по оставшемуся живому

3 февраля 2024, 11:10
      Серое, пасмурное небо Казани повисло, как молот над наковальней, а он застрял где-то между — вот так он себя ощущает. Закуривает. Жмурится от слепящего снега.       Раньше по-другому ведь было. Наверное, потому, что глаза никто не мозолил. Адидас вернулся недавно домой — встречали, вашу мать, всем селом! Только зашел, а мозг уже вынес, Д’Артаньян сраный. Уж он-то знает, что такое по правде жить, а, Вова? В Афгане своем подзабыл, походу, кто он и что он, скорлупу всю собрал под ногами, по ушам почесал и погнал истерить, будто мамка звездюка от этого вспомнит, где голову проебала. Ты хотя б оглянись, пообщайся с людьми, оцени обстановку перед тем, как права качать за тех, кто первым тебя заложит.       Тошнит от этих придурков. Никогда им не верил — и ни разу не ошибся.       Голова — с утреца дурная, мысли гоняет одни и те же; сердце — уже вдрабадан. Но не сильно, в меру, чтобы догнаться всегда можно было. А ему бы — с концами.       У Василисы дома пахнет едой, развешанным чистым бельем и лакированной мебелью. Чистенько, убрано — страшно вообще касаться. А Василиса сама — бледная, как русалка, не изменилась совсем, разве что глаза стали больше, печальные, как у собаки. И волосы — русые, длинные, ручьями волнистыми по плечам спадают. Не рыжая, нет, только летом веснушки маленько рассыплются по щекам, а волосы, словно солнцем напившись, в золото превратятся. Это он и запомнил. Пронес с собой ненароком, тайком от всех. То давно уж было, а не прошло до сих пор.       Снег под ботинками мирно хрустит, пальцы с костяшками незаживающими искусаны все морозом. Ничего, Василиска поломается снова, слезы с соплями вытрет, да на светлую голову все решит как надо.       Он добредает до базы универсамовских, прикупив с собой закусить — не для себя, а для приличия. Скорлупа вся — за Вовой, кумиром молодежи, пристроилась: ни видать, ни слыхать ребятишек, проказничают, наверно. Ну, он им и вставит по первое число, если кто косячок напорет — и посмотрят пусть, что Адидас их любимый сделает.       Кощей в стакане-то утопился, в картишки с пацанами своими перекинулся, цацку девчонке подогнал из закромов своих пыльных, чтоб улыбалась и радовала всех — вот и день прошёл! Пацаны все разъехались: кто по бабам своим, кто — домой откисать. Стало тише и хуже.       Девка остаться хотела, романтики захотелось ей, увидела, что глаза у него «уставшие». Прильнула к нему, как голубка, в серёжках ворованных, он ей волосы распустил — легче чуть-чуть задышалось. Остаться ему бы вот так, да сдохнуть — свое уже отбыл, нечего дальше ловить, да и некого. Не будет с ним никого, никогда, нигде.       Паленой водярой обжигает горло, чтобы слова невысказанные не зудели. Пальцы путает в белых локонах девичьих, во рту — вкус дешевой шлюшьей помады, а внутри — пустота.       Ломает по новой, по-тихому, по-настоящему. В голове — набатом топочут больные мысли. Хреново ему, опять.       — Чеши-ка домой, — сказал ей Кощей.       Девчонка отпрянула, в глаза ему заглянула. Он вопросительно вскинул брови.       — Домой, говорю, иди, — чуть громче донес и взглядом указал на выход. — И пары, давай, не проебывай, — ставит сумочку ей на коленки и похлопывает девочку по щеке. — Пятёрки чтоб принесла. — А лучше — не надо.       Она рот-то раскрыла, не поняла, что случилось, бровки нахмурила — искренне удивляется, чего это он, в самом деле.       — Я…       Кощей скривился и отмахнулся от неё, как от мухи.       — Съебись уже, а? — пощечиной раздается.       Она что-то проронила там, растерявшись, в шальку надушенную обернулась и ретировалась, каблуками отстукивая путь нахер.       «Капец ты урод…» — на прощанье услышал. И бычок щелбаном отбросил во след. Сука тупая, попляшет еще перед ним на задних лапах, со всей этой скорлупой, когда понты крутить не по горбу окажется. Уж он-то не первую зиму зимует и знает получше всех их, что такое — улица…       С Василиской Лаврентьевой встречу пережил — уже день прошел продуктивно; осталось всего лишь Адидаса пережить, по-тихой подвинуть — и будет полегче всяко. По местам всех расставит, чтоб не рыпались шибко.       