Глава 2
12 апреля 2025, 08:41Она не сразу поняла, что насторожило её. Это не был звук, не движение.
Это было слишком ровное дыхание под её ладонью, под её телом. Тепло его груди, не исчезающее, упрямо живое. Тепло живого, сильного тела, которое не спит.
Она ощутила это через шрамы и инстинкты, не через логику. Прямо из позвоночника, из подреберья, из той звериной части себя, что не ошибается.
Он пах слишком знакомо. Слишком её. Пах, как её ночь, её слабость, её враг.
В следующий момент её тело уже действовало. Не как омега. Как убийца.
Заунская сумасшедшая, выживавшая, потому что всегда била первой.
Ладонь рвано легла ему на горло — уверенно, хищно. Колени перехватили его бока, глубже врезаясь в кожу. Вес сместился, готовый ломать, если потребуется.
Это было правильно. Это было её. Контроль. Сила. Опора. ...но что-то внутри дрогнуло.
Он не шевелится.
Но глаза… его глаза уже открыты.
Карие. Тёмные. Спокойные. Не испуганные. Не растерянные.
Слишком спокойно смотрят на неё, как на привычную угрозу. Как на нечто родное в своей дикости. И вот это — самое раздражающее.
Потому что вместо того чтобы сбросить её — он мог бы, — Экко просто смотрит.
И говорит этим взглядом: «Я вижу тебя насквозь.»
Её ладонь на его горле. Её колени на его рёбрах. И его дыхание — медленное, ровное — прямо под её руками.
Тело вспоминает. Вспоминает сильнее её воли.
Как эти глаза смотрели на неё ночью. Сильно, властно, без колебаний. В упор. Внутрь. Под кожу. Как на что-то, что принадлежит ему. Как его клыки сидели у неё под кожей — глубоко, холодно, с жаром, проникающим в самую вену.
Как его запах был везде. Как его сердце билось рядом.
Укус на её шее вспыхнул, пульсируя, злой и живой, напоминая её телу, чьё оно сейчас. По всем заунским правилам.
Это злость. Это страх. Это ярость на себя. Она стискивает зубы, сжимает пальцы на его горле.
Его голос. Низкий, хриплый. Ломко-спокойный. Как гравий по стеклу.
— Если бы я хотел, Джинкс… — его грудь напряглась под её ладонью, тяжело, ощутимо.
— Я бы сломал тебя пополам. Ещё вчера.
Это выстрелило в грудь, под рёбра, в самое сердце. Ярость. Ненависть. Это всколыхнуло кровь, вызвало ответный жар.
Она скривилась в дикой, хищной улыбке.
— Так сломай.
Она давит сильнее, проверяя, вызывая. До судорог в пальцах. До белых костяшек.
Плевать, что тело дрожит. Плевать, что низ живота свело тупой тягой — от его запаха, от его веса, от его хриплого голоса. Плевать, что метка пульсирует, горячая и предательская.
Он смотрит на неё долго. Не двигается. Не сбрасывает её.
И в тишине, в их запахах, в их поте, ей начинает становиться хуже. Не от страха. От ненависти к своему телу.
Её мышцы тянутся, как знакомый шрам на шее. И в этот момент его руки медленно скользят вверх, на её бёдра. Тепло. Тяжело. Неспешно.
Как тогда.
Как много раз подряд, когда она просила его держать её крепко, до синяков, до ссадин на коже.
Эти воспоминания её вывернули. Жжение в животе. Тело предало её раньше головы.
Потому что инстинкты — это не что-то внешнее. Это она сама. Их общая ночь въелась в её кожу глубже, чем грязь.
— А что, — его голос медленно, с нажимом, скользит ей под рёбра, — забыла, как сама вчера просила?
Он сжимает её бёдра сильнее. Напоминает. Поставив её в эту позорную, честную реальность: ты просила.
Не раз. Не два.
— Джинкс, — его голос, почти хищный, тянет, — тебе мало, или ты снова решила, что тебя спасёт то, что ты злиться умеешь громче, чем стонать?
Её ломает хуже любого удара. Тело дрожит. Сердце бьётся гулко. Тянет к нему, как проклятая память.
Она бы сейчас разорвала себе горло, чтобы заглушить стук крови в шее. Чтобы забыть этот жар в животе. Эту дрожь в руках. И эту чёртову правду в его спокойном, тяжёлом голосе.
