Чёрный прилив
12 июня 2025, 08:51 Скомканные прощания достались и принцу. Называя его другом, Фаенон всё равно отчасти перед собой лукавил — в воображении больше принц, чем друг. Больше долг, чем простое стремление… Может, не будь они оба златиусами, куда меньше спорили бы друг с другом. Нашлась ведь причина объединить их — нашлась и такая женщина, перечить которой не решались оба. И пусть один был лордом, а второй — крестьянином, золотая рука в кольцах, посвящая, коснулась их совершенно одинаково. Различия в касаниях и чувствах появились много позже.
Различия в целом играли на соперничество — не ради кого-то, так ради себя. Ради личной доли эгоизма себе доказать, на чëм зиждется воля и существует рвение в каждом из миров: лорда или крестьянина.
На маленьком пригорке под городской стеной разбрелись козы.
— Как насчёт прощальной драки? — толкнул локтем Мидей.
Фаенон, задумчиво разглядывая траву, повеселел, мгновенно избавившись от мрачных мыслей.
— А может, посоревнуемся, кто лучше сгонит стадо?
— Мой народ — воины, а не козопасы.
— Что-то имеешь против козопасов? — широко заблестела улыбка.
Мидей покачал головой с ухмылкой.
— Вряд ли. Кому-то же нужно делать их работу. Но уважение ещё поди заслужи.
— Вот как? Полагаю, у вас уважения добиться можно только мечом?
— Или копьём, как тебе больше нравится, — фыркнул, размяв запястья. — Но ты предпочитаешь тяпку… или мотыгу.
— О-о, в дуэли на лопатах тебе и не снится победить, — встряхнул Фаенон плащ, раздевшись до рубахи, — ну, давай, как в старые добрые. На кулаках?
— В зубы не бью, — плюнул Мидей на землю, выбирая стойку, — тебе ещё рот перед всеми открывать, Спаситель.
— П-ф-ф, как благородно.
— Весьма признательна вам, лорд Мидей.
Нахмурившись, Мидей задрал голову. Балкон на стене. Аглая. Вышла посмотреть.
— Шею не сверни, — закатил от Фаенона глаза.
— Теперь можешь не щадить, — подмигнул ему Фаенон, говоря, впрочем, сильно тише.
— Про шакала ты уже знаешь, но вот тебе новое словечко, — выругался Мидей, тоже понизив голос.
— И что это значит?
— «Бабник».
— Ха. Завидуй молча.
— Хотя… Тебе бы больше подошло «маменькин сынок», но в кремносском не такой в тех словах смысл.
— Из нас двоих ты мать вспоминаешь куда чаще, — ударил Фаенон первым.
— Честью быть сыном Горго, — заблокировал Мидей и ушёл в контрвыпад, — я никогда не поступлюсь. Ты вообще видел наших женщин? Бегать вместо них за юбкой из дорогих тряпок… Смешно.
— Да видел, — прыснул со смеху, скользя по пыли сапогами, — больше ни о чем не думают, кроме как наделать в ком-то дырок. Не мой стиль.
— Темперамент — это хорошо. С такими… интересно.
Снова сцепились. Как и всегда, рукопашный бой выигрывал всё же Мидей.
Три раза подряд.
Фаенон отстранённо думал иногда о том, как Мидею, должно быть, сильно порой хочется среди шакалов быть человеком, а не львом. Не сильным, не смелым, не полным отваги, но уступчивым. Гордым, а не горделивым. Откровенным с собственной слабостью и не жадным до похвалы, ставшей обыденностью. Что-то внутри каждый раз билось, стоило вспомнить, что принцем быть — список личных несогласий и чужих ожиданий. Что-то понимающе дрожало перед образом его матери — такой же, вот, отважной, героической, смелой. Мидей ведь иных слов и не знал.
Справедливо, пожалуй, что Аглаей он не впечатлился — совершенно с его матерью разные, хоть и упорством похожие. Аглая мягкая, когда нужно — тактичная, когда симпатизирует — льстивая, когда очаруешься — резкая. Честности затребует, но откровенна не будет. Жеманная, изнеженная — очевидно, его не увлечет, не захватит. Разве что тем, какая мощная объединяющая сила прячется под холеной оболочкой.
А вот Горго, кажется, сама себя тоже когда-то выковала из горячей крови.
Ему не понять — и Фаенону отчего-то жаль, что материнская рука Мидея хоть и спасла, но никогда не ласкала, и потому силу нежной женщины он воспримет как слабость, а в тех, кто из слабости вынужден храбриться, усмотрит силу. Но даже если так, интересный он — и потому приятно быть разными, чтоб в разных людях уловить суть и связать воедино, как и учила Аглая.