Тошнотно от этого. Ломает накатами — уже от другого. Кощей водку хлебнул из горла, не закусывая, и в груди закипело сердце.       И это пройдет, а за этим — все остальное.       В глаза голубые смотрит, не знающие всего. Красивая Васька, добрая, ни крошиночки гнили в ней нет. В школе не появлялся он уж полгода, потеряли его, но не искали даже. Кроме нее. Домой к нему ходила собакой преданной — никто ей не открывал. Он даже не знал, что она ходила. Стучалась, звонила и плакала. Думала, бросил, совсем уже с улицей своей помешался — вырос на улице, на ней и женился. А он — вот, пришел, не клят не мят, в куртке новомодной спортивной, высокий, плечистый, кудрявый и с глазами щенячьими, лживыми. Спросил, не забыла ли. Как же. Гвоздики надыбал, чтоб улыбалась, вину загладить хотел — знает, что злится она на него.       — Ты украл их? — Васька, обожаю тебя. Как узнала? Кто сдал? — По роже написано, Кость, — читает мысли его Василиса. Улыбается лживо он. И крадет потому, что хочет, а не потому, что денег, там, нет или еще чего-то. Было в нем это — смотрел и хотел прикарманить. Было и будет, уверена Василиса и надеждой себя не тешет. Он улыбаться-то перестал и вынес вердикт:       — Ну и нахер тогда их. — Гвоздики он эти в лестничный пролет и швырнул. Вася дернулась с места, глаза распахнула, надменно прищуренные до этого, да к перилам подбежала увидеть, куда цветы улетели.       — Слушай, ты точно чокнутый… — выпалила она. С места не сдвинется, не побежит за ними — еще чего не хватало, вот так унижаться, его веселить. Но бедные цветы-то ни в чем не повинны — зачем с ними так? Сначала захапать, а потом — в помойку, даже не рассмотрев. Костя улыбается щербато и хулиганисто, веселит его Васька, одна на свете и веселит. Да ради такой — все гвоздики Казани напиздит, что угодно надыбает, хоть шарик земной свистанет вместе с ней заодно, возле сердца упрячет, чтоб никто не спалил этот мир ебаный у сердца, сжечь бы его — и ее заодно, как ведьму, чтобы не ворожила.       — Вась, тут такое дело, — он переменился в лице. То ли клянчить пришел — ни копейки ему за все время не перепало; то ли действительно что-то стряслось. Васе не нравился этот тон. — Загребли меня, Васька. — Сказал, будто лезвие занес над обнаженным сердцем. А Василиса улыбнулась, как дура, подумала, врет опять. За перила держалась рукой, смотрела на него вопрошающе, будто он должен ей вывалить продолжение, в котором скоро его отпустят, вернется к ней и заживут они счастливо. Нет, Василис, не скоро.       Уголок ее губ, на морозе целованных, дрогнул в улыбке слабой. Ничего не спросила больше, поняла все и так. На ногах, подкосившихся, опустилась на лесенку и лицо закрыла руками. Кощей видел, как плечи ее задрожали. Закурил, чтоб истерику переждать, дать ей свыкнуться и слюбиться.       Она вдруг вскочила на ноги и в горестном порыве обхватила руками его, заревела белугой, а парень, как статуя, замер, не любил он все это.       — Вась, ты не реви, как по покойнику…       Слово ей дал тогда, что не бросит, что будет писать, а потом, когда выйдет, найдет ее обязательно. Кощей сам-то сказал это, якобы чтобы сердце девичье не травить, да и всем говорил, что она для него — это так, поиграться. Но те, кто его знал уже тогда поближе, прохавали быстро: он-то, может, играться и любит, да вот только потом — ни кола живого не останется после него.       Василиса ходит по комнате, отсчитывая в голове количество выстрелов, которыми бы на месте прибила Кощея. Это как понимать? Пришёл по-хозяйски, зубы матери заговорил, нежную байку про лохматые школьные годы наплел — она и пустила за порог упыря. Деньги ворованные, кровью замаранные, всучил, мол, неравнодушен. Узнал, что на Ваську напали, и пулей прилетел, поддержать, повидать — лет-то сколько прошло уже!       Врёт как дышит, скотина щербатая, голову запутает так, что ты ему все свое и отдашь, еще и поблагодаришь! Такие, как он, не чувствуют, в душе там — вечная мерзлота да выжженная земля.       