Она смотрит в его глаза. Карие. Медовые. Слишком спокойные. Слишком видящие.
Внутри всё туго, противно ныло от злости. Потому что он держал её правильно. Слишком свою. Как будто имел право. Как будто эта ночь — их тела, её стоны, её слёзы, её дрожь под ним — дала ему это чёртово право.
И именно за это ей хотелось его укусить. Сильнее. Грязнее.
Она ухмыльнулась криво. По-злому красиво.
— Не льсти себе, Экко, — хрипло, сорванно.
— Ты, может, и первый, кто залез между моих ног…
Она нарочно тянет паузу. Смотрит ему в глаза. Смотрит с таким удовольствием, как будто плюёт ему в душу.
— Но это ещё не значит, что ты был единственным, кто хотел —
Грохот.
Потолок. Прямо над ними. Пыль сыпанула вниз — сухая, серая, мелкая. Легла на её голую спину, спутанные волосы, плечи. Как будто специально — стереть, засыпать всё то, что только что горело между ними.
Наверху кто-то двигался. Тяжёлые шаги. Мужские голоса. Мир вернулся. Резко. Грубо. Без пощады.
Экко не шевелился.
Но её ладонь всё ещё лежала у него на горле. И она чувствовала это лучше всего на свете — как под пальцами напряглись мышцы. Как стал глубже пульс. Как тяжело, медленно налилось силой его тело под ней.
Он тоже слышал. Он тоже знал.
И их крик друг на друга — весь этот срыв, вся эта боль — будто провалились под землю. Стёрлись до остаточного эха внутри груди.
Осталась тишина. И рваное, частое дыхание.
Люк сверху заскрипел. Глухо. Противно. С натугой.
Как будто чужие руки вцепились прямо в границы их маленького, грязного, тёплого ада — и начали отрывать крышку.
Она двинулась первой. Потому что улица так учит. Потому что, чтоб выжить — надо быть первой.
Её ладонь медленно соскользнула с его горла. Не в поражении. В контроле. В обещании: не забывай, Экко.
И сразу — рывок. Взгляд в угол. Ткань. Её топ. Смятый. Скатанный в комок. Зажатый под его спиной, в самом чёртовом углу, как самое честное доказательство того, кем они были этой ночью.
И её штаны. Грязные. Скрученные. С её запахом. С его запахом. Она хватается за них резко. Зло. Грубее, чем стоило бы.
Почти как за оружие.
Тянет на себя одежду рывками. На тело, которое ещё липкое от их ночи. От пота. От следов. От него. И за спиной — звук. Экко. Двигается. Медленно. Чётко. Его штаны валялись внизу. Рядом с их обувью.
Запах. Их запах. Тянулся по воздуху так густо, так намертво, что хотелось резать ножом.
И вот так — в этой тишине, в скрипе люка сверху, в чужих голосах — они оба одевались.
Молча. Жадно цепляясь за остатки своих тел и своих привычек.
Скрип наверху стал резче. Рывок. И тень в люке. Севика.
Появилась резко, как всегда — грубо, хищно, без сантиментов. Её взгляд цепляется за них мгновенно.
За Джинкс. Полуголую. В пыли. С топом, торопливо натянутым на липкую кожу. За Экко. Голый торс. Расцарапанный. С тяжёлым запахом её следов на коже. На нём. В нём. В их запахе.
И то, как она морщится — это реакция тела, а не мысли. Она реально не хотела этого нюхать. Не хотела это видеть. Не хотела знать ничего из того, что сейчас перед её глазами.
Секунда паузы. Вдох носом. Ошибка. И это выходит из неё глухо, зло, с самым настоящим противным мерзким раздражением:
— Ну и вонь.
Её взгляд скользит по ним ещё раз — быстро, зло, устало. Ничего больше ей не нужно.
И коротко, грубо, с нажимом, как приказ:
— Вылезайте оба. Живо.
И крышка люка срывается обратно, скрежеща, как будто Севика не закрывает люк, а запирает дверь в ад, в который её никто не просил тащить.
Экко натягивает на себя майку, всё ещё пропитанную её запахом, её кожей, и хватает ховерборд, как последний шанс не сорваться обратно в эту дурацкую реальность.
