежал на койке, стиснув зубы, чтобы не кашлять. Снова был там — в холодных лесах восточной Польши, среди чёрных стволов, пропахших гарью.       Себя они называли «лесными», а красная погань — бандитами. Отряд держался на страхе, злости и въевшейся привычке выживать.       Командира их звали Стефан, но с какого-то момента все стали кликать его «Wilk». Он и вправду становился похож на волка — худой, жестокий, с глазами, в которых не осталось ни жалости, ни горя, одна звериная, мрачная решимость. Когда он говорил, все слушали, когда убивал, никто не спорил.       Раз за разом накатывали на советские склады — выносили патроны, гранаты, продовольствие. Иногда успевали уйти, иногда приходилось оставлять своих. По ночам сидели в землянках, прислушиваясь к треску хвороста — то ли ветер, то ли кто-то подкрадывается. Ярек тогда ещё верил, что всё это временно. Что Польша ещё поднимется, что Советы не вцепятся в неё намертво.       И лихой Славек всегда был рядом. Рыжий, жилистый, он будто не замечал грязи и голода. Лез под пули, первым входил в деревни, лыбился даже тогда, когда это было не к чему. Он первым заметил, что Ярек кашляет, и принялся его «лечить» — заставлял пить горячий отвар из хвои, натирал грудь козьим жиром, давал сушёные коренья, от которых тошнило.       — Nie bądź dzieckiem, — ворчал, вталкивая ему в руки деревянную кружку. — Это всё от сырости, пройдёт.       Ярек морщился, пил, давился. А потом выдыхал горячий пар в ледяной воздух и чувствовал, что, может быть, Славек прав. Что это не болезнь, а просто утомление. Просто долгие месяцы скитаний по лесам, просто проклятая осень, просто…       Ярек в тот момент понял, что уже ничего не чувствует. Только пустоту в груди, наполненную холодом и чёрным дымом. Он терял человеческий облик. Как и все они.       А потом была засада. Они схватили советского представителя — женщину в офицерской шинели, товарища Копылову. Высокая, жёсткая, с выправкой, не позволявшей усомниться в её положении. Привязали к столбу в амбаре, но баба не кричала, не пыталась спорить. Только смотрела на Стефана своими серыми, сухими глазами и говорила спокойно, будто читала лекцию:       — Вас здесь осталась горстка. Ваши люди умирают от голода и болезней. Москва не отступит, Варшава уже не ваша. Аковцы давно проиграли.       Стефан хищно улыбнулся:       — Думаешь, мы сдадимся из-за пары красивых фраз?       — Нет, — пожала плечами она. — Но сам же прекрасно понимаешь, дело вашего Пилсудского мертво. А этот, — она кивнула на Ярека, который тяжело дышал, согнувшись пополам. — Скоро сдохнет без врача. Если сдастся, его хотя бы вылечат.       Ярек пытался не слушать. Её голос впивался в виски, пробирался в уставший мозг, нашёптывал то, чего и слышать не хотелось. Кашель рвал изнутри, с каждым приступом в лёгких вспыхивали угли, жгли, давили. Он глядел на Стефана — тот понимал, что баба тянет время. Но медлил.       А потом всё рухнуло.       Грохот, крики, красные вспышки в тёмном амбаре. Окружение. Советские вошли чётко, быстро, как нож в мягкое брюхо. Стефан рванулся к двери, но тут же рухнул — пуля разнесла ему висок, оставив жирную лужу на полу.       Ярек поднял винтовку, но в этот момент его снова скрутило. Горло сжалось, воздух не проходил, он упал на колени, давясь кашлем, видя сквозь слёзы размытые силуэты людей в шинелях. Один из них наступил на выбитую из рук винтовку.       — Всё, — сказал кто-то. — Этот уже никуда не денется.       Дрожь прошла по телу Ярека. Он зажмурился, вдавился в тонкую подушку, словно хотел раствориться в ней. Сердце колотилось где-то в горле. И не сразу понял, что его зовут.       — Эй, пан Ярек, пришла твоя невеста! — насмешливо бросил сосед.       Ярек открыл глаза и увидел Ирму. Она строго посмотрела на шутника:       — Лучше бы вы молчали, а то вдруг кто-нибудь всерьёз поверит.       Подошла к койке, положила ладонь Яреку на запястье, проверила пульс. Посмотрела внимательно.       — Опять дрожите, — заметила она.       — Ирма… — сухо вырвалось.       — Что?       — Почему вы выбрали медицину?       Она помедлила. Затем вздохнула, словно разрываясь между желанием уйти и ответить.       — В тридцать девятом у меня убили отца. Мама пошла работать на завод в нашей Лодзи. Я лечила младших сестёр от простуд, потому что некому было. Потом, в пятнадцать, работала при госпитале. У меня даже награда есть, представляете? За добросовестную службу, и рекомендации.       Ярек глядел на неё, ловя в глазах такое, чего раньше не видел. Глубокая затаённая тоска…       — У меня тоже были награды, — сказал он, преломив затянувшуюся паузу. — В Варшавском восстании участвовал. Только всё отобрали.       Ирма привычно пожала плечами:       — Главное, что выжили.       — А вы всегда такая строгая? — усмехнулся Ярек.       — Нет, — неожиданно губы её тронула грустная улыбка. — Когда мне было шестнадцать, я влюбилась в раненого поручика. Всё пыталась строить ему глазки.       — И что? Он умер? — хмыкнул Ярек.       — Зачем вы так? Он был верен своей невесте. Дождался выздоровления, поблагодарил меня — и ушёл.       Ирма встала, оглядела его внимательными глазами.       — Спокойной ночи, Ярослав. Мне уже пора, заболталась.       И он остался лежать в полутьме, прислушиваясь к дыханию больницы. В дыхании этом, среди стонов и кашля, Яреку чудился далёкий шёпот лесов.       Спал он беспокойно. Те таблетки, что прописал Попинский, только затуманили сознание, загнали в зыбкую, неустойчивую полудрёму, где реальность и память сплетались в неразрывный узел. Он снова был в Варшаве. Снова август 1944-го.       Гацек примостился на развороченной брусчатке, сжимая в руке револьвер. Казалось, просто мальчишка, который заигрался в войну, но Ярек знал — в этом мальчишке жила дерзость, упрямая, точно уличный пёс. Ковбойка в разводах пыли и копоти болталась на худых плечах, а на рукаве бело-красная повязка аковцев резала глаз своей чистотой. Он то и дело поправлял её, гордясь, как взрослый.       — Ярек, а Людка твоя правда красивая? — спросил как-то между делом, вытягивая ноги.       — Очень, — ответил Ярек, прищурившись. — Но слишком умная для тебя.       — Ну и ладно! — хмыкнул Гацек. — Мне главное, чтоб она кино любила. Расскажу ей про «Зорро» и «Тарзана», у меня ещё ж пластинки с музыкой были… до того, как… — замолчал, но тут же оживился. — Вот победим, и покажу ей варшавские закоулки. Настоящие!       Ярек усмехнулся. Гацек скакал по улицам, как бесстрашный котёнок, таскал патроны, рисовал нацистам под носом «P» — знак Армии Крайовой. Он был будто Гаврош, но без пафоса, просто потому что иначе не мог.       А потом пришёл день, когда на склад в подвале принесли окровавленную повязку.       — Гацек, — сказали. И не надо было объяснений.       Ярек пил в тот день, пил, пока не потерял голос. Кто-то тащил его под руки, кто-то шептал: «Не смей, ты нам нужен». А он уже не чувствовал ни глотки, ни сердца. Казалось, если открыть глаза, то Гацек всё так же будет сидеть на брусчатке, разглядывая воображаемый кинотеатр будущего.       …Ярек задыхался. Брусчатка размягчалась, становилась кроваво-красной кашей, ноги проваливались. Где-то во тьме всё звучал детский голос:       — Ярек, а Людка твоя правда красивая?..       Ярек проснулся от лёгкого прикосновения к плечу. Ирма стояла рядом, держа в одной руке стакан воды, в другой — таблетки.       — Пора пить лекарство, — спокойно сказала она.       Ярек моргнул. Глаза болели, понятно: плакал во сне. Но Ирма деликатно молчала. В комнате стоял серый рассветный полумрак, сквозь тонкие занавески сочился бледный свет. Запах йода, прелой ваты, лёгкой горечи медикаментов. Ирма поставила стакан на тумбочку, присела на край койки.       — Давайте руку, — велела она.       Ярек протянул. Ирма ловко разрезала старые бинты, сняла их, осмотрела швы. Покачала головой:       — Не надо было дёргаться. Теперь шрам кривой будет.       — Будет, чем пугать детей, — буркнул Ярек.       — Скоро можно снимать. Но пока держите в чистоте.       Она обработала стежки, наложила новую повязку. Движения точные, быстрые, без лишних прикосновений. Ярек наблюдал за ней исподлобья.       — Слушайте, а вам не страшно лечить таких здоровых мужиков? — спросил он, пытаясь отшутиться.       Ирма улыбнулась краем губ.       — Меня научили: если полезут под юбку — бить в переносицу или между ног и звать на помощь. Пока помогало.       Ярек засмеялся. Впервые за долгое время. Ирма коротко кивнула, будто отметив это.       — Ну, вот и хорошо, — сказала она. — Выпейте таблетки и попробуйте поспать. Я зайду позже.       Ирма встала, вновь машинально поправила поднос на тумбочке и вышла, оставив за собой лёгкий запах медицинского спирта. Ярек посмотрел в потолок. Перед глазами всё ещё плясали красные разводы брусчатки, голос Гацека тихо шептал из темноты. Но в груди уже не было той прежней чёрной пустоты. Лишь глухая боль, с которой, похоже, придётся жить.       Со странной частотой начал отмечать, что в лазарете не так уж и плохо. Здесь было тише, чем в камере, и пахло не сыростью и железом, а чистыми бинтами и йодом. Понимал, что рано или поздно его отправят обратно, но пока что держали здесь — и Ярек не спешил напоминать о себе. Ирма ничего не спрашивала, не подталкивала к разговорам, но если он начинал, слушала внимательно, без притворного сочувствия.       — Ярослав, вы, наверное, были тем мальчишкой, что не мог усидеть на месте? — однажды всё ж спросила, пока меняла ему повязку.       — Откуда знаете? — усмехнулся, чувствуя, как бинт тянет кожу.       — Видно по глазам. Они у вас бегают даже сейчас, — улыбнулась Ирма. — Я в детстве тоже такой была. Мы с девчонками по Лодзи носились, как бешеные. Пока война не пришла.       Ярек кивнул. Не хотелось снова говорить о войне. Знал же: если начать, то разговор утонет в крови и пепле, в потерянных лицах и взорванных домах. Ирма, кажется, это чувствовала. Они оба устали от прошлого. И поэтому говорили о другом.       О довоенных временах, о музыке, о песнях, что играли из подсолнуховых труб граммофонов, когда улицы были ещё мирными.       — Вы слушали Фогга? — спросил Ярек, вытягиваясь на койке. — Мне вот казалось, что у него голос такой… как у старого друга, который всегда рад тебя видеть.       — Конечно. «Tango Milonga» моё любимое. Только представьте, как когда-то под эту песню танцевали на летних верандах, — Ирма прикрыла глаза. — Хотя мне больше нравилась Хелена Гроссувна. У неё голос… Как звонкие капли дождя.       — Дождя? Да вы романтик, Ирма, — хмыкнул Ярек.       — Вы просто не понимаете, — качнула головой. — Эта музыка была как обещание. Как будто всё будет хорошо.       Ярек замолчал, вглядываясь в свет, что падал из окна на её лицо, и ощущал странную тишину внутри. Призраки прошлого на время отступили. Впервые за долгое время он просто разговаривал. О лёгких песенках, о старых глупых фильмах с вечно накрашенным и прилизанным Бодо.       Но знал, что однажды дверь снова скрипнёт. И за ним придут.       Ярек вернулся в камеру через пару дней. Вновь сырость, потёртые матрасы и человеческая тоска. В ту же минуту, как переступил порог, его окликнул Гжегож — невысокий, жилистый, с коротко остриженными волосами, которые топорщились, словно ёжик.       — Гляди-ка, вернулся. Живой, целый и даже довольный. Что, медсестричка приглянулась? — усмехнулся он, качаясь на табурете.       — Отвали, — отмахнулся Ярек, но без злости. Если бы не Гжегож в ту ночь, всё могло было быть иначе.       А ещё через пару дней Ярека вызвали на свидание. Ждал его с равнодушием, но когда увидел маму, что-то дрогнуло внутри. Её лицо потемнело, в аккуратно уложенных тёмно-русых волосах стремительно расползалась седина. Складки на лбу стали глубже, чем помнил, те же непонятные серо-зелёные глаза, что и у него, сейчас глядели пристально, как в детстве, когда возвращался домой в рваной одежде и с разбитым носом.       — Покажи, — неожиданно сказала мама.       Ярек не сразу понял.       — Шрам, — пояснила она, всё так же не отрывая взгляда.       Он закатал рукав рубахи. Сероватая кожа, искривлённый рубец. Мама сжала губы в тонкую линию и медленно выдохнула. Затем опять подняла на него глаза, и в них было что-то, чего боялся с ребячества — не злость, не осуждение, а жалость.       — Ты совершил грех, Ярек.       — Если бы я попал в ад, мне бы там было спокойнее, — вырвалось как-то само.       — Не кощунствуй! — мама резко склонилась к нему. — Ты хоть понимаешь, что наделал? Сестра твоя… Людвика до сих пор тебя проклинает. Хотела учиться на математическом, мечтала… Но из-за тебя, брата-военного преступника, её не взяли на дневной факультет. Только на вечерний. Репетиторствует теперь, гроши зарабатывает.       — Хоть кто-то из нашей семьи приносит пользу, — усмехнулся Ярек, но тут же пожалел.       — Ты потерял её, Ярек. Друзей её тоже. Никто из них теперь и говорить о тебе не хочет. А ты… ты сидишь здесь и думаешь, что в аду было бы лучше? — мама выпрямилась, скрестив руки на груди. — Может, оно и так. Только вот мы, твоя семья, в аду уже давно. Из-за тебя.       Ярек опустил голову. Пауза повисла в воздухе, вязкая, давящая.       — Передай Людке… — голос сорвался, он сглотнул. — Передай, что на войне я одичал. Жил ненавистью. Сам не верю, что всё это натворил… Скажи, что мне жаль. Очень жаль.       Мама долго смотрела на него. Потом кивнула.       — Отец и сестра вряд ли простят тебя, Ярослав, — сказала она, сжав его руку. — Но я постараюсь.       И вдруг обняла Ярека, нежно, как в детстве, когда сбивал колени и плакал. Закрыл глаза, вдыхая знакомый запах дома. В этот момент понял — он всё ещё жив. Жив и должен держаться.       — Я ничего с собой больше не сделаю, — прошептал.       — Хорошо, сынок, — ответила мама, и голос её задрожал.       Ярек встретил Ирму лишь через месяц. Всё это время лекарства приносила другая медсестра — пожилая, с вечной усталостью в глазах, неразговорчивая, словно отмерявшая таблетки не только ложечкой, но и минутами своего терпения. Когда она заходила в камеру, казалось, даже воздух становился гуще.       Сегодня же Ярека вывели к Попинскому. После осмотра тот сидел за столом, перебирая бумаги, водя пальцем по строкам. Поднял глаза, посмотрел на Ярека поверх очков.       — Лёгкие восстанавливаются, — сказал, кивая. — Дышать легче стало?       — Чуть-чуть, — ответил Ярек.       — Вот и хорошо. Не нравится мне твоя пульсация, но жить будешь.       Попинский закрыл папку, постучал по ней костяшками пальцев. Потом деликатно кивнул в сторону двери.       — У тебя пять минут.       Ярек нахмурился. Только когда дверь открылась, он понял. Ирма.       Она вошла, словно неся за плечами неведомый груз. В пальцах сжимала платочек, а глаза её были чуть грустнее, чем обычно.       — Неужели…       — Меня переводят, — сказала Ирма, не дожидаясь вопроса. — Это не из-за вас, не думайте. Просто приказ сверху.       Ярек молча кивнул. Попробовал улыбнуться — получилось криво.       — Будете писать? — спросил после паузы.       — Буду. И давай уже на «ты». Береги уж себя, слышишь? — в голосе Ирмы было тепло, немного больше, чем позволяли приличия.       Ярек протянул руку. Она пожала её — крепко, по-дружески. Но когда уже хотела отнять пальцы, Ярек не удержался. Поднёс её ладонь к губам и коротко коснулся мягких костяшек. Лёгкий поцелуй — ни больше, ни меньше. Ирма ничего не сказала, лишь вскинула долгий взгляд своих прелестных глаз с маленьким раскосом, будто запоминая. Потом выдохнула, отступила на шаг и вышла из кабинета.       А Ярек остался сидеть, разглядывая свою ладонь. Там ещё теплилось её прикосновение.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!