Она лоб промывает перекисью. Ничего, вот сейчас она деньги подкопит и свалит отсюда, как и планировала, будет начинать по новой столько раз, сколько понадобится, ему назло, лишь бы в Казани этой проклятой не торчать — нет ей здесь счастья: ни в будущем, ни сейчас.       Кощей как ушёл, Василиса места себе не находила, вот уже несколько дней выходит за продуктами, берет с собой сто рублей этих проклятых, чтобы вернуть ему, а его, неравнодушного, так и нет. Да даже если и так, пускай он действительно к ней интерес потерял, развенчал эти мифы детские, что любить ее будет до гроба, — ей все равно делать нечего здесь.       За несколько дней Василиса вся извелась. Он знает, где ее дом, и хуже того — он в него вхож. То, что Сергей послал ее красноречиво, означало лишь одно: ему дали понять, что связалась коллега его, Лаврентьева Василиса Евгеньевна, с группировщиком, да не с абы каким, а с главарем. И от этого было страшно до седины... И страхи ее оправдались: на работу летела пулей, чтобы скорее прощупать почву, а там уже зерна неприязни молчаливой взошли… Наслышаны, Василиса, наслышаны. Серега с физруком бухнул на больничном и вывалил все, что знает: кто и как его отмутузил, «черти универсамовские», а там — и словечко замолвил за Василису. И пошло оно через жену физрука прямо в школьные коридоры. Все как раньше, только теперь — цена всего этого подросла и, чувствуется, уже ей не по карману.       С работы придя, взяла она эти поганые сто рублей и направилась прямо в Кощеево логово, по старой памяти дошла до дома его. Знает, что отца он похоронил давно уже, а живет ли он сам теперь здесь — не известно. Дверь стояла все та же, о которую билась в семнадцать в слезах, только в этот раз — постучала и больше не стала. Постояла, вся злая, как фурия, и белая, как сирена. Ничего-ничего, сейчас все разрешится — и дело с концом. Ручку дернула — дверь поддалась сама. Она удивилась, но все же вошла, с опаской, будто чудище выпрыгнет из полутьмы прихожей.       Было накурено, а значит, дома все-таки кто-то был. И тут Василискина храбрость, конечно, в дыме-то сигаретном и растворилась бесследно.       — Костя? — зовет она неуверенно, растерявшись, будто и нет такого человека вовсе.       Квартира едва ли напоминает жилье — скорее, помещение на перекантоваться. Память возрождает образы, как была у него в гостях, когда еще папа был жив его — своеобразный человек, читающий много и очень злой. Костя его не любил особо, поэтому и Василису домой практически не водил — еще услышит от бати лишнего, зачем оно надо… Сейчас в этом доме не было ни следа от прошлых владельцев.       Кощей в кухне сидел, в майке, растрепанный и с сигаретой в зубах. На плечах у него — партаки тюремные, на руках — рельефные жилы, выдающие мышцы натренированные, а на столе — бутылки, хрустальная пепельница с бычками и, в общем-то, все.       Он голос подал, завидев ее в проходной. На стуле откинулся, глазами в нее вцепившись.       — Какие люди и без охраны! — воскликнул Кощей. — Че принесла? Чем порадуешь, Вась?       В кухне, как в склепе, темно. Она смотрит на стол, не моргая.       — Да ты тут пируешь.       Он табуретку пододвинул ногой.       — И ты давай падай, — учтиво зовет. — Помидоры вон ешь, витамины!.. Конфеты на полке бери — угощайся!       Она смотрит на Костю, и в мыслях уже проклинает себя, что пришла сюда. Присесть приглашает, к беседе своей ведет, наговорит с три короба, а ты уши-то заячьи поразвесишь — и все, поминай как звали.       Не надо всего этого. Страшно ей стало.       — А ты сноровку не растерял, — хмыкает Вася. Бутылку початую берет со стола.       — М? — Кощей брови вскидывает, сигаретой затягиваясь. Не понял. Василиса нюхнула горлышко и скривилась. — Какую сноровку? — Ты мне зубы не заговаривай.       — Такую, — возвращает бутылку на стол. — Говорить с тобой тяжело. — Руки убирает в карманы пальто. — Врешь многовато.       А он и посмеялся, хрипло, надрывно, на щеках у него ямочки, прям как в юношестве. Смешная ты, Василис.       — А ты меня, стало быть, пришла жизни учить? — наливает себе, для храбрости. Ругаться ему неохота с ней. — Так ты сядь для начала — в ногах правды нет.       