Он почти доходит до лестницы. Почти ставит ногу на первую перекладину вверх — к люку, к свету, к жизни.
И вдруг — пульсация. Медленная, тёплая, чужая. Её метка на нём. Её страх. Её дрожь, передающаяся ему, как остриё иглы. Его затылок откликается быстрее, чем его разум.
Он резко оборачивается.
Джинкс сидит на диване, неловко горбясь, завязывая шнурки на своих грязных, заношенных ботинках.
Минутой назад она едва не придушила его окончательно, едва очнувшись. Часами ранее — целовала его до хрипоты, кусала, царапала до крови, стирала все границы между ними. Помечала его так, как никто ещё не был помечен.
А теперь?
Теперь — тишина. Та самая, с привкусом пороха и недосказанности. Тишина между ними хуже выстрела.
Экко стискивает ховерборд так, будто это нож. Или поводок. Или единственное, что ещё держит его на ногах.
— То есть, вот так? — хрипло. Глухо. С нажимом. — Всё по-старому, да?
Он стоит, застыл, вцепившись в ховерборд так, будто держит последнюю опору, чтобы не сорваться обратно. Его рвёт пополам — на злость и слабость, на гордость и тупую невозможность просто уйти.
Она поднимает голову медленно. Плохо, нехотя. Как зверь, которому больно показывать рану. Но всё равно смотрит ему прямо в глаза. Сквозь всё, что было между ними. Сквозь ночь. Сквозь себя.
— А как ты хотел? — хрипло, без тени смеха. Только яд на губах, вместо крови. — Любовь? Слёзы? Что бы я тебя, может, провожала глазами как последнего героя? Поцелуй на прощание?
Плевок. В грудь. В сердце. Но не в укус на затылочной части шеи. Потому что её след на его затылке гудел в нём тягучей жилкой, знал её лучше, чем она сама себя. Хотел его сильнее, чем её упрямый характер успевал отрицать.
Экко не ответил сразу. Медленно подходит. Наклоняется. Поднимает со старого дивана свою куртку. Пропитанную ими обоими до тошноты.
И не спрашивает. Не объясняет. Резко накидывает ей на плечи. Грубо. Тяжело. Как клеймо. Прижимает этой курткой её гордость. Её зубы. Её рот.
— Накинь, — глухо. Не просьба. Не забота. Право.
Она дёрнулась, плечи будто хотели вырваться из-под этого. Но не сбросила. Потому что именно с этой куртки всё и началось. Воспоминания блекло проскальзывали в её сознание: как она вдыхала свежий запах хвои, который с каждым вдохом успокаивал её нутро; как она, поглядывая на его умиротворённое лицо в полужелании, развязывала топ на шее, как её тело просило, хотело его.
Её глаза на мгновение расширяются.
Руками она проскользнула внутрь — и эта куртка скрывала полностью её тело, его засосы на ней, оставленные в области живота, груди, ключиц, особенно возле шеи, и небольшие укусы. Не такие сильные, какие она оставила на нём. Оставались только ноги в ботинках и лохматая голова — всё остальное прятала его вещь. Его запах.
Экко разворачивается к люку.
Накидывает на себя плед — машинально, небрежно, но так, как укрываются не от холода — от взгляда. Закрывает им дреды, шею, плечи — всё её. Всё то, чем она цепляла его ночью, цеплялась сама, рвалась и держала, будто в последний раз.
Он коротко смотрит наверх. В этот тупой, серый, заунский свет.
Сжимает ховерборд крепко — не как оружие. Как единственное, что держит его на ногах.
Ставит ногу на первую перекладину.
И в тот момент — отклик.
Метка.
Медленная. Жгучая. Почти нежная. Не зов. Не приказ. Просто её страх. Тупой, злой, настоящий.
Стой. Не лезь. Тупой альфа. Подстрелят ведь.
Он замирает на полудыхании. Потом — медленно, упрямо — качает головой, будто сам себе: Знаю
И усмехается своим же мыслям, бросая последний взгляд в её глаза. Как он говорил ей тогда: "Ни отпущу, ни сейчас, ни потом." Это казалось так уверенно, так естественно. Тогда его слова не имели сомнений, не было вопроса — она была его. Но сейчас…
Он взбирается вверх. Шум улицы встречает его грязно. Пыльно. Севика стоит где-то в стороне, тяжело выдыхая дым. Экко выбирается первым. Плед на нём чужим грузом.