Она, кстати, смотрит, в отблеске солнца слепит — такая белая. До балкона не так уж далеко, но и не так уж мало, и лица не разглядеть, но блеск её браслетов и колец выдаёт несвойственное ей нетерпение. Жесты не до конца плавны, но мягкий звук её хлопков ладоней отсюда всё же слышно, и в нём слышны и её собственные струны, слегка гудящие под напряжение боя. Аглая снова хлопает, и новый спарринг наконец-то победой выходит за ним.
— Один к трём, — смеётся Мидей, — даже не близко.
— Но ты всё равно продолжаешь.
— Потому что ты не сдаёшься. Уж не перед ней ли рисуешься?
— Даже если так, — продолжает Фаенон, — тебя она тоже похвалит.
Что-то в лице меняется — Мидей мимолётно смотрит на Аглаю как-то тревожно и пусто, точно и правда ждёт её похвалы. Фаенон решает не бить и отходит назад.
Вот уж настоящий маменькин сынок. В душе пресно — тяжела, должно быть, ноша будущего короля — быть лучшим, но всё же ожидать одобрения. Бой выиграл, а жизнь проиграл. Аглая смотрит вниз, с Фаеноном встречается глазами — качает головой, прикрывшись ресницами: «Пробуй ещё, даже если в этот раз победа не твоя», — и Фаенон кивает. Выбирает: лучше быть побеждённым, но обласканным, чем победителем, но без иных путей кроме как идти, покорять, завоёвывать.
Своё детство помнится каким-то отдалённым, мутным. Поверхностно-счастливым. Тоже вспоминается почему-то мать. Потом губы трогает улыбка непослушания — слегка дерзкая, совсем как в юные годы. Фаенон, однако, не считает, что повзрослел — мотивы и устремления всё те же. Иди туда, куда говорит женский голос, да делай, что он просит. Аглая вот… Раньше — Кирена. До Кирены — мать.
***
Настойчивый дробный стук. Потом неразборчиво какие-то слова. Картинка размазалась, разметалась под странный, чуждый себе шум. Как жестокий прибой плещет по серому пляжу и убегает с отливом волны, так и здесь: всё пропало, расплылось, рассеялось, и снова звук. Мать окрикнула уже, кажется, в третий раз. Оборвала сон, в который опять удалось блаженно провалиться. — Давай, — заглянула она в комнату, — поднимайся. Сколько ещё будить? Воды дома нет. — Сейчас… Лениво потер пальцем глаз, накрылся своей дырявой рубахой с головой и перевернулся на другой бок. — Что ночью делал? Спать надо было! Опять на речку бегал? Отец удочку искал и не нашёл. — Ага, — буркнул он, под рубашкой скучающе смотря под щеку на подушку. Из неё вылез кончик маленького лысого пёрышка, и от дыхания на нём затрепыхались последние пушинки. Захотелось отщипнуть их пальцем и сдуть. Мать вздохнула, не дозвавшись, дверь со скрипом закрылась. Оборванный сон бесследно рассеялся, и даже тёплый нагретый воздух под золотым лучом не помог его удержать. Не мог же он сказать, что сбегал в поле смотреть на звезды? Ну и не только… Улыбнулся сам себе. Во сне Кирена только что скромно мочила ножки. В жизни… В жизни она была бледна, как призрак. Как простыня. Как молоко. Ещё бледнее, чем тогда, под дождём. Её платье, скомканное, валялось на берегу, сверху блестела горсть золотых амулетов. Амулеты спрятались под рубахой — под этой самой, с дырками, наспех скинутой — приглашающий взгляд ни с чем не спутать. Фаенон сбросил одежду, разбежавшись, влетел в воду, брызгал её под визг и смех, и тот смех был сильно громче всего, что они делали потом, сперва наигравшись по-детски, а теперь напоминая взрослых. Озираясь, словно могли быть в камышах не одни, зажимали друг другу губы — собой, локтями, ладонями — пили друг из друга голос и не стеснялись. Оба одинаково бледные, в одного призрака слитые в такой же белой и не успевшей остыть молочной реке, поменявшие на чужое тепло своё, липкие, отчаянные. Он ощущал, как смущён — как её стойкое желание заиметь с ним секретов придаёт сил. Как прежде не заходил дальше дружеских шуток и даже не предполагал, что к губам она будет липнуть так часто, как будто ей совсем не надо дышать. Смущённый вдвойне, осознавал, что обожаем ею. Понимал, что с удовольствием вернёт ей такое же чувство, раз оно так приятно распекает плечи. Созрел, уверенный, что наконец-то расскажет и семье, и другим, что она научила его не только читать, но и… Что, целоваться? Сбегать ночами на реку? Нет, похабно как-то. Не поверят же или, наоборот, поверят до гротескного сильно. Ужасно смешно. Он не признается, что любит — слишком взрослое слово, и сами