Она смотрит по сторонам, будто ищет выход. А выхода — нет, смирись, Василиса. Коль пришла к нему — иди до конца. Иначе — сожрет.       Она шапку снимает, и голову русую обнажает перед тем, как на плаху ее положить. Садится за стол и смотрит на Кощея внимательно, ищет кого-то в нем, собирает по осколкам воспоминаний, руки кромсая ими. Это так он досуг свой проводит теперь? Сидит, в одного бухает и курит, как не в себя? Ах да, еще помидоры ест...       Кощей взглянул на нее исподлобья, прищурился хищно, изучая лебедушку. Не нравится ей у него, по лицу все видит. Дела тут серьезные назревают, Василиска — лимон будто съела. Ну, если серьезные, то и он объяснит популярно все.       — Че пришла-то? — прямо интересуется.       Ресницы ее вспорхнули, и глаза голубые устремились в него, как пули. Не смотри на меня так, Василиса, будто не знаешь, куда и к кому прискакала. Думала, книжки читать с тобой будем, как раньше, и чай распивать с сахарком?       — Хотела узнать, че ты пришел-то ко мне домой, — честно сказала Вася. Вопрос ведь простой и насущный, для нее не последний, а его простота Василискина умиляет.       Кощей руками развел.       — Проведать, косяк загладить, — говорит непосредственно. — Пацаны по башке тебе съездили, — сигаретой указал ей на лоб. — Заживает, кстати?       — Они избили моего коллегу…       — Ай-ай! — прошипел Кощей, обжегшись о ее слова. — Привыкай, Василис, здесь тебе не Москва. Или ты за него вступиться решила? — Вот и подвел к черте, дальше — лишь пропасть. Неверный ответ — толкнет и не вспомнит.       Василиса вздыхает. Неужели настолько плевать ему стало на все? В глазах ее — сожаление. А ему ее взгляд — как ножом по живому, по оставшемуся живому. Значит, есть еще что-то, а это — хреново. Он откашлялся хорошенько, нервишки задергались.       — Он просто неплохой человек вроде, — тихо проговорила, глаза опустив на руки свои. — Шарахается теперь, как от прокаженной, на работе все шепчутся…       — Ну конечно, шарахается! — Кощей голос повысил, заполняя собой пространство. — А ты думала, его по головке погладят за то, что под юбку к тебе собрался залезть?       Василису будто молния высекла: глаза, блестящие, вскинула, раскраснелась.       — Никуда он не лез! — повелась, прямо сходу.       — Ага, и до дома тебя не вез, — передразнил.       Василиса и завелась:       — Было поздно — опасно ходить по темну одной! — Заставил ее извиняться все-таки. — Твои люди шныряют, кошмарят невинных, а ты еще возникаешь, что я одна не валандаюсь по ночи! — Она руками разводит, невиновность доказывает. — У меня, знаешь ли, нет никого, а дома сидеть взаперти не могу — это тоже знаешь. — Кощей это слушал, как это бывает, когда кто-то из скорлупы поясняет за косяки. Задумчиво курит, из тирады Васькиной вычленяя главное.       — Ну, теперь-то ты не одна, — выдыхает дым, сигарету в пепельнице туша. И никогда ты одной не была, не звезди. — В общем, смотри, Василис, — он локтем упирается на стол и смотрит Василисе в глаза. — Теперь — ты ходишь со мной. Знаешь, что это значит?       Васька беспомощно улыбается. Увел разговор за собой, и попробуй теперь соскочи…       — Это ты так решил?       Кощей скривился:       — Да решил, не решил — не твое уже дело! Главное, чтобы ты косяки не порола, Вася. А Серега, проныра твой, быстро смекнул, че к чему.       Ну, вот и узнала, что стало с Сергеем. Все-таки визит ему нанесли вместе с парочкой подзатыльников. Она закрыла лицо руками. Господи, боже мой…       — И что вы с ним сделали? — тихо спросила.       Кощей плечами пожал:       — Зрение вправили — он очкастый был вроде, — и ребята сказали, что яйца отрежут, если к тебе их подкатит еще раз… — отрапортовал Кощей.       Все, этот кордебалет пора заканчивать.       — Я тебя поняла, Кость, — прошептала Вася, задыхаясь от ужаса и от дыма, и, не глядя в глаза ему, встала, чтобы сбежать наконец, позабыв обо всем, как о страшном сне.       