Следом — Джинкс.
Резко, зло. Как всегда. Но глаза... глаза выдают всё. Потому что она всё ещё смотрит на него. Как он двигается. Как запускает ховерборд. Как привычно подбрасывает доску в воздух, успевая запрыгнуть и с характерным свистом, и зелёными полосами, взмывает маневрённо вверх.
Она лишь видит, как его фигура начинает исчезать в потоках пуль, как его мигом начинают обстреливать, вырываясь из всех щелей разрушенной территории, среди обломков зданий, в окружении хаоса. Вокруг него — люди Севики, словно тени в этом грязном и пыльном свете.
Он лишь ускользает, как тень, скрываясь в ночном воздухе Зауна. Мгновенно растворяется, как если бы его никогда и не было.
На сердце что-то отлегло, что-то успокоилось, едва его фигура исчезла. Не подстрелили. Живой.
Позади — звук шагов. Знакомых. Тяжёлых. Не церемонясь, Севика подходит, стряхивая пепел с сигареты.
— Что, решила стать матерью в девятнадцать? — её голос режет, как осколок стекла.
Джинкс даже не оборачивается. Только скалится в пустоту:
— А тебе не похер?
— Пока ты таскаешь на себе метку альфы — нет, не похер, — отрезает Севика. — Особенно если эта альфа — летучая букашка, раз за разом срывающая поставки товаров.
Пауза. Звук затяжки. Треск угля на сигарете.
— Значит, и Силко ты так же будешь объяснять, что от тебя тянет хвоей, как от ёлочного развала на Верхнем Пилтовере?
Имя отца пробивает сильнее выстрела. И холоднее.
Севика замечает, как у Джинкс дёргается уголок губ. Тень боли, маскируемая злостью.
Та опускает голову, натягивает капюшон. Прячет руки в карманы. Уходит в себя — в ту часть, где не чувствуется ничего, кроме пульса метки и звона ярости под кожей.
— Даже если сожрёшь весь флакон подавителей, — продолжает Севика, не давая ей раствориться в молчании, — он в тебе уже. По запаху, по клыкам. Силко не дурак. Учует с порога.
Джинкс резко оборачивается. Плечи напряжены, глаза злы, но уставшие.
— Хочешь, чтоб я извинилась за то, что не сдохла под завалом? — голос низкий, глухой, будто щелчок затвора. — Или за то, что таблетки Синджея — говно?
— Хочу, чтобы ты включила мозги, — отрезает Севика, шагнув ближе. — Ты не просто омега, Джинкс. Ты лицо команды. Его оружие. Его… чёртова дочь. А сейчас от тебя тянет, как от гнезда во время течки. Думаешь, это нормально?
Она зажмуривается. На секунду. Как будто пытается вырезать себе уши — только бы не слышать, не впитывать, не реагировать. Не чувствовать эту вонь вины, что липнет хуже пота после боя.
Перед глазами — убежище. Стены, разрисованные флюоресцентными красками, которые светятся в темноте. Стол, заваленный её бумагами — чертежи, схемы, вырванные из старых архивов, украденные с верхнего города. Символы хекстека, которые она сама просила не трогать. К которым не притронулась. И уже знает — Силко будет там. Ходит туда-сюда, курит, смотрит на её бумаги, как на поломанный механизм. Не спрашивает, а уже знает, что случилось.
Он ведь всегда знает.
Она поворачивается, отступает, делает шаг — тяжёлый, как будто по грязи. И добавляет, не оборачиваясь, но с такой злостью, что воздух дрожит:
— Если так бесит, что от меня тянет хвоей, можешь пойти и вылизать свою честь у подвала с шрапнелью.
Идёт прочь. Не быстро. Не убегает. Просто — идёт. Потому что выбора нет. Домой.