взрослые, слыша от детей об их взрослении, нарочно не хотят давать их словам равный вес. Подозревают, что ещё не дорос в их понимании любить. Лучше обозначить иначе — «нравится»… Нравится огрызок в неё кинуть, орехами делиться… Фигурки для неё строгать. Точить карандаши… «Нравится» — как что-то невинное, только зародившееся. Детское. Скажи он, что Кирену любит, и картинки в воображении уже совсем не детские — признания, неловкость, первый поцелуй… Первая страсть. Глубокая река. Камыш, запруда. Нельзя — и так почему-то смешно внутри, для себя. Что они, взрослые, могут знать? Как глубока река, в которую жаждешь окунуться? В жизни река мелкая, ему едва по грудь. Ей выше, грудь прячет, но бледной тенью в воде светится, сама тянется лечь под рукой. Фаенон косится вниз — странная она девчонка. Приставучая, но приятная. Смешная, но загадочная. Липкая, сладкая, как комочек мёда. Если раньше разговоров было много, то теперь губы хотят говорить друг с другом. Руки не уступают губам — объятий много, изучающих и скользких, не первых, но скорее первых, чем последних. Постепенно растёт восторг: дальше будет больше, откровеннее, теснее. Ещё дальше будет что-то важное и не такое пустое, примитивно-понятное, как жар слишком юных тел. Что-то заставляет понять сразу; зрит внутри уверенная, крепкая, к переворотам судьбы нетерпимая смелость быть в будущем для неё. Вот так, просто: существовать ради неё, потому что существует она. Кирена сейчас наивная и горячая, но кровь мужчины ему говорит, что если однажды она остынет, перед миром оголится, разденет по совпадению, по злому року свою наивность до последнего слоя души, первой его целью, последней несвободой и долгом будет греть и защитить, обложить стеной, накрыть плечами: беречь, как берегут сокровенное и ценнейшее, личное и родное. Время признаний пришло. — Надеюсь, так будет всегда. Его хватает только на такие слова, и к жизни их можно применить поверхностно и плоско — подумаешь, всего лишь эйфория от первого подросткового чувства, всего лишь новое, неизвестное прежде телу общение с таким же, но другим, но нет — Кирена всё понимает правильно, как будто они вдвоём уже давно не дети, как будто знают, из каких формул состоит их мир, осознают, сплетаются в желании не только эгоистично заиметь себе уголок в чужом сердце для любви, но и в готовности отдать своё и тем более не пустить в него других ближе, чем следует. Готовы продолжиться, продлить друг другу время без тревог, забрать своими силами из них те, что можно унести в одиночку, а остальные уже разделить и нести вдвоём… Её глаза тускнеют, хоть и под луной не видно. Она тоже уже откуда-то знает, что есть любовь, и губы её дрожат, почему-то солёные и сладкие. Фаенон полагает, что от избытка чувств, но она молчит и дальше тихо плачет, обнимая за плечи. Карты говорят иначе — обращаясь к ним, она всё никак не может разложить их на счастливый конец, и чем чаще старается, тем чаще из колоды сыпятся бедствия и боли. Очевидно, им никогда не быть вместе — там, в будущем, по-взрослому. Не желая его огорчить, Кирена так и не признается, что верит больше картам, чем ему. Он усмехается всегда — точно не верит в её красивые раскрашенные картонки, но каждый раз забывает, как дышать, переворачивая рубашку на лицо. Там разные попадаются картинки, но трактовка неизменна — лишь героическое будущее, а про любовь ни слова. Он в шутку просит — пусть погадает себе сама, но так не делается, а она никого и не знает, чтоб тоже что-то смыслил в картах. Картинки плывут перед лицом — только теперь уже не картинки, а облака. Отражения в тёмной, почти чёрной реке. Камыш по-прежнему здесь, стрижёт ветер, припадает, качаясь, почти над самой рекой. Птицы не шуршат, только река журчит. Глядишь вниз — под капюшоном нет лица, только усталость. Кирена всё так же топчется в реке, боясь зайти дальше — точно река поднимется и смоет её, растворит её бледность в своей черноте. Она должна бежать. Должна хотя бы услышать, защититься… Как назло, ни одна ветка не треснет под ногой. Даже когда камыш шуршит, ей кажется, что это лишь ветер. Кувшинки пожелтели и закрыли цветы. Пахнет от камыша затхло, тиной и речным илом. Чайки разлетаются, даже не крича. Ужас в её глазах неподдельный и прямой — как у лани, скользящей по обрыву вниз. Обернувшись, она