Он схватил ее за руку, пальцы ее, холодные, как ледышки, сжал в своих, а она руку из пекла вырвала и обернулась взглянуть на Кощея, торжествующего и бесстыжего. Ему Василискина ненависть лучше, чем безразличие. Типа, малявы его не читала, делала вид, что зажила другой жизнью, где места ему не найдется — все это вранье чепушиное, гон для таких, как Серега-баклан; еще пусть расскажет, что домой вернулась к мамочке с папой, клала на которых три года в Москве после выпуска. Соскучилась сильно? Ему ли не знать, что такое — скучать. Не спутает точно.       Ничего-ничего, и это пройдет.       — Все с тобой будет пучком, Василис, — сказал обнадеживающе, глазами колючими душу захватывая в тиски. — Ты, главное, знай, кого надо держаться.       Тебя, что ли?       Василиса даже не думала принимать правила этой игры, но его правда в том, что она уже давно играет по ним — еще до того, как пришла к нему, и до того, как вернулась в Казань, и даже до того, как отправился он в места не столь отдаленные. Кощей выдохнул хрипло и головой повращал, разминая шею.       — Мы с тобой теперь, Василиса Прекрасная, будем жить долго-долго, — подлил себе водки. Кулак протянул ей. — Кулачок давай? — Взглянул исподлобья, а Вася увидела его сбитые костяшки, смотрела такими глазами, будто ими ее он забил уже до смерти. — Ну давай! — подбодрил. — Че, как не родная?       А руку — будто отняло. Не надо всего этого. Лишнее. Давнее.       А он руку и убрал. Зацокал осуждающе с улыбкой щербатой, откинулся на стуле.       — Я ж с тобой по-человечески, Вася, а ты — вот так, — затянулся по новой, чтобы в дыме утопить тошноту от беспонтовых базаров. — И то тебе не так, и это. Тебе хоть что-то вообще не тошно?       — Странные у тебя понятия о человеческом, — честно сказала Вася, полезши на рожон. А он улыбается, сигарету чередуя с бутылкой. В глаза ей смотрит, а у самого в глазах — черти пляшут. — Сто рублей свои, краденые, можешь забрать. — Положила купюру ему на стол, а руки у самой — ходуном. — Забудь меня, Костя, — говорит она смело, почти умоляюще, а голос дрожит, и два озерца голубых сейчас хлынут за берег, — и больше меня не трогай.       По лицу у Кощея — судорога. В улыбке перемалывает злобу. Утопиться ему бы в озерах этих, забыть, как дышать, да не всплыть никогда.       — Ты скажи мне, Василиса Прекрасная, — перестал улыбаться, заговорил уже тише. — Ты вот как собираешься жизнь свою строить вообще?       Она засмеялась, и слезы из глаз все же хлынули, заблестели, как драгоценные камни.       — Без тебя уж точно, — смахнула слезу. Разревелась все-таки, довел, сволочь. Он поднялся вдруг.       — Нет, неправильно, Вася, — будто экзамен сдает ему, а билет попался не тот, и смотрит на него с надеждой дурацкой какой-то. Кощей подошел к ней, в глаза заглянул и ладони на плечи ей положил. — Ты, если бы не хотела, — вполголоса, будто кто-то услышит, заговорил, объясняя, что тут к чему, — сюда не пришла. — Она головой замотала — мысли нарочно ей путает. А он лицо ее взял в свои руки, чтобы в глаза смотрела. — И в Казань бы ты, Василиса, тогда не вернулась. — Ко мне. Нет, не так. Все не так. Неправда. Сам придумал — и в голову ей пихает.       Вся дрожит, как тростинка, боится. Он губами касается ее горячего лба, и внутри, наконец, затихает все, на места расходится и послушным делается. Глаза закрывает, дыхание свое слушает — ровное, мирное, почти как под дозой, почти как раньше. Руку ее сжимает в своей, как в танце, второй — захватывает в капкан; и начинает покачиваться, убаюкивая сердце, пока она лицо свое прячет у него на плече.       — А вечером… — сказал вдруг мягко, — …я стою под твоим окном, — давай напевать, как раньше, когда танцевал с ней, издевается явно, пока она лбом, как упрямый баран в ворота, бьется в его плечо. Он щекой прижимается к ее голове. Волосы пахнут цветами и сладостью. — Ты поливаешь цветы, поливаешь цветы… — По роже бы дать ему, да руки в капкане. Хорошо Кощею с Василисой все-таки. — А я дотемна стою и сгораю огнем… — Закашлялся вдруг.       Не допел до конца. Отпустил Василису. Она ураганом вылетела вон из кухни, квартиры, подъезда, слезы вытирая шапкой.

И виной тому ты, только ты…

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!