***
Экко возвращается в лагерь. Едва его узнают у ворот, как весть о том, что он жив, разносится по каждому живому уголку. Сначала — шёпотом, настороженно, будто в это не до конца верят. А потом — всё громче, всё ближе. Крики, смех, растерянные взгляды. Кто-то хватает его за плечо, кто-то просто бежит куда-то дальше, чтобы сказать другим. Он идёт сквозь них, но как будто не с ними. Мощное зелёное дерево, что стоит у входа, встречает его, как всегда — неподвижно и молчаливо. Ветви шевелятся на ветру, будто здороваются. Он поднимает глаза на знакомые фрески. Детское лицо Паудер, нарисованное когда-то им. Лет пять, может, шесть назад. Он помнит — как держал в руках баллончик, как делал мазок за мазком, стараясь не ошибиться с пропорциями. Её лицо тогда было беззаботным. А рядом — свежее. Совсем другое. Лицо той, кого больше нет. Та, кого Джинкс подстрелила на его глазах. И на миг всё вокруг глохнет: шум лагеря, голоса — всё исчезает. Остаётся только стена. И память, пронзающая насквозь. Он делает медленный вдох. Тяжёлый. Как будто втягивает в лёгкие не воздух, а ржавчину. И идёт дальше. К бане. К уединению, где можно будет просто сесть, закрыть глаза и быть никем. Но не успевает. — Экко. Скар появляется внезапно. Почти как тень. Экко едва успевает обернуться, как с его головы сдёргивают плед. Скар застывает перед ним, вглядываясь в то, что видит: засосы, укусы, следы зубов, ногтей — тело Экко как карта чьего-то безумного влечения. И каждого касания. Он изучает его взглядом — не осуждая, не обвиняя. Просто пытаясь понять. Потом, не говоря ни слова, резко берёт его за майку, наклоняет, чтобы увидеть затылок. Метка. Чёткая, неизбежная. — Ты чем думал? — голос тихий. Но под ним — лязг стали. Злость, закипающая на огне беспокойства. Экко не отводит взгляда. Забирает плед из его рук. Лёгкий запах пороха и хвои всё ещё держится на ткани, будто не хочет отпускать. Он не оправдывается. Не ищет слов. Он просто смотрит, и в этом взгляде — уже ничего не надо доказывать. — А не понятно, чем я думал? — голос низкий, глухой. Без колебаний. Без защиты. Как будто всё уже давно случилось, и сейчас — просто констатация. Скар выдыхает — будто бы разом из всего тела. — Ты исчезаешь. На три дня. Без слов. Без контакта. Собираешь людей, как будто... будто плевать на то, как мы хоронили троих. Из-за неё, Экко. Из-за неё. Ты не помнишь? Или не хочешь? Тон его — надломленный. За злостью слышится усталость, невыносимая. Словно каждое слово тянет за собой чью-то смерть. Экко опускает взгляд. Плечи немного опадают, как будто что-то наконец признано. — Я обречён, Скар, — произносит он негромко, но эти слова будто кость, застрявшая в горле. В них не покаяние, не страх — только безысходное принятие. — С ней… я провалился. Медленно, как в зыбучие пески. Ни рывка, ни борьбы. Один шаг — потом второй — и вдруг всё вокруг стало таким естественным. Я не сопротивлялся, Скар. Я хотел этого. Он отводит взгляд, будто не может смотреть прямо в глаза. — Было так, как будто... я наконец дома. Да, это ловушка. Да, это безумие. Но это моё. Я оставил на ней свою метку, Скар. Не для мести. А потому что... больше не надо искать. Никого. Ничего. Я принадлежу ей, как бы дико это ни звучало. Он опускает плечи, как будто эти слова освобождают, но и оставляют его совершенно открытым. Таким, каким никто его ещё не видел. Скар смотрит на него молча. Долго. И в этом взгляде — не одобрение и не осуждение. Только понимание. Или, может, принятие. Он делает шаг вперёд. Обнимает. Крепко. Без слов. Не осуждая, не оправдывая. Просто чтобы удержать. Экко сначала замирает. Но потом — медленно, будто возвращаясь из бездны — отвечает на объятие. И впервые за три дня, за бесконечную вечность, он позволяет себе вдохнуть чуть глубже. Потому что кто-то всё ещё держит его на земле.***