делает шаг во тьму реки, наконец, начиная страшиться берега. Тёмный, высокий — незнакомый, но смутно припоминаемый — он шагает к ней в воду. Плащ расплывается, мечется, тяжелеет, впитывая воду и прекращая двигаться. Камыш за спиной смыкается, точно никем и не тревожимый. Во рту привкус крови — его можно заменить на соль её слез, но разум помнит не соль. Не желает помнить соль, из всех прочих вариантов выбирая смородину. Сжавшись, плечи бледнеют, совсем бескровные. Хватка на горле сильная, но не удушливая — просто крепкое сжатие латных пальцев, призывающих к покорности. Уже наклонившись, он вспоминает про маску, и первородный страх передаётся и ему. Отчего-то вдруг не хочется быть раскрытым — пусть помнит его иным, другим. Светлым — под стать ей, потому как её образ до сих пор чист и свеж, как те рассветы, что красили в розовый небо над полем. — Кирена, — беззвучно шепчет он, выпуская, — прости. Склонившись, сгорбившись роста, тёмное, мокрое нечто подхватывает под бёдра, закидывает на себя. Камыш вбирает шум шагов, расступаются и кувшинки. Река запоминает их отражения — полностью белое и полностью чёрное. На берегу Кирена до чего-то догадывается, забирается сверху, на мокрые доспехи, на истрепанный плащ. Рослый, крепкий, худой, он позволяет ей всё, что заблагорассудится, но Кирена тянется рукой под капюшон. Остановить её он почему-то не в силах — и стоит ей поднести руки ближе, как разум становится чище и прозрачней. Трясина в сознании мельчает — а сама Кирена светится тёплым золотом. В ней что-то внутри близкое и светлое — как тлеющий уголь среди мрака. Ладонь тянется её обнять, — её ладонь снимает с лица маску. Усталый прищур и олений взгляд — и один на двоих голубой. Капюшон он не даёт ей снять — пусть смотрит только на подбородок с губами, пусть догадывается, до чего дошёл. — Похож на героя? — горько усмехается на её удивление. Она молчит, раненая открытием. Наивная, как раз, как и ожидалось — по случайности, по злому року вынужденная обнажить душу… Тьма внутри тянется к ядру, но два из тринадцати — особенные. Романтики и, вот, её. Их нельзя загасить. От их тепла душа полнится, а не мельчает, и тёмная река Кирене вдруг не кажется такой уж страшной и жуткой, как эта тень под ней и над ней. Сосущая, тревогой объятая, как пропасть, как бездна — пальцы роют в его дыре на груди и не находят искомого. Хочется бежать от него назад, в реку, но хватка на горле вынуждает сидеть. Подцепив подбородок, он влечёт её ближе. Предсказали ли карты, что будет дальше? Сердца уже нет, но как же больно — как сжаты, напуганы ее губы. Он помнит их совсем другими — настойчивыми, даже навязчивыми. Безгранично сладкими и всегда охотно берущими своё. Память лопается, как битая ваза. «Что ты ожидал, дурак? Взаимности? Нового предсказания? Ты пахнешь теперь только болотом и кровью, и чуют их не только звери.» «Отпусти её. Хватит жертв.» Нутро противится — справедливость внутри требует наказания, возмездия за ту судьбу, что пришлось прожить. Не попадись ей карты, не сложи она слова в легенду, не открой книги — не была б виновна. Наговорила лжи и убедила, что права — только вот героем ему быть не случилось. «Отпусти. Ты вовсе не жесток.» Ну и что? Нельзя побыть до конца плохим? Вечно в голоде рыскать до славы и ласки устаёшь. Иногда хочется и силой. Нельзя, нельзя — лопаются теперь обещания, что защиту она всегда найдёт у его плеча. «Защитник? — горько смеются себя губы. — Скорее, зачинщик.» Кирена начинает дрожать, но её нечем укрыть — не мокрым же плащом. Хрустят растрёпанные временем ремни, ослабляя доспехи. — Совсем, как тогда, — шепчет он. — Помнишь? Помнишь, ты замёрзла… Помнишь грозу? Она мотает головой. Теперь всё похоже на пыль, смоченную водой, сбитую в грязные комки. Тела мешаются, белое с чёрным, добавляется ярость, что ей его не вспомнить, что этот странный, вязкий сон не должен так кончаться — грубо, с похотью и совсем без смородины во рту. Камыш смыкается над ними — на остатках рассудка он ещё помнит, что есть размеренная нежность. Лежит, свернувшись в клубок, у неё на груди, пока её ладонь пробирается под капюшон и отрешённо, но ласково водит по щекам. — Пойдём, — упрашивает она встать, не переставая гладить, — скоро рассвет. Тебя мама хватится.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!