Лопасти пола поддаются под её шагами, издавая привычный еле слышный хруст — почти ласковый, как будто убежище приветствует её возвращение. Свет тусклый, чуть мерцающий — как и всегда. Всё кажется на месте. Майло и Клегор, восседающие на диване, застывшие в своей вечной немой перебранке. Без Сикло. И это — как щелчок внутри. Знак. Что-то вроде отсроченного неизбежного. Джинкс медленно разувается, скидывает куртку, но не отпускает её сразу. Останавливается. Осматривается. Что-то не так. Нет — всё так, всё как раньше. Но она — не та. Она вдруг осознаёт: Майло давно не кричал. Не смеялся в её голове. Клегор не комментировал каждый шаг. Паника? Нет. Атака? Нет. Их просто нет. Как будто... кто-то заглушил весь этот шум. Выключил её личный ад — ненадолго, но полностью. И мысль эта пугает больше, чем сам шум. Она сжимает его куртку сильнее, подносит к лицу. Хвоя, кожа, порох. И его. Его запах. Он укутывает, будто обещание, от которого становится теплее, но внутри — дрожь. Глубокая, пронзительная, почти болезненная. Вода шумит в ванной. Пар стелется по кафелю. Джинкс медленно раздевается, бросая одежду прямо на пол. Залезает в ванну, погружаясь в горячую воду, как будто хочет смыть что-то, что не уходит. Только не это. На коже — россыпь следов. Засосы, укусы, царапины. Словно узор, нарисованный его руками. Она проводит пальцами по внутренней стороне бедра — сине-фиолетовый отпечаток ладоней. Там, где он держал её, прижимал, будто боялся отпустить. Вдох — резкий, почти судорожный. Сердце будто подскакивает к горлу, стучит гулко, с какой-то дикой, звериной тоской. Она опускает руку на ключицу. Касается одного из укусов — не глубоко, но достаточно, чтобы воспоминание обожгло. Боль отзывается не в теле — в груди. Глухая, вязкая, неотвязная. Такая, какую нельзя ни забыть, ни вытолкнуть. Как будто эти следы — единственное, что осталось. Живая память. Прямая, без слов. Она встаёт, не вытираясь. Капли скатываются по коже, как слёзы — чужие, но не менее настоящие. Подходит к зеркалу. Мутное, задымлённое, как и она сама. Отражение дрожит. Но достаточно чёткое, чтобы увидеть главное. Глаза — покрасневшие, будто не от воды, а от внутреннего напряжения. И шею. Метку. Его. Пальцы тянутся сами. Она касается её осторожно. Не от боли — от тяжести. От всего, что схлопывается внутри с этим прикосновением. Словно в этом крошечном пятне живёт всё: страсть, страх, любовь, отчаяние. И больше ничего не нужно. — Прости… Губы дрожат. Она опускает глаза, сжимая край раковины, будто иначе не удержится. Она знает, что сделала. Что сказала. Как оттолкнула. А он… он целовал её так, будто за одно прикосновение был готов сгореть. И сжимал её, будто весь мир рушился за их спинами. А теперь — тишина. И тяжесть в груди такая, что дышать больно. Она медленно отводит взгляд, словно боится, что зеркало скажет о ней всё — и не простит. Она осторожно вытирает кожу, где остаются следы, стараясь не давить сильнее, не позволяя памяти подбрасывать ей мгновения его ласк, его желаний. Лишь лёгкие прикосновения, едва касающиеся, но достаточно, чтобы сердце снова замерло в груди, когда она вспоминает, как он сжимал её, как ей было приятно. Идёт к кровати, словно шаг за шагом её уносит куда-то в пустоту. Она почти ложится в постель, прячась под одеялом, но тут её взгляд останавливается. Его куртка. Оставленная на перилах. Она почти пугается, что та вот-вот свалится, исчезнет, как нечто бесследное. Резко встаёт. Мощно, как если бы её тело в какой-то момент больше не могло держать себя в руках. Хватается за куртку, прижимает её к груди, к телу. Её слабость. Как напоминание о том, что она когда-то позволила себе быть слабой. Быть нуждающейся. Быть уязвимой. Залезает обратно под одеяло, крепче обхватывает куртку, зажимая её между ног, поглощая его запах. Глубоко, неровно вдыхает воздух, в котором чувствует его присутствие, даже если его нет рядом. Словно этот запах — единственная реальность, к которой она ещё может прикоснуться, перед тем как её сознание поглощает темнота. Всё вокруг становится размытым, и её сознание уходит в лес. Лес, который она никогда не видела, но который был на детских книжных картинках, с яркими зелёными деревьями, где всё кажется не таким, каким оно было. В этом лесу всё кажется зыбким, но притягивает. Словно здесь, в этом месте, она может наконец найти то, что давно было утреряно.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!